О ТВОРЧЕСТВЕ
Как происходят художественные произведения – в области живописи, музыки, скульптуры, литературы. Являются ли они продуктом нашего напряжённого мыслительного процесса или же зарождаются в тайниках нашего подсознания, из которого в процессе творческого волнения, в моменты вдохновения врываются в наше мыслящее Я, как яркие образцы, блестящие идеи, гармонические сочетания? Не подобно ли оно, как источник творчества безбрежному и бездонному морю, которое выбрасывает из своих глубин на песчаный берег пёстрые раковины, прозрачный янтарь и диковинных животных?
Я сторонник происхождения творчества из подсознания. В нём вечно идёт бесконечное сочетание тех элементов, которые в какой-то момент дают Прекрасное. Если художник охвачен желанием воплотить какую-нибудь идею или чувство, если он в муках творчества ищет желанный, ещё неизвестный ему образ, то он снимает с тяжёлой двери, которая отделяет сознание от подсознания, замок и радостно закрепляет кистью, резцом или знаками образ, вырвавшийся на волю. Не одна мысль составляет основу творческого усилия художника. Нет, он весь устремлён на поиски прекрасного, все чувства его летят в ту таинственную страну, где чудится ему желанный образ или форма.
Говорят, что есть люди, которые работают только одним холодным рассудком, одною логикой. Я могу себе представить их среди философов, математиков и других учёных, среди шахматистов. Но и то, вряд ли они вполне беспристрастны в своём творчестве. А в искусстве горение духа, эмоция – это основа творчества. Это тот колдун, который приносит творящему художнику волшебную разрыв-траву, сбивающую железные цепи, которыми оковывает наше бодрственное суетливое я своего младшего брата – подсознание.
Подсознание наше – это резвый ребёнок, доверчивый и шаловливый; вырвавшись на свободу на солнцем освещённую лужайку, он затевает весёлые игры. Он не интересуется ни академическими правилами, ни направлениями, ни модой. Он весело фантазирует и озаряет цель, которую поставил себе художник разноцветными огнями. Счастлив тот художник, который не помешает своему подсознательному я и не остановит его игры суровым окриком или ненужными наставлениями. Но не забывай, художник, что подсознание дитя, и когда оно переходит в безудержную фантазию без плана и цели, отведи его от берега оврага или отложи свои творческие порывы до другого момента.
Творческое напряжение, сосредоточенное внимание – это условие контакта сознания с подсознанием. Но бывают случаи, когда подсознание врывается в нашу сознательную сферу само собою, без всякого повода, без всякого усилия с нашей стороны. Если эти вспышки образов происходят в какой-то умеренной форме, то озаряемого ими художника можно только поздравить с таким даром. Но иногда эти прорывы подсознательных образов принимают характер насильственный. Художник переполнен образами, они преследуют его, он не может не воплощать их; выразив их в своём искусстве, он чувствует облегчение, до нового приступа.
Эту роль творческого опорожнения, облегчающего душу художника, подметил ещё Аристотель и назвал это явление катарсис. Замечу, кстати, что в аптеках слабительные средства называются катартическими; какое трогательное сопоставление.
Как пример импульсивности творчества можно привести Бальзака; данные эти я по памяти заимствую из брошюры о творчестве Гроссмана.
Бальзак охотно советовался со своей сестрой относительно фабулы своих произведений. Поработав утренние часы над своим романом, он выходил из кабинета в столовую, к завтраку и беседовал с сестрой о дальнейших своих предположениях касательно судьбы персонажей. Нередко он соглашался с сестрой в том, что ему следует такого-то героя женить на такой-то героине, такого-то графа убить на дуэли, а такое-то действующее лицо сделать самоубийцей. С намерением сделать так, как советовала сестра, Бальзак шёл работать. Но при следующем свидании с сестрой он, весело смеясь, говорил ей: ничего не вышло ни по моему прежнему плану, ни по твоему новому: разве они нас послушают!? Героиня вышла замуж за графа, который и затеял дуэль, герой кончил самоубийством, а самоубийца занялся торговлей!
В этом рассказе основная черта – это то, что вопреки рассудочному решению писатель должен был подчиниться напору идей и образов, которых у него до момента начала работы решительно не было.
На моём пути мне неоднократно приходилось встречаться с интересными случаями в области психологии творчества. У меня был молодой друг художник В.А. Зуев. Он уже очень недурно владел техникой акварели и настолько хорошо масляной, что выставлял свои этюды не без успеха. Можно было с уверенностью сказать, что из него выйдет толк. Но мой интерес к себе он привлекал не этой стороной своего художественного одарения.
Когда я, по его приглашению, посетил его, чтобы посмотреть его эскизы, то я был поражён его необычайной акварельной продукцией. Я пересматривал лист за листом, недоумевая, как мог мой молодой друг написать такое обильное количество набросков и притом недурных по технике; но главное, что бросилось мне в глаза – эскизы, писанные не с натуры, а по воображению, были полны мысли и содержания. Эскизы были разложены по содержанию сериями по папкам, на которых были сделаны надписи. Вот несколько папок с обозначением «<пропуск>».
Предо мною проходят прелестные эскизы каких-то садов и парков. То вижу я аллею, то лужайку среди старых дерев, то цветники, то усеянные цветами долины; всё это то весною, то осенью; некоторые пейзажи оживлены то фигурой, закутанной плащом, то какими-то средневековыми кавалерами в камзолах и чулках до колен, то лёгким образом девушки, весь облик которой печален.
Вся композиция носит на себе черты мистического настроения.
Я вижу улицы, площади, мосты, каналы, крепостные стены и башни какого-то города опять средневекового типа. Я вижу то толпу граждан, то процессию, то воинов в латах, то группу кавалеров и дам, то поединок нескольких дворян на шпагах. Сцены эти то ночные, то вечерние, то дневные.
Я испытываю чувство какой-то таинственности, когда рассматриваю серию изображений всё одних и тех же трёх персонажей: седого старика с большой бородой, в широкой, иногда монашеской одежде, молодого человека в костюме Пьеро и прелестной девушки, одетой Пьереттой. Они всегда изображены вместе, в различных сценах. Я видел и много других серий эскизов. Исполнение последних всегда талантливо, но носит на себе черты некоторой спешности, да и понятно: где было взять времени на такое количество произведений!
Я не раз любовался этим богатство композиций, порождённых фантазией моего друга. Я всегда уносил с собой чувство недоумения – как рождаются они?
И вот, однажды, я проник в тайну творчества моего молодого друга. Он был у меня в гостях и я пошёл его провожать. Мы шли, ведя живую беседу, и вдруг случилась некая странность в поведении моего спутника: на мой вопрос он не ответил, я увидел, что он изменялся в лице и внимательно на что-то смотрит; я повторил вопрос – ответа опять не последовало, мой друг, видимо, и не слышал меня. Через несколько секунд лицо его приняло обычное выражение, но он ответил мне только после повторения вопроса. У меня мелькнула мысль, что у моего друга психическая форма эпилепсии – так называемая <пропуск>; я тем более мог подымать об этом, что сестра моего друга страдает изредка эпилепсией.
Но оказалось, что это не так.
Я осторожно подошёл к этому эпизоду. Так как мой друг, как я тогда заметил, пристально смотрел куда-то в пространство улицы, то я, вспоминая нашу прогулку, спросил его: «Да, дорогой, помните, вы не слыхали моего вопроса? Вы на что-то так внимательно смотрели? Что именно заинтересовало Вас?». Мой собеседник, видимо, смутился на минуту, но потом со свойственной ему прямотой поведал мне о замечательных психологических переживаниях, которым он подвержен.
Оказалось, что он визионер или галлюциант. Галлюцинации его своеобразны в том отношении, что имеют связь только с живописью. Затравкой для них служат видимые реальные предметы; в этом отношении они близки к иллюзиям; но начавшись как иллюзия, они быстро нарастают и усложняются такими видениями, для которых решительно не было почвы в реальности. Так, в том случае, о котором я упоминал, мой друг вдруг увидал, как Сабанеев мост к которому мы подходили несколько взгорбился, улица, проходившая под ним, превратилась в канал, наполненный водой; по нему скользила гондола; вместо крымской гостиницы его глазам предстал венецианский дворец, дом Севастопуло превратился в башню, верхушка которой озарилась красными лучами заката, площадь вдали заменилась лагуной. Мой друг объяснил мне, что такие видения обладают одним странным свойством: навязчивостью. Если он в ближайшие же часы иди дни не зафиксирует их на бумаге в форме хотя бы беглого эскиза, то они появляются перед ним повторно, мешают ему, пока он их не зарисует. Тогда данное видение прекращается. И – когда сцена, представляющаяся ему, настолько обширна и сложна, что он явно не в состоянии изобразить её, тем более, что она часто имеет динамический характер, тогда приводит на помощь дополнительное явление. Вот, например, –говорил мне мой друг, – я, подойдя к Соборной площади, вдруг увидел, что Собор исчез и вся огромная площадь заполнена движущейся толпой в средневековых одеждах; толпа бежит в ужасе от конных латников, которые ворвались в ея гущу и поражают её эскадронами.
Я не мог и подумать о том, чтобы зарисовать всю эту сцену; и вдруг светлая, золотистая полоска в виде четырёхугольной рамки очертила мне кусок этой сцены, показывая, что именно я должен зафиксировать.
Когда я иду по улице – у меня появляются уличные сцены, которые и дают мне материал для моих папок с надписью «<пропуск>», потому что они никогда не бывают одесскими, а всегда происходят в каком-то неведомом городе не нашего времени.
Для собрания «<пропуск>» канвой являются сады, бульвары, цветники, сцен, в которых участвуют Пьеро, Пьеретты и старец, повод дают то личности, то картинки в журналах, то мои собственные эскизы. Так и для других рисунков.
Из рассказа моего друга стала мне понятна его необычайная продуктивность. Какая счастливая психологическая аномалия! Какой обильный материал для будущих картин он имеет в ней.
Но не грозит ли она ему бедою в будущем?
Кто знает, не примет ли она, как насильственное творчество, мучительный характер? Я имел сведения о моём друге в течение многих лет – и пока он жил в Одессе и когда уехал легально за границу. Его родные показали мне итальянские газеты (мой друг жил в Милане) с рецензиями о выставке, которую сделал молодой русский художник Зуев со своею женою. Газеты недоумевали, как мог этот маэстро дать за короткое время такое необычайное количество композиций. Для итальянцев это было непонятно, для меня ясно.
Я наблюдал и ещё один случай визионерства или галлюцинаций, как источника творчества в области живописи.
Судьба свела меня с академиком – баталистом Н.С. Самокишем. Мы провели с ним вместе несколько приятных дней в усадьбе В.М. Бутовича. Через несколько лет я опять встретился с ним в Евпатории, в 1920 году. Он был в затруднении – не мог заниматься живописью из-за отсутствия белой краски и краплака. Я оказал ему маленькую услугу и подарил ему 2-3 тюбика этих красок, имевшихся у меня. Н.С. был очень обрадован и сказал, что он мне отплатит за это тем, что познакомит меня с местной художницей, которая представляет огромный интерес.
Когда я пришёл к нему, я застал у него даму, лет 45, сильную брюнетку, с большими чёрными глазами, южного типа, но русскую по национальности, дочь местного священника, уже покойного, который тоже был не без таланта. Из разговора выяснилось, что её посещают иногда яркие видения наяву. Так, например, однажды, когда в церкви она услышала песнопение – «иже херувимы тайно образуще» – храм наполнился летающими херувимами, которые реяли в воздухе. Восхищённая зрелищем, она несколько минут любовалась этими дивными существами. Дома она по памяти написала их. Я пришёл в восторг от ея картины: пернатые ангелы поразили меня своей воздушностью, лёгкостью, изяществом; особенно прекрасны были их глаза большие, синие, но они не являлись повторением глаз Васнецовских ангелов. Художница-визионерка показала мне целую серию своих картонов. Вот дивный ангел, представший перед ея глазами, когда она прочла первые слова Евангелия Иоанна: Вначале бе слово и Слово бе к Богу и Бог бе Слово. Голова ангела имела лишь небольшое пернатое тело и крылья; перья покрывали его шею и даже щёки и окаймляли рот; дивное лицо украшали чудесные очи, на голове был плотно облегавший его гладки точно кожаный шлем; рот был открыт, и, казалось, из уст вылетали таинственные слова Евангелия. А вот другое произведение: по стене стелятся виноградные листья и гроздья; среди них ясно заметна голова кавказца, с миндалевидными глазами и тонкими, слегка улыбающимися губами, малиновыми губами; и в глазах и в улыбке можно было прочесть всю стихию вина: и негу, и страсть, и лукавство, и преступный замысел; эта картина была создана по иллюзии, возникшей при взгляде на листья винограда.
Н.С. восторгался картинами, которые он видал уже не раз, вместе со мною. Из беседы с художницей я узнал, что она почти самоучка в отношении техники, но дефектов в ней я не находил, и она соответствовала красоте композиции.
Видения являются перед нею неожиданно, когда какое-либо сильное впечатление испытывается ею. Она обладала, как выяснилось, и даром ясновидения. Н.С., когда она ушла, сказал мне, что ея произведения он относит к числу тех немногих, которые он считает граничащими с гениальными по композиции; в технике он отмечал некоторые небольшие дефекты. Отзыв такого большого художника как академик Самокиш, конечно, заслуживает внимания.
Ник. Сем. сообщил мне и о другом случае, где художественное творчество совершалось без участия бодрственного сознания. Его супруга Самокиш-Судковская (дочь мариниста Судковского) не являлась крупной художницей и известна больше по ея иллюстрациям к литературным произведениям, например, к Евгению Онегину; да и иллюстрации эти не обнаруживают крупного дарования хотя бы в этой прикладной живописи. Но когда она писала в состояния сомнамбулизма, то произведения ея были превосходны настолько, что поражали меня, говорил Н.С., и композицией, и техникой. Ея картоны фирма Маркса охотно взялась издать, но война помешала этому. Я сам лично имел случай наблюдать творчество в гипнозе и убедился в том, что в глубоком, активном сомнамбулизме, оно очень повышается по качеству. Так, посредственная певица в сомнамбулизме пела прекрасно. Танцовщица обнаружила в состоянии активного сомнамбулизма такую композицию и пластику танца, которые ей были свойственны в бодрственном состоянии в значительно меньшей степени.
В своё время, лет 50 назад, Европу поражала своими танцами в сомнамбулическом состоянии танцовщица Маделен, о которой имеется монография.
Творчество во сне мне также приходилось видеть. Так, я читал прелестные стихи, которые говорила во сне одна молодая девушка; они записывались за нею ея тетей. В бодрственном состоянии девушка не проявляла поэтических способностей, В этом случае сон, быть может, был близок к самопроизвольному сомнамбулизму. А вот случай значения сна обыкновенного, для живописного творчества. Мой молодой друг Витя Отон, был несомненно одарён живописным талантом; он писал хорошо с натуры; но особенно хороши были те его произведения, которые передавали его сны. Он нередко видел замки, ландшафты, сцены из прошлых времён, обычно относящихся к Франции (он сам был француз родом, хотя и родился в России). Он писал свои изящные картинки, вспоминая сон.
Я уже упоминал о художнице из Евпатории, черпавшей иногда темы и из иллюзий. В этом отношении особенно ярок мой приятель одесский художник Шварц Павел Фёдорович, ныне покойный. Можно было удивляться его изящным полным содержания картинам. Вот Вы видите восточную сцену сказочного характера. На троне сидит султан в тюрбане, в задумчивой позе; у ступеней лестницы стоят янычары; далее женские фигуры, из которых одна, обращаясь к владыке, поёт песню, в ритм которой остальные женщины слегка движутся в медленном танце; вся сцена выдержана в желтоватых и коричневых, и голубого тонах. Картина кажется нарисованной на слоновой кости. Есть отдалённое сходство с акварелями Дюлака. Откуда взялась эта фантазия? С обыкновенного камня. Мы лежали с Павлом Фёдоровичем на берегу моря. Он поднял камень, посмотрел на него и подал мне с вопросом – что я на нём вижу? Сочетание пятен дало и мне намёк на какой-то сюжет, но П.Ф. повёл моё внимание в другом направлении, и при его указке я начал читать в случайных сочетаниях сочетаниям линий и пятен, ту сцену, которая составила потом содержание его картины. Иллюзия вспыхивала у П.Ф. сразу, и только изменения в ней давались в процессе писания картины сознательным анализом.
Близко к творчеству по воспоминанию снов стоят «гипнозогические» видения – образы, появляющиеся в моменты между сном и бодрствованием. Я очень часто вижу такие образы, особенно по утрам, когда проснувшись, я вновь начинаю уходить в сонное состояние. Я очень люблю эти видения. Они проявляются иногда очень ярко и не зависят от моей воли, от моего волевого заказа. Наоборот, моя воля, направление желания на возникновение определённого образа мешает мне. Вот я, ещё не уснувший, ещё сознающий себя, вдруг вижу, как на меня едет извозчик – совершенно ясно предстала предо мною морда лошади, дуга, хомут, лицо извозчика – всё это совершенно реально, как только я осознал это видение и захотел глубже, полнее схватить его – оно исчезло. Такая досада! А разве не досада такой эпизод: промелькнуло одно, другое видение, и вдруг я оказываюсь лицом к лицу перед сидящим в кресле старцем. Он лысый, щёки его румяные; нос несколько мясистый, небольшая окладистая седая борода и изумительной красоты карие глаза, глядящие на меня глубоким, приветливым взором; губы слегка улыбаются, старец одет в бархатный камзол, рукава и воротник, которого опушены соболем. Одна рука лежит небрежно на ручке кресла красного дерева, на одном из пальцев изящной аристократической руки перстень с большим изумрудом. Я ясно сознаю, что это венецианский дож в домашней обстановке; но как только я осознал это и жадно стал любоваться им, видение исчезло.
А вот ещё сцена: вдруг (опять вдруг!) я вижу очень большую комнату, стены которой – из тёсаных дубовых досок. Задняя часть комнаты отделена широким прилавком, а позади прилавка, как в магазине полки, на которых лежат какие-то тюки; входят и выходят люди и выносят эти тюки в открытую дверь. В передней половине комнаты две группы людей. Одна группа состоит из моряков в костюмах далёкого прошлого; на некоторых шляпы, кортики у поясов на цепочке, отвороты на рукавах камзолов; на конце стола предводитель – с седой бородой, длинной и узкой; он одет богаче, в камзоле с кружевным воротником. Стол покрыт картой географической, на которой капитан что-то показывает пальцем. Все внимательно смотрят.
Другая группа людей, в простых матросских одеждах, стоит вокруг длинного стола, на котором лежит завёрнутый в брезент покойник, с бледным лицом и бородой. Около его головы стоит высокий человек в камзоле, с бородой, и что-то читает по книжке, точно отчитывает покойника.
Я ясно сознаю, что это какая-то сцена из путешествия не то Кука, не то Васко да Гама. Я понимаю её как сборы к отъезду с уносом товаров из фактории; обсуждают путь, отчитывают умершего члена экспедиции. Осознал, делаю попытку вглядеться и – всё исчезло. Какая досада! Я видел таким образом и виды, и всякие сцены. В отличие от снов – я помню мои видения такого сна – долго. Я пытался по памяти рисовать моего дожа – но мне это не удалось, по слабости моих живописных способностей. Настоящий художник мог бы многое почерпнуть из таких видений, выплывающих в полусознание из глубины подсознания.
Как пример бессознательного творчества я укажу на случай, бывший со мною. Я обладаю не резко выраженной способностью автоматического письма. Однажды я попробовал автоматически рисовать. Я почувствовал, как моя рука, как это бывает и при письме, освободилась от моей воли и начала водить карандашом по бумаге. Мне казалось, что ничего не выходит; когда движения руки прекратились, я вдруг понял, что предо мною недурной рисунок дорожки у опушки леса, но сделанный «вверх ногами»; автоматизм был полный.
На этих примерах нельзя не вывести заключения, что подсознание наше представляет из себя настоящее горнило таких сочетаний, которые могут питать наше творчество. Нужно, видимо, уметь устранять разрыв между сознанием и подсознанием и черпать из последнего то, чем оно богато.
О ШАЛЯПИНЕ
Я не был знаком с Шаляпиным лично сколько-нибудь близко, я имел с ним лишь несколько случайных встреч, но, конечно, я много раз наслаждался пением и игрой этого великого, непревзойденного артиста. Конечно, я и не думаю в этой маленькой заметке говорить о нём с целью дать оценку этого гения пения. Кто его слышал и видел, тому моё описание не нужно, а тем, кто его слышал лишь с патефонных пластинок, помогут лишь характеристики специалистов в области пения и драматического искусства. Моя задача дать несколько штрихов к образу этого великого артиста, штрихов, которые может быть, пригодятся биографии его, если таковую кто-нибудь напишет.
Я как сейчас помню мои первые впечатления от Шаляпина. Ко мне прибежал кузен Вова Филатов, как всегда, в ажитации, и сообщил, что он принёс мне билет на галёрку театра Зимина, где поёт новый замечательный бас Шаляпин. Помчались. Шаляпин в партии старика в опере «Миньона» сразу захватил меня и кузена и навсегда сделал своими поклонниками. Насколько позволяло время и возможности достать билет, мы старались посещать оперы и концерты с участием этого бесподобного певца, развитие которого происходило на наших глазах гигантскими шагами. Нет никакой необходимости описывать Шаляпина, как певца и артиста, потому что этот гений известен его современникам во всём мире. Кто не слышал его лично, может до известной степени составить себе впечатление о его пении по граммофонным записям. Я не был лично знаком с Шаляпиным. Но некоторые стороны моей жизни и его жизни соприкоснулись друг с другом.
У сестры моей матери – Натальи Семеновны Мартыновой – был сын Митя. Он был гимназистом 6-7-го класса и был поклонником Шаляпина. И когда, после последнего действия, галёрка неистовствовала, вызывая обожаемого артиста, то Митя ревел вместе со всеми; при этом он, когда уже затихали крики, испускал своим детским, но звучным баском последний возглас: «Шааляяпииин!».
Шаляпин, как узнал впоследствии, заметил голос своего юного поклонника, довольно часто раздававшийся на его выступлениях.
Однажды, когда как обычно, прозвучал знакомый ему вызов, Шаляпин вышел со сцены за кулисы в какой-то задумчивости и сказал, обращаясь к окружающим: «Я испытываю какое-то тяжёлое предчувствие, мне кажется, что я слышал голос моего гимназиста в последний раз, с ним что-то должно случиться». Предчувствие Шаляпина сбылось: через день-два Митя заболел скарлатиной и через несколько дней умер. Было ли это предчувствием, заметило ли чуткое ухо артиста что-либо паталогическое в голосе Мити – кто знает? Когда Шаляпину, переставшему слышать Митин бас и справившемуся о нём, сказали о кончине Мити, он очень заволновался и поехал навестить убитую горем мать. Моя тётя была очень растрогана таким сочувствием и встречи с Шаляпиным, который побывал у нея несколько раз, поддержали её морально. Вскоре у них установились дружеские отношения. Шаляпин очень ценил и уважал мою тётю, которая вскоре стала иметь на него известное влияние: он искал у нея поддержки в борьбе своей с алкоголизмом, который в то время стал овладевать им. Он просил её останавливать его. И случалось, что по первому слову тёти он удерживался от лишней выпивки. Но это влияние, впрочем, продолжалось недолго и кончилось дело революцией. На одном банкете, заметив на себе взгляд тёти, он воскликнул: – «Не пяль, не пяль на меня свои буркулы, всё равно не послушаю» и продолжал пить. Дружба осталась, но влияние кончилось.
Когда умер мой дядя Нил Феодорович, то Москва живо отозвалась на это печальное событие. Бесконечное количество друзей, знакомых, почитателей и родителей пациентов покойного приходили сказать ему «последнее прости». Семье и нам, родным и близким дяди Нила, пришлось увидеть немало крупных, известных лиц около гроба, стоявшего в зале его квартиры на Девичьем Поле. Среди них мы не могли, конечно, не заметить крупной оригинальной фигуры Шаляпина. Он постоял в задумчивости около открытого гроба; выйдя в переднюю и прощаясь с нами, он произнёс про себя как-бы одну короткую фразу: «Какой случай!». Она сказана была с такой глубокой интонацией, с таким выражением сожаления и какого-то протеста против судьбы, что ни одна из речей над гробом усопшего не произвела на нас такого впечатления, как эти два слова: «Какой случай!».
40 лет прошло с тех пор, а я до сих пор помню эту короткую фразу…
СТАТУЭТКА ИЗ ТАНАГРЫ
В бытность мою в Одессе приходилось мне бывать в одном архивном учреждении, в котором я разыскивал документы о службе моего приятеля, жившего в Средней Азии. Так как архив во время войны пришёл в упадок, то моё занятие несколько напоминало работу археологов в Ниневийской библиотеке царя Гаммураби, в которой благодаря провалу пола второго этажа глиняные пластинки с клиновидными надписями перемешались в общую кучу.
Розыски мои подвигались медленно. Среди посетителей архива мне бросился в глаза один, так как он занимался поисками чего-то с таким же упорством, как я, и так же, видимо, как и я, надоел архивариусу – новому и чужому в этом архиве служащему.
Это был молодой мужчина, лет 35, высокий и стройный; лицо его было приятно, с правильными чертами; его очень украшали тёмные глаза с энергичным, внимательным взглядом. Выражение лица было интеллигентное, я бы сказал, даже одухотворённое.
Однажды мы оба, к удовольствию архивариуса, вышли из архива раньше закрытия. Мы познакомились, обменялись, не без юмористики, впечатлениями от наших поисков; мой новый знакомый оказался старожилом Одессы и занимал должность бухгалтера в одном из торговых предприятий. Мы встречались ещё несколько раз, обычно уходили домой вместе, нам было по дороге. Мы постепенно сближались, не стремясь к этому нарочито. Я чувствовал во Владимире Алексеевиче хорошее воспитание и образование. Некоторые его фразы показывали, что круг его знаний выходит за пределы тех, которые были нужны и достаточны для его сравнительно узкой профессии. Когда мы закончили наши раскопки, мы не разошлись в разные стороны жизни, а продолжали знакомство. Он побывал у меня; его визит ко мне начал, благодаря интересу беседы, переводить наше знакомство в дружбу, которая разрослась и укрепилась после моего ответного визита. Идя к нему, я уже знал, что у В.А. есть, кроме внешней, официальной жизни, вторая, интимная жизнь – страсть к археологии.
Его домик находился на окраине города, за широким забором, в садике. В.А. выразил мне свою радость и ввёл меня в небольшую уютную гостиную. Он попросил меня остаться на несколько минут в одиночестве, пока он пойдёт пригласит матушку.
В его отсутствие я оглянул комнату. Мебель была хорошего дерева и стиля, ценная; по стенам – несколько картин хороших мастеров, персидский ковер; всё это свидетельствовало о достатке хозяина.
Я заинтересовался старинным портретом, изображавшим смуглого худого старика восточного типа в военной форме прежних далеких времён. Но вот я обернулся на звук шагов и увидел перед собой небольшого роста старушку, худенькую, с очень белыми седыми волосами; лицо её было по-своему, по-старчески красиво. По манерам, по акценту речи я скоро догадался, что она – иностранка; вероятно, француженка. После взаимных приветствий мы повели незначительный разговор; заметив, что я несколько раз останавливался взглядом на портрете восточного человека, В.А. пояснил мне: «Это один из моих пращуров. Говорят, что наши предки – выходцы из Турецкого Египта – жили на Кавказе, а оттуда переселились в Россию, где в своём гербе сохранили тюрбан вместо короны». В.А. сообщил мне некоторые подробности о своём экзотическом роде.
«Мне кажется, что семейные предания и документы и толкнули моего сына, – сказала матушка, – на изучение древностей. Вы знаете, в далёком прошлом он себя гораздо лучше чувствует, чем в настоящем. Каких он только языков из несуществующих ныне не знает; даже египетские иероглифы разбирает». В её словах чувствовался тон сочувствия увлечению сына. Она встала, чтобы заняться по хозяйству, а В.А. пригласил меня в свой кабинет. «По дороге туда остановимся на минутку в соседней с ним комнате, в моём музее, как называет его мама». Дошли мы до кабинета не скоро, потому что в «музее» мы задержались далеко не на минутку.
Музеем комнату, конечно, нельзя было назвать, скорее к ней подошло бы наименование антикварного склада. Самыми разнообразными предметами, от которых веяло стариной, были увешаны стены, были завалены столы. Никакой системы в подборе этих останков старины и в их размещении отметить было нельзя. Пика партизана 1812 года лежала рядом с черепом пещерного тигра, восточный амулет – рядом с пробитым средневековым шлемом. В комнате не было грязи, пыли и паутины – видимо, заботливая рука держала её в порядке. На моё замечание о некоторой пестроте собирания В.А. живо реагировал. «Ну да, я собираю вещи старины не по системе. Я приобретаю только то, что меня живо заинтересовывает, что пробуждает во мне полёт творческой фантазии. Если вещь, непременно истинно старая, подходит мне, как-то я чувствую, как по поводу неё у меня начинают роиться мысли; я уношусь воображением в эпоху, к которой относится вещь, я мысленно представляю себе владельца её, рисую себе эпизоды из его жизни, например – как был пробит вот этот шлем на голове шведского латника ударом меча немецкого ландскнехта; до известной степени я питаю мою фантазию анализом формы, величины, деталей строения вещи; я изучаю её, как изучал бы её с детективными целями Шерлок Холмс, и мои фантастические сцены, основанные и на знании современных ей условий жизни, являются правдоподобными. Как я понимаю мысли Лермонтова над веткой Палестины, и какой для меня были радостью эти фантазии!».
Я попросил В.А. рассказать мне свои правдоподобные фантазии по поводу некоторых вещей. Он взял кривую турецкую саблю, и из его уст потекло плавное образное повествование о том, как это чудесное оружие, кованое в Дамаске и найденное сохой украинского пахаря, было добыто на Туретчине лихим запорожцем, много лет лившим ею кровь ляхов; и как было оно поглощено потом землёй отчизны вместе с останками её верного «лыцаря».
В его рассказе поэзия образов, которую похвалил бы сам Гоголь, всё время опиралась на фактические данные, на глубокий анализ их.
Я обратил внимание на какую-то тумбу из серовато-зелёного, испещрённого мелкими белыми прослойками, камня; цвет его был похож на цвет змеиной кожи. Его верхняя поверхность имела несколько косое положение. «Это древний египетский жертвенник, мне удалось получить его по исключительной случайности. На этом жертвеннике никогда не закалывали ни ягнёнка, ни даже голубя. Посмотрите, он весь испещрен вдоль граней своих иероглифами. На этот жертвенник приносили цветы и поливали его благовониями египетские девушки, невесты».
В.А., к моему удивлению, начал бегло читать надписи. Я услышал чудную молитву юной девы великому Озирису. Прочитав последние слова молитвы, В.А. набросал мне целую сцену из древнеегипетской жизни: он рассказал, как молодая девушка молилась здесь за своего жениха, изнывавшего в работе гребца на галере, посланной за лесом к берегу Малой Азии.
Я выразил моё восхищение по поводу своеобразного творчества моего друга. Он покачал головой. «Я мечтал о большем, – несколько грустно сказал он. – Пойдём в кабинет, там потолкуем…».
Из хранилища коллекции мы перешли в кабинет, который заслуживал скорее название библиотеки – так он был заставлен по стенам шкафами; лампа лила свой мягкий свет на столы, по которым лежало немало книг. Мягкие кресла как бы приглашали к чтению. Я мельком взглянул на заглавия нескольких книг – новых и древних; не все были для меня понятны. Но латинские книги Альберта Великого, Парацельса, Предсказания Нострадамуса, книги Сведенборга заставили меня заподозрить в моем хозяине мистика.
Когда мы уселись и закурили, В.А. продолжил свою речь. «Да, процесс фантазирования по поводу реликвий старины дает мне, конечно, радость, и если бы я был писателем, то много-много интересных сюжетов мог бы я разработать. Но я мечтал об истине, а не о подобии её. Ведь по поводу каждого из предметов, о которых я говорил, я мог бы сказать Вам новую фантазию, так же далёкую от истины, как и первая. А моя мечта увидеть, восприять прошлое как действительность, может быть, менее красивую, чем фантазия, но зато как истинную. Я хотел бы быть психографом. Я видел людей, особой чувствительностью одарённых, которые способны по предмету, который они держат, прочитать всё, что отпечаталось на нем невидимыми следами ото всего, что его окружало во время его существования. Какое это должно быть блаженство – ощутить прошлое так, как оно было. Помните рассказ Тургенева – «Эллипс»?»
Я выразил сомнение: «Да как же узнать, что оно так и было, как почудилось психографу?».
«Ну, для событий недавних собрать доказательства нетрудно. Но и для далёких событий могут быть доказательства. Мне пришлось быть свидетелем такого случая в бытность мою в Париже. Мой друг прислал мне какой-то кусочек окаменевшей кости с просьбой показать психографу. Я ничего не знал о происхождении предмета. Психограф, женщина, славившаяся своей способностью, нарисовала мне живую картину какой-то геологической катастрофы; она описывала взрыв вулкана у берега моря; встреча огненных масс лавы с водой произвела ужасные разрушения, от которых погибло огромное количество животных далёкой геологической эпохи. Когда я увидел моего друга, он подтвердил мне сказанное психографом; косточка была им найдена на берегу Средиземного моря, где, по несомненным данным, имела место указанная катастрофа. Вот видите, на что способны психографы», – сказал В.А. К сожалению, все мои усилия развить в себе эту способность улавливать отпечатки жизни на предметах не привели ни к чему. Да я и бросил их, в конце концов, потому что я выяснил по книгам мудрецов древности, что в моей физической и психической организации нет некоторых условий для развития этого свойства: среди них, прежде всего, возраст. Я слишком поздно начал мои попытки!».
В.А. заинтересовывал меня всё больше и больше. Мистик, несомненный мистик!
«Вы мистик, дорогой друг?» – «Да, если только Вы правильное значение придаёте этому слову. В общепринятом понятии мистик – это человек, ищущий воображаемого, но не существующего на самом деле мира. Мистик как бы сверлит дыру в пустоте. Я, конечно, не принадлежу к этому типу, я не фантаст, и хотя и могу фантазировать, но знаю цену моей фантазии – она не реальна.
В правильном понимании мистик – это великий реалист. Он ищет за видимым миром мир невидимый, но реальный, познаваемый его расширенным сознанием, а иногда становящийся доступным и обычным его чувствам. С великими усилиями, нередко с ошибками, иду я по путям йогов и египетских посвящённых Сведенборга и Штайнера».
«И Вы достигли результатов?».
«Кое-что сделано, путь длинен и труден, но я не сомневаюсь в успехе, – сказал В.А. как-то вдохновенно. – Но об этом поговорим когда-нибудь потом. А пока – взгляните на мою библиотеку и пойдём пить чай».
Ах, какая это была библиотека! Она была составлена именно так, как я мечтал составить библиотеку для своего сына. Основу её составляли книги, написанные истинно талантливо. Читатель, взяв из шкафа с такими книгами любую наугад, оказывался в положении мухи на липкой бумаге: он уже не мог оторваться от неё. В каждом отделе знаний было немного таких книг. Отбор книг в этот шкаф производился и лично, и через знатоков, понявших задание В.А. Изредка от автора, даже с крупным именем, в заветный шкаф попадало только несколько произведений, соединённых в единый том, для чего расходовалось два экземпляра данного издания. Ни одной лишней, скучной, полумертвой, сонной книги.
Другие шкафы были заполнены книгами по тем проблемам, которые изучались владельцем библиотеки. Сюда шло всё, что представляло хотя бы маленькую ценность для работы. Осматривая её, я увидел в одном из углов комнаты стол, на котором стояли какие-то предметы, прикрытые покрывалом. Не успел я полюбопытствовать, как нас позвали к чаю.
Когда я через две-три недели пришёл к В.А., он провёл меня прямо в кабинет. Видимо, ему хотелось чем-то поделиться со мною.
«Прошлый раз я не имел времени показать Вам одну коллекцию, которая является для меня в настоящее время центром моих археологических интересов. Вы знакомы с искусством Танагры?». Я сознался, что только слышал о статуэтках из Танагры.
«Ну так вот, посмотрите». И В.А. снял то покрывало, которое я заметил у него в прошлый раз. Я увидел на широкой доске, лежавшей на столе, несколько десятков маленьких статуэток из терракоты.
Я несколько потерялся среди этого множества фигурок в разных позах, в разных одеяниях; среди них некоторые были поломаны, иные без руки, иные без головы. На разглядывание их надо было бы потратить много часов, чтобы оценить их с художественной стороны.
В.А. вывел меня из затруднения. «Позвольте мне, раз Вы мало знакомы с этой ветвью греческого искусства, прочитать Вам маленькую лекцию.
Маленькие фигурки из терракоты издавна выделывались в Греции в разных городах и селениях её и её Малоазиатских владений, но главная масса их происходила из города Танагры, по имени которого они и получили своё название. Танагра поставляла статуэтки на весь тогдашний мир, да и по сие время раскопки её дают материал для всех европейских и американских музеев.
За многие века Танагра наслаивалась сама на себя – строились новые дома и храмы, а старые уходили в землю. И вот из этих глубоких древних Танагр раскопки вывели на свет Божий первоначальные произведения скульптурного искусства. Вот Вам образец: как всё примитивно, едва намечено, но как уже чувствуется в нём стремление к прекрасному». И В.А. протянул мне фигурку девушки: хитон тесно охватывает её стройные, ещё очень примитивно намеченные формы; густые волосы схвачены широкой лентой, ниспадают сзади по затылку общей массой; в каждой руке она держит по флейте, амбушюры которых приближенны к её ротику.
«А вот ещё произведение ранней эпохи, вероятно, VI века до нашей эры: как интересна эта бытовая сценка! На низком табурете сидит бородатый мужчина в широком, закутывающем даже руки, плаще; позади него стоит голый, только передником прикрытый безбородый мужчина, который стрижёт сидящему гражданину волосы при помощи больших ножниц, которые он приводит в движение обеими руками. В левой руке, кроме того, гребень.
Проследите на этом ряде фигурок из более новых эпох, как совершенствуется творчество, как формы становятся гармоничнее, изящнее. Разве не прелесть вот эта танцовщица?». Я невольно загляделся на дивную молодую девушку, которая, видимо, лишь на единый миг остановилась в танце, раскинув несколько и протянув вперёд свои обнажённые руки, а нижняя часть её туники ещё хранит инерцию танца и охватывает ей вихреобразным движением ноги.
В.А. разбирал предо мной фигурку за фигуркой, и нередко фантазия его бросала мне штрихи быта той эпохи, к которой относилась статуэтка, отчего последняя казалась мне живее, ещё ближе.
«В.А., – спросил я, – неужели в Танагре, да и в других пунктах Греции, было такое обилие скульпторов, миниатюристов, что их произведений хватало на всю тогдашнюю Европу?».
«Ах, извините, что я не сказал Вам того про происхождение танагр, что должен был сказать Вам как не специалисту в самом начале. Ведь главная масса танагр – фабричного производства. Скульптор делал маленькое изображение какой-нибудь статуи работы Фидия или Праксителя или брал за мотив фигуру с раскрашенной вазы, иногда видоизменял её. С этого образца делали слепок и затем отливали копии в большом количестве. Делали и так, что отливали отдельно головки, торсы, руки и затем делали составные образцы, а с них уже размножали копии. Такая фабричность производства доказуется нахождением абсолютно идентичных фигурок, а иногда попадаются фигурки, имеющие, скажем, одинаковые торсы при разных головках или одинаковые головки при разных торсах, или одинаковые головки при одинаковых торсах, но при разных поворотах и т.д. Таким образом, танагры в громадном большинстве случаев – произведения, до известной степени, стандартные.
Но сколько искусства требовалось, чтобы скомпоновать статуэтку из отдельных частей художественно. На многих статуэтках видны эти следы руки художника – в отделке волос, в проработке положения руки или плеч. Эти восхитительные фигурки находимы были наичаще в гробах. Их клали туда в древние эпохи с ритуальными целями, чтобы у покойника были слуги на том свете. Потом эти цели были забыты, и просто считалось красивой модой класть в гроб изящное скульптурное произведение, как мы ныне кладём в гроб покойнику цветы или венки на могилу его.
Произведения танагры стоят под влиянием Праксителя. Как произведения этого гения, так и терракоты танагры пропитаны солнцем, радостью, они полны движения, кроткой красоты. Вкус Праксителя, благоуханно нежный, сменил в половине IV столетия торжественно серьёзный стиль Фидия. Для терракот танагры он послужил желанным образцом, дав изображения жизни юной женщины; терракоты эти полны неподражаемой грации.
Повторяю, что фигурки часто – штамп. Но не все таковы. Ведь те скульпторы, которые делали для производства свои образцы, не сдавали их на фабрики все до одного. Ведь должны были остаться у них единичные оригиналы. Должны были у этих скульпторов-миниатюристов быть и такие произведения, которые и делались не для обычного вкуса фабрики и публики, а для более изысканных вкусов знатоков, наконец, для удовлетворения собственного порыва к творчеству». И вот тут голос В.А. зазвучал взволнованно: «У меня есть такое произведение – оригинальное, вдохновенное, произведение великого мастера. Я объехал все музеи, где есть танагра: нигде нет ничего подобного. Я проникал и в частные хранилища – и там нет и намёка на мою драгоценность. Я следил много лет за каталогами и изданиями (а их очень много) и нигде не встретил повторения моей фигурки». И В.А. подвел меня к фигурке Танагры, которая стояла на другом конце той доски, на которой помещались остальные статуэтки.
«Вот перед нами украшенная венком девушка: нога слегка отставлена, левая рука оперлась на поясницу, в правой веер. Хитон ниспадает тонкими складками по ногам до земли и над правой грудью и плечом обозначен только краской; девушка облечена в плащ, который охватывает тело так, что покрывает обе руки и обтекает дивные формы тела. Со слегка наклоненной головой, с опущенным веером, стоит девушка, такая живая, что, кажется, видишь, как она, задумавшись, задержала свой шаг и остановилась».
В.А. переводил свой взгляд со статуэтки на меня и, видимо, ждал моего ответа. Я был в очаровании красотой статуэтки. «Не хочется верить, что она не живая», – тихо сказал я.
В.А. схватил меня за руку, точно ждал такого ответа и воскликнул: «Вот, вот – она живая, она полна жизни, жизнь рвётся из неё, это не глина, это живое тело», – говорил он возбуждённо. Тон его слов заставил меня вздрогнуть: чувствовалось, что В.А. говорит не метафоры, а о реальном. Его взгляд, обращённый на статуэтку, поразил меня – это был взгляд экстаза одержания! Но вот В.А. провёл рукой по лбу и как бы очнулся. Он будто после страшного порыва был в какой-то депрессии. Он потерял словоохотливость.
Уйдя от него, я не один раз возвращался мыслью к этому эпизоду и к дивной статуэтке.
Однажды я, придя к В.А., не застал его дома. Когда матушка его стала убеждать меня подождать его, я охотно согласился, так как путь от меня был далёкий (не идти же домой, не повидавшись), да мне и захотелось поговорить с матушкой вдвоём, чтобы познакомиться с нею более интимно.
Я узнал от неё, что она полуфранцуженка-полугречанка. Когда она уехала со своим мужем, отцом В.А., из Афин в Одессу, она не испытывала особой тоски по родине: Одесса недалеко от Греции, да она и слыхала, что здесь она может встретить своих соплеменников и даже родичей. Муж её, капитан, чистокровный русский, долгие годы плавал и в Грецию, и на Дальний Восток, в Европейские города. Потом, с выходом в отставку, он был коммерсантом, жили хорошо, в достатке. Он умер, когда Владимир Алексеевич окончил два факультета – естественный и филологический. С отцом много раз В.А. делал путешествия в разные страны. Володя с юных лет археолог.
«Что он больше всего любит в своей области?».
«Греческую древность», – последовал ответ.
«Своего рода наследственность, голос крови?».
«Не думаю, скорее, влияние моих прошлых интересов».
Эрата Матвеевна рассказала мне про детство и юность сына охотно, видимо, ей было приятно вновь пережить в разговоре со мной странички прошлого. И мальчиком, и юношей В.А. не имел интереса к общественной жизни. У него не было увлечений ни одной из девиц, с которыми ему приходилось встречаться.
Когда Э.М. говорила об этой стороне жизни сына, заметно было, что у неё имелось какое-то двойственное отношение к нелюдимости сына. С одной стороны, ей, видимо, было приятно, что общество женщин ему вполне заменяла она, как мать. С другой – закоренелый холостяк, каким остался Володя, не порадовал её старость внучатами.
Когда мы перешли к интересам В.А. в последнее время, я заметил в тоне разговора Э.М. тревогу и сказал ей про это.
«Да, признаюсь, его напряжённая работа в кабинете меня беспокоит. Он весь ушёл в какое-то искание, которое лишает его сна и аппетита, он почти не поддерживает разговоров, которые в прежнее время мы часто-часто вели с ним. Он осунулся, побледнел».
Пришёл В.А. и пригласил меня с собой в кабинет.
«Вы помните, дорогой друг, конец нашей беседы о танаграх?» – спросил он.
«Ну, разумеется. Я хорошо помню, как Вы взволнованно (почему – не знаю) согласились с моим замечанием».
«Да, да, – заговорил В.А., – жизнь, настоящая жизнь, скрытая в художественном произведении, не миф, не фантазия. И её можно вызвать, проявить. Это та жизнь, которую вкладывает в своё произведение творящий художник. Вы помните рассказ о Пигмалионе, который с таким порывом вдохновения изваял статую Галатеи; он, поражённый красотой своего творения, пал ниц перед нею, весь полный любви к ней, и, когда он поднял на неё глаза, – перед ним стоял уже не мрамор, а живая женщина божественной красоты. Мы считаем этот рассказ мифом, поэтическим вымыслом. Но это не то. Я изучил манускрипты древнего Египта – «Книгу Мёртвых», в которой переданы факты из жизни страны Мю, или Гиндвана, до её погружения в Тихий океан, этой второй Атлантиды. И там я нашёл не только другие подобные рассказу о Пигмалионе и Галатее случаи, но я натолкнулся в этих книгах и в книге Тоти-Великого на указания на то, что можно оживить статую, если она сделана вдохновенно, можно заставить говорить буквы, если в них вложена часть души автора. И вот я и тружусь над этим и именно над этой статуэткой, которую я Вам показал последней в прошлый раз».
В.А. был возбуждён, я бы сказал, максимально возбуждён, что меня встревожило.
«Не бойтесь за меня, дорогой, – сказал В.А., точно угадывая мою тревогу. – Я хочу, чтобы Вы приняли участие в моей работе; Вы не только не помешаете мне, но Ваше присутствие будет питать моё подсознание. Мне нужно всю мою волю, всё моё желание, всё моё художественное ощущение собрать воедино, в один психический потенциал, и перелить его в мою прекрасную Танагру».
Он сел перед прелестной терракотой и стал внимательно смотреть на неё. Глаза его точно излучали какой-то свет, жилы на лбу наполнились, дыхание было хриплым. Он протягивал к статуэтке руки, как бы желая послать с ними какую-то силу на объект своего устремления. Невольно вспомнилась мне страшная сцена из Тургеневской «Песни торжествующей любви», когда магнетической силой раб поднял убитого индуса, который и поехал мёртвый, но как бы живой, в далёкую Индию.
Мне было немного жутко. Я не заметил никаких перемен в статуэтке. Вот В.А. вдруг в бессилии опустил руки и почти в обмороке откинулся на спинку кресла. Я поднёс к его губам стакан воды. Он поблагодарил и очнулся. Выражение лица его было радостно. «Вы видели, Вы видели?» – спросил он.
Я не отвечал.
«Есть, есть успех, уже она не такая твёрдая; я добьюсь своего и оживлю её!».
Я внутренне содрогнулся при мысли о том, что путь В.А. был недалёк от пути к безумию. Я пробовал издалека, осторожно отвлечь его от его фантастической затеи. Но, конечно, из этого ничего не вышло. Оставалось только, согласно желанию В.А., чаще бывать на его сеансах. Только мелкими деталями они отличались друг от друга, но с каждым разом В.А. всё более настойчиво спрашивал меня, заметил ли я ту или иную перемену в статуэтке, и всё более и более убеждённо говорил об успехе. В один из вечеров я, несомненно, подпал под его влияние: когда В.А. с каким-то исступлением смотрел на фигурку, мне вдруг показалось, что она как будто дышит, лицо её озаряется улыбкой, глаза блестят и движутся. «Вы видите, Вы видите? – шептал в это время В.А., – она дышит, она видит нас». Я не дал ответа на его вопрос. Но не скрою, что несколько дней не мог отрешиться от моей иллюзии или галлюцинации. Уже было интересно увидеть эти черты жизни, пусть привитые, внушённые мне, опять!
В промежутках между этими сеансами, которые можно было бы назвать сеансами волевых взрывов, В.А. сильно работал над собой. Он очень мало ел, что вызывало тревогу у его матушки; он специальными упражнениями набирал в себя «прану» – эту энергию индусских йогов; он читал и перечитывал свои древние книги и порой радостно сообщал мне, что он нашёл в архаичных наставлениях, мало доступных пониманию с помощью каббалистических приёмов, то или иное указание для затеянного им оживления статуи. Уже не один раз повторялась у меня иллюзия какой-то вибрации жизни в статуэтке, когда В.А. изливал на неё невидимые волны энергии, которую он в себе вырабатывал.
Когда я бывал один, я хорошо понимал, что я частично во власти индуцирующей психической силы моего друга. Но я твёрдо решил, не будучи в состоянии остановить его, не оставлять его до последней минуты. Я представлял себе её чем-то вроде сцены в повести Андреева «Павел Фивейский»: не встал покойник из гроба по приказу Павла и побежал обезумевший священник в исступлении в степь, где и нашли его бездыханным. Я считал своим моральным долгом быть около В.А. в тот миг, когда высшее напряжение его воли не вдохнёт жизни в мёртвую глину.
Решительный сеанс, видимо, приближался. В.А. становился всё увереннее в успехе. Он сообщил мне, что самое главное, что должно быть соблюдено в последний момент, – это полное, абсолютное отрешение ото всего земного. «Только я и она должны быть во всём мироздании! Ни одной мысли, кроме мысли о ней! Так и будет, так и будет! – твердил В.А. – Так уж и было на прошлом сеансе! Ещё два-три сеанса – и чудо совершится!» – восклицал он.
Пришла, наконец, и развязка психической драме.
В роковой вечер В.А. был в состоянии радостного возбуждения и торжественности.
Я, как сейчас, помню всю обстановку и все перипетии этого последнего сеанса. Я вспоминаю стол, поперёк которого лежит доска, концы которой выступают за его края. На доске многочисленные терракотовые фигурки танагры, эта бесценная коллекция, на столе дивная статуэтка. Стол, как обычно, мягко освещён слегка притемнённой лампой. В.А. сидит, как всегда, у стола на стуле около конца доски. Он начинает сосредотачивать свою психическую энергию на статуэтке. Он будто уходит сам из себя, так лицо его отрешено от всего окружающего. Мне становится жутко, в предчувствии чего-то страшного. Сердце моё тревожно ёкнуло, потому что я вдруг увидел, как в глазах статуэтки появилось движение и блеск: что это лицо оживилось, всё оно выражает невероятную муку – муку желания вырваться из каких-то тисков; уста открываются. Я знаю, что галлюцинирую, но что мне до того, когда галлюцинация моя прекрасна! Галлюцинация не рассеивается, она развивается: уже напряглась шея и медленно, с усилием, прелестная головка начинает поворачиваться, устремляя свой взор на В.А.; вот дрогнули плечи, вот идёт волна движения по рукам, которые протягиваются к В.А.; ещё несколько секунд – и прелестное существо сбросило с себя цепи векового сна и уже идёт к нам по столу с каким-то нежным-нежным призывом, обращённым к В.А. В.А. вскакивает с места, весь – порыв, весь – стремление, и в этот миг он задевает конец доски со статуэтками; как по наклонной плоскости, они едут со стола и начинают падать на пол. И – о ужас! – почти инстинктивно В.А. схватывает конец доски, чтобы удержать фигурки от падения. Это удаётся ему, но какой ценой: дивная фигурка, цель стольких стремлений, опять окаменевшая, стоит на своём пьедестале; я ещё успел заметить её взгляд, полный безумного отчаяния и укора, перед моментом его угасания; до сих пор помню я порыв тоски на прекрасном личике! Опять смерть, смерть навсегда!
В.А. бросился к ней, схватил её на руки, прильнул к ней сердцем, как бы желая согреть её и передать ей свою жизнь! И, ощутив мёртвый холод глины, он лишился сил и начал падать в кресло; руки в бессилии выпустили статуэтку. Она упала на пол и разбилась. В.А. был страшен. Его лицо выражало такую глубокую скорбь, что у меня невольно навернулись слёзы.
Еще бы: счастье погибло по его вине!
В этот великий миг привычное чувство археолога вспыхнуло в нём, он пожалел коллекцию! Пусть это был миг, но отрешиться от мира он не смог и тем погубил своё счастье.
В.А. был как в столбняке; не передаваемые словами муки переживал он. Я усадил его в кресло и гладил его по голове, я целовал его, я говорил ему нежные слова – он долгое время был безучастен. Я испытал большую радость, когда, наконец, слёзы потекли у него по щекам; вскоре этот страшный плач перешел в рыдания, я не останавливал его. Я остался при нём на всю ночь; только к утру заснул он среди невнятных жалоб и рыданий.
Проснулся он безучастным ко всему, он не отвечал ничего ни мне, ни матери, как будто не понимал наших вопросов; временами он заливался слезами. Мы пригласили, конечно, психиатра, который предписал соответствующий уход и прогулки. Некоторое улучшение в том состоянии меланхолии, которое охватило В.А., начало наступать только через несколько недель. Он не служил. Он охладел к своим коллекциям, которые пользовались любовью. В.А. казался человеком конченым, точно вся жизнь ушла из него. Его состояние депрессии грозило перейти в хроническую меланхолию. И я, и матушка В.А. понимали, что если бы нам удалось создать ему какой-нибудь интерес к жизни, то это было бы спасением. Но как создать его? Быть может, путешествие? Это было бы прекрасно, но как уговорить его? Но время шло и делало своё дело. Он изредка заинтересовывался воспоминаниями матери, которая рассказывала мне о своей прошедшей жизни по моей просьбе, в его присутствии. Однажды, по неосторожности, она упомянула в своём рассказе про Танагру. В.А. вздрогнул, взволновался и захотел пойти в кабинет, прося меня проводить его туда. Я попытался отвлечь его от этого намерения. Но пришлось уступить. Я с тревогой ждал нового душевного потрясения. Когда В.А. увидел разбитую статуэтку, части которой лежали на полу, он вздрогнул, взволновался; видимо, эта деталь происшествия – падание статуэтки на пол – не осталась у него в памяти. Он долго, молча смотрел на драгоценные обломки и, наконец, сказал мне: «Дорогой друг, моя мистическая неудача так сильно иссушила мою душу, что вряд ли я буду когда-либо способен накопить в себе психическую энергию, и я уже не вернусь к работе в этом направлении. Но я вижу, что пострадал сильно и как археолог: мой прекрасный уникум погиб! Как это произошло?».
Я рассказал ему подробности. Мы осторожно собрали куски разбитых танагр. Хотя В.А. и было тяжело это занятие, но я рад был и тому, что в нём опять проснулись его археологические интересы. Я систематически расспрашивал его о коллекциях, чтобы вывести из оцепенения его мысль, и подсказывал ему желание путешествовать. Случай помог мне в этой работе. Мой приятель – Виктор Могула, типичный одесский грек – привёл ко мне однажды на приём своего знакомого, приехавшего из Греции. Рослый, хорошо одетый мужчина лет пятидесяти оказался образованным, умным собеседником. О Греции он рассказывал мне восторженно, как это всегда делают греки, яркие патриоты. Всё, что есть в Греции, всегда является в представлении грека лучшим во всём мире. Мой новый знакомый оказался не только богатым коммерсантом, но и потомком знаменитого когда-то фракийского царя Кодра.
Однажды мы заговорили о древней греческой скульптуре. Из моего собеседника забил красноречивый поток знаний и опыта по этому вопросу. Я узнал при этом, что он собирает средства и людей, понимающих дело, для археологической экспедиции в Танагру. Это меня заинтересовало: мелькнула мысль соблазнить В.А. принять участие в этом предприятии. Я познакомил моего нового археолога с В.А., и результаты оказались самыми утешительными. В.А. значительно оживился, а через несколько недель мои специалисты уже отчалили из Одесской гавани в цветущую Грецию.
В отсутствие В.А. я нередко навещал его матушку. Мы оба надеялись на то, что он за своей любимой работой найдет утраченное душевное равновесие. Но невольно и опасались другого исхода, если раскопки не дадут ничего ценного или интересного для В.А. От Виктора Могула я знал, что потомок царя Кодра должен был взять в экспедицию всю свою семью – и жену, и сыновей, и дочерей, и мы могли быть покойны, что В.А. не будет там в одиночестве.
Я не буду описывать отъезда В.А. Черноморский пароход увёз его несколько оживлённым вновь всколыхнувшейся археологической страстью, которой он начал заражать сопровождавшего его Виктора Могула.
В течение многих месяцев его отсутствия и я, и матушка В.А. получали от него то письма, то фотографии. Они изображали различные моменты хода раскопок, группы участников экспедиции, самого В.А., наконец, различные фигурки, извлечённые из недр земли на свет Божий. В.А. с грустью писал, что, хотя материал этот и полон археологического интереса, но, увы, его мечта – найти индивидуальное не стандартное произведение искусства, подобное утраченному, ему не удаётся. О начальнике экспедиции, потомке царя Кодра, и его почтенной супруге он отзывался хорошо. «На днях, – писал он, – ожидается приезд сына и дочери их». Следующим известием была телеграмма от Могула тревожного содержания на моё имя. Случилось несчастье: молодые люди и В.А., знакомивший их с раскопками, вошли в недостаточно ещё укреплённую разведочную галерею; своды её осыпались; брат успел выскочить, а сестра и В.А. оказались в шахте, отрезанные от мира обвалом; все брошено на её раскопки, заканчивал Могула свою телеграмму. Понятно, что я скрыл телеграмму от Эраты Матвеевны. Через сутки пришла телеграмма, извещавшая меня о благополучном исходе приключения. В.А. ничего не писал о нём матушке. Но письма его приобрели какой-то обобщённый, не очень вразумительный характер; они потеряли ту точность, с которой описывал матери В.А. все детали раскопок; дело доходило до поэтических описаний лунных ночей над каким-то озером, не имевшим никакого отношения к раскопкам. Я готов был думать о травматическом неврозе, а матушка просто тревожилась. Через месяц после очередного письма пришла телеграмма уже из Константинополя, окончательно напугавшая матушку: «Мною найдена прекрасная Танагра работы <пропуск>, совершенно живая: ест, пьёт, танцует и поёт. Возвращаемся». Эрата Матвеевна расплакалась: психоз налицо.
У меня возникла другая точка зрения, и я посоветовал Э.М. для встречи В.А. приготовить корзину майского дара Одессы – белой сирени, влияющей успокаивающе на расстроенные нервы археологов, объяснил я.
Кажется, и Э.М. начала что-то понимать, испытующе глядя на мою весёлую улыбку.
Когда пароход причалил, мы увидели, прежде всего, веселую мину Виктора Могула, командовавшего целой шеренгой носильщиков, которые тащили шикарные чемоданы, мало пригодные для перевозки археологических находок.
Вот, наконец, перед нами и В.А., жив и невредим, а рядом с ним высокая, прекрасная, изящно одетая девушка, очевидно, будущая родоначальница боковой ветви потомка царя Кодра.
Годы идут. В новом доме, в котором поселился В.А., жизнь бьёт ключом, не воображаемая, реальная жизнь, и целая куча маленьких танагр – черномазых и краснощёких – бегает по его широким комнатам и коридорам, звонко смеясь и перекликаясь.
Я давно живу в прежнем помещении В.А.; я коротаю иногда время с бабушкой, когда она возвращается от внучат. В.А. подарил мне свою обстановку, музей и – главное – осколки разбитой Танагры, которая так странно вернула В.А. к реальной жизни.
Реставратор из Археологического музея с изумительным искусством и терпением составил и склеил все кусочки, и статуэтка стоит во всей своей прежней красоте; кто не знает её прошлого, тот и не подумает о перенесённой ею трагедии. Я часто-часто сижу перед нею в кресле и думаю, думаю. Я не пытаюсь оживлять её, давать ей реальную жизнь, и я ни разу не искал формул для этого ни в «Книге Мёртвых», ни у Гермеса Трижды Великого.
Моя душа говорит каким-то мне самому непонятным путём с той сокровенной жизнью, которая заключена в прекрасной статуэтке.
Я чувствую, что мы друзья с нею. Часто я приношу ей мои воспоминания о прежней жизни. Мне кажется, Танагра говорит мне: «Друг мой, ты опять принёс мне обломки твоего счастья! Сколько раз счастье подходило к тебе и ты отталкивал его; тебя тянуло к нему, но у тебя не хватало решимости отдаться ему всем существом своим, бесповоротно и до отрешения от всего другого в мире. И вот, нет в жизни твоей ничего целого и вот ты такой же разбитый, как я! Я ведь тоже разбилась потому, что потянулась из моей скрытой внутренней жизни к внешней, подчинившись волевому призыву слабого человека! Тебя, разбитого, как и меня, склеили руки жизни, и ты кажешься сильным и крепким в приданной тебе форме. Но ты, как и я, только – осколки жизни!».
Я вспоминаю, вспоминаю жизнь и грущу. А Танагра говорит мне: «Вспоминай и учись у прошлого, но не грусти о нём – прошлого уже нет; не строй внешнего благополучия – не в нём счастье; вырабатывай в каждый текущий момент настоящего внутренний покой души и, когда в будущем придёт великий момент смерти, – отдайся ему всецело, без сожаления – это и будет мигом твоего счастья».