На протяжении семи лет (с 1960 по 1967 год) существования «Воздушных путей» Юлий Борисович Марголин оставался постоянным их автором — его материалы печатались во всех пяти книжках этого примечательного во всех отношениях литературно-философского издания.
Философские статьи Юлия Марголина («О Боге великом», «К диалектике мифологического мышления») так же эссеистичны, как его публицистика («Пятьдесят лет спустя»), как его литературоведение («Памяти Мандельштама»).* Все они о себе, все они свидетельствуют об особом типе русского еврея — того, кто к своей национально-государственной идее шел дорогами и тропами русской культуры, с готовностью принимая ее «всечеловечность». Мироощущение Марголина, воплотившееся во всей фабуле его богатой мыслью и действием жизни, было первой производной от положительных ценностей русской духовности, тех поисков «человеческого в человеке» (Томас Манн), которые делали в его глазах русскую культуру частью культуры мировой, и прежде всего — частью, преемственно связанной с иудаизмом культуры иудейско-христианской…
В отличие от многих ассимилированных или стремящихся к ассимиляции евреев, национальная переориентация которых часто была ответом на ксенофобию, Юлий Марголин никогда не чувствовал себя человеком отверженным или отвергаемым. Его национальное сознание не было функцией отношения окружающих — стремление к национальному суверенитету, концепция сионизма (он стал его идеологом) формировались на собственной, конструктивной основе — изучении уроков еврейской и европейской истории, постижении еврейской и мировой культуры, чувстве глубокой сопричастности к их гуманистическим ценностям. С юности органичной для Юлия была позиция национального достоинства и отсюда — полная готовность к паритетному сотрудничеству, к равноправному уважительному партнерству со всеми единомышленниками, полная открытость всем культурам, из которых предпочтение — по понятным причинам — отдавалось русской.
Сходящиеся параллели: Осип Мандельштам и Юлий Марголин.
Соприкосновение и проникновение культур — пространство чудотворения. Это стержневая идея статьи Марголина, сопровождающей в третьей книжке «Воздушных путей» публикацию пятидесяти семи последних, до того миру неизвестных, стихов Мандельштама.
«Случилось чудо, и сын потомка очень древней культуры, которая, казалось, вся иссохла и обратилась в камень, принес в русскую литературу волшебную скрипку Амати или Гварнери, — писал Марголин о Мандельштаме. — Может, и надо было для этого прийти издалека, со стороны, чтобы полюбить стихию русской речи всей свежестью новообращенной души и выколдовать из нее свою особенную мелодию».
Для Марголина особенно важно то, что Мандельштам, «поэт чувственного восприятия», сохранил «дореволюционную насыщенность гуманизмом Запада». Проделав путь от Эллады до Армении, он следовал, считает Марголин, традиции русской поэзии, установившейся еще с пушкинских времен. Странствия его музы, где и «американка в двадцать лет», и «Шотландии кровавая луна», и католический аббат («он Цицерона на перине читает, отходя ко сну»), и Федра, и «соборы вечные Софии и Петра», ставятся в ряд с блоковским:
Мы любим все: парижских улиц ад,
Венецианские прохлады,
Лимонных рощ далекий аромат,
И Кельна дымные громады…
Вынесенная из XIX века вера в несовместимость гения со злом не позволяет Марголину принять всерьез блоковскую апологию сокрушающего Европу скифства. Такая любовь, комментирует он стихи Блока, характерна не для варварских скифов, а для культуры молодой и жадной в познании мира.
В лоне такой русской культуры вызревала «райская музыка Мандельштама», такой русской культуре (иную он, пожалуй, культурой не считал вообще) пожизненно хранил верность и сам Марголин. «Брат мой Осип близок мне кровно, как старший брат, по следам которого я шел завороженно… Нарекли мне имя ‘Юлий’ по деду с материнской стороны, которого звали Юдель, а мать всю жизнь звали Ольгой Авдеевной, ибо иначе звучало бы слишком черно-желто… Первой книгой моего детства были сказки Андерсена… И когда много лет позже, юношей, я открыл Пушкина, и над последними строками ‘Бахчисарайского фонтана’ сжималось горло… — я уже был готов к восприятию райской музыки Мандельштама».
Юлия, как и «брата его Осипа», не миновал ГУЛАГ, и по большому счету, не случайно — оба они, и духовно и культурно, полностью инородны «зияющим высотам Ибанска» (Александр Зиновьев) и его каннибальской цивилизации. От смертной участи Юлия спасло его иностранное подданство. Казалось бы, по тому же большому счету обстоятельство внешнее и случайное. Но как раз оно служит демаркационной линией, разделяющей цельного и последовательного в своем национально-политическом самоопределении Юлия Марголина и «беззащитного в своем одиночестве» Осипа Мандельштама, имя которого, по словам Юлия, «равно для русских, как и для евреев… звучит трагическим раздвоением: в нем сухой короткий звук треснувшего стекла». И далее цитируются стихи:
Кто я? Не каменщик прямой,
Не кровельщик, не корабельщик:
Двурушник я, с двойной душой,
Я ночи друг, я дня застрельщик…
За ним следует марголинский комментарий: «На грани дня и ночи, и еще иначе, — на стыке звезд, как в „Грифельной оде“: таков Мандельштам, не Иосиф, а Осип, потерянное дитя в дремучем лесу жизни… последний трагический поэт серебряного века, переступивший черту железного, затравленный и растерзанный Орфей в советской преисподней».
Марголин видит «брата своего» в семье поэтов, ушедших от еврейства, таких как Генрих Гейне и Юлиан Тувим, а его прозу — как ценнейший вклад в литературу о русско-еврейской ассимиляции. «Хаос иудейский, — пишет он, — стоял за плечами Мандельштама как угроза… Все еврейское облеклось для него навеки в цвет ночной — черно-желтый… И мальчик бежал — сперва к ‘страстной распре эсеров и эсдеков’, а потом к Овидию, Пушкину, Катуллу». «Знакомый путь!» — комментирует Марголин, хотя собственная его дорога, пересекавшая те же культурные пространства, была совсем иной. «Распря между эсерами и эсдеками» для него не существовала изначально. Семнадцатилетним юношей он, по его словам, «сразу и без малейшего колебания отшатнулся от Октябрьской революции, когда увидел ее лицо — облик слепой ярости и злобной палаческой ненависти… Я научился презирать трескучий пафос и высокие слова. В это время, едва сойдя со школьной скамьи, я упорно читал — Канта, Лейбница, Спинозу, все введения в философию, какие мог достать, Гете и Пушкина. В них открывался мне другой мир. То, что глаза мои видели, я отвергал, и по сей день в этом не раскаиваюсь…»
Остается удивляться независимости мышления выросшего в русско-украинской провинции мальчика. Его не вовлек в общий поток захватывающий ритм марша — «музыки революции», которой поначалу внимал «полуиспуганный, полуочарованный поэт», соглашаясь на глобальный по своим следствиям эксперимент.
