Бердников Л.И. Силуэты. Еврейские писатели в России XIX-начала XX в. Оттава: Accent Graphic Communications, 2017.
Эта книга объёмом больше 18 авт. листов продолжает серию работ Льва Бердникова[1], посвящённых истории евреев в России, их вкладу в её жизнь и культуру. Об эту тему сломано и ещё будет сломано немало перьев — особенно авторами, обращающимися к истории не столько для исследования проблемы, сколько для подтверждения собственных убеждений и предубеждений. Книги Л. Бердникова, не будучи идеологизированными, определённо выпадают из этого ряда. Они далеки от столь распространённого альтернативного и потому потенциально конфликтного подхода с противопоставлением фобий и филий. Даже если посмотреть на них в задаваемом таким подходом пространстве, они окажутся в квадранте филий — единственном открытом жизни, а не её ущемлению или уничтожению. В этом не только гуманитарность, но и сам гуманизм с его принятием человека, личности как самостоятельной ценности жизни и истории. И новая книга достойно и последовательно развивает этот гуманистический подход с его ви́дением истории сквозь призму человека, а не наоборот. Она представляет собой галерею историко-литературных портретов писателей, о которых большинство современных читателей едва ли много слышало, если слышало вообще, но которые в своё время были популярны и участвовали в формировании российской литературы.
Книга открывается рассказом о Иехуде Лейбе бен Ноахе — Льве Николаевиче Неваховиче (1776-1831) — просветителе, драматурге, публицисте, который, говорит Л. Бердников, «стал русско-еврейским писателем в те времена, когда евреи России по-русски ещё не говорили». Он был младенцем, когда его родители едва уцелели в погроме. Обычный еврейский мальчик из по преимуществу еврейского польского городка оказался блестяще образованным человеком, свободно владеющим ивритом, немецким, польским и русским языками и переводившим со многих европейских языков, прекрасно знающим не только Тору и Талмуд, но и русскую и немецкую литературу. История его жизни и творчества поражает воображение и её конспект здесь едва ли уместен. Лишь отдельные привлекающие внимание моменты…
В 1801 году, будучи активным членом еврейской общины Петербурга и поспособствовав освобождению несправедливо заключённого лидера белорусских хасидов рабби Шнеур-Залмана бен Аруха, он дебютирует как литератор стихами в честь коронации Александра I:
Красота Иосифа блистает в чертах образа Его,
а разум Соломона царствует в душе.
Народы о сем восхищаются во глубине сердец своих
и взывают подобно как древле перед Иосифом:
се юн в цветущих летах, но отец в научении!
Под его токмо Скипетром живущие народы чают,
что никогда не произыдет между ними крамола
от нетерпимости и разнообразия вер.
Л. Бердников приводит слова Владимира Топорова:
«… в оде нет и следов сервильности или неумеренности славословий. Зато она весьма дипломатична…, автор подчёркивает и свою принадлежность к евреям и избранную им поэтику, ориентирующуюся на образы еврейской библейской традиции».
В 1803 г. Невахович публикует с посвящением министру внутренних дел Виктору Кочубею «Вопль дщери иудейской» — аллегорию бедственного положения российских евреев, а уже в 1804 г. она выходит в адаптированном виде на иврите под названием «Кол Шавал Бат Иегуда». В этой книге он, считающий себя «русским Моисеева закона», задаёт риторический вопрос: «Если б мы отвергли свой закон, чтоб уравняться в правах, то сделались бы чрез то достойными?». Но уже в 1806 г. он принимает лютеранство и женится на принявшей протестантизм еврейке. «Нет сомнений, что Иехуда Лейб, который уже называл себя не иначе как Львом Николаевичем, предпринял этот шаг из карьеристских соображений», — пишет Л. Бердников. Но, вероятно, не обошлось и без того, о чём сам Невахович говорил: «Тайная некая сила призывает меня к перу». Как связаны между собой эта диктующая страсть и собственно карьерные мотивы, мы может только догадываться. Но факт остаётся фактом. Гражданская и писательская карьеры после крещения действительно задались — потомственный дворянин, коллежский регистратор, а потом и губернский секретарь, в течение долгого времени успешный литератор. Но в благоустроенной жизни призывавшая к перу сила постепенно остывает и поздние опыты несравнимы с прошлыми успехами.
Перестал ли он, став Львом Николаевичем, быть Иехудой Лейбой бен Ноахом? Перестав быть иудеем — да и насколько для души это возможно? — перестал ли он быть евреем, стал ли русским? С разных позиций это может видеться по-разному. Став в известной мере «чужим среди своих и своим среди чужих», кем он был для себя самого? Как и какой душевной ценой он отвечал себе на все эти вопросы, можно лишь гадать. Во всяком случае он не растерял своих близких отношений с еврейскими друзьями и еврейской элитой, в 1829-ом году подал Николаю I свой «Проект о благоустройстве расстроенного положения народа еврейского…» и в 1831 незадолго до смерти создал свой дворянский герб с золотым магендовидом — видимо, говорит Л. Бердников, единственный дворянский герб в России с символом иудаизма.
Совсем иная судьба у Леона Мандельштама (1819-1889), которому Осип Мандельштам приходится внучатым племянником. Ещё юношей он оставляет дом, чтобы стать первым окончившим российский университет евреем, первым опубликовавшим сборник своих стихов на русском языке евреем и первым переводчиком А.С. Пушкина на иврит. Он получил в отцовском доме блестящее образование и был одним из тех, кто видел еврейский изоляционизм как источник национальных бед. С. Анский в повести «Пионеры» пишет: «А как мы учились? Разве мы знали, с чего начать? В полночь, прячась в подвалах и погребах, с риском для жизни учились мы русской грамоте». И не только русской, если Мандельштам знал латынь, древнееврейский, немецкий и французский языки, а русский изучал особо углублённо — настолько, что писал стихи на нём, справляясь с такими сложностями как рифмовка русского сонета.
Интересно, что Мандельштам, принимая эстафету поколения Неваховича, но живя уже в ином времени, несёт эту эстафету иначе — так, что под конец жизни может сказать: «Три идеала управляли доныне моим духом и сердцем: образование, родина и моя нация», как бы итожа сказанное им в написанном накануне отъезда из дома стихотворении:
Спи, отчий дом, уж бдит твой друг,
Уж бдит твоей гений над тобою;
Лишь за тебя ушёл он вдруг
В чужую даль, борясь с судьбою;
За вас пошёл он в дальний путь,
За вас открыл стрела́м он грудь;
И только вы — его награда,
И честь, и слава, и отрада…
Судьба Мандельштама, пришедшаяся на пору искания в России «полезных евреев», «учёных евреев», путей интеграции евреев в общество, не избавляя от связанных с его национальностью превратностей, достаточно благоволила ему, но не избавляла от клейма и связанных с ним неприятностей. Так, изданная им в 1864 г. в Берлине на собственные деньги драматическая повесть в стихах «Еврейская семья» не была допущена цензурой к печати в России из-за «тенденциозности и предосудительности в содержании означенного произведения». К старости он разорился — деньги были съедены его издательской деятельностью, но, живя в нищете, не прекращал работать, в частности, составлять сравнительный словарь входящих в русский и европейские языки еврейских корней.
Абрам Соломонов (1778 -?) был убеждённым сторонником ассимиляции, полагавшим, что основой образования должен быть Талмуд: первое совпадало с тенденцией того времени интегрировать евреев в Российское общество, второе было неприемлемо для властей. Он стал частью государственного аппарата России, жил в Петербурге по разрешению, а когда просрочил отъезд оттуда на три месяца, уже 60-летним человеком загремел на два года в рекруты и помилованный через полтора года осел в Минске, где в 1841 г. году закончил книгу «Мысли израильтянина», изданную в 1846. Это была первая обращённая к евреям книга на русском языке. Многие его мысли и идеи о судьбах еврейства в России спустя годы станут реальностью — так, введённое Николаем I образовательное равноправие евреев привело к тому, о чём националист М. Меншиков в 1909 г. заметил, что «русская интеллигенция запахла еврейством» — запах этот по сию пору вызывает идиосинкразию у российских юдофобов. Л. Бердников завершает рассказ словами о том, что «Не в местечковом изоляционизме видел Соломонов будущее евреев, а в их интеграции в российское общество: мечтал, чтобы они вошли на равных в семью других народов многонациональной империи, но обязательно сохранив при этом иудейскую веру, которая „по её началам чиста“».
Братья Вейнберги — Пётр (1831-1908), учёный, поэт, издатель, педагог, профессиональный литературный переводчик, переведший на русский произведения больше чем 60 авторов от Данте до современников, и Павел (1846-1904) с его большой, но сомнительной славой рассказчика еврейских анекдотов. Их родители были принявшими христианство и ревностно ему следующими евреями. Пётр был по утверждению его правнучки и Зинаиды Гиппиус «литератором безусловно русским». Но Бар-Йосеф Хамуталь считал его «еврейским писателем», а Иван Гончаров отказывал ему в праве называться писателем русским: «Они космополиты-жиды, может быть, и крещёные, но всё-таки по плоти и крови остаются жидами». Л. Бердников прослеживает связь творчества и взглядов Петра Вейнберга с творчеством и взглядами крестившегося еврея Г. Гейне и даёт развёрнутый анализ его литературной и переводческой деятельности с интересными экскурсами в связанное с «еврейским вопросом» творчество европейских литераторов. Рассказ о жизни и творчестве младшего Вейнберга — Павла — с его книгами «Сцены из еврейского быта» (1870), «Сцены из еврейского армянского быта» (1878), «Новые сцены и анекдоты из еврейского, армянского, греческого и русского быта» (1880), «Полный сборник юмористических сцен из еврейского и армянского быта» (1883), «Новые рассказы и сцены» (1886) разлетались как горячие пирожки, и их общий тираж достиг невероятной для того времени цифры 25 тысяч. Слава его была однако более чем скандальной. Когда его старшего брата Петра спросили, как бы он распорядился большими деньгами, достанься они ему, он ответил: «Я бы положил пожизненную пенсию моему брату Павлу… Чтобы он навсегда расстался со своей профессией рассказчика еврейских сцен». А Максим Горький видел его в числе «выродков и негодяев народа своего». И даже его прямые потомки стеснялись родства с ним.
Виктор Никитич Никитин (1839-1908) — в 9 лет его забрали в кантонисты, крестили и дали русское имя. Он обследовал и исследовал места заключения в России, арестантские роты и т.д. Его фундаментальные книги об этом «заложили основы истории и социологии тюрем в России». Он писал также художественную прозу и среди его рассказов и очерков есть несколько еврейских. На литературном пути его поддерживали Некрасов, Добролюбов и Чернышевский. Сам он говорил о себе как о писателе русском, большим литератором не стал, но жизнь свою закончил «в генеральских чинах». Чрезвычайно интересен проделанный Л. Бердниковым анализ его литературного творчества в связи с еврейской проблемой.
Семён Надсон (1862-1887) — его дед-еврей, отец и брат отца были крещены при рождении. Он не акцентировал своё еврейское происхождение, но его единственно посвящённое еврейству стихотворение «Я рос тебе чужим, отверженный народ…», вошло в число поэтических шедевров и обеспечило ему, с одной стороны, место во всех еврейских справочниках и энциклопедиях, а с другой, ненависть антисемитов.
Я рос тебе чужим, отверженный народ,
И не тебе я пел в минуты вдохновенья.
Твоих преданий мир, твоей печали гнёт
Мне чужд, как и твои ученья.
И если б ты, как встарь, был счастлив и силён,
И если б не был ты унижен целым светом —
Иным стремлением согрет и увлечён,
Я б не пришёл к тебе с приветом.
Но в наши дни, когда под бременем скорбей
Ты гнёшь чело своё и тщетно ждёшь спасенья,
В те дни, когда одно название «еврей»
В устах толпы звучит как символ отверженья,
Когда твои враги, как стая жадных псов,
На части рвут тебя, ругаясь над тобою, —
Дай скромно встать и мне в ряды твоих бойцов,
Народ, обиженный судьбою.
Насыщенный и содержательный рассказ-анализ о жизни творчестве Надсона Л. Бердников заключает словами о том, что он «был „заражён болью“ еврейского народа и … снискал себе славу бойца с антисемитизмом. Честного бойца. И этим притягателен вдвойне».
Семён Фруг (1860-1916) был очень популярен среди евреев, но после революции оказался «трубадуром сионизма», его стихи ни разу не переиздавали, и он был практически забыт. Он вырос в еврейской земледельческой колонии, в 16 лет начал писать стихи на русском языке и, что крайне необычно, в метрической книге колонии род его занятий обозначен словом «поэт». Русская поэзия оказала на него решающее влияние, но не уничтожила в нём поэта еврейского, и Хаим Нахман Бялик говорил о его стихах: «Читая его русские стихи, я не замечал русского языка. Я чувствовал в каждом слове язык предков, язык Библии». Такого рода соединения русского и еврейского часто оказываются на передовой полемики: «… и сегодня, — пишет Л. Бердников, — некоторые ревнители еврейства, уличив даже признанного мастера слова в антисемитизме, с порога отвергают и всё ценное, им созданное, обедняя тем самым собственную культуру». Далеко не всем даётся такое отношение, какое было у Ю.М. Лотмана: на недоумение коллеги-еврея по поводу цитирования Ю.М. автора-антисемита, он ответил: «Меня не интересует его интимная жизнь». Но как раз такое отношение было у Фруга, который по поводу пушкинских строк «Однажды созвал я весёлых гостей, / Ко мне постучался презренный еврей, заметил: «Если бы он видел хотя бы одного врача-еврея, добровольно отправляющегося в местности, заражённые холерой, цингой, голодным тифом, еврея, занимающего кафедру русской словесности, еврея, всю жизнь работающего в стенах публичной библиотеки над старинными рукописями, и в то же время сотни других евреев, лишённых возможности применять к живой и благотворной деятельности свои знания и силы, — он, стремившийся пробуждать своей лирой чувства добрые и милость к падшим призывать, вряд ли прошёл бы молча мимо этих явлений». Несбыточные надежды наивной мудрости или мудрой наивности? Сегодня мы могли бы привести примеры того, что видят и ещё как видят, и чем больше видят, тем больше ненавидят. Но идеал не перестаёт им быть оттого, что путь к нему труден и пока не пройден до конца. Да и сам Фруг постепенно открывал несбыточность своих идеалов, так что, говорит Л. Бердников, «Россия стала поэту чужой только тогда, когда он ясно осознал (прав он был или ошибался?): у его народа здесь нет будущего». Он страстно говорил о Земле Обетованной и верил в возрождение евреев на ней:
Я вижу мой народ в стране его родной,
как в старые, давно исчезнувшие годы,
то мирным пахарем с кошницей и сохой,
то гордым витязем под знаменем свободы.
И вера, как мы сегодня видим, была не напрасной.
Наум (Нохум) Коган (1863-1893) — в его воспитании очень значительной фигурой сыграл отец, глубоко знавший Талмуд и увлекавшийся светскими науками и изучением языков. Эстафету отца подхватил наставник мальчика в хедере Шломо-Майер Яроцкий — в библиотеке Никополя до сих пор есть «шкаф имени Ш. Яроцкого» с 514 философскими и литературоведческими книгами, в том числе и на русском языке. Ершистый отличник в гимназии — он прервал учёбу из-за начавшегося туберкулёза, который потом и увел его в могилу. Попытался стать ветеринарным врачом, но и там не доучился из-за обострения болезни и «нервного расстройства», с которым полгода провёл в психиатрической клинике. Пытаясь прокормить жену и четырёх детей, перебивался частными уроками, брался за любую приносящую деньги работу, но то директор прогимназии «убеждает родителей не доверять жиду обучение детей православных», то его выживают с места работы. Трудно сказать, что его к этому подтолкнуло, но он начал сотрудничать с крымскими газетами как довольно острый фельетонист, иногда как поэт и как поначалу довольно слабый, но совершенствующийся прозаик. Во всяком случае, написанный им в 26 лет рассказ «Сутки в душевном отделении» критик ставил в один ряд с «Красным цветком» Вс. Гаршина и «Палатой №6» А. П. Чехова. Рукопись этого рассказа встретила одобрение бывшего в Ялте Чехова, который и переслал потом уже опубликованный текст В. Г. Короленко. Это был счастливый поворот судьбы. Короленко вслед за В. Соловьёвым считал, что российская культура не проявила себя по отношению к евреям как христианская. Именно Короленко подтолкнул Когана к написанию повести о жизни евреев и обещал поддержку. Предложение испугало: «Боюсь я, Владимир Галактионович, по нынешнему времени писать о евреях». Под давлением Короленко он на полтора года засел за повесть, которая далась ему трудно и далеко не сразу. Но потом, уже после её выхода он напишет Короленко: «я пишу из еврейского быта, и Вы виноваты в том, что из еврейского. Я в первый раз видел, что он может вызвать интерес в лучших людях, Вы мне это подсказали… Я себя чудно чувствую при одном даже воспоминании, что меня, жида, заставил писать из родного быта хохол». Н. Михайловский писал, что от повести веет «… той высшей человеческой правдой, которая обнимает собою людей всех цветов, пород и происхождений», а американский литературовед Рут Ричин отмечала близость позиций автора и Вл. Соловьёва. В печать повесть пробивалась, мягко говоря, трудно, но в конце концов под псевдонимом Наумов и с названием «В глухом местечке» вместо первоначального «В еврейском местечке» вошла в новую серию «Для интеллигентных читателей», где её соседями были тексты Л. Толстого, А. Чехова, Н. Лескова, самого Короленко и др. Это немного поддержало бедственное состояние Наумова, но отдельного издания книги он так и не дождался, умерев на тридцатом году жизни. Похоронили его на Екатеринославском еврейском кладбище. А повесть продолжала жить и всё-таки вышла отдельными изданиями. В десятилетнюю годовщину его смерти критик Мирон Рывкин написал: «В настоящее время русское еврейство не знает ещё одного имени, которое было бы так же близко всем еврейским сердцам, как имя Наумов-Коган. Маленькая книжка, которое связывает это имя с судьбами еврейского народа, сделалась такой же вечной, как и судьбы этого народа, как и самый народ».
Рашель Хин (1863-1928). Для современного читателя, говорит Л. Бердников, она знакомая незнакомка — именно ей посвящено широко известное и положенное на музыку Д. Тухмановым стихотворение М. Волошина «Я мысленно вхожу в ваш кабинет» (1913):
Я мысленно вхожу в ваш кабинет…
Здесь те, кто был, и те, кого уж нет,
Но чья для нас не умерла химера,
И бьётся сердце, взятое в их плен…
Бодлера лик, нормандский ус Флобера,
Скептичный Франс, Святой Сатир — Верлен,
Кузнец — Бальзак, чеканщики — Гонкуры…
Их лица терпкие и чёткие фигуры
Глядят со стен, и спят в сафьянах книг.
Их дух, их мысль, их ритм, их бунт, их крик…
Я верен им… но более глубоко
Волнует эхо здесь звучавших слов…
К вам приходил Владимир Соловьёв,
И голова библейского пророка —
К ней шёл бы крест, верблюжий мех у чресл —
Склонялась на обшивку этих кресл…
Творец людей, глашатай книг и вкусов,
Принесший вам Флобера, как Коран,
Сюда входил, садился на диван
И расточал огонь и блеск Урусов.
Как закрепить умолкнувшую речь?
Как дать словам движенье, тембр, оттенки?
Мне памятна больного Стороженки
Седая голова меж низких плеч.
Всё, что теперь забыто иль в загоне, —
Весь тайный цвет Европы иль Москвы —
Вокруг себя объединяли вы:
Брандес и Банг, Танеев, Минцлов, Кони…
Раскройте вновь дневник… гляжу на ваш
Чеканный профиль с бронзовой медали…
Рука невольно ищет карандаш,
А мысль плывёт в померкнувшие дали.
И в шелесте листаемых страниц,
В напеве фраз, в изгибах интонаций
Мерцают отсветы событий, встреч и лиц…
Угасшие огни былых иллюминаций.
Рассказ о ней это по существу историко-литературная повесть (ей посвящена почти четверть книги) — пунктирный разговор о ней труден да и едва ли здесь нужен. Ограничусь тем, что пишет Л. Бердников в самом начале: «… незаслуженно забытая крупная российская писательница, драматург, мемуаристка. На рубеже веков она держала модный литературный салон в Москве, ставший местом паломничества культурной интеллигенции Серебряного века…». О её культурно-литературном масштабе много говорит то, что она была ученицей И. Тургенева, общалась с Э. Золя, Э. Гонкуром, Ги де Мопассаном, А. Франсом, О. Мирбо, Г. Брандесом, Л. Галеви. Отец её — ассимилированный еврей, набожностью не блистал, но стремился дать детям хорошее образование. Она крестилась в католичество, так как, будучи замужем, но полюбив Онисима Гольдовского, не могла получить от мужа развода и крещение было единственным выходом — ни католичество, ни российские законы не признавали брака католика и иудея. Но перестав быть иудейкой, она не перестала быть еврейкой ни в общественной, ни в литературной своей жизни. Её бурная литературная деятельность пошла на закат после революции 1917 г. Она хотела уехать и по разрешению А. Луначарского в 1921 г. поехала в Германию «для изучения новейшей детской литературы и детского искусства и лечения», но потом всё-таки вернулась в Москву, где и умерла в 1928 г. Членство в литературных организациях не отменяло того, что «она жила и дышала прошлым» и вписаться в новую жизнь не могла. Последним, что она написала, были воспоминания об А. Ф. Кони, увидевшие свет уже после её смерти.
Портреты героев книги привлекают, я бы сказал, археологической беспристрастностью. По тону рассказов видно, что Автор любит людей, о которых пишет, но любит такими, какими они открываются ему со всеми их приятными и не очень чертами, метаниями, ошибками, без столь частой в текстах такого рода односторонней и, в частности, национально-односторонней идеализации.
Мне была интересна оптика авторского взгляда. Рассказы Л. Бердникова — не «портреты на фоне», в котором не разглядеть лиц, а разыгрывающиеся на сцене текста драмы с яркими персонажами и в многофокусной режиссуре, благодаря которой действующими лицами становится и эпоха, и особенности российской жизни и культуры. Это в полном смысле слова историко-литературные портреты, по которым можно изучать не только героев, но и время с его культурой.
Мой старший друг и учитель Игорь Семёнович Кон обычно начинал знакомство с новой книгой со списка литературы, по которому определял, стоит ли книга знакомства с ней. Список использованной Автором литературы (больше 180 названий) в этом смысле хорошая рекомендация книги.
Не ставя перед собой специальной задачи исследования ассимиляции евреев в России как явления и процесса, Автор, тем не менее, не может пройти мимо этих вопросов. В России — ссылается он на данные Священного Синода — в XIX веке в православие, католичество или протестантизм крестилось больше 84 тыс. человек, а к 1917 г. это число выросло до 100 тыс. (2% от числа евреев в России). Иногда крестились из-под палки, как это было с кантонистами, но чаще уже взрослыми и по своему желанию. Автор приводит данные американского историка Майкла Станиславского о мотивах такого желания. Для одних это было путём к образованию и профессиональному росту; другие таким образом избегали «граблей» на пути своего бизнеса; третьи, совершившие какие-то преступления, рассчитывали на амнистию; четвёртые преодолевали материальные затруднения; пятые принимали новую веру искренне, шестые, которых он в отдельную группу не выделял, делали это, полюбив христианина (-анку), как Рашель Хин или Софья Дымшиц, чтобы выйти замуж за А. Н. Толстого. Исчерпывает ли эта классификация проблему? На мой взгляд, нет. Одно из достоинств книги состоит в том, что ассимиляция в ней рассматривается в контексте эмансипации — социальной и индивидуальной. В общем эмансипация была тенденцией времени и читатель может это почувствовать, идя вместе с Автором от героя к герою. Рассказывая о Леоне Мандельштаме, Л. Бердников приводит слова еврейского публициста: «В какой-нибудь уединённой каморке, вдали от стариков, при слабом освещении сального огарка собирались все эти юные искатели света; здесь они делились впечатлениями от прочитанного, обменивались книгами, горячо спорили о судьбах своего народа. Сколько тут созрело упований, сколько в них билось самоотверженной любви, и какой горячей верой в предстоящее обновление были переполнены их юные сердца. Никто до них и после них не заглядывал так глубоко в застарелые язвы народа; никто, даже самый лютый враг еврейства, не был проникнут, как они, горячей ненавистью к порокам и слабостям своих единоверцев; никто так нещадно не бичевал их, как они». В этом контексте в ассимиляции открываются дополнительные измерения, позволяющие лучше понять и её самоё, и её действующих лиц. И именно он позволяет наводить мосты между тем, о чём пишет Автор, и сегодняшним днём.
Но что такое «еврейский писатель в России»? Незадолго до отъезда в Италию Андрей Тарковский на своём вечере в Доме Актёра получил сочащийся юдофобским душком вопрос о «русскоязычных писателях». Он зачитал записку с вопросом, некоторое время помолчал, погрузившись в себя и не дрогнув лицом, но это было спокойствие под высоким напряжением, и подчёркнуто ровным голосом сказал: «Писатель, пишущий на русском языке, русский писатель. Человек, считающий не так, сволочь» и развернул следующую записку. В России, где национальность прежде всего обозначение рождения по крови, а еврейская — в смысле этничности — культура до сих пор потирает шрамы от государственной удавки на шее, это и сегодня остаётся во многом открытым вопросом и для русских, и для евреев. От берущегося писать на эти темы требуется немало смелости для того, чтобы, продвигаясь по этому полному противоречий и конфликтов пространству, рассказывать, оставляя за читателем право искать собственные ответы на запутанные вопросы. Льву Бердникову это удалось.
Думаю, он заслуживает благодарности и за щедрость — книга легко доступна в Сети за очень небольшие деньги и даже бесплатно, так что мне остаётся лишь пожелать читателю встречи с ней, собственных своих размышлений над ней, своих открытий и выводов.
[1] — Евреи в ливреях: литературные портреты. М.: Человек, 2009; Евреи государства российского: литературные портреты. М.: Человек, 2011; Евреи в царской России: сыны или пасынки. СПб.: Алетейя, 2016.
Оригинал: http://z.berkovich-zametki.com/2018-znomer2-3-kagan/