В интересной статье Елены Биргауз «Интервью со Светланой Алексиевич» («Семь искусств», август 2017 года) автор пишет:
«Не обходит Алексиевич стороной и еврейскую тему. Несколькими страницами, страшными в своей наготе, Светлана Александровна сегодня как бы дописывает «Чёрную книгу».
Мне показалось важным собрать вместе эти страницы, рассыпанные по всем книгам Алексиевич, и минимально их прокомментировать.
В этих заметках цитаты приводятся от имени рассказчика: Фридмана, Юркевич, Завойнер, Ворошилова, Кригель, самой Алексиевич. А комментарии помечены моими инициалами: ММ.
Рассказ Фридмана из книги «Время секонд хенд» начинается с очень важной фразы:
Фридман: — Всю жизнь руки по швам! Не смел пикнуть. Теперь расскажу…
ММ. Эта фраза определяла жизнь советского еврея под постоянным давлением государственного и бытового антисемитизма, когда любое сказанное тобой слово (особенно на языке идиш) могло стать причиной обвинения в национализме, сионизме, космополитизме, в чём угодно, когда любой твой поступок мог быть расценён как проступок, когда страшнее всего — и не только для еврея — был донос в НКВД.
Уровень давления, уровень унижения определяется более всего именно государственной политикой; чиновники и местное население очень хорошо чувствуют, чего добивается власть, и стараются соответствовать…
Фридман: Уйти из горящего Минска мы не успели из-за бабушки… Бабушка видела немцев в 18-м году и всех убеждала, что немцы — культурная нация и мирных людей они не тронут.
У них в доме квартировал немецкий офицер, каждый вечер он играл на пианино. Мама начала сомневаться: уходить — не уходить? Из-за этого пианино, конечно… Так мы потеряли много времени.
ММ. Очень немногие евреи смогли уйти из Минска. Кто мог предугадать, что уже 28 июня немецкие мотоциклисты будут спокойно ездить по улицам города? Ведь нас убеждали, что наша Красная Армия готова отразить любую агрессию, что любой разговор о том, чтобы уехать из Минска (больше 300 километров от границы!) воспринимался, как паникёрство, и наказывался вплоть до растрела…
А когда — 25 или 26 июня — стало понятно, что немцы вот-вот будут в Минске, оставалось один-два дня для принятия решения.
Никто не представлял себе, что существует дьявольский заговор по уничтожению миллионов людей только за их национальное происхождение, никто не представлял себе, что огромная хорошо спроектированная машина реализации этого заговора уже запущена, и что всё это выполняется с грифом высокой секретности.
Не было никакой достоверной информации — только слухи…И в этом хаосе слухов минский еврей должен был решить — бежать ли? и куда бежать? Где найти хоть какой-нибудь транспорт, ведь дети и старики не в состоянии пройти пешком даже десяток километров?
Какой слух правдив? В еврейских семьях шли споры — насколько страшен приход немцев? В известном фильме «Дамский портной» (с И.Смоктуновским в главной роли) прекрасно показаны эти споры, эти разные аргументы; но там действие происходит в Киеве, в сентябре 1941 года. А для минских евреев время решения сжалось до двух дней.
Железнодорожного сообщения после бомбардировок 24 июня уже не было. Максимум, можно было уйти из города на время бомбёжки. Но потом — снова вернуться.
Счастливцам удавалось поймать попутную подводу или машину, чтобы добраться до Могилёва (наша семья оказалась в их числе). Из Могилёва ещё 28 июня можно было уехать переполненным товарным эшелоном куда-нибудь на восток. А там, как говорят в Белоруссии «Бог — батька!»… Нас пять дней везли и выгрузили на небольшом полустанке в Саратовской области, где мы вскоре услышали обращение Сталина «Братья и сёстры…».
Фридман: У нас семья была смешанная: папа — еврей, мама — русская. Мы праздновали Пасху, но особенным образом: мама говорила, что сегодня день рождения хорошего человека. Пекла пирог. А на Пейсах (когда Господь помиловал евреев) отец приносил от бабушки мацу. Но время было такое, что это никак не афишировалось… надо было молчать… Молчал… молчал…
Немецкие мотоциклисты въехали в город. Какие-то люди в вышитых сорочках встречали их с хлебом-солью. С радостью. Нашлось много людей, которые думали: вот пришли немцы, и начнётся нормальная жизнь. Многие ненавидели Сталина и перестали это скрывать.
В первые дни войны было столько нового и непонятного…
Слово «жид» я услышал в первые дни войны… Наши соседи начали стучать нам в дверь и кричать: «Всё, жиды, конец вам! За Христа ответите!». Я был советский мальчик. Окончил пять классов, мне двенадцать лет. Я не мог понять, что они говорят. Почему они так говорят? Я и сейчас этого не понимаю…
Мама пришила нам всем жёлтые звезды… Несколько дней никто не мог выйти из дома. Было стыдно… Я уже старый, но я помню это чувство… Как было стыдно…
Всюду в городе валялись листовки: «Ликвидируйте комиссаров и жидов», «Спасите Россию от власти жидобольшевиков». Одну листовку подсунули нам под дверь… Скоро…
Поползли слухи: американские евреи собирают золото, чтобы выкупить всех евреев и перевезти в Америку. Немцы любят порядок и не любят евреев, поэтому евреям придётся пережить войну в гетто…
ММ. Евреи гетто готовы были поверить любому слуху, любому намёку, если там был проблеск надежды на спасение. Сказано: «надежда умирает последней».
Фридман: Люди искали смысл в том, что происходит… какую-то нить… Даже ад человек хочет понять…
Помню… Я хорошо помню, как мы переселялись в гетто. Тысячи евреев шли по городу… с детьми, с подушками… Я взял с собой, это смешно, свою коллекцию бабочек. Это смешно сейчас… Минчане высыпали на тротуары: одни смотрели на нас с любопытством, другие со злорадством, но некоторые стояли заплаканные. Я мало оглядывался по сторонам, я боялся увидеть кого-нибудь из знакомых мальчиков. Было стыдно… постоянное чувство стыда помню…
Мама сняла с руки обручальное кольцо, завернула в носовой платок и сказала, куда идти. Я пролез ночью под проволокой… В условленном месте меня ждала женщина, я отдал ей кольцо, а она насыпала мне муки. Утром мы увидели, что вместо муки я принес мел. Побелку. Так ушло мамино кольцо. Других дорогих вещей у нас не было… Стали пухнуть от голода…
Возле гетто дежурили крестьяне с большими мешками. День и ночь. Ждали очередного погрома. Когда евреев увозили на расстрел, их впускали грабить покинутые дома. Полицаи искали дорогие вещи, а крестьяне складывали в мешки всё, что находили. «Вам уже ничего не надо будет», — говорили они нам.
Однажды гетто притихло, как перед погромом. Хотя не раздалось ни одного выстрела. В тот день не стреляли… Машины… много машин… Из машин выгружались дети в хороших костюмчиках и ботиночках, женщины в белых передниках, мужчины с дорогими чемоданами. Шикарные были чемоданы!
Все говорили по-немецки. Конвоиры и охранники растерялись, особенно полицаи, они не кричали, никого не били дубинками, не спускали с поводков рычащих собак.
Спектакль… театр… Это было похоже на спектакль…
В этот же день мы узнали, что это привезли евреев из Европы. Их стали звать «гамбургские» евреи, потому что большинство из них прибыло из Гамбурга. Они были дисциплинированные, послушные. Не хитрили, не обманывали охрану, не прятались в тайниках… Они были обречены…
На нас они смотрели свысока. Мы бедные, плохо одетые. Мы другие… не говорили по-немецки…
Всех их расстреляли. Десятки тысяч «гамбургских» евреев…
ММ. А вот из другого рассказа (Из книги «Последние свидетели. Соло для детского голоса» — вторая книга Пятикнижия Алексиевич).
Это не Минск, это — Витебск. Рассказывает Валя Юркевич о том, что она видела, когда ей было 7 лет.
Юркевич Дом наш был разбит… Приютила нас еврейская семья, двое очень больных и очень добрых стариков. Мы всё время боялись за них, потому что в городе везде развешивали объявления о том, что евреи должны явиться в гетто; мы просили, чтобы они никуда не выходили из дома.
Однажды нас не было… Когда вернулись, обнаружили записочку, что хозяева ушли в гетто, потому что боятся за нас, нам надо жить, а они — старые. По городу развесили приказы: русские должны сдавать евреев в гетто, если знают, где они скрываются. Иначе тоже — расстрел.