Ну что ж, попробуем: огромный, неуклюжий,
Скрипучий поворот руля,
Земля плывет…
В ГУЛАГе Марголина поддерживало и охраняло чувство дома — дом его и в помыслах, и в жизни был в «Тель-Авиве бело-золотом». И он всей душой сострадает «брату Осипу», ибо его вселенские блуждания «не что иное, как поиски дома бездомным поэтом… Потерявшему дом весь мир служит домом». И попытка найти пристанище — пусть в эллинизме (в 1928 году Мандельштам пишет: «…Тепло очага, ощущаемое как священное…») — становится криминалом в пору сталинского разгрома всех и всяческих очагов, разорения любой, приобщающей к миру человеческому, собственности.
Марголин видит, чувствует, понимает: «Чем дальше, тем страшнее сгущался вокруг поэта мрак, и каждым словом он вызывал против себя чудовищ ‘в черном бархате советской ночи, в бархате всемирной пустоты’. В стихах его нарастало отчаяние, горечь, наконец уже только усталость». Крушение было неизбежным, заключает Марголин, глубоко сопереживая изгоняемому из жизни поэту.
И действительно, кому, как не ему, зэ-ка Марголину, было понять, как убивает, как истощает жизненные силы гибельная в своей беспросветности советская ночь. В 1940-41 годах, в начальный период заключения («только случайно не встретились мы в одной советской тюрьме, в ;одном лагере») он пишет о том, что наверняка переживал и «брат его Осип;» ведя, может быть, как и он, беззвучный «Ночной разговор».
Ночь. Барак. Слепая мгла
Камнем на сердце легла.
Я простерт и недвижим.
Что ж —давай поговорим.
…………………….
Можно все преодолеть,
Даже лагерную клеть,
Даже каторжную ночь
Силой сердца превозмочь.
Знаю, друг… Но иногда
Память гаснет… Без следа.
Враг подходит. Не уйти.
Дух нельзя перевести.
Крикнуть в помощь — силы нет.
Вспомнить слово — мысли нет.
Шевельнуться — власти нет.
Хочешь встать — и встать нельзя.
Хочешь петь — и петь нельзя.
Хочешь жить …
А вот вещий ночной сон Мандельштама:
Душно, и все-таки до смерти хочется жить.
С нар приподнявшись на первый раздавшийся звук.
Дико и сонно еще озираюсь вокруг, —
Так вот бушлатник шершавую песню поет
В час, как полоской заря над острогом встает.
Жизненные траектории Юлия Марголина и брата его Осипа, общие в своей исходной точке, разошлись, чтобы пересечься потом в пространстве обесчеловечивания, окутавшем саваном безмолвия одного и сгустившегося до критической точки перенапряжения всех жизненных сил для другого. Но не только пути их жизни событийной — траектории их духовной жизни тоже можно уподобить параллельным Лобачевского — они расходятся, чтобы встретиться в точках сущностного человеческого самоопределения поэтов, восставших против «века-волкодава». «Я, Юлий, многим обязан брату Осипу…»
Свобода жить вне горечи и мести
В статье-некрологе о Юлии Марголине Роман Гуль вспоминает самогубительное мужество Мандельштама — его стихи о Сталине — и пишет, что у Юлия «было в характере нечто мандельштамовское» . «Нечто мандельштамовское» — это «себя губя, себе противореча», не отступаться от своих ценностей нигде и ни при каких обстоятельствах. «Нечто мандельштамовское» — это способность стихами противостоять «расчеловечиванию» (название главы в книге Марголина «Путешествие Страну Зэ-ка»). Стихами, вспоминает Марголин, «я оборонялся, упорствовал, носил их в себе и жил в их ограде, как за невидимой стеной. Для печати они не предназначались…— Теперь, когда один-единственный день Ивана Денисовича дошел, наконец, до сознания миллионов, я перечитал эту старую тетрадь, и мне кажется, что она имеет ценность документа: ‘чужестранец-еврей в лагере'».
Из документа узнаем, как строил линию сопротивления «расчеловечиванию» чужестранец-еврей Марголин. В беспросветном 1942-м он пишет стихи, названные «Аф-аль-пи». На иврите это «несмотря ни на что». По главной мысли и по тональности стихи эти близки симоновскому «Жди меня». Но у Симонова — обращение мужчины, возвеличенного самой своей миссией солдата. А тут одаривает женщину своей верой в силу молитвы и любви лишенный места в мире человеческом зэ-ка.
Аф-аль-пи
(Банщик)
В грозный день Суда и Воздаянья,
Милый друг, ты плачешь обо мне.
А у нас в тот день — парная баня.
Банщики работают вдвойне.
Я багор глубоко опускаю,
Тяжело колышется ведро,
— И тебя с улыбкой вспоминаю,
Нашу веру в счастье и добро.
В Судный день в далеком Тель-Авиве,
В Тель-Авиве бело-золотом,
Помолись о бедном водоливе,
Заступись за плоть его постом.
Вымоли прощенье — Бога ради —
Всем, кому грозящий близок меч.
А под вечер — разверни тетради,
Где вписал я память наших встреч.
Над последней прерванной строкою
Слез не лей, а сердце укрепи,
— И впиши спокойною рукою
Три коротких слова: Аф-аль-пи.
Аф-аль-пи — несмотря на крайнее истощение (вес 44 кг: «и сходит плоть с твоих костей, как сходит снег с лесных путей»), несмотря на удавку рабским режимом и террором уголовников, у поэта, превращенного в банщика, работа мысли не прерывается, и главный ее предмет — свобода.
Свобода
В горах Ливана кедры Соломона
Еще стоят прямые, как колонна.
Все пережил таинственный их рост:
Пожар святынь, падение народа,
Смерть на земле и в небе гибель звезд.
Они стоят – и в этом их свобода.
…А наша в чем?
-В мелодии Моцарта,
Мечте поэта, — подвиге Декарта.
В горах Тель-Хая умер Трумпельдор.
Свободно выбрал жертвенный костер
Ян Гус и Бруно… Слушай! Я в плену,
Но я своей судьбы не прокляну.
Свобода есть и будет. — Станем вместе
С тобой, мой друг, в кольце сплетенных рук.
Свобода жить вне горечи и мести —
Вот высшая из всех земных наук.
