Насколько вписывается Бальмонт в «ивановский миф»? Известно, что это был поэт, который, по многим его собственным признаниям, чувствовал родное в безбрежности времён, в пространстве разных стран и народов. Вспомним хотя бы известные строки из стихотворения «Как испанец»:
Я, родившийся в ущелье, под Сиеррою-Невадой,
Где лишь коршуны кричали за утесистой громадой,
Я хочу, чтоб мне открылись первобытные леса,
Чтобы заревом над Перу засветились небеса.
Вспомним и другое: отзывы крупнейших поэтов ХХ века, подчёркивающих космополитическую суть бальмонтовского явления. Андрей Белый в книге «Начало века» писал о Бальмонте так: «Точно с планеты Венеры на землю упав, развивал жизнь Венеры, земле вовсе чуждой, обвив себя предохранительным коконом… Он летал над землёю в своем импровизированном пузыре, точно в мыльном»1. О. Мандельштам определяет место бальмонтовского творчества в русской поэзии следующим образом: «Положение Бальмонта в России – это иностранное представительство от несуществующей фонетической державы, редкий случай типичного перевода без оригинала»2. Этот вывод по-своему подтверждается М. Цветаевой в её очерке «Герой труда»: «…нерусский Бальмонт, заморский Бальмонт. В русской сказке Бальмонт не Иван-Царевич, а заморский гость»3.
Знакомясь с такого рода оценками, пожалуй, и впрямь можно сделать вывод, что Бальмонт далёк от нашей темы. И не только к своей «малой родине», но к России в целом его жизнь и творчество имеют косвенное отношение. Но это не так. И опровергает «нерусскость» Бальмонта в первую очередь сам же Бальмонт. Опровергает определённей всего в своей прозе, с которой мы получили возможность познакомиться сравнительно недавно благодаря книге «К.Д. Бальмонт. Автобиографическая проза» (М., 2000). Именно в этой прозе не раз и не два подчёркивается: не было бы того Бальмонта, которого мы считаем сейчас выдающимся поэтом Серебряного века, если бы он родился не на этой земле, а где-нибудь в другом месте.
Родился же Константин Дмитриевич Бальмонт 3\15 июня 1867 года в деревне (сельце) Гумнищи Шуйского уезда Владимирской губернии. С этого места и начинает сам поэт отсчёт не только своей жизни, но и своего творчества. «Мои первые шаги, – писал Бальмонт в очерке «На заре», – вы были шагами по садовым дорожкам среди бесчисленных цветущих трав, кустов и деревьев. Мои первые шаги первыми весенними песнями птиц были окружены, первыми перебегами тёплого ветра по белому царству цветущих яблонь и вишен, первыми волшебными зарницами постигания, что зори подобны неведомому Морю и высокое солнце владеет всем…
Я начал писать стихи в возрасте десяти лет… Это было в родной моей усадьбе Гумнищи, Шуйского уезда, Владимирской губернии, в лесном уголке, который до последних дней жизни буду вспоминать как райское, ничем не нарушенное радование жизни»4.
О том, какую громадную роль сыграли в формировании личности поэта Гумнищи, Шуя и близкий к ним Иваново-Вознесенск, развёрнуто и подробно говорится в автобиографическом романе Бальмонта «Под новым серпом», написанном в 1923 году. Эта книга – бесценный кладезь для биографов поэта и, вместе с тем, перед нами произведение, где собственно автобиографическое начало преобразуется в миф, в особое повествование о рождении и вступлении в жизнь поэта, рождённого для того, чтобы нести в мир свет, радость, солнце. Отсюда и стремление автора к особой художественной объективности, к отстранению собственно автобиографического материала, выразившегося в переименовании подлинных имен. Мать Константина Дмитриевича Веру Николаевну Бальмонт (1843-1909) зовут в романе Ириной Сергеевной. Отца, Дмитрия Константиновича Бальмонта (1835-1907), – Иваном Андреевичем. Автобиографического героя – Гориком. Гумнищи переименованы в Большие Липы, Шуя – в Шушун, Иваново-Вознесенск – в Чеканово-Серебрянск и т. д.
Первоосновой своей жизни, как следует из романа «Под новым серпом», для поэта были природа, семья, открытие в себе творческого начала, соотносимого прежде всего с даром любви.
На первых страницах своего произведения автор как бы перевоплощается в женщину, которая ждёт третье, самое любимое, самое желанное дитя. Ирина Сергеевна мечтает о девочке с зелёными глазами «под стать саду, и лугу, и лесу» (61). (Запомним это весьма знаковое обстоятельство).
Всё окружающее в первой части романа увидено глазами матери будущего поэта. В ожидании ребёнка она как бы растворяется в природной стихии, в стихии любви ко всему живому. Примечательны уже первые строки бальмонтовского произведения: «Четыре котёнка нежатся на тёплой заваленке, разогретые лучом весеннего Солнца. Они вертятся, льнут друг к другу, ложатся – один на спинку, другой на бочок, поднимают кверху лапки, ловят что-то воображаемое, мурлычут, сверкают глазёнками, и у каждого на уме своё, у одного непохожее на то, что у другого, все они грезят по-разному…» (27) Эти четыре котёнка напоминают о прекрасной непредсказуемости природы, причастной к тайне рождения художника.
Будущий поэт рождается под властью Луны и Солнца, «девять белых прях, медленно и верно, ткут и прядут тонкую ткань свежего бытия, новое лунное тело, которое будет солнечно мыслить и солнечно любить» (37). При этом очень интересен мотив музыки, сопутствующий появлению на свет ребёнка: «Вечерняя звезда» Вагнера, «Лунная соната» Бетховена, «Мазурка» Шопена, романсы Шуберта, исполняемые Ириной Сергеевной, становятся в романе прологом к рождению сына,
Да, вопреки ожиданиям на свет появился мальчик, но у него оказалась на редкость нежная душа. К тому же и глаза, как и мечталось матери, были зелёными. Так вносится самим Бальмонтом очень важный штрих, связанный с феноменом «женственности», о котором часто писали и пишут критики, обращаясь к его творчеству. Напомним в связи с этим слова Иннокентия Анненского из статьи «Бальмонт – лирик»: «…Нежность и женственность – вот основные и, так сказать, определённые свойства его поэзии, его я, и именно в них, а не в чем другом, надо искать объяснения как воздушности его поэтических прикосновений к вещам, так и свободы и перепевности его лирической речи, да, пожалуй, и капризной изменчивости его настроений»5. Прочитав роман «Под новым серпом», мы начинаем во многом воспринимать бальмонтовскую женственность как воплощение материнской мечты, как вечную причастность поэта к миру, его породившему.
Вера Николаевна была первым человеком, которому он открылся в качестве стихотворца. И она же стала для него первым суровым критиком, заставившим его задуматься над отличием обычного стихотворчества от поэзии. «Ты написал стихи. Что же тут особенного?» (161) – такой репликой встречает Ирина Сергеевна в романе «Под новым серпом» поэтический дебют сына. В очерке «На заре», вспоминая этот на всю жизнь запомнившийся эпизод, Бальмонт, пишет: «…Первые мои стихи были встречены холодно моей матерью, которой я верил более, чем кому-либо на свете, и до шестнадцати лет я больше не писал стихов» (570). Но читаем дальше: «…Опять стихи возникли в яркий солнечный день, во время довольно долгой поездки среди густых лесов. Стихи плясали в моей душе, как стеклокрылые стрекозы-коромысла, и я мысленно написал с десяток стихотворений и читал их вслух моей матери, которая ехала на тройке вместе со мной и которая на этот раз смотрела на меня после каждого стихотворения восхищёнными, такими милыми глазами». И как вывод: «Из всех людей моя мать, высокообразованная, умная и редкостная женщина, оказала на меня в моей поэтической жизни наиболее глубокое влияние» (571).
А ещё рядом был отец. Отдавая должное Дмитрию Константиновичу как председателю уездной земской управы, много сделавшему полезного для земляков, Бальмонт всё-таки выдвигает в автобиографической прозе нравственные качества отца, подчёркивая при этом, что они оказали на него сильное, заветное влияние. Это был, по определению поэта, «необыкновенно тихий, добрый, молчаливый человек, ничего не ценивший в мире, кроме вольности, деревни, природы и охоты». «С ним, ещё в самом первоначальном детстве, – признавался Бальмонт в очерке «На заре», – я глубоко проник в красоту лесов, полей, болот и лесных рек, которых так много в моих родных краях» (571).
Материнско-отцовский мир в романе «Под новым серпом» сохраняет лучшие черты дворянского усадебного существования в то время, когда Россия вступает в новую фазу своего развития (об этом говорит само название романа). Большие Липы (Гумнищи) предстают в произведении как островок счастья и любви, чудом уцелевший в окружающей их действительности. Впрочем, автор романа не склонен забывать и о той мрачной тени прошлого, которая с детства преследовала его, тени крепостничества. Показательны в данном случае те страницы произведения, где повествуется о бабушке автобиографического героя Клеопатре Ильинишне (настоящее имя – Клавдия Ивановна), в прошлом – лютой крепостнице. Чего стоит рассказ о том, как бабушка приковала к стулу «причудливого столяра» Авдея, дабы он не поддался искушению зелёного змия и не сбежал со своего рабочего места в кабак. Но вот беда: тот возьми да убеги вместе со стулом в известном направлении. Право же, такие места заставляют вспомнить «Пошехонскую старину» Салтыкова-Щедрина. И всё-таки бабушка-крепостница – это больное, но своё. Важнее, что Бальмонт сумел передать в своём романе наступление действительности, рождающейся под новым Серпом, которая стремится отменить изначально данное ему радование жизнью. Вот здесь-то и вступает в силу то, что мы называем ивановским мифом. Шушун (Шуя) и в особенности Чеканово-Серебрянск (Иваново-Вознесенск) видятся автору заклятым местом, определяемым «сосредоточием усиленной фабрично-заводской деятельности». «Чеканово-Серебрянск, – пишет Бальмонт, – находится всего в тридцати верстах от Шушуна и, входя как часть в его уезд, составляет с ним одно хозяйственное целое. Стоки грязной воды с красильных и иных фабрик входили в ту же реку, что омывала оба города, засоряя целые рукава её, создавая вонь и заставляя рыб дохнуть. Воздух замкнутой жизни, с неправомерно долгим и тяжёлым трудом десятков тысяч одних и с неправосудным богатством других, – своя воля, ничем не ограниченная, маленьких тиранов, знавших как высшее благо лишь накопление денег, пьянство, распутство и картёж, – этот воздух десятки лет был сгущающимся, сплетающимся, плотным саваном вокруг обоих городов» (140). Какая резкая социальная оценка в устах «нежного поэта»! И как близок здесь Бальмонт к В. Рязанцеву Д. Нефедову, творившим «чёрный» миф об Иванове как о «чёртовом болоте».
Проза Бальмонта может быть рассмотрена в качестве своеобразного комментария к тем его стихам, в которых говорится о его ранней близости к рабочему миру. Вспомним его известное стихотворение «Поэт – рабочему», написанное в ноябре 1905 года:
Я поэт, и был поэт,
И поэтом я умру.
Но видал я с детских лет
В окнах фабрик поздний свет, –
Он в уме оставил след,
Этот след я не сотру.
А вот как в романе говорится о тех же гудках (сцена разговора Горика с братом Игорем (в жизни – Николай)6 – старший, любимый брат К.Д. Бальмонта, умер от душевного заболевания): «Когда по ночам в Шушуне я, лёжа в своей мягкой уютной постели, читаю красивую книгу поэта, или роман, или философское рассуждение, мне хорошо и я утопаю в чистой мысли, в высоком чувстве. И вот в полночь на фабриках запевают свою зловещую песню гудки. Один гудок, второй, третий, они перекликаются и зовут на смену новых рабочих, которые будут стоять за скучным станком в душной, ничем не украшенной комнате, в каком-то сатанинском чертоге изготовления ценностей, для тех, кто их готовит, ненужных. Они оторваны от поля, от леса, от сада, они выполняют одуряющий труд, который обогащает не их, и пока я в эти ночные часы наслаждаюсь мыслью, сотни и тысячи людей, которые по природе своей нисколько не хуже меня /…/, делают бессмысленное дело, убивающее их мысль и истребляющее их тело» (201-202).
Не забудем, что роман писался тогда, когда Бальмонт увидел зло Октябрьской революции и всё в большей степени стал проникаться убеждением, выраженным им в статье «Революционер я или нет»: «Революция есть гроза преображающая. