litbook

Non-fiction


Жизнь свою прожил не напрасно… (продолжение)0

Мы пришли в Сторожевую, где жила вся наша семья. Я был там вместе с ними ещё два дня, а потом меня отправили на Кубань, в нынешнюю Пантелеймоновку. Там осталась наша хата, люди, с которыми отец работал бок о бок, моя бабушка Мотя, там была похоронена наша с Ваней мама.

Это было в середине марта. Мачеха сварила мне картошки, завязала в узелок соли, и я пошёл один домой — туда, где я никому не был нужен и где меня никто не ждал, разве что бабушка Мотя, но только как гостя. Шёл я четыре дня.

Пришёл — и бабушка Мотя обрадовалась и испугалась: думала, я пришёл к ним жить, но даже их маленькой семье было нечего кушать. Они теперь жили втроём: дедушка Савелий, бабушка Мотя и дядя Серёжа. Тётя Катя к тому времени уже вышла замуж за Павла Добровольского.

На следующий день я пошёл к нашей хате. В ней жил новый председатель колхоза по фамилии Титеряка, с женой и дочкой. Я зашёл в хату. Меня встретила незнакомая женщина и спросила, чего мне здесь нужно. Я ответил, что это наша хата и я пришёл посмотреть, всё ли здесь в порядке. Она вежливо расспросила меня, чей я и откуда. Я ей подробно, но не очень дружелюбно рассказал и ушёл.

У бабушки Моти я прожил дня четыре, а потом она, плача, сказала мне, чтоб я шёл к отцу: «Мы бы как-нибудь прожили вместе, да дед ругается, говорит, пусть идёт к отцу». И я ушёл от них со слезами на глазах. Бабушка в дорогу напекла мне оладий из кукурузной муки вперемешку с растёртыми облепиховыми почками.

Я снова держал путь на станицу Сторожевую. Теперь пошёл не через Отрадную, а через Бахмут, который находился напротив Отрадной за Урупом под горой. В Бахмуте никто ночевать не пустил. Какой-то мужчина направил меня на бригадный двор. Там я переночевал в дежурке. Сторож мне сказал, что здесь каждую ночь ночуют, потому что люди боятся, чтоб им вшей не напустили.

Рано утром я ушёл из Бахмута в сторону Удобной. Погода была хорошая, хотя снег ещё лежал. На проталинах уже зеленела травка на косогорах. Я шёл быстро, чтоб согреться, а когда согрелся и пропотел, у меня зачесалось тело. Я расстегнул рубашку и испугался: вся рубашка была серая от вшей. Я стал бить их и считать — насчитал сто штук. Тело чесалось, но уже меньше. И снова в пути провёл четыре дня.

Когда пришёл в Сторожевую, прожил с семьёй всего два дня. Сначала носил с лесопилки дрова к нашей хате, а потом с двоюродной сестрой, дочкой тёти Дуси, пошли на совхозное поле, где в прошлом году была посажена картошка, копать мороженые клубни. Земля уже подтаяла, и я быстро накопал ведро полугнилой картошки. Дома мы её гуртом перечистили, мачеха промыла от грязи и перемяла. Потом отец принёс трухлявый пень, мачеха просеяла на сито труху и смешала её с картофельной массой. Из этого теста мачеха напекла оладий. Ещё она наварила с полведра картошки. Наложили этих продуктов в два мешка нам с отцом, каждому отдельно, и мы снова пошли с ним на Кубань к своей хате. Отец шёл для того, чтоб забрать кукурузу, которую я зимой закопал в навоз возле бригадного двора.

В первый же день мы с ним дошли до станицы Удобной. Начал моросить дождик. И вот нам навстречу из одного из переулков вышел небольшой отряд красноармейцев. Командир громко скомандовал: «Запе-вай!». И они запели:

Под ракитою зелёной русский раненый лежал.

Грудь его штыком пронзёна, крест он медный прижимал.

Кровь с груди его лилася на истоптаный песок.

Над ним вился черный ворон, чуя лакомый кусок.

Что ж ты ворон, что ж ты чёрный, что ж ты вьёшься надо мной,

Ты добычи не добьёшься, я солдат ещё живой.