(Выделено мною. — Л.Д.)
Написано в 1944 году в исправительно-трудовом лагере Круглица Архангельской области. Отречься от горечи и мести тогда и там значило воистину следовать заповеди: «В месте, где нет человека, — будь ты человеком».**
Свобода и ее условие — отречение от замыкающего в безысходность реваншизма — не просто крик защищающей себя от растления души. Это жизненный принцип человека, для которого смысл его участия в судебном процессе о советских концлагерях и — шире — в противостоянии системе, несущей в «себе зерно всесветной катастрофы», состоял в «борьбе за честность и ясное мышление в этом вопросе».
Так формулировал Юлий Марголин свою задачу в сентябре 1970 года — за четыре месяца до смерти. И потому, может быть, правомерно принять эту формулу как формулу, резюмирующую его практическую и аналитическую деятельность.
«Борьба за честность» — это книга «Путешествие в страну зэ-ка», примыкающие к ней многочисленные статьи, выступления, свидетельства. В совокупности в них, пожалуй, впервые в таком объеме и в такой безукоризненной форме — не только литературной, но и с точки зрения доказательности концепции — была представлена богатейшая фактография о различных сторонах бытия гигантской «подземной страны», составлявшей невидимый фундамент новой формы рабства, воцарившегося в тоталитарном СССР.
«Борьба» — понятие в данном случае не фигуральное, а буквальное. На всем протяжении послелагерной жизни Марголину пришлось бороться с теми, кто ореол военной победы над нацизмом, достигнутой жертвами и героическими усилиями миллионов людей, переносил на все советское, на СССР как таковой, а всех несогласных с подобной апологетикой клеймил как «клеветников». Но не в самих апологетах, при всей их злокозненности, и не в шельмовавших первооткрывателей правды диффаматорах был корень зла. Он был значительно глубже. Успешность их деятельности — не важно, искренней или циничной — обеспечивалась умонастроением масс (в их числе и даже в первую очередь «образованцев»), принявших на веру коммунистическую мифологию с характерным для мифологического мышления стиранием различий между разумом и верой, между рациональным и иррациональным.
Борьба философа Марголина за ясное мышление, дополнившая и углубившая его «борьбу за честность», выразилась в анализе тех идеологических и социально-психологических процессов, которые обусловили радикальные сдвиги в массовом сознании и во многом предопределили саму возможность целенаправленного истребления людей в рамках и на основе двух очертивших контуры XX века режимов — советского и нацистского. Каждый из них держался на мифологизации истории, на замещении исторической религии ее эрзацами.
Не замутняя своего анализа «горечью и местью», Марголин показал, что мифологизация истории, сотворение идолов и кровавые жертвоприношения им, являются ужасающими проявлениями язычества. Но само оно — не столько вина, сколько беда всего человечества, врожденная, родовая, в современных терминах — генетическая его болезнь. Действенным средством в профилактике и лечении конкретных проявлений этой болезни (против нее как таковой лекарства нет) были и остаются рациональное мышление, философская вера, или «Бог философов».
О «Боге философов» и врожденном язычестве
В статье «О Боге великом» Марголин рассматривает три позиции в отношении человека к Богу. Первая — позиция отрицания: не только отрицания Бога, но и отрицания самой проблемы, загадки, отрицания какой бы то ни было потребности в Боге. В качестве примера такой позиции Марголин приводит борьбу Ленина с «богостроительством», в основе которой — «самодовольство массового безбожия», ограждающего человеческую душу от «леденящей стужи окружающей бесконечности», от осознания пределов бытия и постижения его человеческой мыслью. Вторая позиция — одержимости верой — по существу тоже ведет к ограждению и бегству от этих вечных вопросов.
Марголин отвергает обе крайности — «одинаково чужды нам наивная вера, как и наивное неверие». Опираясь на концепции Бергсона, Ясперса, Хайдеггера, Сартра, он разъясняет сущность третьей позиции — философской веры или веры в «Бога философов».
Философией, считает Марголин, завершается образование человека, ибо в ней рациональная мысль не только достигает своего предела, но и осознает свою «конечную» природу, непостижимость для рацио, для предметного знания небытия, Ничто. Философия осознает также, что попытки одолеть Непостижимое обозначают переход предметного мышления в эмоциональное, в котором «предмет» мысли не более чем знак, символ душевных устремлений, эмоций, воли — всего того, что порождает веру или веры во всем их разнообразии. Акт веры начинается с отказа от рациональной мысли — о Боге нет и не может быть понятия, ибо одинаково беспредметны, не могут быть доказаны как суждения истинные или ложные «Бог есть» и «Бога нет». Занимаясь проблемой бытия-небытия, философия проводит грань между знанием и верой, определяет критерии различения научного и мифологического мышления. Философия определяет реальные границы и возможности рационального мышления и потому, утверждает Марголин, «в ней достигает высшего выражения гордость и достоинство человеческого духа».
Осознание границ мысли и мыслимого Марголин рассматривает как предупредительное средство против «самоуверенности рационалистических теорий, на которых выросло все палачество нашего времени. ‘Рационалисты’ в этом смысле все, кто не сознает ограниченности своей мысли и своей жизни чем-то абсолютно внеположенным. Чтобы не повторились в нашей жизни Ленины, Гитлеры, легионы мрачных тупиц, празднующих легкую победу над еле брезжащим сознанием масс, нужно каждую тупость ума и безотчетность ощущения назвать по имени. Враги жизни — тупые догматики, мыслящие плохо и мало и упирающиеся в скудные достижения своей мысли, как в стену, за которой они не желают ничего знать».
Жизнь человека — вся и всякого — граничит с. небытием и пропитана им. Как быть — в буквальном смысле слова «быть», подчеркивает Марголин, — зная о предстоящем абсолютном уничтожении? Он сравнивает самочувствие человека «задумавшегося» с чувством падения с большой высоты, а мысль — ищущую, примиряющую, мобилизующую — с парашютами, приводимыми в движение человеческим сознанием.
Один из таких «парашютов» — перенесение смысла из сферы личного бытия вовне. Спасение видится в том, чтобы растворить себя в другом — «высшем», посвятить себя ему добровольно. К этому, полагает Марголин, сводятся по существу идеи долга, служения и любви, направленной на «единственно важное» и «нетленное». Но в этом спасительном «парашюте» таится опасный изъян. Готовность жертвовать собой ради идеи нередко ведет к готовности распоряжаться и жертвовать жизнью других людей. В известном варианте, пишет Марголин, «идея, прекраснейшее творение человеческого духа, так полно торжествует над ничтожным и в самой своей сущности смертным «я», что неожиданно сама превращается в откровение мертвящей уничтожающей силы. Уничтожает, nichtet, тогда то, что должно было помочь нам перешагнуть через страх небытия: ‘класс’ njchtet, ‘народ’ nichtet, и у науки самой, у искусства обнаруживаются какие-то уклоны, аспекты, враждебные человеку и жизни».
«Враждебность человеку» заложена в нем самом, в самой его потребности творить себе кумиров. Сотворение кумиров и есть язычество, сущность которого, согласно Марголину, в том, чтобы «установить в пределах известного нам мира избранные, высшие предметы культа, настолько мощные, чтобы само небытие перестало тревожить сознание в их свете».
Языческой является не только религия природы, с ее почитанием стихий и светил, но и религия культуры, с ее абсолютизацией Идей и Ценностей. Языческой является, подчеркивает Марголин, и религия истории, с ее почитанием избранного народа, социальной истории или высшей расы. Обобщая, он утверждает: «Язычество… — путь всякой религии как социального явления, всякого религиозного творчества и утверждения, стремящегося войти в историю и стать историей. Язычество есть такое перетолкование конкретной данности, при котором она мифологизируется и обожествляется».
Итак, язычество — путь всякой религии… Значит, и иудаизма, и христианства? Но адепты обеих религий, в том числе, самые авторитетные, утверждают, что их вера — преодоление язычества, что она — его антипод.
Признавая эллинско-языческую предысторию «Страдающего Бога», такие авторитеты, как философ князь Сергей Трубецкой или поэт и филолог Вячеслав Иванов, убеждены, что христианство — универсальная религия, завершение всех поисков человечества — есть полное и законченное преодоление язычества. Но это убеждение, утверждает Марголин, проистекает из веры в явленный человечеству Абсолют, а это означает, что адепты такой веры целиком во власти мифологического мышления. Оно же есть выражение чаяний, надежд, императивов и стремлений человеческих и как таковое самодостаточно и недоступно рефлексии — то есть оно не выходит за собственные пределы и не осознает себя мифологическим.
С позиции философии веры — «третьей позиции» — Марголин трактует христианство как попытку преодолеть язычество путем «удвоения мира». Пытаясь расшифровать «ничто», христианство постигает трансцендентное, внеположенное миру как иной мир, над которым бессильна смерть, бессильно небытие: смерть только порог, и небытие в этом мире равняется бытию в другом. Христианское удвоение мира, пишет Марголин, запечатлено в образе Христа, в нем встречаются и связываются два мира, две действительности.
Удвоения мира — веры в иной мир — нет ни в буддизме, ни в иудаизме. В иудаизме Марголин видит первую героическую попытку преодоления язычества: исходный его миф — об Аврааме, сокрушающем идолы в доме отца своего. Но, согласно Марголину, «попытка оказалась напрасной: от того, что примитивная форма язычества (поклонение делу рук человеческих) заменяется поклонением творению мысли и воли человеческой — образам и учениям Святых Писаний в их великой множественности — суть дела не меняется».
И вместе с тем иудаизм ближе всех исторических религий подошел к идее абсолютной трансцендентности Бога бытию, полной его внеположенности миру — «основополагающей идее «философской веры», или веры в «Бога философов». Бог Израиля находится по ту сторону всякого бытия, хотя всякое бытие от него исходит. Отсюда — ни в какой религии не существующий запрет на изображение и всякого рода воплощения Божественного. «Нет Бога в мире», — резюмирует Марголин, подчеркивая непереносимость этой мысли для языческого сознания. Бог вне мира, но весь мир, с его добром и злом, покоится в Боге — это парадоксальное отношение невозможно пояснить никакой зримой аналогией.
Но повторим: именно эта абстракция — Бог вне мира — как единственная альтернатива небытия и составляет основу философии религии. «Богу философов молиться нельзя, в Него можно только верить. Такая вера означает, что все исчезающее из мира, все преходящее не потеряно абсолютно — и все для нас бессмысленное и непонятное где-то и как-то осмыслено». В этом заключается положительная сторона принимаемой Марголиным веры в Бога, но еще сильнее и значительнее, подчеркивает он, ее отрицательная сторона. Приняв «Бога вне мира», мы тем самым отказываем миру в нашем полном, рабском и языческом признании. «Все известные нам формы и проявления действительности не импонируют нам, мы отказываемся видеть в них абсолют и ничего не признаем безусловно: ни избранных народов, ни высших рас, ни исторического предназначения, ни идолов, восставляемых человеческой потребностью в абсолютном авторитете Власти или такой-то, а не иной правды».
Но много ли тех «нас», кому дано уразуметь языческую основу «Абсолютов» — неважно, рукотворных или создаваемых волей и эмоциями пророков, идеологов и вождей? И как велико было «наше» влияние на реалии уходящего века? Подытоживая первую его половину, Марголин констатировал: «Никогда еще люди трезвой и спокойной мысли не были оттеснены и изолированы от влияния на массы, как в наше время. Наша эпоха — эпоха грозного фанатизма… В истории нашего времени происходит грандиозное столкновение старых мифов и новых утопий — старых утопий и новых мифов, — тогда как Разум человечества остается в тени».
Почему так? Почему, несмотря на впечатляющие достижения наук и технологий, многократно увеличивших сферу действия предметного мышления, ХХ век (от себя добавлю — и во вторую его половину и в его продолжение — Л.Д.) отмечен мифологизацией сознания не меньше, а скорее даже больше, чем предыдущие эпохи?
Марголин анализирует тесно связанные между собой основания — социальные и идеологические. К первым он относит издержки демократии — этого «наиболее рационального и наименее скверного политического режима». Демократия сопровождается прорывом на поверхность политической жизни не подготовленных к социальной самодеятельности малообразованных масс, сознание и духовная жизнь которых на протяжении долгих веков были пропитаны верой и подчинялись религии. Такая предыстория массового сознания, согласно Марголину, объясняет его готовность к принятию мифа и утопии в нашу атеистическую эпоху!
Мифология и утопия связаны: образ, переданный прошлым, есть миф; образ, обращенный к будущему, — утопия. Утопическое мышление Марголин определяет как частный случай мифологического: «каждый миф в истории человечества есть преображенная утопия, а каждое утопическое представление или чаяние будущего со временем создает свой миф».
Бурное распространение коммунистической веры Марголин приводит как классический пример мифотворчества в его становлении. Воинствующий атеизм, очищая коллективное сознание от икон и догматов прошлого, оставил пустое место для новых мифов. Миф «Революции» как нового божества, культ его апостолов Вождей «быстро заполнили создавшийся вакуум. Безрелигиозная коммунистическая вера использовала религиозные атрибуты прошлого «вплоть до выставления на поклонение ‘мощей’ Ленина», а свое массовое распространение она получила благодаря импульсу, глубоко заложенному многовековым религиозным воспитанием масс.