Прочитали эту записочку и побежали с сестрой к Двине, моста в том месте не было, в гетто людей перевозили на лодках. Берег оцепили немцы. На наших глазах загружали лодки стариками, детьми, на катере дотаскивали до середины реки и лодку опрокидывали.
Мы искали. Наших стариков нигде не было. Мы видели, как села в лодку семья — муж, жена и двое детей. Когда лодку перевернули, взрослые сразу пошли ко дну, а дети всё время всплывали. Фашисты, смеясь, били их веслами. Они ударят их в одном месте, те всплывают в другом, догоняют и снова бьют. А они не тонули, как мячики…
Стояла такая тишина, а может, у меня заложило уши, и мне казалось, что было тихо, всё замерло. Вдруг среди этой тишины раздался смех… Какой-то молодой, утробный смех…
Рядом стояли молодые немцы, наблюдая всё это, они смеялись.
Я не помню, как пришли мы с сестрой домой, как я её дотащила.
Тогда, видно, очень быстро взрослели дети, ей было три года, она всё понимала, она молчала и не плакала.
ММ. Ещё из книги «Последние свидетели». Рассказывает Геня Завойнер. Ей тогда было 7 лет.
Завойнер: Что я больше всего храню в памяти? Из тех черных дней… Как забирали отца… Он был в телогрейке, а лица его не помню, оно совершенно исчезло из моей памяти. Помню его руки… Они закрутили их веревками. Папины руки… Но как я ни напрягаюсь… Тех, кто пришел за ним, тоже не помню…
Мама не плакала. Она весь день простояла у окна.
Отца забрали, а нас переселили в гетто, стали мы жить за проволокой.
Наш дом стоял у дороги, каждый день к нам во двор летели палки. Я видела фашиста у нашей калитки, когда группу вели на расстрел, он бил людей этими палками. Палки ломались, и он бросал их за спину. К нам во двор. Я хотела разглядеть его лучше, а не только спину, и однажды увидела: он был маленький, с лысиной. Кряхтел и отдувался. Моё детское воображение потрясло то, что он такой обыкновенный…
Бабушку нашу мы нашли убитой в квартире… Сами схоронили… Нашу весёлую и мудрую бабушку, которая любила немецкую музыку. Немецкую литературу…
Мама ушла менять вещи на продукты, а в гетто начался погром. Обычно мы прятались в погребе, а тут полезли на чердак. Он был с одной стороны полностью разбитый, и это нас спасло. Немцы вошли в наш дом и штыками били в потолок. И не полезли на чердак только потому, что он был разбитый. А в погреб они бросили гранаты.
Три дня продолжался погром, и три дня мы сидели на чердаке. А мамы с нами не было. Думали только о ней. Кончился погром, стали у ворот и ждем: жива она или нет? Вдруг показался из-за поворота наш бывший сосед, он прошёл, не останавливаясь, но мы услышали: «Ваша мама жива».
Когда мама вернулась, мы стояли и смотрели на неё, никто не плакал, слёз не было, наступило какое-то умиротворение. Даже не чувствовали голода.
ММ. Эдик Ворошилов, которому в начале войны было 11 лет, рассказывает о судьбе еврейского мальчика Кима, которого он встретил в своём беспризорьи (Книга «Последние свидетели»).
Ворошилов В начале июля 1941 года после долгих блужданий я вернулся в Минск…
И подружился с Кимом. Познакомились мы с ним на улице. Я предложил:
— Давай жить вместе. — Давай, — обрадовался он, потому что жить ему было негде. А я жил в брошенной квартире профессора Голуба.
Как-то мы с Кимом увидели, что по улице шёл парень постарше нас и нёс подставку для чистки обуви. Прослушали его консультацию: какой нужен ящик, как делать гуталин. Для гуталина нужно было достать сажи, а её в городе было полно, хоть отбавляй, и смешать с каким-нибудь маслом. Одним словом, сделали какую-то вонючую смесь, но она была черного цвета. И если её аккуратно размазать, то она даже блестела.
Однажды подошёл ко мне немец, поставил ногу на ящик, сапоги были грязные, причем грязь старая, засохшая. Поскольку мы уже сталкивались с такой обувью, то у меня был специальный скребок, чтобы сначала соскрести грязь, а потом уже нанести крем. Я взял скребок, провел им только два раза, и ему это не понравилось. Он ударил ногой по ящику, а меня по лицу…
Меня вообще никогда в жизни не били, мальчишеские драки не в счет, это выяснение других качеств, и этого в ленинградских школах было сколько хотите. Но никто из взрослых меня до этого ни разу не ударил.
Ким увидел мое лицо и закричал:
— Не смей так на него смотреть! Не смей… Он убьёт тебя…
Тогда же мы впервые столкнулись с тем, что на улицах появились люди с жёлтыми нашивками на пальто, на пиджаках. Услышали про гетто…
Слово это все произносили шёпотом…
Ким был еврейский мальчик, но он постригся наголо, и мы решили выдавать его за татарина. Когда волосы стали отрастать, вьющиеся чёрные волосы, кто мог поверить, что он татарин. Я переживал за друга, ночью проснусь, увижу его кудрявую голову и не могу заснуть: надо что-то придумать, чтобы Кима не забрали в гетто.
Мы нашли машинку, и я ещё раз постриг Кима.
Уже начались заморозки, чистить обувь зимой бессмысленно. У нас новый план. Немецкое командование организовало в городе гостиницу для прибывавших офицеров. Приезжали они с большими рюкзаками, чемоданами, а до гостиницы было не близко. Каким-то чудом мы раздобыли большие сани и караулили поезда на вокзале. Поезд придёт, нагрузим вещи двух-трех человек на эти сани и везём на себе через весь город. За это нам давали или хлеб, или сигареты, а за сигареты на базаре можно было выменять всё, любую еду.
А тогда, когда забрали Кима, поезд пришёл поздно ночью, с большим опозданием. Мы очень промёрзли, но с вокзала уйти не могли, уже действовал комендантский час.
Из самого здания нас выгнали, ждали на улице. Наконец поезд прибыл, мы загрузили сани и отправились в путь. Тянем, ремни режут, а они нас подгоняют: «Шнель! Шнель!» Быстро идти мы не могли, они стали нас бить.
Внесли вещи в гостиницу, ждём, когда с нами рассчитаются.
Один приказал: «Убирайтесь!» — и толкнул Кима, у Кима слетела с головы шапка. Тогда они заорали: «Юда!» Схватили его…
Через несколько дней я узнал, что Ким в гетто. Пошёл туда… Целыми днями кружил вокруг… Несколько раз видел его через проволоку. Приносил хлеб, картошку, морковку. Постовой повернётся спиной, идёт до угла, тогда я бросаю картофелину. Ким пройдёт, поднимет…
Жил я в нескольких километрах от гетто, но по ночам оттуда неслись такие крики, что их слышали во всём городе, я просыпался: жив ли Ким? Как мне его спасти? После очередного погрома пришёл на условленное место, мне показали знаком: Кима нет!!
Я был несчастен…
ММ. Рассказывает Фридман (Книга «Время секонд хэнд»):
Фридман: Сотни евреев, убежавших из гетто, бродили по лесам. Крестьяне их ловили, выдавали немцам за пуд муки, за килограмм сахара.
Напишите… я долго молчал…
Еврей всю жизнь чего-то боится. Куда бы камень ни упал, но еврея заденет.
ММ. Почему местные жители, часто бывшие соседи, выдавали евреев? Это был не просто акт антисемитизма. Сильнее всего на поведение этих людей влияли приказы оккупационных властей, что каждый должен сдавать евреев в гетто, если знает, где они скрываются. Иначе — расстрел. Страх за себя, за свою семью определял эти доносы (а если была возможность, то и отводили евреев в комендатуру). Не лишней была и плата за это: немножко муки, крупы, сахара, право забрать имущество, одежду жертв…
А вообще, хотя вина фашистов Германии — очевидна, но их приказы и действия были лишь спусковым крючком всеобщего грабежа и уничтожения евреев. Ведь спасение евреев определялось практически всегда отношением местного населения, а по отношению к евреям стало «всё можно», полная безнаказанность. И лишь немногие готовы были признать за жертвами геноцида право жить, право быть людьми.
Так было и в Польше, и в Прибалтике, и в Украине…
ММ. В июне 2016 года во время беседы с читателями в Нью-Йорке Светлана Александровна рассказывала:
Алексиевич: Еврейские подростки или молодые люди днями кружили по лесу и искали партизанские отряды. Они хотели отомстить за своих братьев и сестер, за своих родителей, которые погибли. И у меня есть рассказы, как в тех же партизанских отрядах их расстреливали.
… И сегодня люди, живущие в Украине, в Латвии, — несут ли они ответственность за то, что делали их родители? В высшем смысле несут, но я знаю, что один из моих знакомых журналистов в Польше написал, что поляки делали с евреями. Поляки хуже всех относились к евреям, и ксёндзы прямо на проповеди произносили «убей еврея».
И всё общество обрушилось на этого журналиста, теперь ещё одна журналистка написала, что они чувствуют, что им придется уехать из страны. Никто не хочет думать, что его родители были такими.
Это требует времени, я это абсолютно понимаю; и в литовских деревнях я тоже слышала много рассказов страшных.
ММ. Но было и другое.
В книге «Последние свидетели» о своём спасении рассказывает Геня Завойнер.
Завойнер: Стоим с мамой у проволоки в гетто, мимо идет красивая женщина. Она остановилась возле нас по ту сторону и говорит маме: «Как мне вас жалко».
Мама ей отвечает: «Если Вам жалко, возьмите мою дочь к себе».
Женщина задумывается. Остальное они договаривают шепотом.
На следующий день мама привела меня к воротам гетто:
— Генечка, ты возьмешь коляску с куклой и пойдёшь к тёте Марусе (это наша соседка).
Я помню, в чём я тогда была одета: голубая кофта, свитерок с белыми помпончиками. Всё лучшее, праздничное.
Мама меня толкает за ворота гетто, а я жмусь к ней. Она толкает, а сама слезами обливается. И помню, как я пошла… Помню, где ворота были, где пост охраны…
Так и прикатила колясочку, куда мама велела, там меня одели в кожушок и посадили на повозку. Сколько мы ехали, столько я плакала и говорила: «Там, где ты, мама, там и я. Там, где ты…»
Привезли на хутор, посадили на длинную лавку. В этой семье, куда я попала, было четверо детей. И они взяли ещё и меня.
Я хочу, чтобы все знали фамилию женщины, которая меня спасла, — Олимпия Пожарицкая из деревни Геневичи Воложинского района.
Страх в этой семье жил столько времени, сколько я там жила. Их могли расстрелять в любую минуту… Всю семью. И четверо детей… За то, что они укрывают еврейского ребёнка. Из гетто.
Я была их смертью… Это какое надо иметь великое сердце! Нечеловеческое человеческое сердце…
Появлялись немцы, меня сразу куда-нибудь отправляли. Лес был рядом, лес спасал.
Женщина эта меня очень жалела, она жалела одинаково своих детей и меня. Если она что-то давала, то давала всем, если она целовала, то целовала всех. И гладила всех одинаково. Я называла её «мамуся». Где-то у меня была мама, а здесь мамуся…
Когда к хутору подошли танки, я пасла коров, увидела танки и спряталась.
Мне не верилось, что танки наши, но когда различила на них красные звезды, вышла на дорогу. С первого танка соскочил военный, подхватил меня на руки и высоко-высоко поднял.
Тут прибежала хозяйка хутора, она была такая счастливая, такая красивая, ей так хотелось чем-то хорошим поделиться, сказать, что они тоже что-то сделали для этой победы. И она рассказала, как они меня спасли. Еврейскую девочку…
Этот военный прижал меня к себе, а я была тоненькая-тоненькая, и спряталась у него под рукой, и он обнял эту женщину, он обнял её с таким лицом, как будто она ему дочь спасла.
Он говорил, что у него все погибли, вот кончится война, он вернётся и заберёт меня в Москву. А я ни за что не соглашалась, хотя не знала — жива моя мама или нет?
Прибежали другие люди, они тоже обнимали меня. И все признавались, что догадывались, кого прячут на хуторе.
Потом приехала за мной мама…
Она вошла во двор и стала перед этой женщиной и её детьми на колени…
ММ. Таких историй в Белоруссии было немало. Есть известная книга Симы Михайловны Марголиной «Остаться жить», выдержавшая 4 издания, — история её жизни в гетто и её спасения после бегства из гетто, о том, какая эстафета добра, милосердия и мужества простых белорусов спасла и её и других детей и взрослых, бежавших из гетто.
Вернёмся к трагедии, рассказанной Фридманом в книге «Время секонд хэнд».
Фридман: Этот день… всё как в тумане… Как нас выгнали из дома? Как везли? Помню большое поле возле леса… Выбрали сильных мужчин и приказали им рыть две ямы. Глубокие.
А мы стояли и ждали. Первыми маленьких детей побросали в одну яму… и стали закапывать… Родители не плакали и не просили. Была тишина.
Почему, спрОсите? Я думал… Если на человека напал волк, человек же не будет его просить, умолять оставить ему жизнь. Или дикий кабан напал…
Немцы заглядывали в яму и смеялись, бросали туда конфеты. Полицаи пьяные в стельку… у них полные карманы часов… Закопали детей… И приказали всем прыгать в другую яму. Стоим мама, папа, я и сестрёнка. Подошла наша очередь…
Немец, который командовал, он понял, что мама русская, и показал рукой: «А ты иди». Папа кричит маме: «Беги!». А мама цеплялась за папу, за меня: «Я с вами». Мы все её отталкивали… просили уйти… Мама первая прыгнула в яму…
Это всё, что я помню…
Пришёл в сознание от того, что кто-то сильно ударил меня по ноге чем-то острым. От боли я вскрикнул. Услышал шёпот: «А тут один живой». Мужики с лопатами рылись в яме и снимали с убитых сапоги, ботинки… все, что можно было снять… Помогли мне вылезти на верх. Я сел на край ямы и ждал… ждал… Шёл дождь. Земля была тёплая-тёплая. Мне отрезали кусок хлеба: «Беги, жидёнок. Может, спасёшься».
Убежал в лес. Питался грибами и ягодами. Один раз встретил старика, который заготавливал дрова. Старик дал мне два яйца. «В деревню, — предупредил, — не заходи. Мужики скрутят и сдадут в комендатуру. Недавно двух жидовочек так поймали».
Партизаны
Фридман: Однажды заснул и проснулся от выстрела над головой. Вскочил: «Немцы?».
На конях сидели молодые хлопцы. Партизаны! Они посмеялись и стали спорить между собой: «А жидёныш нам зачем? Давай…» — «Пускай командир решает».
Привели меня в отряд, посадили в отдельную землянку. Поставили часового…
Вызвали на допрос: «Как ты оказался в расположении отряда? Кто послал?» — «Никто меня не посылал. Я из расстрельной ямы вылез». — «А может, ты шпион?»
Дали два раза по морде и кинули назад в землянку.
ММ. Среди партизан была распространена дезинформация: якобы немцы в гетто выбирали ребят и предлагали им сыграть роль убежавщих из гетто в лес, к партизанам. Они должны были узнавать, где расположены партизанские базы, каковы планы партизан и т.п., а затем передавать эти сведения связным. У этих ребят оставались в гетто семьи в качестве заложников. Ходили слухи, что об этом партизанам сообщили из Москвы, из Штаба партизанского движения.
А в гетто говорили, что в партизаны берут только с оружием — пистолеты, гранаты, патроны — или золотые изделия, «необходимые для закупки продовольствия или фуража».
Эти слухи использовались как индульгенция для любых преступлений против евреев, убийство еврея с целью грабежа приравнивалось к уничтожению шпиона.
Эта ситуация и описана в книге «Время секонд хэнд»
Фридман: К вечеру впихнули ко мне еще двоих молодых мужчин, тоже евреев, были они в хороших кожаных куртках. От них я узнал, что евреев в отряд без оружия не берут. Если нет оружия, то надо принести золото. Золотую вещь. У них были с собой золотые часы и портсигар — даже показали мне, — они требовали встречи с командиром.
Скоро их увели. Больше я их никогда не встречал… А золотой портсигар увидел потом у нашего командира… и кожаную куртку…
Меня спас папин знакомый, дядя Яша. Он был сапожник, а сапожники ценились в отряде, как врачи. Я стал ему помогать… Первый совет дяди Яши: «Поменяй фамилию». Моя фамилия Фридман… Я стал Ломейко… Второй совет: «Молчи. А то получишь пулю в спину. За еврея никто отвечать не будет». Так оно и было…
Война — это болото, легко влезть и трудно вылезти. Другая еврейская поговорка: когда дует сильный ветер, выше всего поднимается мусор.
Нацистская пропаганда заразила всех, партизаны были антисемитски настроены.
Нас, евреев, было в отряде одиннадцать человек… потом пять… Специально при нас заводились разговоры: «Ну какие вы вояки? Вас, как овец, ведут на убой…», «Жиды трусливые…». Я молчал.
Был у меня боевой друг, отчаянный парень… Давид Гринберг… он им отвечал. Спорил. Его убили выстрелом в спину. Я знаю, кто убил. Сегодня он герой — ходит с орденами. Геройствует!
Была в нашем партизанском отряде Розочка, красивая еврейская девочка, книжки с собой возила. Шестнадцать лет. Командиры спали с ней по очереди… «У нее там еще детские волосики… Ха-ха…» Розочка забеременела… Отвели подальше в лес и пристрелили, как собачку. Дети рождались, понятное дело, полный лес здоровых мужиков. Практика была такая: ребенок родится — его сразу отдают в деревню. На хутор. А кто возьмет еврейское дитя? Евреи рожать не имели права. Я вернулся с задания: «Где Розочка?» — «А тебе что? Этой нет — другую найдут».
Двоих евреев убили якобы за сон на посту… Еще одного за новенький парабеллум… позавидовали…
Куда бежать? В гетто? Я хотел защищать Родину… отомстить за родных…
ММ. В книге «У войны не женское лицо» есть воспоминания старшего сержанта, снайпера Софьи Михайловны Кригель:
Кригель: В декабре сорок третьего года нашу кабельную роту расформировали. Всех девчонок отправляли домой, но я услышала, что под Москвой есть снайперская школа.
И когда меня вызвали, сказала, что никуда не поеду, что должна взять винтовку в руки и пойти на передовую. Остальное всё — чепуха. А я должна взять оружие в руки и мстить сама. Я уже знала, что у меня никого из родных не осталось. Моей мамы нет…
Направили меня в снайперскую школу, и я ее окончила на „отлично“. Сегодня окончила, а завтра пошла проситься на фронт, потому что всех отправляли, а меня хотели оставить инструктором в школе. А я даже такой мысли не допускала…
Фридман: У партизанских командиров были секретные инструкции из Москвы: евреям не доверять, в отряд не брать, уничтожать. Нас считали предателями.
Теперь мы об этом узнали благодаря перестройке.
ММ. Надо сказать, что и партизанские отряды были разными, в том числе и по отношению к евреям. Очень многое зависело от командира отряда. Опубликованные воспоминания партизан, в том числе евреев, показывают, что в некоторых отрядах антисемитизм пресекался, и довольно строго. Примером может служить книга «Память сердца говорит» Евсея Абрамовича Залана. Но были и такие отряды, о которых рассказывает Фридман.
Меньше известно о том, что были еврейские партизанские отряды. Были и семейные лагеря, где собирались бежавшие из разных гетто старики, женщины, дети. О таком отряде, базировавшемся в лесах и болотах Белоруссии рассказывает в своей книге «Пазл-мазл» Вардван Варткесович Варжапетян.
После войны
Фридман: Минск освободили… Для меня война кончилась, в армию по возрасту не взяли. Пятнадцать лет.
Где жить? В нашей квартире поселились чужие люди. Гнали меня: «Жид пархатый…». Ничего не хотели отдавать: ни квартиры, ни вещей. Привыкли к мысли, что евреи не вернутся никогда…
Война! После войны я боялся вспоминать войну… Свою войну…
Хотел в партию вступить — не приняли: «Какой ты коммунист, если ты был в гетто?».
Молчал… молчал…
ММ. До какой же степени садизма надо дойти, чтобы обвинять человека в том, что его в 12 лет загнали в гетто, что он чудом выжил…И это стало для него пятном преступника на всю жизнь.
* * *
Вы прочли эти несколько страниц исповедей, рассказывающих о судьбе евреев времени Холокоста. Но и другие страницы пятитомника Алексиевич так же искренни, так же заставляют сопереживать рассказчикам.
Каким же образом автору удаётся сохранить, как говорил Алесь Адамович, «невыносимую температуру человеческой боли, недоумения, гнева, которые не только в словах, но и в голосе, в глазах, на лице»? Как у неё возникает та уникальная интонация, которую так ценил Анатолий Эфрос (для своего «военного» спектакля он выбрал работу Светланы Алексиевич, предпочтя её даже Виктору Астафьеву и Василию Гроссману)?
Я думаю, главный секрет в том, что она всегда верна формуле Алеся Адамовича: «необходимо быть одновременно писателем, журналистом, социологом, психоаналитиком, проповедником». И конечно, она не равнодушный летописец, а человек, пропускающий все доверенные ей рассказы через собственное сердце.
Алесь Адамович был прекрасным писателем, автором нескольких книг, в том чмсле документальных трагедий. Широко известна также его общественная деятельность— героическая борьба за гласность в связи с Чернобыльскими событиями, активная работа в Межрегиональной депутатской группе.
Но мы должны отметить его огромную заслугу перед будущим — он рассмотрел в молодой журналистке Светлане огромный потенциал, поверил в неё. Светлана Александровна вспоминала, как он рассказывал о своей работе над книгой «Я из огненной деревни», делился особенностями работы в таком жанре, трудностями, предостерегал от ошибок. Он даже не ограничился словами, Алесь Адамович постарался создать ей условия для чрезвычайно сложной и новой в советской литературе работы, для чего вместе с Василём Быковым и своим соавтором Янкой Брылем они собрали 5 тысяч рублей (очень большая сумма) и вручили их Светлане, которая взяла творческий отпуск, купила магнитофон и поехала по стране записывать воспоминания женщин, принимавших участие в войне. Так через несколько лет появилась книга «У войны не женское лицо» — первая книга будущего нобелевского пятитомника.
О том, как работает Алексиевич, рассказывает Кайса Эберг-Линдстен, переводчица её книг на шведский язык: «Я присутствовала несколько раз, когда Светлана интервьюировала героев для своей новой книги. Она общается с людьми не как журналист, а как писательница: не только слушает, но и говорит сама. Светлана ведёт себя как живая душа, она присутствует в разговоре и участвует в нём, хотя и очень тихо — на всё отвечает, но не давит на человека, даже её голос становится тише обычного. И собеседник не обижается, даже когда понимает, что Светлана не согласна с ним и думает иначе. И ещё типичная ситуация: люди сначала рассказывают так, как им кажется, надо рассказывать. А потом пауза, словно многоточие. Она ждёт, и человек продолжает: „Но всё-таки не совсем так.. На самом деле…“ — и дальше идёт настоящая исповедь. Как она это делает, я не понимаю».
Сама Алексиевич говорит: «Но завтра, знаю, снова буду звонить, вслушиваться в незнакомый голос, договариваться о новой встрече. И: придя в квартиру, опять буду ловить себя на мысли, что мой магнитофон, как оружие пытки, наматывает бесконечные метры нестерпимо больной памяти. А нажать на «стоп», извиниться, отказаться мне уже нельзя. Слишком много доверено теперь и моей памяти».
А вернувшись домой, слушать, расшифровывать; надо показать внутридушевную жизнь людей, состоящую из подробностей, трогательных и страшных, необычных. Надо сохранить у каждого свои интонации, свой рассказ, свою драму, свою историю, унижения, через которые пришлось пройти.
А потом — «монтаж, который даёт новый смысл». И так — годы работы.
Переводчица Кайса Эберг-Линдстен вспоминает, что ещё в 2010 году стало известно, что Алексиевич как раз заканчивает книгу „Время секонд хэнд“; осталось три недели, чтобы поставить точку. Шведский книгоиздатель тут же сказал: „Прекрасно, мы будем рады сразу же её напечатать, присылайте готовые главы“. А дальше работа над книгой продолжилась вместо трёх недель ещё почти три года.
«Было очень тяжело, но по-своему невероятно интересно. Светлана присылала мне законченную главу, я переводила. Через неделю присылает ту же самую. „Так я же её уже перевела“. — „А я немного переделала“. И так три года, вплоть до сдачи в типографию. Правки вносились и в окончательную версию, так что надо было пересмотреть весь перевод с начала. Я думала, что умру, и была, конечно, немного недовольна, но одновременно понимала, какая удивительная это школа: увидеть механизм, как работает писатель, изнутри — вот тут маленькая правка, тут другое слово или фраза, тут переставленные местами абзацы, и текст становится всё лучше-лучше-лучше… Поэтому когда я слышу, что книги Светланы Алексиевич — это не литература, а всего лишь истории, записанные на магнитофон, мне становится смешно. Я могу доподлинно свидетельствовать, что это неправда. Патентованная неправда».
В заключение приведём мнение Владимира Николаевича Войновича:
«Светлана — один из достойнейших писателей нашего времени. У неё настоящая проза, суровая, как война. Её проза документальная, но в силу изобразительности становится художественной, осязательной, трогающей. Для читателей это нелёгкое чтение».
Но читать и вдумываться в прочитанное — необходимо.
Оригинал: http://z.berkovich-zametki.com/2018-znomer4-mamargolin/