(продолжение. Начало в №3/2018)
Галина Бродская
Материальный фундамент театра год от года укреплялся родными и друзьями Стаховича, а он уже и в отпускное время не мог существовать вне артистической среды.
К лету 1908-го Мария Петровна Стахович перебралась в Россию, и Алексей Александрович с женой и детьми Дженнинькой, Мишей и Драшкой провел под Москвой, в Кривякино-Спасском, в имении сестры Марии Петровны Александры Петровны Ливен. Рядом с господским домом во флигеле-даче он поселил Качалова с женой и сыном Вадимом, а Качалов потянул за собой критика Н.Е. Эфроса. Друживший с Качаловым, прощавший артисту все его слабости, его «богемность», Стахович подружился и с Эфросом.
Барское имение Ливенов в Кривякино-Спасском было еще комфортабельнее стаховического в Пальне. Вадим Шверубович оставил в мемуарах его описание. Спасское с его
«ливрейными лакеями» было барским имением англо-русского стиля. Дом-дворец в пятьдесят-шестьдесят комнат, с нескольким террасами, галереями, балконами; перед ним — круглая, диаметром в двести саженей, поляна с подстриженным газоном. По ее окружности проезжали лошади их завода, которых готовили к бегам. Недалеко от дома была идеальная (лучше, чем в Санкт-Петербургском яхт-клубе, как говорил Стахович), теннисная площадка. В конюшнях для господских выездов и для верховой езды стояло двадцать пять –тридцать лошадей. В оранжерее росли орхидеи и ананасы. Вокруг дома был парк, в котором были “руины замка”, специально построенные в начале прошлого века. В середине пруда был остров, где во времена крепостного права играл оркестр.
Имение было старинное, но дом-дворец все время модернизировали, все время в нем и вокруг него было новым, нарядным, дорогим, первосортным. Хозяева, видимо, не были “разоряющимся дворянством”, скорее, они чувствовали себя благополучными английскими лендлордами викторианской эпохи72.
Старшие, вспоминает Вадим Васильевич, спорили «о Шопенгауэре, Скрябине, Врубеле и Ленском»; младшие скучали: «Ни спорта, ни спирта, ни флирта у нас не было», а споры старших их не интересовали. И Алексею Александровичу они не симпатизировали:
Мы (дети, юноши и девушки) ненавидели его за постоянную фразу: “Это не для молодых ушей”, — после чего нам приходилось оставлять комнату. Могли же другие отложить рассказ, дождавшись, пока мы сами уйдем, или завуалировать его. Прислугу он умел не замечать или «дружить» с ней так, что это получалось обиднее хамства. Он считал, что великолепно умеет обходиться с “людьми”, что они его любят и преданы ему, — это они блестяще доказали в апреле 1917 года, разгромив его имение в Орловской губернии73.
Тревога, однако, не оставляла Алексея Александровича.
«С 16 июня по 20 июля у Марии Петровны было кровохарканье», — докладывали Станиславскому74.
1 июля он отвечал на письмо Книппер-Чеховой, отдыхавшей в Германии, во Франкфурте на Майне, рассказывая ей о лете в Спасском:
Милая Ольга Леонардовна,
на душе у меня нехорошо: беспокоюсь, грущу. Состояние здоровья жены весьма неудовлетворительно: частые, беспричинные кровохарканья, боли в пораженном месте и постоянно слегка повышенная t‘. Чует мое сердце, что она от нас медленными шагами уходит…
Состояние моей души отвлекло меня от немедленного ответа на Ваше милое письмо.
Целую Ваши ручки и благодарю за него. Отдыхайте, благодушествуйте и набирайтесь сил. Даже скучайте; ничего, это бывает полезно для здоровья.
Качалов с семьею и Эфрос с женою живут от меня в 50-ти шагах. Видимся часто, по нескольку раз в день.
Эфрос положительно милый, симпатичный, скромный и содержательный человек. И совершенно не враг Станиславского, а его усердный поклонник! Я был введен в заблуждение в его отношениях к К.С. Не далее как вчера вечером Эфрос назвал его: «Крупной и выдающейся личностью в театральном мире… » Но, к таким величинам он предъявляет строгие требования и не прощает капризных ecarts’ов.(отклонений)
Вася кроток, трезв и нежен с супругою.
Молодежь наша здорова и весела. Компания огромная. До свидания. Целую Ваши ручки. Все кланяются. Ваш А. Стахович75.
Вася — это Качалов.
Перед открытием нового, юбилейного, сезона в первых числах августа Стахович — в Москве. Как Немирович-Данченко и другие члены нового состава правления, за исключением Станиславского.
Станиславский, как обычно, задержался за границей, но Немировичу-Данченко прислал поздравительные строчки — в подробном письме с размышлениями о репертуаре предстоящего сезона:
Поздравляю с новым сезоном. Как-никак — с ссорами, иногда с нетерпимостью, иногда с жестокими выходками, капризами и другими недостатками, — а мы все-таки десять лет оттрубили вместе. Для России и русских — это факт необычный. Дай Бог оттрубить еще столько же и научиться любить достоинства и недостатки, от которых, увы, в 45 лет трудно, хотя и надо избавляться. Поздравляю с десятилетием.
Сердечно преданный и любящий К. Алексеев76.
И оба руководителя жалели Стаховича, спасавшего безнадежную Марию Петровну.
Станиславский еще летом просил Немировича-Данченко: «Хорошо бы поощрить на заседании Стаховича. Он сейчас расстроен болезнью жены»77.
Немирович-Данченко тут же отвечал Станиславскому:
«Стаховича хорошо выберем в заседании пайщиков и пошлем ему хорошую телеграмму. Его опасения насчет кассы напрасны. Я ее совсем не буду касаться. А если случатся кое-какие промахи в хозяйственной части, то разве мелкие и извинительные»78.
Телеграмму Стаховичу посылать не пришлось, к началу нового сезона он был на месте, в Москве, его «хорошо выбрали» на заседании по приезде в Москву Станиславского. А вот опасения Стаховича насчет кассы и полгода спустя не были напрасны. Он все так же волновался и писал Станиславскому из-за границы о «делах директорских», финансовых, связанных, кстати, с постоянно нуждавшимся Немировичем-Данченко:
Пожалуйста, проследи за тем, чтобы не произошло хищение нашей кассы ввиду будущих благ дивиденда. Без меня не разрешайте кредитов более или менее значительных. Необходимо из дивиденда сделать отчисления в запасный капитал, во-первых, а во-вторых, я желал бы суммы, имеющей быть причитанной, как дивиденд Немировичу, заставить его отдать кое-что79.
Да и на ближайших заседания случались бухгалтерские казусы.
Уже 2 августа 1908 года правление приступило к подготовке нового сезона.
Стахович не думал о юбилее. Он включился в работу «восстановления у нас хозяйственного порядка».
2 августа заседали утром и вечером — с перерывом на обед. Стахович кормил всех в ресторане сада «Эрмитаж».
Утром занимались текущими проблемами — разрешениями на отпуск больным, приемом в пайщицы Паниной. Во время заседания внизу, в фойе театра, собрались актеры, возвратившиеся из отпусков, и Лужский с Москвиным периодически спускались к ним.
Вечером рассматривали годовой отчет за год до 15 июня 1908 года. По данным бухгалтерии его составил помощник Стаховича А.А. Воробьев, назначенный еще в начале прошлого сезона, как уже говорилось, контролером бухгалтерии, отчетности хозяйственной части и секретарем Товарищества80.
Воробьев и давал пояснения.
В пунктах 4 и 5 протокола заседания записано:
А.А. Стахович выразил удивление и неудовольствие по поводу отсутствия бухгалтера как раз в то время, когда присутствие его очень важно.
Правление после подробного рассмотрения отчета постановило принять его и представить на утверждение общего собрания членов Товарищества, т.к. по поручению Директора-контролера материальной стороны дела А.А. Стаховича полная ревизия цифровых данных отчета была произведена его помощником А.А. Воробьевым. Признав форму отчета, составленного по двойной системе бухгалтерии, отличной, Правление решило обязать вести все книги по двойной системе, по точным указаниям Воробьева. Правление выразило Воробьеву благодарность81.
5 августа заседание правления продолжилось и снова под председательством Немировича-Данченко. Решались вопросы, поднятые Стаховичем. Он продолжал наводить порядок в финансовых делах.
Румянцев протоколировал:
Ввиду того, что не имеется никаких документов на то, что Г.С. Бурджалов должен Товариществу 5000 руб. за свой паевой взнос, и на то, что Товарищество должно эти деньги А.А. Стаховичу, — постановлено: выдать А.А. Стаховичу вексель от Товарищества на 5000 руб., а от Г.С. Бурджалова взять вексель на имя Товарищества на ту же сумму.
Стахович отказался от процентов за прошлое трехлетие (по 15 июня 1908 г.) на 5000 руб., которое должно ему Товарищество (за паевой взнос Г.С. Бурджалова)82.
Стахович помогал личным кошельком и театру, и нуждающимся артистам, как помог он заболевшему Подгорному.
И Станиславский пользовался кошельками меценатов в интересах театра:
Думаю, такие лица, как Панина, Орлов-Давыдов, Стахович, Тарасов, не захотят брать того крупного дивиденда, который причитается на их долю. Я шепну им на ушко, чтобы они отдали эти доходы на покупку имения для Художественного театра.
Но, кто знает, они могут и не послушаться меня, —
кокетничал он83.
Покупка имения на Оке не состоялась.
15 августа Стахович встречал Станиславского, вернувшего из-за границы.
Лилина с детьми оставалась за границей.
К обеду в Каретный ряд явились Немирович-Данченко — он посвящал Станиславского в театральные дела, — Книппер и Барановская; Барановскую вводили на роль Ирины в «Трех сестрах». Потом поехали к Стаховичу — у него была инфлуэнца, как говорили тогда. Он весь вечер лежал.
Отдав дань обязанностям по фабрике, Станиславский приступил к репетициям «Ревизора» и «Синей птицы» — ближайших премьер сезона.
На заседании правления 19 августа постановили открывать сезон «Синей птицей», а не «Ревизором» — вопреки решению, принятому во время гастролей в Петербурге. На «Синей птице» настаивал Станиславский.
3 сентября Стахович, председательствуя, провел общее собрание членов Товарищества МХТ.
В пункте 2 протокола записано:
Утвержден отчет за прошлый год (с 15 июня 1907 года по 15 июня 1908 г.).
Ища форму для ведения театральной отчетности, правление театра поручило А.А. Стаховичу упорядочить это дело; представленный отчет своею формою вполне удовлетворило собрание, которое постановило благодарить А.А. Стаховича за выполнение возложенного на него поручения. Кроме того, собрание постановило выразить благодарность помощнику А.А. Стаховича А.А. Воробьеву за его большой труд по составлению отчета и поручило правлению и на будущее время вести отчетность по этой же форме84.
В соответствии с расчетами бухгалтерии и контролеров каждому пайщику причиталось от чистой прибыли по 412 руб. 28 коп.
Это же заседание, поощрявшее Стаховича, официально подтверждало его статус:
Третьим директором на новое трехлетие единогласно избран опять А.А. Стахович. Два несменяемых директора театра К.С. Алексеев и Вл.И. Немирович-Данченко (создатели Московского Художественного театра) и третий, избираемый на трехлетие, составляют Дирекцию и являются представителями театра перед администрацией и обществом, в управлении же делами театра все они являются обязательными, но равноправными членами правления. Только вопрос о распределении ролей — в случае разногласия — дирекция решает самостоятельно, все же остальные вопросы решаются правлением большинством голосов85.
На заседании правления 7 сентября 1908 года А.А. Стаховичу было поручено «выяснить способ контроля костюмерной части»86.
Оба «несменяемых» директора старались, как могли, доказать Стаховичу, жалея его, как он нужен театру, и нагружали его поручениями.
А перед выпуском «Синей птицы» он был не просто нужен. Он с его знанием французского языка был необходим.
Ждали Метерлинка.
Премьера «Синей птицы» состоялась 30 сентября 1908 года.
Метерлинк хотел приехать в 20-х числах сентября.
Планировалось, что навстречу ему на границу поедет Стахович, а в Москве на вокзале его встретит труппа.
Писатель так и не приехал, но сюжет — Стахович встречает Метерлинка — стал одним из самых смешных на ближайшем капустнике.
Пародию на предполагаемую встречу Стаховичем Метерлинка сочинял Сулержицкий. Станиславский вспоминал об этой шутке Сулержицкого:
В 1908 году он самозабвенно сочинял для капустника шуточные телеграммы к приезду Метерлинка: якобы автор «Синей птицы» едет на автомобиле из Франции в Художественный театр, и с пути его следования сыплются телеграммы. «Сам» Метерлинк телеграфирует из Монако: «У э уазо?» («Где птица?»); ему навстречу высылают аристократа Стаховича, безукоризненно знающего французский, который сообщает с пути уже на смеси французского с нижегородским: «Театр артистик. Вишневскому. Пердю монокль. Рьен вуар» («Потерял монокль. Ничего не вижу»). А из Хотькова, где был в то время большой монастырь (женский), получено следующее сообщение: «Хор монахов второй день поет патриотическую кантату Саца в ожидании Метерлинка или Стаховича. Идет дождь…»87.
В ту осень Стахович грустил, хандрил.
А с ним было весело. Труппа полюбила его. Он был трогателен в самоотдаче театру.
Недаром Станиславский, наставляя Гзовскую перед ее вступлением в труппу, говорил ей:
В театре есть четыре чистых отношения к самому делу: жена, Москвин, Стахович и я (отчасти Сулер, но его тянет к земле)…88.
Немирович-Данченко в этот ряд Станиславского не попадал.
Немирович-Данченко для него — всего лишь «компетентный человек». Так он отрекомендовывал Гзовской второго директора Товарищества МХТ.
А Немирович-Данченко чистоту помыслов Станиславского и в 1908-м не подвергал сомнению, замечая в труппе многих актеров, исключая Москвина, «не свободных от мелких душевных мотивов». И в 1908 году он подтверждал: «Вы — колосс среди всех по чистоте отношения к делу»89. И двигался в сторону Стаховича…
После юбилейных торжеств Стахович — снова в Европе. В Меране — на курорте, излюбленном с середины прошлого века русскими туберкулезниками…
И со своей тоской по Москве.
По Художественному театру.
По Станиславскому, Немировичу-Данченко, Книппер, Подгорному — он вылечился и вернулся в театр…
Премьера «Ревизора» 18 декабря прошла без него…
Без него в Москву приехал Крэг…
И снова — письма из Москвы. И его — в Москву. Весь ноябрь 1908 года и почти весь декабрь он отвечал своим корреспондентам…
Он весь — в этих единичных сохранившихся ноябрьских письмах.
Письмо Стаховича Немировичу-Данченко 17 ноября 1908 года:
Милый Владимир Иванович,
Очень хотелось бы иметь от тебя известия. Желал бы услышать твое мнение о делах и «духе» театра.
«Ревизор» будто бы застрял. Essor (полет — фр.) «Синей птицы» понизился вместе со сборами. А как ваш моральный essor (полет)?
Вспомни, что у тебя приятель, тоскующий на чужбине. На твоем месте я давно бы написал, без унизительного для меня напоминания.
То, что я проделываю в Меране, называется не жизнью, а житием (без причисления к лику святых). Ты позавидовал мне при моем отъезде, с наслаждением уступил бы тебе мое место и взял твое. Живу в подлом, скучном месте, природа и теплая погода оставляют меня холодным (вольный перевод с французского), принадлежность Мерана к стране, произведшей незаконную аннексию, мне тоже довольно безразлична, ибо я славянофил беcтемпераментный, а однообразие, отсутствие развлечений и отдаленность от МХТ — вот мое горе. Напиши мне и о Крэге, и о Грассо, и об Орле.
Кланяюсь всем нашим дамам, которые этого стоят, — целую ручки.
Думаю попаcть в Москву не раньше нового года. Будет ли готов «Ревизор» к этому времени. Мой почтительнейший поклон и привет твоей жене.
Обнимаю. Твой А. Стахович90.
Письмо Стаховича Подгорному 23 ноября 1908 года:
Милый Николай Афанасьевич,
Очень рад был узнать, что Вы вернулись в Москву, в свое первобытное состояние. Надеюсь, что Ваше здоровье удовлетворительно и что московская осень не ухудшила вашего состояния. Берегитесь!
Втянулись ли Вы в службу и в чем вы заняты?
Получаю известия из Москвы, не очень меня радующие; с «Ревизором» затягивается, Константин Сергеевич нервный и переутомленный, работа не спорится, театр больше 3-х пьес не поставит в этот сезон и проч. тому подобные нелады.
Дома у меня благополучие тоже среднее. Жена провела весьма дурное лето в России, осенью она была довольно удовлетворительна за границею. Теперь она, со старшею дочерью, поехала в Рим, на месяц, погостить у сестер. Собираюсь на днях тоже туда, но пробуду не более недели.
В конце декабря надеюсь быть в Петербурге, а в Москву, к вам, явлюсь к Новому году.
До свидания, будьте здоровы и не забывайте искренно вас любящего
А. Стаховича.
P.S. Поклон Качаловым и всем друзьям91.
Письмо Стаховича Немировичу-Данченко 27 ноября 1908 года:
Милый Владимир Иванович,
твое прелестное письмо положительно перенесло меня в зал театра, на репетицию. Я живо себе представил и даже увидел все обстановку, грудастую Надежду Дмитриевну, растрепанную, в холщевой блузе; темпераментного Вишневского, вскакивающего и нагибающегося к чьему-нибудь уху для замечаний и излияний. Увидел милого “Орла”, делающего невероятные гримасы ртом, следя за юмором актера.
Предоставляю тебе судить — были ли мне приятны эти ожившие воспоминания…
Спасибо, друг, за письмо. Форма его очаровательна, но суть не весьма утешительна. Горизонт не розовый. Хорошо и то, что, судя по письму, ты не в унынии и не утратил жизни и работоспособности. Издали, по слухам, мне трудно разобраться — кто из вас прав. Верю, что вы все правы, но дело все-таки плохо идет вперед. А не решить ли раз и навсегда, бесповоротно, что больше двух постановок на сезон художественно поставить немыслимо. Обидно, а придется это решить. Стыдно, а неизбежно. Но пока этого не решили, почему ты пишешь, что «У царских врат» вряд ли пойдет? Или что-нибудь другое намечено? А если нет, то это просто скандал!
Завтра еду в Рим на неделю, вернусь в Меран и 27 декабря (ст. ст.) в Петербург. С вами буду встречать новолетие.
До свидания. Обнимаю. Твой Стахович92.
В конце декабря он в Москве.
И — неожиданно доверительное многостраничное письмо от Немировича-Данченко. Как оно оказалось в архиве Немировича-Данченко? Может быть, Владимир Иванович не отправил его? Или потом собирал свою переписку у адресатов?
Впрочем, это не так важно.
Важно другое.
Именно Стаховичу, безраздельно преданному Станиславскому, со всей силой страсти представлял Немирович-Данченко, подошедший к пятидесятилетию, свой автопортрет. Не похожий на тот, что мог существовать в воображении «легкомысленного» директора. Немирович-Данченко выворачивался перед Стаховичем наизнанку, обнажался в самопознании до подкорки. И одновременно — психолог, аналитик, литератор — он набрасывал на фоне общей картины российской действительности 1908 года, как он понимал ее, картину внутритеатральной жизни в лицах, настраивающих Станиславского и Стаховича против него.
В Стаховиче, именно в Стаховиче, таком далеком от писателей из чеховской генерации восьмидесятников, к которой он принадлежал рождением, опытом, всей жизнью в литературе и театре, Немирович-Данченко хотел видеть друга, к нему обращаясь. Напрямую к Станиславскому, столь же далекому от него, но дорогому, — без него он уже не мог существовать, к нему он был прикован, — он отчаялся достучаться. Он пошел к Станиславскому — с другого хода. Через Стаховича, пытаясь завоевать его. С открытым забралом, рассчитывая — не без оснований — на благородство адресата. Не мог Стахович, «чистый помыслами», бесхитростный, воспользоваться его откровенностью.
Дорогой мой друг!
В двенадцатом часу (ночи) я звонил в Театр, мне сказали, что ты уже уехал. Я хотел предложить тебе поужинать и поговорить. Вышло лучше. В письме точнее выскажешься.
Теперь три часа ночи. Я раскладывал пасьянс и размышлял. Из обращения в первой строчке ты чувствуешь, какой тон я хочу придать письму.
Я хотел еще просто посидеть втроем с тобою и Конст. Серг. и обратиться к вам обоим с мужественной и простой речью. Если бы я сейчас писал ему, я тоже написал бы «Дорогой мой друг!»
Наш возраст у всех троих уже большой, все около полувека. Мы должны уметь говорить друг с другом, как подобает и этому возрасту и обоюдному уважению.
К делу.
В твоем отношении ко мне есть одна коренная ошибка. Ту же ошибку с недавних пор ввел в свои отношения ко мне и Конст. Серг., хотя в неизмеримой меньшей степени. Он более чуток к моей психологии, — скажу даже, — к «нашей» психологии. «Мы» — это литературные люди известной генерации. Тот, кто хочет вступить со мной в тесные, хотя бы и только деловые отношения, должен вдуматься в этот тип, в душу его, понять его и раз навсегда запомнить. Он избегнет ошибок. Главнейшие черты этого типа — серьезное отношение к жизни, хотя бы и со страстными и порывистыми выпадами, и непоколебимость в своих основных убеждениях. Я, как и многие мне подобные, никогда не опорочил своего маленького имени ни одной напечатанной строчкой ни в газете, которую считал противной своим убеждениям, ни содержанием каждой своей строчки. Не благодаря таланту, а только благодаря этому я стал «своим» в среде наиболее благородных писателей. И если, без большого таланта, я сумел выдвинуться во внимании публики впереди многих моих более талантливых коллег, то это случилось потому, что я обладаю счастливым соединением литературности с театральностью и, может быть, большей, чем у моих коллег, настойчивостью и энергией. Главной же чертой моей все-таки всегда была непоколебимость убеждений, непродажность их. Их нельзя было у меня купить ни деньгами, ни славой, ни даже женщиной.
Жена могла бы много раз свести меня с пути моей правды. Но и в этом отношении мне повезло. Я женился на дочери такого же сорта человека, — слишком известного своей неподкупностью, чтоб его рекомендовать. И она принесла ко мне в жизнь все, что получила от отца. Ты не имеешь представления и о сотой доли тех испытаний, какие переживал я с женою, когда надо было отказываться от широкого благополучия, чтобы сохранить удовлетворенную гордость. И еще так недавно, всего с год назад, я имел от жены самые горячие предложения перенести со мною все испытания, все, только бы я не давал никому и ничему подавить мой свободный дух, тот дух, который составляет мое главное богатство и ее главную гордость и который является единственным и настоящим источником жизнерадостности.
Дорогой друг! Я пишу очень скучные вещи, но я прошу тебя не отнестись к этому слишком легко.
Константин Сергеевич когда-то чувствовал во мне эту мою силу и — я понимал это — радовался. Иногда, в частностях, он смешивал это с самолюбием, но, в общем, может быть, не сознательно, поддавался обаянию этой силы.
И я утверждаю, что она легла в основание Художественного театра, во все его направление. Это моя сила придала такой аромат таланту самого Конст. Сергеевича. Она же воспитывала и лучших людей в нашей труппе. Я никогда не был педагогом сухарем, и поэтому свобода духа передавалась моим прозелитам не в виде бурджаловских формул, а в известной радующей красоте.
Был один момент, когда меня такого захотели сломить, согнуть, принизить. Это хотел сделать покойный Морозов. Придавить капиталом. Были моменты испытаний, и жена моя снова поддерживала меня бесстрашием перед материальным ничто. Я вышел из этих испытаний нетронутым.
Итак, твой друг нижеподписавшийся — человек, которому уже 50 лет, который начал зарабатывать на себя с 13 лет и продолжал беспрерывно все 37, которого всю жизнь, как к свету, тянуло к тому, что он и по сие время считает прекрасным, у которого при страстных выпадах вроде увлечений… картами или… чем-либо другим… в основе всех его поступков, хотя бы и легкомысленных, была независимость, соединенная с порядочностью и деликатностью, который за все свои ошибки расплачивался всегда сам и втридорога и заботился о том, чтобы вокруг него всем жилось радостно, который, наконец, — скажу смело — был всегда чрезвычайно чуток к тончайшей психологии других.
Вот мой портрет.
Поставь теперь рядом: милого в своей непосредственности, когда она не переходит за границу, откуда начинается все, что есть наиболее противоположного независимости, — Вишневского; или талантливого, но внутренне невежественного, прекрасного, когда его ведешь по пути душевной культуры, и тяжело неприятного, когда он отдается во власть самомнения, — Москвина; или прекрасного пожизненного секретаря — Румянцева… Пойду выше: симпатичную по своему дарованию, но мелко, по-бабьи подозрительную Марью Петровну, к величайшему сожалению многих, а в особенности моему, часто отравляющую своей мелкой, обидной подозрительностью самого Орла.
Поставь их всех рядом против одного меня и скажи себе по совести: не опрометчиво ли ты поступаешь, когда со вниманием прислушиваешься, что они говорят обо мне? Не принижаешь ли ты своего друга, опираясь в своих суждениях на их соображения и умозаключения, в которых пошлость умеет разглядеть крупицу правды, застилая от глаз сущность и истину? Не забываешь ли ты, слушая их, что маленькие люди во всех явлениях видят только маленькие побуждения? Не поставишь ли ты себе в упрек, что часто видишь меня среди них только более умным и сумевшим захватить власть над ними, а не более глубоким и более благородным? Не приписываешь ли мне таких побуждений, какие легко припишешь каждому из них? Не впадаешь ли, словом, в этот грех передо мною? И 2) не думал ли ты о том, что можешь иметь надо мной огромную силу как дружески расположенный человек, мужественно высказывающий мне все, что тебе хотелось бы сказать, и никакой силы, как только ты сходишь на другой путь. И ты, и Константин Сергеевич, и все вышеназванные лица много раз говорили мне неприятные вещи, но мне надо было бы употребить большое напряжение памяти, чтобы вспомнить эти неприятности. Они мне были сказаны прямо в лицо, и я их скоро забыл. Но все, что было сделано против меня скрытно, по каким-то секретноуговорам, лежит на моей душе непрощенной обидой, хотя сами по себе эти факты и вовсе не значительны. Они обидны, потому что произошли от ложного, мелочного объяснения моих поступков, такого объяснения, которого — видите ли — нельзя сказать в глаза! И ложного! И кто ж эти судьи? И с каким аршином они подошли ко мне?
Я обманул публику, я! Я один. Я сделал этому театру славу культурнейшего, или интеллигентнейшего, театра, между тем как если построже разобраться, то у нас, кроме нескольких женщин, — сплошная невежественность. Я один обманывал публику, с величайшей борьбой вдавливая в каждого исполнителя облик умного и интеллигентного человека. А так как, с другой стороны, Константин Сергеевич строил им художественные подмостки, то невежественность и вообразила себя на недосягаемой высоте. И вот они рассматривают меня якобы на одной плоскости с собой. И безапелляционно выбрасывают свои суждения. По мнению этой невежественности, я вял потому, что мои материальные дела плохи, или потому, что в семье что-то неладно. Куцая сообразительность! Я равнодушен к «Царским вратам», потому что женская роль отдана не той актрисе, какой я хотел, да еще и отдана-то с каким-то клоунским вывертом… Жалкая подозрительность, вышедшая из какого-то бабьего ума! Сказал же Лужский мне прямо в глаза, что я задумал Достоевского, чтобы за переделку его получить авторский гонорар, или еще кто-то, что я под влиянием Вишневского, чтобы брать аванс (не сообразили даже, что аванс не зависит от Вишневского).
А кому же охота подумать, что я всю зиму сижу в своем кабинете, не ложась раньше 3—4 часов, всю зиму, и думаю о том, какими силами можно было бы вытравить из Театра пошлость, и невежественность, и рабский дух, охвативший его так же, как он охватил теперь всю Россию, и безнадежно не нахожу этих сил, и вижу, что чем дальше, тем все становится хуже, что невежественность и пошлость становятся все жирнее, что всякое поползновение мыслить глубже, благороднее и независимее должно в нашем театре или прятаться в щель или надеть фарисейскую маску, что лицемерие проникает во все поры нашего театра, и что когда я пытаюсь ввести свои идеалы на сцену, то уже нет прежней веры в меня, потому что невежественность чувствует апломб, и дело кончается таким скандалом, как на генеральной «Росмерсхольма».
А когда я стремлюсь к Конст. Серг., то вижу, что — увы — и его заразили мелкой подозрительностью.
А сборы растут, дивиденд ширится и диктует новые требования, которые только помогают молоту, забивающему по щелям все, что было самого драгоценного в этом деле для меня.
И отдыхаю я… с Южиным! Ура!
Так вот я хотел тебе все это сказать. В мое воспитание вошло, что не следует человеку самого себя так уж расхваливать. Но с тобой я себе это позволил. Мне было бы жаль, если бы ты сделал мне больно с такой стороны, с которой я не мог бы тебе простить. Honny soit qui mal y pense! [*] У меня нет никаких определенных указаний, даю тебе слово. Я говорил, что хотел бы, чтобы ты, прежде чем поверить людям, поискал мотивов поглубже…
Твой Вл. Немирович-Данченко93.
Если Стахович не получил этого письма, то Немирович-Данченко, наверное, высказал ему все это. И, кажется, с тех пор и Стахович стал двигаться навстречу Немировичу-Данченко. Тем неожиданнее придирки — или, может быть, — серьезные претензии Стаховича к Немировичу-Данченко по финансовой части через год.
С начала января 1909 года, уже традиционно, Стахович председательствовал:
4 января — на заседании правления:
По просьбе А.А. Стаховича поручено секретарю правления осведомлять А.А. (во время его отлучек) обо всех более или менее значительных денежных вопросах94.
Протоколы вел Румянцев.
5 января — на общем собрании членов Товарищества:
После перерыва члены Товарищества собрались в «Эрмитаже» для беседы о направлении театра, т.к. правлению необходимо получить директивы от общего собрания95.
7 января — снова заседание правления:
А.А. Стахович, как контролер хозяйственной части, настаивает на том, чтобы в Петербургской поездке (и в других) казначей исполнял свои обязанности и книги велись в том же порядке, как и в Москве96.
Уже из Петербурга 11 января 1909 года он писал Южину:
Дорогой Александр Иванович,
Еще раз благодарю за доставленное удовольствие (кресло на «Холопы»). Хотел заехать к тебе, но, пробывши всего три дня в Москве, я был завален делами по нашему театру и заседал по 12-ти часов подряд. Дело удержания Качалова от гибели тоже не мало отняло у меня времени (прости шутку и шутника). Спасибо. Искренне тебе преданный
Алексей Стахович97.
19 января без него правление решило начать работу над тургеневским «Месяцем в деревне».
22 января Станиславский затеял переписку с петербургским художником М.В. Добужинским. Он и оформит тургеневский спектакль…
В феврале, по возвращении из Петербурга в Москву, Стахович — на репетициях «Ревизора». На роль Хлестакова вместо больного А.Ф. Горева, сыгравшего первые 27 спектаклей, вводили С.Л. Кузнецова.
И снова — серия заседаний правления под его председательством, запротоколированных Румянцевым:
…А.А. Стахович указал на недостатки деятельности правления, постановления которого не редко остаются лишь благопожеланиями, и призвал правление к более интенсивной работе.
Немирович-Данченко горячо защищал правление, указывая на то, что у членов правления не было недостатка в желании работать, в энергии, в мужестве, но в самом складе дела есть вещи непреоборимые98.
…Решено сдать театр на 5—7 спектаклей для гастролей Дункан с платою по 500 руб. со спектакля.
Поручено Вишневскому выработать договор и потребовать в обеспечение с ее импресарио г. Шульца залог в размере тысячи рублей99.
А 23 февраля уже летит письмо Стаховича Станиславскому из Берлина; 7 марта — Немировичу-Данченко из Мерана. Как ему хочется участвовать в творческой жизни театра, как хочет он быть ему полезным, как не хватает ему художественников!
Письмо Стаховича Станиславскому 23 февраля (8 марта) 1909 года:
Милый друг Константин Сергеевич, дорогою из Петербурга в Берлин я читал английскую книгу «Russianessays stories«. Автор ее Maurice Barning был корреспондентом во время русско-японской войны, свободно говорит по-русски и теперь корреспондирует в «Morning Post«. Книга написана очень талантливо, правдиво и интересно. В одной из ее глав он с восторгом говорит о Чехове — писателе и драматурге, местами до преувеличения (сравнивал, например, Чехова в «Вишневом саде» с Шекспиром). Потом он переходит к знаменитому «Artistic Theatre of Mоscow» и на трех страницах изливает свои панегирики по адресу нашего театра; он семь раз видел «Вишневый сад» и целый месяц специально посещал Московский Художественный театр (в Петербурге или в Москве — неизвестно). Странно, что мы ничего о нем не слыхали, а может быть, ты и знаешь, видел и беседовал с ним? Он приглашает англичан предпринимать pelerinages (паломничество — фр.) в Москву нарочно для ознакомления с нашим театром и сравнивал это путешествие с поездками публики в Байрейт, говорит, что он делает комплимент последнему, а не первому. Он кончает тем, что считает, что каждый интересующийся театральным искусством должен ознакомиться с первым театром мира!
Рад довести все это до твоего сведения.
Со мной ехал сын нашего посла в Лондоне гр. Бенкендорф; он хорошо знаком с Barningом и увидит его на днях в Лондоне. Я поручил ему передать, что буду счастлив с ним познакомиться и при первой его поездке в Россию приглашаю его меня посетить (в Москве или Петербурге), дабы я имел возможность ввести его в нашу среду и ознакомить его ближе с нашим делом. […]
И о делах директорских: […]
Если Крэг приедет в Москву в то время, как Дженнинька там будет, советую использовать ее знание английского языка для перевода художественных вожделений Крэга.
Целую ручки Марии Петровны, тебя обнимаю.
Твой А. Стахович100.
Письмо Стаховича Немировичу-Данченко 7 марта 1909 года:
Дорогой Владимир Иванович,
может быть, ты занят, может быть, не в духе, но не посылай меня к черту, а удостой его внимания и поверь на слово преданному другу театра, легкомысленному его директору.
Ты знаешь, а может быть, даже лучше меня, во что обращается пьеса после двадцатого ее представления. Иногда между этим образчиком и первым выпуском нет ничего общего, кроме семейного сходства.
Большинство развитой публики, а с нею и я, почти всегда принимаем убежденно, или на веру, толкования Немировича и Станиславского и только иногда, с болью в сердце, подчиняемся этим Высочайше утвержденным авторитетам вкуса, литературы, техники, ума и искусства. Но принимать эксперименты неавторитетной молодежи, или недаровитых артистов мы не согласны. А бывает, что эти вкусовые эксперименты обращаются в отвратительные экскременты (прости этот lapsus calami); бывает, что замысел ваш искажен до неузнаваемости. Наши артисты по технике ниже своих западных товарищей, играющих 365 раз подряд одну и ту же вещь одинаковым образом (разумеется, только во внешнем отношении), но требовать сохранения ensemble‘я и художественности мы вправе.
Имею сведения, для меня несомненные, что «Ревизор» грешит этим грехом и грешит сильно. Опасно, нежелательно и стыдно везти его таким в Петербург.
Обращаю твое внимание на необходимость его нравственного и физического обновления. Эта необходимость — ты скажешь — не составляет ни открытия Америки, ни секрета, но я настоятельно на ней настаиваю, памятуя допущенные вами шероховатости в «Горе от ума» прошлогоднего петербургского исполнения (Качалов съехал с тона и замысла, Германова, Косминская — были слабые копии первоначального оригинала и проч.).
Менее важно, но столь же необходимо свести в баню «Синюю птицу». А у Роде в «Трех сестрах» ты, м.б., отнимешь рупор и… шарж.
До свидания, милый друг.
Обяжешь, если сообщишь эти строки до сведения правления.
Твой А. Стахович101.
Премьера «У царских врат» («У врат царства») по пьесе К. Гамсуна проходит 9 марта 1909 года без него…
И без него начинаются петербургские гастроли МХТ.
Станиславский трогательно опекал детей Стаховича — по его поручению.
2 апреля на именинном шоколаде в честь Лилиной среди гостей — «Дженечка Стахович», ей двадцать три, она, как просил отец, помогала Станиславскому в работе над «Гамлетом» с приехавшим в Петербург Крэгом. По возвращению в Москву Станиславский продолжит беседовать с Крэгом о «Гамлете» — но без переводчика. Те, кто присутствуют при этом, хохочут над невообразимо смешной смесью в речи Станиславского немецкого с русским.
9 апреля 1909 года Станиславский сопровождал «Дженнечку» в Царское село на придворный спектакль «Мессианская невеста» с великим князем Константином Константиновичем и не смог уйти, как ему бы хотелось. Друг втянул его в светскую жизнь, и он вынужден подчиняться ее этикету.
Сыну Игорю Станиславский приводил в пример Мишу Стаховича, поступающего в университет102.
К концу гастролей Стахович прибыл в столицу.
17 апреля он провел заседание правления, возбудив вопрос о том, чтобы после последнего спектакля как в Москве, так и в Петербурге прощались бы с публикой при открытом занавесе103.
Он хотел в театре праздника, как он понимал его.
И началась затяжная дискуссия театра со Стаховичем, отраженная в протоколах заседаний правления.
30 апреля:
-
А.А. Стахович просит снять возбужденный им вопрос о прощании с публикой при открытом занавесе, т.к. его заподозрили в том, что, предложив поднять занавес после последнего спектакля, он хотел устроить овации К.С. Станиславскому.
Вл. Ив., желая вновь внести этот же вопрос о поднятии занавеса для избежания скандала, который может быть, если, несмотря на требования публики, занавес поднят не будет, спрашивает: может ли правление решать этот вопрос без труппы, постановившей раз навсегда не выходить на вызовы. Правление, не считая себя вправе решать этот вопрос без труппы, постановило: предложить труппе собраться для обсуждения вопроса о поднятии занавеса после последнего спектакля104.
2 мая 1909 года:
Труппа постановила, что никто на овации публики 3 мая не выходит.
Если волнение в зрительном зале достигло угрожающих размеров, труппа просит разрешить правление выйти выбранное лицо, для объяснения причин невыхода труппы на аплодисменты. Труппа предлагает Румянцева. В случае отказа Румянцева пригласить другое лицо, непричастное к режиссеру и актерам и не занятое в пьесе.
Правление […] поддерживает желание труппы не выходить на аплодисменты публики.
Если скандал не будет погашен, то занавес после «Трех сестер» будет поднят и все участники спектакля должны будут выйти на вызовы.
Для устранения скандала принять следующие меры:
напечатать во всех газетах о том, что и после последнего спектакля артисты на вызовы выходить не будут.
напечатать о том же плакаты и расклеить их по театру.
по окончании спектакля немедленно начать убавлять постепенно свет в зрительном зале105.
Протоколы подписаны всеми участниками заседаний, в том числе и Стаховичем.
3 мая 1909 года «Тремя сестрами» завершались гастроли в Петербурге.
В мае в Москве Станиславский продолжал работать с Крэгом над Гамлетом. И он, и Немирович-Данченко «не только не разочаровались» в Крэге, но, напротив, «убедились в том, что он гениален», что он «опередил век на полстолетия»106.
В мае окончательно распределялись роли в тургеневском «Месяце в деревне». Станиславский и Немирович-Данченко много беседовали о том, кто будет играть Верочку. Немирович-Данченко стоял за Коонен. Станиславский колебался между Коонен и Кореневой. Остановиться на Кореневой убеждали его жена и Сулержицкий, его главные советчики.
А тут подоспел и Стахович.
Он приехал из Петербурга в Москву 1 июня — проездом в Пальну, накануне отпуска труппы, Станиславский уезжал за границу, Немирович-Данченко в Ялту, в Крым, — и невольно вмешался в «дебаты» содиректоров. Он не мог ограничить себя решением вопросов только по финансовой части. Не зная о «разногласиях» директоров об актрисах на роль Верочки, он «случайно», прощаясь со Станиславским и Лилиной, заговорил об этом:
Я горячо отстаивал Лидию Михайловну, меня поддерживали Мария Петровна и Сулер, мы обосновали наши мнения, и Конст. Серг. задумался, спорил с меньшею и меньшею энергиею и кончил словами: «Может быть вы и правы».
Я предупредил его, что напишу частное письмо Кореневой с предложением поработать вместе над Верочкою в одном единственном направлении: утрата ею (Лидией, а не Верочкою) некоторой вульгарности и приобретение дозы distinction, — писал он уже из Пальны Немировичу-Данченко в Крым107.
Станиславский, согласившись со Стаховичем, женой и Сулержицким, все же не видел Кореневу в Верочке: «она вульгарна», как была бы вульгарна в роли Ани в «Вишневом саде»108.
С Немировичем-Данченко, побаиваясь его ревности и предупреждая ее, Стахович подробно объяснялся по поводу Верочки в другом ему письме. Тоже из Пальны. У него была своя концепция образа:
Не боясь упрека от тебя, что вмешиваюсь не в свое дело, хочу сказать два слова о Верочке в «Месяце в деревне». Не вижу в ней Коонен. Не вижу в Алисе Георгиевне типа тургеневской девушки, барышни-дворянки черноземной полосы России. Не умаляя достоинств Коонен и признавая за нею много положительных сторон, боюсь, что она нам и по наружности, и по всему даст Сарру, Ревекку, Юдифь…, а не русскую девушку, не деревенскую барышню 60-х годов.
Коренева несомненно более подходит к моему понятию о Верочке. Само собою разумеется, что ей придется много поработать, чтобы изобразить привлекательную девушку, принявшую от деревенской природы чудесную простоту. Предлагаю свои услуги, чтобы выбить у Лидии Михайловны вульгарность голоса, дикции, жестов, движений и даже взгляда109.
С Кореневой, после «частного» ей письма, у Стаховича завязалась переписка:
Получил Ваш ответ, милая Лидия Михайловна, и обрадовался, узнавши, что вы подбодрились и перестали мрачно смотреть на будущий сезон. Отправил ваше письмо в Vichy Марии Петровне, к сведению Конст. Сергеевича. Читаю внимательно «Месяц в деревне». По-моему, не следует в последних действиях изображать Верочку трагическою, а надлежит дать упрямое горе. До свидания. Ваш Стахович110.
В пальненское лето 1909 года Стахович не отходил от дел в Художественном театре. Он был ближе Станиславского и Немировича-Данченко к Москве и в конце июня даже предпринял поездку в Москву на несколько дней «на скаковой дэрби».
Уже 9 июня 1909 г., отвечая Немировичу-Данченко на его крымское письмо, он отправил ему из Пальны своего рода отчет о том, что он сделал в Москве до ухода двух его содиректоров в отпуск и что намеревается сделать в июне и июле. В том числе и для подготовки нового сезона.
Еще в Петербурге, на заседании правления 2 мая ему было поручено «переговорить с врачом, пользующем И.А. Саца, о его здоровье и с самим Сацем о его дальнейших намерениях»111, и он продолжал заботиться о Саце. Волновали его и проблемы с другими актерами и сотрудниками театра, от которых он не мог отрешиться. Заболела Бутова, собиравшая в поездке по еврейским местечкам Могилевской губернии материал для «Анатэмы» по пьесе Леонида Андреева, где она репетировала с Немировичем-Данченко одну из главных женских ролей:
«Льет ливмя дождь,
Несутся тучи».
Этот эпиграф выбран мною не для содержания настоящего письма, а для того, чтобы изобразить тебе, дорогой Владимир Иванович, настроение нашей погоды с приезда моего в деревню, куда благополучно прибыли третьего дня.
Спасибо за письмо-отчет, переданные мне Воробьевым, рад был узнать подробности последних дней, проведенных вами в Москве. Хотя я и застал еще в ней Константина Сергеевича и Крэга (я приехал 1 июня), но они были в суете сборов перед отъездами и менее обстоятельно, чем ты, посвятили меня в текущие дела. На счет «Гамлета» в будущем сезоне — они стоят перед тем же знаком вопроса. Станиславский уехал за границу бодрый и веселый. Кое-кто собрались на вокзал, и мы проводили «Орла» и «Орлиху» с орленками и Качаловым.
Сулера я в ландо свез в лечебницу д-ра Гриневского и сдал милейшему Федору Александровичу, который необыкновенно любезно и сердечно отнесся к нашему больному. Льву Антоновичу придется пролежать еще около 3-х недель.
Потом заболела Бутова; она ездила изучать быт евреев в черту их оседлости в Могилевскую губ., дорогою промокла, продрогла и вернулась в Москву с 40′ t‘. Навестили ее с Гриневским, и я сдал ее его попечению.
Разговорами с Воробьевым о хозяйстве я остался доволен; усмотрел, однако, присутствие в нем слишком большой энергии и властолюбия. Собираюсь в августе смягчить у него и то и другое. […]
За сим, до свидания. Отдыхай, будь здоров. Почтительно кланяюсь Екатерине Николаевне.
Твой А. Стахович112.
В конце июня, перед поездкой в Москву, он отвечал на очередное письмо Немировича-Данченко:
Я очень люблю, дорогой Владимир Иванович, когда ты со мною говоришь или переписываешься о Константине Сергеевиче. Люблю потому, что во всех твоих словах и письмах проявляется одна только забота и любовь к нашему делу и нет места личным интересам, мелким побуждениям. Я с большим вниманием и пользою для себя прислушиваюсь к твоему мнению, очень считаюсь с ним и включаю его на первом месте в программу всех намеченных мною дел «к исполнению», «к немедленному исполнению», «к сведению», «очень важно» и т.д. В особенности в последние 2—3 года не приходится игнорировать ни одного твоего замечания, т.к. ты за это время сам необыкновенно усовершенствовался и твоя критика Станиславского верна от а до z и вполне чужда злобы. Говоря с тобою о нем, я теперь совершенно свободен от чувства необходимости его защищать. Знай и помни, душа моя, что я считаю все твои заявления верными и справедливыми. Нам следует возможно чаще, не пропуская ни единого случая, беседовать об этом предмете, от этого выиграет ход дела и это нисколько не набросит тени на мои личные чувства или отношения к К.С.
Ты говоришь о чем-то, угрожающем самому делу, о подползающей змее, пробующей силу своего жала. Эта фраза меня очень смутила, и я убедительно прошу тебя раскрыть мне эту загадку. Думаю, что от меня ее скрывать не следует, если в ней нет личного секрета.
«Стахович может знать, что ведает Вишневский».
Мне хорошо известно, как К.С. относится к твоему мнению, как он считается с твоими словами (мне это более известно, чем тебе), поэтому побольше энергии с твоей стороны в проведении своих взглядов было бы уместным и желательным. Станиславский не упрям и поддается уговорам. […]
Воробьев мне пишет, что отчет готов, […] ознакомлюсь с ним.
Бутова поправилась и выехала из Москвы.
Сулер поправляется.
Горев все просит аванс. Разрешил выдать ему вперед за полмесяца по 1 августа. Дальнейшие его просьбы будут отклонены.
Пробуду в Москве дня 4 и, если будет что-нибудь новое, — сообщу тебе.
А где Екатерина Николаевна? С тобою в Крыму или у себя в деревне?
У нас, пока, все благополучно. Жена чувствует себя удовлетворительно, с приезда в Пальну не было ни одного кровохарканья и t‘ нормальная.
Сын заслужил полный отдых (он блестяще первым выдержал экзамен зрелости) и с жаром и страстью предается игре в tennis.
До свидания, будь здоров и благополучен и пиши нам пьесу.
Твой Стахович113.
31 июля они оба были в Москве и 1 августа провели заседание правления.
Все началось с финансового казуса, больно задевшего Немировича-Данченко.
То ли бухгалтер Пастухов, то ли контролировавший бухгалтерию Воробьев, или они оба ошиблись чуть ли не на 30 тысяч, составляя окончательный отчет за текущий год. Дивиденд года составил не 110 — 120 тысяч, как подсчитывали в мае, а всего 85. Пайщики вместо 6000 рублей должны были получить по новым данным только 5000, а Немирович-Данченко вместо обещанных ему в мае 7000, должен был вернуть 1000.
А между тем, эти деньги у меня ассигнованы на два главных векселя, которым срок в конце августа и сентября (ростовщические).
Самое страшное я вижу здесь не в том, что уменьшается дивиденд, а в том, что если это так, то, значит, расход прошлого года был совершенно чудовищный. И, не зная этого, мы не принимали никаких мер, чтобы его уменьшить на будущий год. Стало быть, он будет еще чудовищней. […] Лег поздно, так как из правления прошел с Стаховичем в «Эрмитаж» — сообщал Немирович-Данченко жене на следующий день после заседания114.
Предстояла капитальная проверка книг по расходам и доходам.
Без Станиславского второй и третий директора Товарищества МХТ жили душа в душу, несмотря на досадные ошибки финансистов.
Стахович чувствовал себя виноватым.
Они много времени проводили вместе, когда Немирович-Данченко был свободен от репетиций «Анатэмы» и приемных экзаменов в школу. В один из августовских дней они прошли «пешком до Страстного монастыря, оттуда на электричке, потом в парке долго гуляли и обедали на воздухе», — писал Немирович-Данченко жене115. Он почти каждый день писал ей.
Немирович-Данченко был вполне доволен ситуацией. Задача, поставленная им перед собой, — создание в сезоне «атмосферы спокойствия», — как будто осуществлялась; для себя он нашел состояние «добросовестной холодности» и писал жене:
Новый отчет еще не закончен, но уже сказали мне, что тот несомненно навран. Однако все-таки вместо 7—8 тысяч, которые я рассчитывал получить, — придется всего 3 с чем-нибудь. Это все же лучше, чем еще с меня тысячу.
Эта история с отчетом тоже отняла немало времени. Но я был на высоте спокойствия и мудрости. И Стахович, который год назад склонен был держаться со мной тона — для меня не совсем приятного, ходит за мной, как покорный пес, домашний пес, смотрящий мне в глаза и старающийся угадать мои желания.
Вообще все пока идет гладко116.
Радовали его и актеры, занятые в «Анатэме», — Качалов, Германова, выздоровевшая Бутова — она доходила «до трагической простоты, одновременно и возвышенной по внутреннему содержанию и яркой бытовой по внешнему образу»…
Все, однако, было впереди: заседания правления — по вопросам репертуара, очередности премьер, необходимых актерских вводов в старые спектакли — и репетиции «Месяца в деревне». Они могли начаться только с приездом Станиславского.
Он вернулся из отпуска 19 августа и тут же приступил к работе.
И тут все шло гладко.
Оперативно решились текущие вопросы.
К 29 августа собрание пайщиков утвердило отчет, приемлемый для Немировича-Данченко.
После беседы, проведенной с исполнителями вместе с Немировичем-Данченко, Станиславский начал репетировать «Месяц в деревне» у себя дома в Каретном ряду.
Верочку репетировали Коонен и Коренева — все же Станиславский не сделал окончательного выбора. Хотя Коонен не любила эту роль, не хотела ее играть и так и не сыграла, но Станиславский упорно вызывал ее.
Он был зациклен на этой работе. Так было всегда, когда он вступал на путь исканий. Он уже сделал наброски к своей книге о методологии работы актера над собой и над ролью, обсудил свои идеи с людьми, которых уважал; доработал рукопись по их замечаниям и советам. Теперь он проверял свои открытия в области «душевной техники» актера на практике, нащупывал вместе с исполнителями ролей тургеневской пьесы, как строить «круг внимания» и быть в нем на сцене, из него не выходя, в каждом куске роли…
Стахович купался в удовольствии, посещая репетиции «Месяца в деревне».
Новая методология Станиславского, однако, совсем не интересовала его. Он видел в ней продукт умозрений и интеллекта, сковывавших, с его точки зрения, гениальную творческую фантазию Станиславского. Тут и крылись причины прогрессировавшего охлаждения Станиславского по отношению к Стаховичу и последовавшего их расхождения. Станиславский выходил из-под всяких влияний — к себе самому; искусство, которым он занимался, требовало все большего самопогружения и самоотдачи. Одиночество было его судьбой.
Но до этого было еще далеко, как и до оформления отдельных элементов и приемов актерской психотехники в «систему».
Правда, Немирович-Данченко не верил, что на этом пути Станиславского театр может обрести что-то новое. Считал замкнутость Станиславского на пробах приемов творческой сосредоточенности актера на сцене, одержимость ими, очередным его капризом. Хотя за этими частными замечаниями Немировича-Данченко стояли их более общие противоречия. Трещина между ними пролегала глубже. Один, профессиональный литератор, развивал приемы театра литературного, двигаясь в сторону инсценировки прозы Достоевского; другого, Станиславского, художника не столько слова, сколько того, что стояло за словом, интересовала собственно сцена и главные ее действующие лица: актер и художник. Один роль в пьесе «толковал», другой — подталкивал актера к «переживанию» роли на сцене, к «перевоплощению», укрепляясь на своей стезе — режиссера-педагога. И не случайно именно в этот период параллельных постановок «Анатэмы» и «Месяца в деревне» в театре по инициативе Станиславского появился М.В. Добужинский, отделявший в оформлении спектакля «бытие» актера на сцене от быта, более тщательным воспроизведением которого Симов помогал еще неопытному актеру войти в жизнь персонажа и перевоплотиться в него.
Впрочем, и Симов в этот период уже не был тем соавтором Станиславского и Немировича-Данченко, «коллективным художником», кто создавал вместе с ними чеховский театр. Да и в каждом из режиссеров уже было много заимствованного от другого.
Труднее всех работалось Станиславскому с Ольгой Леонардовной Книппер.
Она не хотела ничего пробовать.
Она быстро нашла в роли Натальи Петровны краски и выправку «великой княгини», затянутой в корсет — по моде тургеневского времени, и ушла «во внешнюю эффектность», тогда как к «корсету» надо выйти «от внутренней сосредоточенности»; работа актера над ролью начинается с работы актера над собой — вел Станиславский актрису за собой. «Корсет» у него — знак эпохи, но и знак эмоционального сдерживания. Наталья Петровна не в силах справиться со рвущимися на свободу чувствами, «выпрыгивает» из него.
Ольга Леонардовна привыкла играть, «как бог на душу пошлет» — сердился он, погружая ее в тонкости переживания Натальи Петровны и перехода ее из одного чувства в другое по всей линии роли117.
На одной из репетиций он довел актрису до слез.
Через 100 репетиций она впала в отчаяние. Ей казалось, что роль Натальи Петровны — не ее дело.
А Стахович был счастлив.
Он чувствовал себя важной персоной, нужной Станиславскому и актерам в качестве знатока тургеневского времени и в особенности тургеневских женщин. В компетенцию Станиславского — режиссера, постановщика и теперь педагога — он деликатно не вмешивался.
А Станиславский не мог уйти от мощного влияния его личности.
Другого барина, воспитанного в дворянском гнезде, так органично связанного с дворянской культурой, в театре не было.
Тут явился Стахович со своими светскими требованиями и […] показал мне и другим актерам некоторые тона, — записывал он118.
Стахович не только «хорошо» показывал тона.
Сочиняя режиссерский план спектакля, Станиславский с первой сцены первого акта видел Стаховича в тургеневском Ракитине, которого взялся играть сам.
Наталья Петровна и Ракитин сидят в гостиной у стола. Наталья Петровна «вышивает по канве» — ремарка Тургенева к первому акту. Ракитин читает «Графа Монте Кристо».
Эпический покой дворянской жизни. Ракитин поддерживает французскую causerie à la Стахович, — то есть, в переводе с французского, светскую болтовню, как это умел Стахович, — записывал Станиславский119.
И дальше диалог Натальи Петровны и Ракитина у него — «это все causerie».
Он будто писал роль Ракитина в режиссерском плане со Стаховича, именовавшего себя «старым эстетом».
«Ракитин тонкий эстет».
Наталья Петровна, когда сблизилась с Ракитиным, была покорена его «эстетизмом в смокинге и перчатках», его красотой и «светским изяществом». А когда влюбилась в учителя Беляева, она в «тонком эстетизме» Ракитина разочаровалась.
Она не ценит теперь этого эстетизма; напротив, выпив глоток воздуха, приблизившись к настоящей природе, она теперь глумится над Ракитиным, — записывал Станиславский120.
Станиславский, сочиняя режиссерский план «Месяца в деревне», буквально «копировал» Стаховича. Он сам признавался в этом.
Речь Ракитина, как и Стаховича, пересыпана французским.
Ракитин, как и Стахович, грассировал. Это осталось в спектакле.
Ракитин мог быть мямлей, когда размякал, рыхлым, покорным, рассеянным, нервным — если не понимал, откуда перемены в Наталье Петровне; ироничным. Станиславский ценил юмор Стаховича. Если Ракитин бросал Наталье Петровне дружеский упрек, то «шутил», или «полушутил», или «трунил», и все это — на улыбке, «из области causerie». Он мог быть и слегка раздраженным от обиды, сухим и даже враждебным, когда накатывалась ревность, когда ему становилось «горько и больно»; и тут же мог быть беспечно веселым, когда брезжила надежда. Словом, он был легким. А если в ремарке Тургенева говорилось, что у Ракитина равнодушный взгляд, что он холодно вежлив, то Станиславский, перекладывая роль на сценический язык, писал, что у Ракитина такой же тон ледяной светскости, какой он наблюдал у Стаховича в санкт-петербургских кругах121.
Однако через месяц-полтора поиска «тонов», «кругов», упражнений в сосредоточенности и переживаниях Станиславский понял, что ушел от Тургенева и что сам перестал жить ролью: Мы отвлеклись в сторону от Тургенева за ним, забыв, что Стахович, хоть и очарователен, но по глубине — не Тургенев, — записывал он, осмысливая свои заблуждения122.
Отрезвлял его и Немирович-Данченко. Близость Стаховича к Станиславскому его, как всегда, задевала. Стахович уводил Станиславского от его, Немировича-Данченко, замысла «Месяца в деревне», по которому Станиславский было пошел в начале репетиций.
Стахович — очень хорошо показывает светскость, но светскость пустую, мелкую, внешнюю. И Тургенев у него близок к бездушности высших кругов, — делился Немирович-Данченко с женой123.
Станиславский в роли Ракитина «слишком позирует», писал кто-то из рецензентов, одобряя при этом работу артиста.
Уже прошла премьера «Анатэмы». Немирович-Данченко готовил следующий свой спектакль — «На всякого мудреца довольно простоты», а Станиславский все заставлял актеров упражняться в «переживаниях, кругах и сосредоточенности», — записывали помощники режиссера в дневнике репетиций.
В конечном счете, свернув с намеченного плана, он растерялся и так долго работал над спектаклем, что уже оба — и Немирович-Данченко, и Стахович — нервничали: задержка премьеры обещала колоссальные убытки, театр мог не выдержать их; но и выпускать спектакль недоделанным театр не мог себе позволить.
Премьера «Месяца в деревне» состоялась только 9 декабря 1909 года.
Но это был один из лучших постчеховских спектаклей МХТ.
И важный для Станиславского.
Впервые для себя он испытывал новую репетиционную методологию в органическом синтезе внешнего и внутреннего. Может быть, благодаря и Стаховичу, толкнувшему его первоначально по формальному пути. Впоследствии, особенно в теории, Станиславскому приходилось внешнее и внутреннее разделять.
Он так был увлечен процессом, что из этого времени в связи со Стаховичем запомнил одно — как Стахович, убитый горем, сообщал ему о том, что умерла его младшая дочь, пятнадцатилетняя Драшка: Стахович «смеялся над тем, как ему не везет». Это был пример для пояснения парадоксов выразительного сценического поведения актера:
Для изображения подъема энергии, то есть высшей радости, человек выбирает для контраста и темные краски. Он муками и страданиями выражает радость и тотчас же переходит в противоположные концы палитры, чтобы брать оттуда контрастные краски восторженного экстаза. Наоборот, изображая исступленное горе, он для контраста смеется над своим горем124.
Конечно, Станиславский сочувствовал другу. Но он был весь в работе, где применял свои жизненные наблюдения.
Большего несчастья, чем смерь младшей, всеми любимой Драшки, в жизни Стаховича не было. Это был страшный удар.
Кажется, с тех пор он никогда уже не был таким легким, как прежде.
Алексей Александрович был хороший семьянин — муж, стоически продлевавший жизнь больной жены; замечательный, заботливый и мудрый отец, сумевший воспитать детей и дать им прекрасное образование.
Но Драшку он обожал.
Когда старшая дочь, увлеченная идеями Толстого, бежала к Льву Николаевичу, конечно, предварительно переодевшись в хорошенькое крестьянское платье, — Алексей Александрович сказал: «Смотрите только, чтоб Драшка не убежала к Горькому…» А Драшке было тогда лет пять, — это вспоминал Станиславский125.
С умилением наблюдал он, как росла и хорошела Драшка, как она «легла в постель девчонкою, встала из нее — хорошенькою барышнею, с красивою рукою, манерами, дистингированными жестами, все это — наследие матери», — писал он в 1907 году в уже цитированном письме Немировичу-Данченко.
Лето 1909 года, предшествовавшее стаховической трагедии, было счастливым.
Весь клан отмечал в Пальне 25-летие со дня свадьбы Алексея Александровича и Марии Петровны.
Жив был еще Александр Александрович I.
В Пальну съехались и старшие с обеих сторон, Стаховичей и Васильчиковых, и молодые. В тот год соорудили теннисные корты, и молодые устраивали спортивные турниры. Драшка была со всеми, но уехала раньше: она обещала пожить в имении тетки Катуси — Екатерины Петровны Васильчиковой в Васильевском.
Там и случилось несчастье: Драшка умерла от заражения крови, поправляясь от перенесенной ветряной оспы.
Хоронили ее в Добрынихе, между Москвой и Васильевским, близ собора, выстроенного теткой Марии Петровны Марией Владимировной Орловой-Давыдовой на территории имения Орловых-Давыдовых «Отрада». Вырастившая пятерых сестер Васильчиковых — они рано лишились матери, — всех удачно выдавшая замуж, Мария Владимировна приняла постриг, стала монахиней матерью Магдалиной и игуменьей женской обители «Отрада и утешение»126.
Среди тех, кто хоронил Драшку, была, конечно, и Софья Александровна. В тот же день она писала Софье Андреевне Толстой:
Кончилось большим горем наше счастливое, удивительно счастливое лето. О смерти Драшки вы слышали? Она была неразлучной радостью своей матери с минуты рождения и за 15 лет ни разу не огорчила ее. Она своей жизнерадостностью ее утешала. Я только вчера вернулась из монастыря, где Маруся у своей тетки и где схоронила она свою дочь. У Маруси каменное лицо с широко открытыми вопросительными глазами, а Алеша сгорбленный седой старик с земляным цветом лица. Слава Богу, что Маруся с теткой. Эта духовная высота утишит всякое отчаяние127.
Через пять дней — снова ее письмо Софье Андреевне. Потрясенная, Софья Александровна неотступно возвращалась к случившемуся:
Маруся в монастыре у тетки… Какое счастье иметь такое духовное руководительство! Это не то что покорность перед неизбежным — человек должен перестать жить, т.е. сделаться трупом, а это вот что: «Бог дал, Бог и взял. Да будет имя Господне благословенно во веки». И вот Маруся утишается рядом с теткой, и выстаивает все церковные службы, и слушает, и глядит с упованьем. И выносит все — больная — и не слегла128.
«Алеша сгорбленный седой старик с земляным цветом лица…».
Перемену во внешности заметила не только Софья Александровна. Ее запечатлел художник Серов, писавший в разные годы его портреты.
С начала ноября Стаховичи — Мария Петровна и Алексей Александрович при ней — за границей.
И снова, как всегда, полетели его письма в Москву. На сей раз — почти до конца года — никаких художественных почтовых открыток дамам. Конверты и письма — с траурной каймой.
(продолжение следует)
Примечания
[*] Стыдно тому, кто об этом плохо подумает (фр.).
72 Шверубович, с. 84.
73 Там же, с. 83.
74 КС-9, т. 8, с. 111.
75 Письмо А.А. Стаховича О.Л. Книппер-Чеховой 1 июля 1908 г. // К-Ч, № 5174.
76 КС-9, т. 8, с. 106.
77 Там же, с. 94.
78 НД-4, т. 4, с. 22.
79 Письмо А.А. Стаховича К.С. Станиславскому 23 февраля/8 марта 1909 г. // КС, № 10515.
80 См.: Московский Художественный театр. Товарищество. Протокол общего собрания 8 сентября 1907 г. // Музей МХАТ. Ф. 1. Сезон 1907/08 г., № 6.
81 Протокол заседания правления Товарищества МХТ 2 августа 1908 г. // Музей МХАТ. Ф.1. Сезон 1908/09 г., ч. 1, № 5. Московский Художественный театр. Правление. Протоколы заседаний правления и общих собраний членов Товарищества. 1908, 2 августа – 1909, 22 мая, л. 4, 5.
82 Протокол заседания правления Товарищества МХТ 5 августа 1908 г.// Музей МХАТ. Ф.1. Сезон 1908/09 г. Ч. 1, № 5. Московский Художественный театр. Правление. Протоколы заседаний правления и общих собраний членов Товарищества. 1908, 2 августа – 1909, 22 мая, л. 7, 8.
83 КС-9, т. 8, с. 128.
84 Протокол заседание правления 3 сентября 1908 г. // Музей МХАТ. Ф.1. Сезон 1908/09 г., ч. 1, № 5. Московский Художественный театр. Правление. Протоколы заседаний правления и общих собраний членов Товарищества. 1908, 2 августа – 1909, 22 мая, л. 25–26.
85 Протокол заседания правления 3 сентября 1908 г. // Музей МХАТ. Ф.1. Сезон 1908/09 г., ч. 1, № 5. Московский Художественный театр. Правление. Протоколы заседаний правления и общих собраний членов Товарищества. 1908, 2 августа – 1909, 22 мая, л. 27–28.
86 Протокол заседания правления 7 сентября 1908 г. // Музей МХАТ. Ф.1. Сезон 1908/09 г., ч. 1, № 5. Московский Художественный театр. Правление. Протоколы заседаний правления и общих собраний членов Товарищества. 1908, 2 августа – 1909, 22 мая, л. 31.
87 Цит. по: Леопольд Антонович Сулержицкий. Повести и рассказы. Статьи и заметки о театре. Переписка. Воспоминания о Л.А. Сулержицком. М., Искусство, 1970, с. 76–77.
88 КС-9, т. 8, с. 194.
89 НД-4, т. 2, с. 66.
90 Письмо А.А. Стаховича Вл.И. Немировичу-Данченко 17 ноября 1908// НД, № 5774/1.
91 НП, № 5423, № 480.
92 НД, № 5774/2.
93 НД-4, т. 2, с. 59 – 63.
94 Там же, с. 60.
95 Там же, с. 64.
96 Там же, с. 66.
97 Письмо А.А. Стаховича А.И. Южину 11 января 1909 г. // РГАЛИ. Ф. 878 А.И. Южина, оп. 1, ед.хр. 1910, л. 8.
98 Протокол заседания правления Товарищества МХТ 5 августа 1908 г.// Музей МХАТ. Ф.1. Сезон 1908/09 г., ч. 1, № 5. Московский Художественный театр. Правление. Протоколы заседаний правления и общих собраний членов Товарищества. 1908, 2 августа – 1909, 22 мая, л. 84.
99 Протокол заседания правления Товарищества МХТ 5 августа 1908 г.// Музей МХАТ. Ф. 1. Сезон 1908/09 г., ч. 1, № 5. Московский Художественный театр. Правление. Протоколы заседаний правления и общих собраний членов Товарищества. 1908, 2 августа – 1909, 22 мая, л. 86.
100 Письмо А.А. Стаховича К.С. Станиславскому 23 февраля/8 марта 1909 г. // КС, № 10515.
101 Письмо А.А. Стаховича Вл.И. Немировичу-Данченко 7 марта 1909 г. // НД, № 5775/1.
102 КС-9, т. 8, с. 131, 132.
103 См.: Протокол заседания правления Товарищества МХТ 5 августа 1908 г.// Музей МХАТ. Ф.1. Сезон 1908/09 г., ч. 1, № 5. Московский Художественный театр. Правление. Протоколы заседаний правления и общих собраний членов Товарищества. 1908, 2 августа – 1909, 22 мая, л. 97.
104 См.: Музей МХАТ. Ф.1. Сезон 1908/09 г., ч. 1, № 5. Московский Художественный театр. Правление. Протоколы заседаний правления и общих собраний членов Товарищества. 1908, 2 августа – 1909, 22 мая, л. 98–99.
105 См.: Музей МХАТ. Ф.1. Сезон 1908/09 г., ч. 1, № 5. Московский Художественный театр. Правление. Протоколы заседаний правления и общих собраний членов Товарищества. 1908, 2 августа – 1909, 22 мая, л. 104, 105.
106 См.: КС-9, т. 8, с. 137, 138.
107 Письмо А.А. Стаховича Вл.И. Немировичу-Данченко 23 июня 1909 г. // НД, № 5775/3.
108 КС-9, т. 8, с. 153.
109 Письмо А.А. Стаховича Вл.И. Немировичу-Данченко 9 июня 1909 г. // НД, № 5775/2.
110 Письмо А.А. Стаховича Л.М. Кореневой 22 июня 1909 г. // ЛК, № 1121.
111 См.: Протокол заседания правления Товарищества МХТ 5 августа 1908 г.// Музей МХАТ. Ф.1. Сезон 1908/09 г., ч. 1, № 5. Московский Художественный театр. Правление. Протоколы заседаний правления и общих собраний членов Товарищества. 1908, 2 августа – 1909, 22 мая, л. 102.
112 Письмо А.А.Стаховича Вл.И. Немировичу-Данченко 9 июня 1909 г. // НД, № 5775/2.
113 Письмо А.А. Стаховича Вл.И. Немировичу-Данченко 23 июня 1909 г. // НД, № 5775/3.
114 НД-4, т. 2, с. 84.
115 Там же.
116 Там же, с. 85.
117 См.: РЭ, т. 5, с. 485.
118 КС-9, т.5, кн. 1, с. 504.
119 См.: РЭ, т. 5, с. 373.
120 Там же, с.. 433.
121 См. там же, с. 467.
122 См. КС-9, т. 5, кн. 1, с. 504.
123 НД-4, т. 2, с. 103.
124 КС-9, т. 5, кн.1, с. 478.
125 Станиславский К.С. Воспоминания об Алексее Александровиче Стаховиче. 1919 г. // КС, № 1083.
126 См.: Семья Стаховичей. Елецкие корни. Елец: Елецкие куранты, 1996, с. 200.
127 Письмо С.А. Стахович к С.А. Толстой 14 сентября 1909 // ГМТ, Ф. 77а С.А. Толстой, № 10757.
128 Там же.
Оригинал: http://7i.7iskusstv.com/2018-nomer4-brodskaja/