Октябрьская революция, писал Марголин к ее 50-летию, «стала фактором исторического развития в планетарном масштабе». Без Ленина в России, считает он, не было бы Муссолини в Италии, без Сталина, с его «техникой управления», не было бы Гитлера и второй мировой войны, а позже Мао и «культурной революции». Ускоренная и разрушительная ликвидация колониализма в Азии и Африке — он сравнивает ее с преждевременными родами, угрожающими жизни матери и младенца, — такое же следствие советской революции, как и фашизация Европы. Свою оценку роли Октября Марголин резюмирует вопросом: в какой мере коммунизм, воодушевивший массы, был рациональным движением? И можно ли вообще построить жизнь общества на основе универсальной социальной инженерии, на началах всеохватывающего «рационального» планирования?
Вера во всемогущество планомерно ведущего в царство свободы Разума ничем по существу не отличается от веры в другие земные Абсолюты. Истинный рационализм отличается от мифологизированной веры во всесильный Разум осознанием границ и компетенции человеческой мысли. Однако провозгласивший себя наукой советский коммунизм полностью лишен охранительной рефлексии, в нем отсутствуют какие бы то ни было регулятивные механизмы самокритики. В самой своей сердцевине, пишет Марголин, коммунизм таит «иррациональный темный импульс, не поддающийся контролю интеллекта и в конечном счете враждебный ему — как враждебен был мистический фанатизм средних веков и, уже в наше время, мистицизм ‘высшей расы’ и ‘арийской крови».
Анализируя диалектику мифологического мышления, Марголин раскрывает его исторический характер — каждый миф имеет свое начало, продолжение и конец. «История не только поприще мифов, но и кладбище мифов», — справедливо отмечает он. Тот, кому выпало быть свидетелем конца коммунистической мифологии, мог бы к этому добавить: «История еще и гигантская реанимационная мифов». Явление, ставшее массовым в посткоммунистическом мире, Марголин заметил еще в его зародыше — люди, разочаровавшиеся в коммунизме, часто и с большим рвением возвращаются к религиям прошлого. При этом доля идущих к «Богу философов» по-прежнему ничтожно мала. А у тех, кто в массовом порядке обращается к традиционным религиям, чаще превалирует не идея и образ Бога, а многолико воспроизводящие язычество ритуально-этнические аспекты веры с возрождаемой повсеместно нетерпимостью к «еретикам» и «иноверцам», «чужакам» и «инородцам». И если «в утробе коммунизма» лежала, как считал Марголин, третья мировая война (по существу, война сверхдержав), то эпоха посткоммунизма все в большей мере становится глобальным ристалищем этнических конфликтов, грозящих перерасти через войны религиозные в глобальную всеистребительную войну фанатичного варварства с цивилизацией. Такое наследство оставил миру коммунизм, замысел которого — полной рационализации общества средствами тотального насилия — Марголин называл «самым безумным проектом, какой родился в человеческой фантазии».
Человек мировоззрения
Означает ли этот вывод, сформулированный недавним узником советского концлагеря, что автор его был антикоммунистом? Марголин это отрицает категорически. «Я попросту и первоначально — не-коммунист… В кличке ‘антикоммунист’ есть для меня нечто унизительное, она ставит человека в производное положение от чего-то, что определяет его извне, превращает его в антитезу и противоречие… He-коммунист превращается в антикоммуниста лишь тогда, когда обстоятельства принуждают его защищаться, когда он становится объектом атаки». «К сожалению, — пишет Марголин, — мне пришлось защищаться от многих и многого за свою малогероическую и отнюдь не воинственную жизнь». Думаю, с последним трудно согласиться: жить Марголину пришлось воюя, и нередко воюя одним в поле воином. И это, несомненно, героизм — тем более, что Марголину, по его признанию, «очень бы хотелось оставаться не-коммунистом, занимаясь своим делом, например математикой, писанием лирических стихов или воспитанием детей». Такие предпочтения редко встречаются у «идейного», всецело поглощенного служением идее человека. «Он не знает идеологической повинности», — писала о Марголине Наталья Рубинштейн.
И действительно, Марголин никогда не руководствовался соображениями партийной или сугубо политической целесообразности, подчиняя те и другие приоритетным для него принципам гуманизма, нравственности, честного партнерства и свободы. В этом отношении Марголин — один из наиболее последовательных соратников Жаботинского. Он резко критикует израильских политиков, создавших культ Жаботинского, но на деле, считает он, ставших ликвидаторами его концепции. Они пренебрегли тем, с его точки зрения, главным, что внес Жаботинский в концепцию еврейского национализма, — «либеральной европейской традицией XIX века, с ее благородством и рыцарством». Эту главную ценность пронес через всю свою жизнь Юлий Марголин — свой анализ глобальных тенденций современности, критику советизма, как и критику политических сил Израиля, он вел с позиций европейского либерализма и отстаивал эти позиции с неизменным благородством и рыцарством.
В отличие от массовидного, склонного к сотворению культов «человека идеологии», Юлий Марголин был «человеком мировоззрения». Следуя своей вере в «Бога философов», он не питал никаких иллюзий ни относительно всего рода человеческого, ни той его части, к которой принадлежал по рождению. Но он считал необходимым делать все для сохранения достоинства людей, памятуя сам и объясняя другим, что главный и губительный духовный изъян человека — язычество с его жертвоприношением — кроется в самой природе человека, в невозможности принять безропотно факт смертности его самого и всего того, что его окружает. На протяжении всей человеческой истории язычество сопровождает постоянно возобновляющиеся попытки создать нечто Вечное и Нетленное и таким путем преодолеть пропасть между бытием и небытием, между существованием и Ничто. Язычество — неотъемлемый атрибут всех без исключения исторических религий и их идеологических эрзацев. И потому, резюмирует Марголин, «преодоление язычества — не более, чем иллюзия».
Иллюзорно, разумеется, полное его преодоление. Но это отнюдь не означает, что иллюзорными являются противостояние конкретным формам мифотворчества, борьба против сотворения новых и реанимации старых культов и кумиров, против сооружения и реставрации лжехрамов, на алтари которых приносились жертвы, исчисляемые в XX веке миллионами и неисчислимыми в ХХI-м.
Отдав годы своей «негероической» жизни борьбе с идолами нашего времени, Юлий Марголин не стал борцом по профессии. Он всегда оставался философом, признавая сам и стремясь разъяснить другим преимущества рациональной мысли — той, что «пытливо всматривается в будущее, но вместо откровений и восторженной веры даны ей только предположения и вероятности».
Примечания:
*Излишне, наверное, напоминать о различии между эссеизмом и эгоцентризмом. Но, может быть, все-таки стоит подчеркнуть, что Юлий Марголин, будучи во всех отношениях человеком, далеким от эгоцентризма, все свои работы пишет от первого лица, нередко вплетая в ткань анализа проблем, событий, тенденции размышления о своем «месте-времени» и о себе. Не академическая отстраненность, не «элиминация субъекта познания», как сказали бы коллеги Марголина философы, но напротив — постоянное присутствие автора, его мировоззрение как «мера всех вещей» — вот тот высокой пробы эссеизм, который придает личностный колорит всему творчеству Марголина, в том числе и его проблемным рассматриваемым ниже статьям. Именно этот — эссеистский аспект будет в основном освещаться в предлагаемой статье. Это частично объясняется установками и пристрастиями ее автора, но главным образом тем, что марголинский анализ философских проблем далеко выходит за пределы одной публикации о нем.
**Эту заповедь Марголин связывал с деятельностью Давида Руссэ, на процессе которого (1951 год) он выступал свидетелем обвинения против коммунистического журнала «Леттр Франсэз», объявившего клеветой на СССР статьи Руссэ о советских концлагерях. См: Ю.Марголин. Парижский отчет / Процесс Давида Руссэ против коммунистических диффаматоров. МАОЗ, Тель-Авив, 1971. С.4.Отчет, как можно видеть, издан 20 лет спустя после самого процесса. Почему? «Тема о лагерях и евреях в лагерях, — пишет Марголин в предисловии, — была в Израиле ‘табу’ много лет. Факт, что ‘Парижский отчет’ не мог быть напечатан в Израиле, как и многие другие мои статьи, как и моя книга о советских лагерях принудительного труда…» «Не без колебаний» он предоставил «Отчет’ для публикации по-русски — «для молодежи, прибывающей из советской России’. С середины 1960-х годов Марголин активно сотрудничал с Обществом борьбы за освобождение евреев из СССР-МАОЗ.
= = = = = = = = = =
Виктор Суворов 15 ноября 2016г.
У ВАС ПРОДАЕТСЯ КОПЕНГАГЕН?
Летом 1968 года замполиты и пропагандисты всех видов и рангов готовили орды бойцов и командиров Советской Армии к выполнению священного интернационального долга. Их напев был прост и понятен: братский народ Чехословакии в беде, идем помогать, идем вразумлять, идем разъяснять непонятливым, сбившимся с правильного пути, что наша дорога к счастью единственно верная, сами мы c этого пути не свернем, но и младшим братьям не позволим!
Миссия предстояла трудная. Бойцы идеологического фронта, начиная с ротных и батальонных, кончая пропагандистами Главного политического управления Советской Армии и лекторами Центрального Комитета Коммунистической партии, нам разъясняли, что каждый солдат, каждый сержант, старшина и офицер должен стать дипломатом, послом великого Советского Союза, каждый обязан нести правду заблудшим братьям, разъяснять непонятливым преимущества того образа жизни, который мы учредили в своей стране, который мы навяжем всем нашим соседям собственным примером, добрым советом, а если надо, то и силой.
И вот час пробил. Тысячи танков и бронетранспортеров, десятки тысяч автомашин, сотни тысяч бойцов-освободителей вломились в братскую страну. И вдруг оказалось, что замполиты, пропагандисты и агитаторы зря старались. Мы сами без всяких инструктажей и указаний превратились в идеологических бойцов, убежденных и яростных.
Причина: за Державу обидно!
В этой самой Чехословакии дороги мощеные, улочки умытые, домики беленькие, черепичные крыши красные, трамвайчики бегают, в магазинах товара навалом, чистенькая пивная на каждом шагу, а пьяные дядьки в грязи не валяются. Потому каждый из нас, уязвленный той картиной, вдруг становился пламенным оратором. И не нужно нам указаний сверху, не нужно инструкций замполита! Мы без подсказок политотдела добровольно в идеологическую борьбу включились! У вас дороги мощеные? Да наши дороги лучше ваших! А еще у нас Валя Терешкова в космос летала! У нас не то что женщины, у нас собаки в космос летают: Лайка, Чернушка, Белка и Стрелка! Вот! И Енисей перекрыли! И Ангару! Наш атомный ледокол в Арктике льды ломает! А у вас в Чехословакии ни одного ледокола нет, ни атомного, ни обыкновенного! И вообще!
Терзала нас злая зависть: бля, у них колбаса в магазинах трех разных сортов, а им все мало! У них не выстраиваются километровые очереди за керосином, а они, гады, недовольны! У них даже сосиски на витрине лежат, а они, сволочи, бунтуют! Мы вам покажем как бунтовать! А товаров у нас в Союзе завались! И лучше ваших! И очередей нет! И колбаса ста семи разных сортов!
Доблестной Армии Страны Советов не впервой было вести бои на идеологическом фронте.
В сентябре 1939 года, почти за три десятка лет до нашего похода в Чехословакию, освободители предыдущего поколения вломились в Западную Украину и Западную Белоруссию. Их готовили так же, как и нас. Заблаговременно были отпечатаны миллионы плакатов, на которых радостные босые мужики, бабы и дети, одетые в тряпье, радостно встречают бойцов Красной Армии.
И было тогда все точно так, как и три десятка лет спустя: освободители, обалдевшие от увиденного, врали освобождаемому народу о счастливой жизни в Советском Союзе. Врали не столько потому, что так велели комиссары, а все больше по внутреннему велению, врали потому, что страшно было самим себе признаваться: жизнь украинского и белорусского мужика под гнетом польских панов куда как лучше жизни мужика в образцовом сталинском колхозе.
И потому каждый боец превращался в агитатора и пропагандиста. Хороша ли жизнь в Советском Союзе? Ох, хороша! Вы о такой и не мечтали! Все ли есть в магазинах? Да всего завались!
Но коса иногда находила на камень. В освобожденных Красной Армией районах, которые раньше принадлежали Польше, присутствовал зловредный скептически настроенный, сомневающийся еврейский элемент, тысячелетиями приученный не верить словам, как бы красиво они ни звучали. И не просто было советскому освободителю, даже самому политически подкованному, обмануть мудрого еврейского старца с библейской бородой:
—Есть ли в советских магазинах галоши?
—Сколько угодно! Всех цветов и размеров!
—А керосин?
—Да хоть залейся!
—А гвозди с топорами?
—Все есть!
—Но одной штуки у вас точно нет! Копенгаген у вас в магазинах не продается!
—Есть Копенгаген! У нас Копенгагена сколько хошь! В любом магазине!
Вранье бойцов несокрушимой Красной Армии становилась очевидным в разговоре с любым умным человеком. Но действия говорили больше любых слов: обалдевшие бойцы и командиры гребли все, что видели. Где за деньги, а все больше — в качестве трофея. Кто-то ухватил полсотни велосипедных звонков, понятия не имея, зачем ему столько, а кто-то умыкнул два патефона и ящик фонариков электрических.
Следом за Армией-освободительницей стройными рядами пришли партийные секретари, комиссары, агитаторы, чекисты, менты и вертухаи. И понеслось. Процесс имел официальное название — Глубокие социально-экономические преобразования.
В следующем 1940 году помимо Западной Украины и Западной Белоруссии, под мягким кавказским сапогом товарища Сталина оказалась Бессарабия, Северная Буковина, Эстония, Литва, Латвия. И там — та же картина: парткомы, райкомы, колхозы, социалистическое соревнование, НКВД, депортация неугодных, ликвидация подозрительных.
Однажды на излете прошлого тысячелетия издатели небольшой страны, которая еще недавно была республикой Советского Союза, пригласили побывать у них. Сидим в уютной пивной на берегу моря Балтийского. Беседа ручейком журчит. А когда крепко поддали, я им претензии выложил: вы же, гады, сотни лет под немецким игом изнывали, а летом 1941 года у вас тут гитлеровцев цветами встречали!
Горячие парни мне морду бить не стали. Вместо мордобоя вежливо объяснили: было дело — сотни лет изнывали под германским игом, этого не забыть, да только все те сотни лет померкли перед одним годом советской власти.
На новых землях освободители творили злодеяния, не утруждая себя заметанием следов, не принимая в расчет вероятности того, что с этих территорий однажды предстоит убраться. Летом 1941 года освободителям пришлось бежать далеко и быстро, оставляя за собой архивы, которые не было времени сжечь, пыточные камеры, со стен которых не было возможности смыть кровь, горы трупов, которые не успели зарыть.
О том, что творили сталинские освободители в Эстонии, Литве и Латвии, в Бессарабии и Северной Буковине, в Западной Украине и Западной Белоруссии, написано много. Свидетелей тысячи. Кому-то посчастливилось выжить, а потом уйти в Финляндию или Швецию, в Канаду или Югославию, во Францию или в США и там рассказать обо всем, что пришлось пережить. Поразительно, но все свидетели говорили об одном и том же.
Источники разнородные, а показания однородные.
Одно из самых ярких свидетельств оставил Юлий Борисович Марголин. В 1939 году он приехал в Польшу навестить родственников. В сентябре собирался возвращаться в родную Палестину.
Но 23 августа Риббентроп и Молотов заключили пакт о ненападении. Ни о каком разделе Европы в том пакте не было ни слова, ни намека.
Но каждый, кто был способен хоть немного мыслить самостоятельно, понял: это война.
Между Германией и Советским Союзом не было общей границы. Следовательно, у Гитлера не было возможности напасть на Советский Союз. Зачем же Сталин подписал с Гитлером пакт о ненападении, которое в тот момент было невозможно даже теоретически?
Между владениями Гитлера и владениями Сталина лежала Польша. У Германии были территориальные требования к Польше. Потому Польша ни при каких условиях не могла позволить вступление германских войск на свою землю. Правительство, армия и народ Польши были полны решимости защищать свою страну от германского нашествия. Следовательно, Гитлер не мог напасть на Сталина, предварительно не сокрушив Польшу.
Так вот: договор о ненападении был подписан на тот случай, когда между владениями Сталина и Гитлера возникнет общая граница. То есть на случай, когда Сталин и Гитлер разделят Польшу между собой. Проще говоря, это был не пакт о вечном мире, а о разделе суверенной страны, это пакт о начале войны в центре Европы.
Книга Марголина «Путешествие в страну Зе-Ка» была написана в 1946 году. Юлий Борисович в то время понимал то, чего не понимали и не хотели понимать твердолобые вожди западных демократий: Вторую мировую войну развязал Сталин:
«Вечером 23 августа 39 года стало ясно, что будет война. В этот вечер мир узнал о пакте Сталина и Гитлера. Чувство ужаса, с которым мы приняли это известие, можно сравнить с чувством посетителей зоологического сада, на глазах которых отворяется клетка с тиграми. Встают голодные звери, и дверь из клетки отрыта для них. Это и было то, что «вождь народов» сделал 23 августа: спустил на Европу бешеного зверя — дал благословение немецкой армии броситься на Польшу… Это не был кратчайший путь к уничтожению Гитлера, но зато — кратчайший путь к разгрому Европы. В сентябре 39 года начался разгром Европы с благословения Сталина».
В этом коротком отрывке за 40 лет до меня Юлий Борисович Марголин выразил всю суть «Ледокола»: 1 сентября 1939 года Гитлер, заручившись поддержкой Сталина, развязал войну в центре Европы, которая в ХХ веке неизбежно превращалась в общеевропейскую, а затем — в мировую. Сталин использовал Гитлера в качестве инструмента для сокрушения Европы.
Представляю, как взъелась на Марголина вся «прогрессивная общественность» за такие слова.
Юлий Борисович оказался в той части Польши, которую захватила Красная Армия. И попало зернышко меж двух жерновов. С одной стороны Гитлер и борьба за жизненное пространство, с другой — товарищ Сталин и борьба за счастье всего прогрессивного человечества.
И вот первые встречи с освободителями, и сотни вопросов жителей о порядках в Стране Советов, и вдохновенные рассказы бойцов о счастливой жизни, о том, что магазины завалены товарами, что в продаже есть все, даже Копенгаген. Марголин продолжает:
«Не подлежит сомнению, что основная масса населения Западной Украины и Белоруссии в момент вступления Красной Армии была полна искренней благодарности и великих надежд… Советская власть в течении одной зимы превратила население занятых областей — без различия классов, народностей и политической принадлежности — в противников».
Марголин подробно описывает «коренные социально-политические преобразования». Простой украинский мужик результат тех преобразований выразил просто:
«Паны двадцать лет старались из нас сделать поляков, и не удалось им. А большевики из нас за два месяца сделали поляков».
И уж если в результате освободительного похода западные украинцы и белорусы стали врагами Советского Союза, то что говорить о поляках? Гитлер шел на Восток, Польша стояла на его пути, собой заслоняя Советский Союз. Но Красная Армия ударил в спину Польше. Цвет нации, — 21857 польских офицеров и государственных служащих, попавших в лапы НКВД, — Сталин истребил. (Справка Шелепена Хрущеву 3.3.1959). А солдат, учителей, служителей культов — в лагеря.
«Какое затмение ума заставило Политбюро послать в лагеря полмиллиона польских граждан в 1940 году? На что они рассчитывали? На то, что все они там вымрут? Или на то, что они выйдут оттуда друзьями Советской власти?».
Не подлежит сомнению, что когда летом 40-го года послали в лагеря сотни тысяч польских граждан, советское правительство не ожидало, что Польша, когда-либо восстанет, как самостоятельный политический фактор… В этом они ошиблись: ровно через год положение радикально изменилось, и им пришлось объявить «амнистию» польским зэка. Лагеря перестали быть тайной для мира… Многие поляки, прошедшие через заключение в лагерях, фашизировались под их влиянием. В других условиях они стали бы друзьями России. В этих условиях они вынесли из лагерей не только смертельную ненависть к советскому строю, но и грубый преступный шовинизм».
На освобожденных землях сажали многих. Дошла очередь и до Марголина:
«19 июня 1940 годав 10 часов вечера зашел за мной милиционер и забрал в милицию… Ровно в 10 часов ВКП(б) в образе курносого парня с младенческим лицом вошла в мою комнату. Увидев чемоданчик, милиционер улыбнулся и сказал: «Это не нужно. Вас только вызывают на полчаса, на разговор к начальнику». У меня отлегло от сердца. Я не знал, что это обычная в таких случаях уловка. Милиционер должен за вечер привести ряд людей, и не хочет, ни пугать их, ни ждать, пока они соберутся… Переступив порог милиции, я, не зная того, переступил черту, которая разделяет два мира».
Обвинили Марголина в том, что находится на территории Советского Союза без соответствующих документов. В Советский Союз он не сам пришел. Это Советский Союз пришел туда, где на законных основаниях находился гражданин Марголин. Но данное обстоятельство не сочли смягчающим. Приговор: вот тебе пять лет исправляться на лесоповале, чтоб в следующий раз случайно на освобождаемых территориях не оказался. Срок, казалось бы, детский. Но освобождение — в июне 1945 года. А во время войны — без разницы: пять или двадцать пять. Даже и один год — это смертный приговор: «этапы, ушедшие зимой, растаяли в пути от голода».
У Марголина был предшественник — Данте Алигьери, который прошел через все круги ада. По этому пути, через все круги, прошел и Юлий Марголин. Описание — на два тома. Их я принципиально не комментирую: лучше него мне все равно не рассказать.
Вот только два примера из множества.
Царский полковник живет на юге Франции. Ему под 60. Идет война Германии и Советского Союза. Старикан решает пробраться из Франции в Россию, чтобы стать в ряды защитников Родины. Кроме того, у него написан научный труд по военной психологии, который наверняка пригодится его соотечественникам в их правом деле. Через множество преград и приключений он проходит сквозь оккупированную Европу, пересекает линию фронта и обращается к советскому командованию. Его встречают и с почетом и везут в Москву. На Лубянку. Тут ему вломили десятку. А он никак не может отказаться от своих старорежимных привычек и взглядов. Попадает он в лагерь, где мотает срок Юлий Марголин. Порядки там такие:
«Под дверью стояла плаха, на которой рубили мясо для вольных. К плахе прилипали микроскопические кусочки сырого мяса, их сразу же подбирали и глотали на месте».
Царский полковник, никак не желающий понимать, куда его занесло, решает найти в огромной стране родственников. Он пишет письма. И однажды получает ответ! Чудом выжившие родственники нашлись и отвечают! Бравый полковник тут же отправляет письмо с просьбой выслать ему посылку продуктовую. Но ответа уже не получил. Он так и не понял, что своим письмом обрекает на смерть дорогих и близких ему людей. Им ведь тоже теперь впаяли по десятке за связь с врагом народа. Полковник отмотал в лагере только первый год из десяти. Первый и последний. До второго года он не дожил.
И еще пример. Людей сажали во все годы рабоче-крестьянской власти. И кому-то срок вышел в 42-м. Что с такими делать? Не отпускать же домой во время войны. Потому приказ: до особого распоряжения. Не до конца войны, не до победы, а до распоряжения. И те, у кого срок вышел в 42-м и 43-м, продолжали сидеть. Правда, чаще умирали, чем доживали до того распоряжения. И тех, кто в 44-м отмотал и в апреле 45-го, тоже не отпустили потому как распоряжение еще не вышло. А срок Марголина завершился 22 июня 1945 года. После войны. И его отпустили! Вот так просто взяли и отпустили. Понятно, помурыжили слегка для порядка. Без этого у нас никак. А тысячи доходяг, срок которых истек во время войны, так и продолжали сидеть. Потому как им не до конца срока, а до особого распоряжения. Которое забыли дать.
И вот центральный вопрос книги:
«Миллионы людей погибают в советских лагерях. Их слишком много, чтобы можно было поставить вопрос «за что?» Столько виновных нет во всем мире. Но остается вопрос: зачем?»
* * *
Самые стойкие заблуждения те, которые стоят на гранитном постаменте неопровержимых фактов. Так бывает: события чудовищные, факты неоспоримые, и вот из этих событий и фактов мы делаем заключение, которое кажется единственно верным.
Но так только кажется. Из неоспоримых фактов можно сделать выводы весьма далекие от истины.
Пример:
Гитлер — кровавое чудовище (кто бы возразил?), Сталин воевал против Гитлера, следовательно, Сталин добрый освободитель.
Проще говоря: если Гитлер — людоед, значит Сталин — вегетарианец.
Пример из того же ряда: Гитлер — злодей, у него концлагеря. Сталин воевал против злодея Гитлера, против гитлеровских лагерей, значит Сталин не злодей. У Сталина тоже концлагеря, и возникли они во времена, когда ни про какого Гитлера мир еще ничего не знал. Но раз Сталин против Гитлера, о сталинских лагерях помолчим. Против этого заблуждения восстал Юлий Борисович Марголин. Потому не получил ни признания, ни Нобеля. Хотя и заслужил.
Юлий Марголин попал в мясорубку сталинских лагерей, чудом выжил и написал великую книгу. Призываю и требую эту книгу читать.
И поперек каждой страницы писать большими красными буквами:
«ТАКУЮ СТРАНУ ПОТЕРЯЛИ!»
Оригинал: http://z.berkovich-zametki.com/2018-znomer2-3-dymerskaja/