А лети ж ты, чёрный ворон, на Кубань, мой край родной,

На Кубань, мой край родной, к отцу, маменьке моей.

Не кажи ж ты, чёрный ворон, что я раненый лежу,

А скажи ж ты, чёрный ворон, что женатый я хожу.

Я так заслушался, повторяя слова песни за поющими солдатами, что забыл обо всём на свете. Споткнувшись через большую кочку, я упал и услышал сердитый голос отца: «Куда ты рот разинул? Смотри под ноги!». Тогда я пришёл в себя и пошёл вслед за отцом, а красноармейцы пошли дальше и свернули в какой-то переулок. А у меня ещё долго-долго в ушах звучала эта песня, и я про себя повторял её слова, стараясь запомнить на всю жизнь.

Я её и теперь, спустя сорок лет, помню слово в слово и помнить буду до самой смерти. После того, как отряд красноармейцев свернул в переулок, отец почти в каждом дворе начал проситься переночевать, но нас никто не пускал. А дождь всё усиливался, и мы промокли до нитки. Мы уже потеряли надежду на тёплый ночлег, и отец сказал: «Ещё попросимся — и если не пустят, то… на окраине станицы стоит заброшенная хатка, верха на ней нет, а потолок ещё целый. Зайдём туда, насобираем какого-нибудь бурьяна, разожжём костёр да хоть обсушимся и согреемся».

Но нам повезло. В одном из дворов добрая женщина пустила нас ночевать. Мы зашли к ней в хату. В хате было хорошо натоплено. Она меня сразу раздела и отправила на печь, подала миску кукурузной каши, сваренной с сушеными яблоками. Одежду мою постирала и тут же, возле печки развесила сушить. Отцу тоже дала сухую одежду своего мужа. Мы поужинали. Вскоре пришёл домой хозяин. Он приветливо с нами поздоровался и сел ужинать, а потом они с отцом долго сидели и беседовали. А я на тёплой печке согрелся и незаметно уснул.

Утром отец разбудил меня. Хозяин на лошадях ехал на базар в Отрадную и довёз нас туда, а от Удобной до Отрадной двадцать два километра. Я очень был рад, что не нужно идти пешком. Из Отрадной мы быстро добрались до Гусаровки, где жила мачехина сестра Елизавета Никипорцова с мужем Михаилом.

Дело было под вечер. Мы сели ужинать. Отец о чём-то долго разговаривал с хозяином, потом молчал и сидел с закрытыми глазами. Внезапно он покачнулся и упал вместе с табуретом. Дядя Миша быстро схватил полотенце, намочил его и положил на голову отцу. Очевидно, сказались и недоедание, и не в меру тяжёлый труд, и недосыпание. Я стоял рядом и не отрывая глаз смотрел на своего отца — боялся, что он тоже, как и мама, умер. В мозгу билась только одна мысль: что же мы с Ваней будем теперь делать? Минут через пять отец открыл глаза и обвёл нас всех взглядом. Потом потихоньку поднялся с пола и спросил, что случилось. Дядя Миша сказал: «Да что-то ты упал». Тогда отец сказал: «Теперь я припоминаю: у меня закружилась голова, потом в глазах потемнело, а дальше ничего не помню». Когда отец очнулся, я очень обрадовался и у меня по лицу побежали слёзы.

Рано утром мы встали, позавтракали, а потом отец сказал: «Я не хочу, чтоб меня видели в Пантелеймоновке. Ты бери свою сумочку с продуктами и иди в село. Посмотри хорошенько то место, где закопана кукуруза, и придёшь скажешь, цела ли кукуруза. Если она на месте, то тогда ночью пойдём и заберём её».

И я пошёл. Оставил свою сумочку у бабушки Моти, а сам направился к бригадному двору. Дождался, когда там стало пусто, и подошёл к укромному месту. Я, когда закапывал, возле каждого мешка воткнул по сухой ветке. Ветки были на месте и там никто не ковырялся. Кукуруза тоже была на месте. Я вернулся к отцу и сказал ему, что всё в порядке.

Ночью мы с ним пришли на это место и откопали кукурузу. Мешки попрели, а кукуруза только немного припортилась. Отец пересыпал её в свой мешок. Мы замаскировали то место, где копали. Потом отец попросил меня никому и ничего говорить, потому что за это его могли догнать, арестовать и посадить в тюрьму. Мы с ним простились в темноте, и он ушёл в горы, к семье, а я остался, голодный и холодный. И не знал, куда мне идти и чем я буду жить. Я пошёл к бабушке Моте. Переночевал у неё, а на утро она у меня спросила, зачем пришёл. Она дала мне оладьев, испечённых из жмыха с кукурузной мукой, и велела идти назад, к отцу. Я не стал ей рассказывать, что пришёл вместе с отцом и идти мне некуда. Взял оладьи и ушёл, не зная куда.

 

3. Самостоятельная жизнь

 

Вышел я от бабушки, постоял немного, подумал: куда же мне теперь идти? В Сторожевой я не нужен мачехе — лишний рот, а к бабушке Соне идти — отец всё равно заберёт назад. И пошёл я к своей старой хате, где мы жили вместе с мамой, а потом отец продал её за два ведра кукурузы. Теперь хата стояла пустая и в ней никто не жил, а на двери висел замок. Я остановился во дворе и снова задумался: куда же мне теперь идти? И тут я услышал, что меня кто-то зовёт, оглянулся и увидел дядю Ивана Трегубова. Он стоял возле бывшего своего подворья. Теперь здесь был сельский совет.

Я подошёл к нему и поздоровался. Он спросил у меня, что я здесь делаю. Я ответил, что пришёл к бабушке, а она меня отправила обратно, а мне туда возвращаться незачем, подумав про себя, что не для того отец привёл меня сюда, чтоб я назад возвращался. Дядя Иван сказал мне: «Вот, сынок, и меня семья выгнала. И вот я здесь, при сельском совете, ухаживаю за лошадьми, которые признаны годными в Терчасть (Терчасть — это лошади, годные для военной службы. Терчасть тогда находилась под Армавиром, где сейчас посёлок Дивный — прим. автора). Ну что ж, иди со мной жить на конюшню, и мне понемногу будешь помогать, да вдвоём и веселей».

И я пошёл жить к дяде Ивану на конюшню. Помогал ему поить и кормить лошадей, чистить навоз и делать мелкий ремонт в стойлах. Мою картошку и оладьи мы съели с ним вместе, а потом питались комбикормом, который давали на корм лошадям. И то ели так, чтоб никто не видел, в основном ночью, потому что нас за это могли выгнать оттуда.

Лошадей в колхозе кормить было нечем. Чтоб хоть как-то протянуть до подножного корма, раскрывали сараи и брошенные хаты и этой соломой кормили их. Лошади от такой кормёжки дохли, но и от них на скотомогильник попадали только кости да требуха. Мясо шла на еду, а из шкур шили обувь — поршни. Мясо жарили на костре, как шашлык, чуть поджарив и без соли, хоть и бежала сукровица, жевали его. Варить его было невозможно. Когда вода закипала, из кастрюли пена бушевала через край и после варки мясо становилось, как резиновое, угрызть его было невозможно.

В начале апреля, когда земля покрылась зелёной травкой, лошадей решили вывести в степь на подножный корм. На косогорах было много прошлогодней травы, хоть и сухой, но всё же лучше полугнилой соломы с крыш. Нужно было хоть немного подкормить лошадей до весенне-полевых работ. Техники в колхозе ещё не было, а нам предстояло пахать и сеять.

С лошадьми в степь взяли и меня. Стояла тёплая погода, все радовались весенним денькам, говорили: «Хоть и голодно, но не так холодно». В степи мы заняли большую конюшню, которую строили ливоновцы. Земля, на которой была построена конюшня, отошла нашему колхозу «Октябрьский труд». Меня поставили водовозом доставлять воду лошадям из колодца на хуторе Юрьевском.

Два дня стояла хорошая погода, а на третий ночью выпал снег. Он лежал целую неделю, а воду нужно было возить за несколько километров. Лошади были очень слабые, приходилось в бричку запрягать четыре головы, чтобы привезти двадцать вёдер воды. Всего за день нужно было сделать четыре рейса, я же успевал только два. И мне в помощь дали второго водовоза — Василия Шутова. Его отца, Шутова Павла, арестовали весной 1933 года за то, что у них на хате под стрехой нашли три початка кукурузы. Его посадили, и в тюрьме он умер. Осенью 1933-го голодного года умерла мать Василия, оставив сиротами пятерых детей. Вскоре после смерти матери умерла самая младшая сестрёнка Василия Катя, осталось их четверо: трое девчонок и Вася.

До коллективизации у Шутовых были две конематки и два жеребёнка, крепкое хозяйство. Жену Шутова звали Груня. Сам Шутов любил припевку: «Ой, Тула, Тула, Тула я, Тула Грунюшка моя». А злые языки сочинили частушку под эту припевку:

Як у Шута табун коней,

Як поймаешь, так поидешь,

А нэ впиймаешь, пишки пидэшь,

Ой, Тула, Тула, Тула я,

Тула — Грунюшка моя.

Однажды утром мы с Васькой собрались ехать по воду. Я своих лошадей запряг и стал ждать, когда он запряжёт своих. Он подвёл свою лошадь к бричке и стал тянуть её за повод через дышло, а она была очень слабая, упёрлась и не хотела переступать через дышло. Васька сильно потянул за повод и тот порвался так, что сам он упал в одну сторону, а лошадь — в другую. Пришлось нам вдвоём поднимать её и потом запрягать в бричку, ехать-то по воду надо. И таких лошадей у нас было по четыре у каждого.

Когда начались весенне-полевые работы, для работающих в степи начали действовать полевые кухни. Варили суп из кукурузной крупы в расчёте 100 граммов крупы на работающего человека. Суп был, как говорилось, «крупинка крупинку догоняет», но хоть как-то нас поддерживал. И ещё стали ежедневно выдавать по полкило кукурузной крупы на трудодень. Тогда уже была установлена оплата в трудоднях и мера оплаты на один трудодень. И тогда я, можно сказать, зажил: в первую неделю мая за семь рабочих дней заработал девять килограммов кукурузной крупы.

Я попросил бригадира отпустить меня в село, получить в кладовой муку. Меня отпустили, и я с большой радостью пошёл в село, где не был больше месяца. Да и не к кому и некуда было идти.

Я целый месяц не менял бельё и не мылся. В одежде у меня завелись вши, и я решил сходить на Уруп, чтоб искупаться и постирать свою одежду. Хоть вода и была ещё холодная, но уже было тепло, и грязь с себя нужно было смыть, но сначала я решил получить муку и пошёл в кладовую. Кладовщик сказал мне: «А твою муку, Васька, отец получил. Они всей семьёй вернулись». Я долго стоял, задумавшись о том, как же теперь моя жизнь сложится. Потом пошёл домой, в мачехину хату. Председатель стал жить в одной комнате, а мы — в другой. Помню, я сказал первое, что в голову пришло: «Пришли?». На что мачеха недовольным голосом ответила: «Шо тоби, повылазыло? Нэ бачишь? Ни, нас ще нэма!». Я молча сел на лавку и не знал, что мне теперь делать: оставаться ночевать дома или уходить «на степь». Мачеха заворчала: «Чого сыдышь, як прывизёха? Иды, хочь дров прынэсы». В этот момент в хату вошёл отец. Он подошёл ко мне и, подав руку, сказал: «Здоров, сынок, а я твою муку получил. Ты на меня не серчаешь?». А мачеха ему: «Ты ще стань коло ёго на колина, да прощення попросы у своёго гимна!». На что отец сказал ей: «А что бы мы ели, если б не он? Кукурузы я тогда ему не оставил ни зёрнышка. И теперь вот пришли, нигде ни крошечки нет. Его же муку, им заработанную получил!». Она повернулась и молча вышла из хаты. Впервые я услышал от отца слова, сказанные в мою защиту.

Вечером мать наварила ведро мамалыги из кукурузной муки с добавлением цветов белой акации. Мы поужинали, а наутро отец с Николаем и маленьким Стёпиком заболели. У отца открылась рвота, опухли живот и ноги, а у детей открылся понос. У остальных всё обошлось нормально. Я радовался, что с Ваней всё нормально. Кто бы за ним теперь ухаживал? Мачехе он особо не нужен. Зачастую он был голодный и её не интересовало, где он ходит и чем питается, особенно если отца нет дома.

Рано утром я ушёл на работу в степь. По-прежнему работал там водовозом. Так как лошадей в колхозе было мало, а пахать нужно было много, то на общем собрании колхозников решили под картошку поле вскопать вручную. Вскапывали то же самое поле, на котором и в прошлом году была посажена картошка. Каждую найденную прошлогоднюю картошину отмывали от грязи, разминали, добавляли муку, у кого она была, и пекли на железке. Нередко можно было увидеть, как из оладьи вылезал червяк или козявка. Их выбрасывали, а оладью съедали. Говорили: «Не то черви, что мы едим, а то, что нас едят».

Однажды я снова приехал на лошадях в село получать продукты в кладовой для кухни и забежал домой. Я вошёл в хату и увидел, что Николай, привязанный, стоит на коленях в углу и плачет. Я спросил его, что случилось, и он ответил, что его наказала мать за то, что он не захотел смотреть за Стёпиком. Я тут же взял нож со стола и порезал верёвку (это был повивач, которым мать свивала Стёпика), и в комнату вошла мать. Она увидела, что я порезал повивач, и заголосила: «Та шо ж ты наробыв? Чим же я тэпэр буду Стёпика свивать?». А я в ответ ей: «Чтоб я больше такого не видел!». Она ещё что-то причитала, но было видно, она довольна, что я заступился за её сына. А Николай с тех пор, хоть я и не давал ему спуску за Ваню, перестал на меня ябедничать родителям.

Мачеху поставили работать кухаркой на детскую площадку. Стёпик так и не выздоровел, умер от дизентерии. А отец после болезни стал работать на севе ручным способом вместе с другими мужчинами. Однажды у поваров на полевом стане закончилась соль и бригадир решил послать меня за ней в кладовую. А я только что возвратился от пахарей — возил им воду, чтоб напоить лошадей. Пахари на железке жарили кукурузу и мне насыпали полный карман жареных зёрен, наказав, чтоб ел тайно от других и никому не говорил об этом, не то быть беде.

Я оседлал лошадь и поехал в село. Дома не был целый месяц и не видел Ваню. Я получил в кладовой соль и решил заехать домой, посмотреть на братика. Не доезжая до дома, метрах в ста я увидел его, идущего мне навстречу. На нём была надета моя старая рваная жакетка, она тянулась за ним по земле.

Жара стояла такая, что мне невыносимо хотелось искупаться. Я подъехал к Ване и слез с лошади. Он был совсем худой, кожа да кости. Увидел меня — и от радости засмеялся, а кожа у него на личике была как у старичка. Я спросил у него: «Ваня, ты хочешь кукурузы жареной?». И он радостно закивал головой. Мачеха своих детей кормила хорошо, они были не в пример Ване упитанные и ухоженные. Зинка с Николаем голода не знали, да ещё и постоянно Ваню обижали. Я насыпал ему в карман кукурузы и строго-настрого наказал никому об этом не рассказывать, а есть так, чтоб никто не видел. Сел на лошадь и поехал в поле, а Ваня пошёл дальше от дома.

Несмотря на то, что в селе был наведён относительный порядок, ещё оставались такие, кого улучшения не устраивали. Таким был Фёдор Иванович Зикеев — вроде бы свой человек, из семьи бедного крестьянина и сам бедный. Мать умерла, оставив мужу семерых детей. Его самого, безграмотного, в 1933 приняли в ряды КПСС. Во время саботажа был назначен начальником штаба КОМСОДа. Он почувствовал вкус власти — и его понесло: начал арестовывать безвинных людей, раскулачивать бедноту, сажать в тюрьму за початок кукурузы. Конфискованное имущество забирал себе, полы в своей хате застилал ватными одеялами, лучшую одежду носил сам и отдавал в свою семью. Часть одежды, которая не подходила, продавал на базаре или на что-то менял. Постоянно ходил обвешанный пистолетами и махал ими для устрашения. На работу не очень рвался, да и жену свою, Наталью, старался получше устроить.

Подходила пора прополки кукурузы, и женщинам в кузнице заказывали тяпки. Зикеев потребовал, чтоб его жене сделали «самую лучшую». В этот же день кузнецы сделали тяпку и сироте Софье Шутовой. В бригаде были специально назначенные люди, которые точили тяпки женщинам, когда те прерывались на отдых. Женщины оставляли свои тяпки возле точильщиков, а потом, когда шли снова полоть, забирали каждая свою тяпку. В один из таких дней Софья по ошибке взяла тяпку Натальи и пошла полоть, а Наталья, не найдя своей тяпки, начала кричать: «Федя, мою тяпку кто-то украл!». Федя, обвешанный пистолетами, побежал искать тяпку. Нашёл её у Сони и начал прямо на месте при всём народе избивать женщину. Избил до такой степени, что ту увезли в больницу. Об этом происшествии вскоре узнали в районе. Через два дня в нашем колхозе работало выездное бюро райкома партии. Собрали всех колхозников и в поле провели открытое заседание. Фёдора Ивановича исключили. У него тут же забрали партбилет и обезоружили. Но всё же не посадили, а следовало бы!

В этот год, после повторных судов многих репрессированных, которые не умерли в тюрьмах, реабилитировали, а Трегубова Иван Ивановича восстановили в правах.

И урожай в этом году был очень хороший. Работали на уборке круглосуточно и колхоз с ней справился сравнительно быстро. Мой отец работал на паромолотилке зубарем, то есть закладчиком. Наш колхоз уже и хлебозаготовку выполнил, а ливоновский колхоз «Имени III Интернационала» ещё и уборку не закончил. Их председатель попросил у нас помощи, и мы поехали им помогать. Косили лобогрейками (простейшая жатвенная машина — прим. ред.) и вручную, вязали в снопы, да ещё с песней:

Даёшь соревнование,

Даёшь великий план,

Мы выполним задание

Ливоновцам и нам.

Кукуруза в нашем колхозе из-за плохих погодных условий была посеяна поздно и поэтому убрать её до снега не удалось. Почти половина урожая осталась на корню. В тёплый зимний день кто-то поджёг кукурузное поле. Лист и кукурузянка (кукурузный ствол — прим. ред.) до половины сгорели, а обгоревшие початки попадали на землю. Организовали сбор початков, но на семена такая кукуруза уже не годилась, да и на сдачу государству — тоже. Решили, что частично оставят её на корм скоту, а частично — на продовольствие. Чтобы заинтересовать селян, правление колхоза приняло решение: при очистке початков на корню и подборе из каждых собранных пяти центнеров один отдавать в счёт оплаты. За зиму всё убрали.

Осенью этого же, 1934 года меня отправили жить в горы к бабушке Соне. Мачеха сказала отцу: «Нэхай идэ, пэрэзимуе у бабы, да може хочь орихив насбирае». В том году в лесах был хороший урожай чинариевых (буковых — прим. ред.) орехов. Меня отправили к бабушке в одних брюках да рубашке, а на ногах — стоптанные башмаки, непригодные для носки зимой. Одному мне не хотелось идти, а попутчика не нашлось, и я пошёл сам. К бабушке я дошёл за четыре дня. Даже в Сторожевую к тёте Дусе заходить не стал. Мне хотелось побыстрее дойти до бабушки, ведь я её больше года не видел.

В Пантелеймоновку я пришёл поздно вечером. Бабушку разыскал тоже быстро, люди подсказали, где она живёт. В то время она уже жила на квартире у Фёдора Коваленко, в небольшой хатке, стоявшей в базу скотного двора. Бабушка увидела меня и всплеснула руками: «Да как же они тебя отправили, голого и босого?!» Я только стоял и улыбался. А что мне было делать? Бабушка жила бедно, продуктов на пропитание было мало, они жили втроём, а теперь ещё и я, четвёртый, объявился. У бабушки я прожил месяц. Каждый день мы с девчонками ходили в лес собирать чинариевые орехи. Бабушка сдавала их заготовителю и на вырученные деньги покупала продукты в магазине, а у людей — картошку, тыкву и кукурузу. Этим мы и питались. А однажды из магазина она принесла мне рубашку и брюки, потому что свои я порвал в лесу при сборе орехов. Подходили холода, а тёплой одежды у меня не было.

Однажды бабушка сказала: «Иди, внучек, домой, а то я не знаю, чем мы будем жить. Ведь у нас, как ты сам видишь, питаться нечем. А туда будет идти Алейников Иван, он согласился взять тебя с собой». Я понял, что и моей любимой бабушке я тоже не нужен. Бабушка у кого-то купила, а может, выпросила очень короткую жакеточку из домотканного полотна. Мне она едва доставала до пояса, рукава — чуть ниже локтей, а из обуви — маленькие женские туфли на босу ногу. Потом бабушка нашла у себя тонкие чулки, и я надел их, подвернув под коленями. «Всё ж не так холодно будет, как на босу ногу», — сказала она. И я ушёл от бабушки с глубокой обидой в душе. Обида была на всех: и на отца с мачехой — за то, что отослали из дому, и на бабушку — за то, что отправляла от себя в зиму.

Стоял тёплый осенний день в начале ноября. Вышли из Пантелеймоновки мы ещё затемно. Дядько Иван был одет в сапоги и тёплую жакетку, а сверху длинный серяк (верхняя казачья одежда из толстого сукна с капюшоном — прим. ред.), а мне бабушка дала кусок клеёнки, чтоб я мог подстелить на отдыхе и не садился на голую землю. Дядько Иван посмотрел на меня и сказал: «Да, Вася, у тебя одёжка донска — коротка и узка. Не дай Бог, выпадет снег. Я не знаю, как ты будешь идти». Я ответил, что, может, снега и не будет и мы дойдём хорошо. С тем и пошли.

В первый день нам повезло: какой-то мужчина на лошадях догнал нас и довёз до самой Сторожевой. В тот же день мы добрались до Удобной. Я очень устал и продрог. Мне хотелось отдохнуть в тепле, но дядько Иван не стал проситься на ночлег в станице, а сказал: «Давай, Вася, переночуем возле мельницы, здесь много людей, и мы к кому-нибудь попросимся к костру и заночуем». Ему хорошо было говорить, ведь он был тепло одет, не то что я. Возражать я не мог, и мы остались ночевать возле одного из костров. Хозяева охотно согласились пустить нас. Глядя на мою одёжку, они, улыбаясь, говорили: «Он-то в своей одежде не уснёт и будет постоянно поддерживать огонь». Ближе к полночи поднялся сильный ветер, а через час пошёл снег. Он валил хлопьями. Я всё время поддерживал огонь, и мне казалось, что прошло уже очень много времени и скоро будет рассвет. Да к тому же я сильно промёрз, а дядько Иван, закутавшись в свою тёплую одежду, спокойно спал. Я разбудил его и сказал: «Давайте идти домой, скоро будет развидняться». Он, увидев, что я замёрз, согласился идти.

Вышли мы на край станицы, а он и говорит: «Через Бахмут идти далеко, давай идти через Отрадную». А если идти через Отрадную, то надо было вброд переходить через Уруп, наполовину покрытый льдом. Я ответил: «Ну что ж, пойдёмте и через Отрадную». Мы с ним подошли к Урупу. Вода от берегов была покрыта льдом, лишь только середина, метров двадцать, была незамёрзшей. Мы по льду подошли к воде, я снял туфли, а дядько перешёл в сапогах вброд, не замочив ног. Вода была ледяная и обжигала до костей. Когда вышли из воды, я никак не мог надеть туфли, мои ноги задеревенели. Пересиливая боль в ногах, я предложил ему бежать бегом, чтоб хоть чуть согреться. Он согласился, и мы побежали.

Не доходя до Санькиного Хутора, сбоку от дороги под кручей была каменная скала, а под ней глубокая щель. Дядько Иван предложил немного отдохнуть под скалой: «А то утро будет ещё не скоро». И я согласился. Он подстелил себе сухого бурьяна, лёг и быстро уснул, а я пошёл собирать бурьян для костра. Развёл костёр и сел поближе, чтоб хоть чуть-чуть согреться. Когда весь бурьян сгорел, я смёл золу с кострища, застелил клеёнку и лёг. Это был большой плоский камень. От костра он был тёплый. Я от него немного согрелся и уснул.

Проснулся я от сильного холода. Камень остыл и уже не грел. Я осмотрелся и мне показалось, что уже почти рассвело. А снег всё шёл и шёл. Я снова разбудил дядьку Ивана, и мы пошли дальше. Снегу навалило почти по колено. Он шёл впереди, а я следом, стараясь идти к нему поближе. Снег бил мне в лицо, набился в туфли, ног я не чувствовал. А тут ещё ветерок подул, и я продрог до костей. Часто нам перебегали дорогу лисы, зайцы и бродячие собаки.

В Отрадную мы пришли на рассвете. Там зашли на постоялый двор, где располагался небольшой дом. В нем было тепло и топилась печь. Я сел поближе к печке и снял туфли. Ног от холода я не чувствовал. Я выковырял снег из туфель и поставил их сушиться возле печки. Какая-то сердобольная женщина сняла с меня тонкие чулки и снегом начала растирать мне ноги. Она тёрла до тех пор, пока я в ногах не почувствовал сильную боль. Потом она завернула мои ноги в тепло нагретый мешок и усадила возле печки. Я посидел немного, и у меня начался сильный озноб. Женщина налила в кружку кипятка, посолила его, подала мне и сказала: «Пей!». Я, обжигаясь, пил его, а она говорила мне: «Пей, сердешный, пей». Постепенно озноб стал проходить, и я успокоился. Мне очень захотелось спать, но спать было некогда, нужно было идти домой. Рядом с дядей Иваном сидел кавказец, и я услышал, как он сказал обо мне: «Ты её нэ доведёшь, она замёрзнет в дорога». А я подумал про себя: «Врёшь, гад, дойду!». И мы пошли дальше.

Когда мы пришли в Братковку, то я уже еле ноги передвигал и рук почти не чувствовал, была только сильная боль во всём теле. Бабушка Мотя жила в начале Пантелеймоновки. Я еле доплёлся до неё. Дядя Ваня завёл меня к бабушке и сказал: «Возьмите его, а то он до дома не дойдёт». Меня завели в тепло натопленную комнату, дядя Серёжа побежал во двор и принёс снега, а когда начал снимать с меня туфли, набитые снегом, с пальцев посрывалась кожа. Дядя Серёжа начал растирать мои ноги снегом до тех пор, пока они сильно не заболели. Их как будто кололи иголками, а из ран на пальцах побежала кровь. Меня высадили на тёплую печь, закутали в шубу, и тут начало морозить. Меня так трясло, что казалось, внутри что-то отрывается. Мне дали тёплого молока. Я пил его и не чувствовал, что оно тёплое. Мне казалось, что с каждым глотком проглатывал кусочек льда. Постепенно я согрелся и уснул.

Проснулся я на третий день в обед. За окном светило солнце, и я увидел, что рядом со мной сидит тётя Катя. Когда я открыл глаза, она сказала: «Выдержал, бедняжка! Мама, он проснулся, теперь будет жить!». Дня через два после этого за мной пришёл отец, но идти я не смог, потому что у меня сильно распухли ноги и руки. У бабушки я прожил больше двух недель, а когда опухоль спала, отец снова пришёл за мной, и мы направились домой. Мачеха встретила меня на пороге и сказала: «Ну шо, пожив у бабы? Та на шо вы ей нужни?!» Я молчал. Как будто я сам хотел идти из дому к бабушке, почти голый и босый. Итак, я снова дома.

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1132 автора
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru