***
Зима уже по брови замела.
Всё реже свет, всё гуще тьма погоста…
Лишь крохотное то, что под коростой,
сквозь трещины сочится, как смола.
Душе всегда вселенная мала.
Она птенцом, побегом, хрупкой строчкой
пульсирует под горькой оболочкой,
предчувствуя огромных два крыла.
***
И куда мне прикажешь – от глины кембрийской и праха,
если в варварстве этом уже я по горло погряз?!
Мне как раз по плечам клочковатого неба рубаха,
и повальная скорбь деревень мне по сердцу как раз.
Только пьяные слёзы да, каюсь, на Господа ропот…
Но куда же мне, варвару, деться от этой глуши?!
Ведь Америки сытой и вымытой с мылом Европы,
вместе взятых, так мало для выбравшей небо души.
Скажешь, всласть похрустеть нежным крылышком – жизни всей дело?!
Умереть – дело жизни! Лишь здесь, от Невы до Курил,
ангел смерти готов из любви сокрушить твоё тело,
преломить твою плоть, чтобы дух наконец воспарил.
Я из этой земли. Или, если быть точным, – из грязи.
И когда ветер рвал небо в клочья и рыкал прибой,
умирая от страха, я всё же держал эти связи
с отрываемой твердью, в просветах ещё голубой.
***
Жизнь закончилась. Светится даль.
Небеса нам достались. Так что же?!
Воздух здесь – словно горный хрусталь,
а простор – аж мурашки по коже!
Мы и мухи теперь не убьём!
Не швырнёт нас, как прежде, на сушу,
где, как гадов, нас били рублём –
вышибали бессмертную душу!
Где свистели для нас соловьём
о высокой любви, голосисты,
а потом уж бросали живьём
в свой священный огонь гуманисты!
Я победу для них не ковал.
С их стола ты не склюнул и крохи.
Потому и уходим в отвал
этой кровью набрякшей эпохи.
Дверь захлопнулась. Радостно плыть:
всюду вечность, легка и громадна…
Нас всегда было просто убить!
Но ведь нас не купить?! Ну и ладно.
***
Очнулся в измерении ином…
Ну и живи себе как подорожник!
Столовая, спасибо за творожник.
Спасибо за бутылку, гастроном!
И, астроном, спасибо за звезду.
Но зря ты врал, что мы пришли оттуда.
Там жизни нет. Вся – здесь! Я не уйду,
пока не съем всю соль – свои два пуда.
Покуда океан свой не допью.
Тебе везде житьё: в Литве ли, в Польше…
А мне отчизну скорбную мою
и оставлять-то не на кого больше.
Сюда я не просился на постой –
я здесь стоял. Послушай, марсианин:
тому ль бежать, кто жалостью простой
к отеческим гробам навылет ранен?!
Кто не в кубышку складывал гроши,
а, не страшась, транжирил небо это?!
Смысл только здесь! Спасибо, мураши,
за жизнь во тьме с предчувствием рассвета.
***
Только саван, накрывший в совхозных полях инвентарь,
только обморок звонкий лесов, невозможный для слуха.
От себя отрекаюсь. Да будет в природе январь,
как над плотью остывшей восторг воспарившего духа!
Мёртвых мёртвым оставить, отбросить всю эту тщету,
всё забыть и, как шуба на рыбьем меху, износиться…
Эту сладкую ложь я не мог не любить! Но и ту
Правду не отменить… Снег не тает уже на ресницах.
Взгляд синей, чем у агнца, сидевшего век на игле.
Слово больше, чем голос, но – поздно – истрачено тело.
Сердце жаждало неба и всё-таки жалось к земле,
и глагол, до костей выжигавший, терпеть не умело.
МОЙКА ОКОН
Плечами задевая облака,
встав на карниз отчаянно над бездной
(в надежде, если честно, бесполезной,
что станет мир светлей для дурака),
от смерти, может быть, на волосок,
как Манассию хающий Исайя,
над улицей опасно нависая,
я тряпкою водил наискосок.
В аорте закипала высота.
Душа, хватив хмельного ветра малость,
за переплёт оконный вырывалась,
стелясь, как тень Дворцового моста.
А там, внизу, раскатывался гром:
бомжихи, матерясь, как пионеры,
тащили, невзирая на размеры,
химеры два крыла в металлолом.
Ментовские сновали воронки,
ручьёв скользили узкие полоски,
а тополей и клёнов отморозки
со стоном расправляли позвонки.
Пространство пробуждалось на лету.
Парк, словно грек, обобранный шпаною,
дрожал, нагой и чёрный, подо мною,
дорожек обнажая нищету.
И сладкий запах прели в ноздри лез…
А я стоял, весною оглушённый,
над бездною, как Лазарь воскрешённый,
ещё не зная, что уже воскрес.
***
Да, были дела мои плохи,
но лишь удавалась строка,
и я на законы эпохи
без страха взирал свысока.
А что? Разве флаги над нею
иль заговор длинных ножей
здесь были глаголов главнее
и рифмы глубокой важней?
Ведь дух её, в чём-то паучий,
и ражих богов её рать
годились здесь только на случай
врага, заклеймив, попирать.
Я знал, что в истории новой
она своей правдой от нас
оставит в земле лишь метровый
песчаника ржавого пласт,
что все её знания – махом –
и весь её пройденный путь
окажутся в вечности прахом,
который не грех и стряхнуть.
И верил, лишь Слово в итоге
одно не рассыплется в дым,
поскольку ни духи, ни боги
в ней были не властны над ним.
***
Что Россия из «Боинга»? Из лоскутов покрывало –
огороды, огни, полигоны, леса, пустыри…
И с чего, осерчав, на неё ополчались, бывало,
с двух сторон океана имевшие власть упыри?!
Разноцветные лишь лоскуты – никакого геройства,
ни стекла, ни бетона, ну разве что нефть да финифть…
На немецкий манер ну какое быть может устройство
той земли, где во всём было принято немца винить?!
Вон пред Богом она – как из «Боинга» – вся на ладони!
растянувшись от моря до моря, легла неглиже,
ни испанских не надобно ей, ни британский колоний,
да самой-то себя в полноте ей не надо уже.
Мол, живёт, как умеет, доказывал немцу я прежде…
но, увы, непригодна для жизни, умела она
только в небо глядеть, как мертвец, не моргая, в надежде
там на жизнь после смерти. Для вечности лишь и годна…
***
Стихи нас давно погубили, ещё в девяностых, когда
нам, как «Хванчкара» с чахохбили была с сухарями вода.
Ремни затянувшие туго, сушившие впрок сухари,
мы чтили лишь строки друг друга, метафор и строф главари.
Нужда нам казалась игрою: лет десять потерпим, а там –
под мышкой бутыль с «Хванчкарою», и возле подъезда – фонтан.
Но в битве, где пленных не брали, где мочь нужно было и сметь,
у всех безоружных едва ли был шанс хоть один уцелеть.
Мужала эпоха… Покуда мы знать не желали её,
здесь в ирода вырос иуда, людей расплодилось зверьё,
рассеялся дым паровозный, фабричные стихли гудки.
И вдруг оказалось, что поздно эпоху хватать за грудки.
Что места нам нет на планете, где, как вопиющего глас,
остались от нас только эти стихи, погубившие нас.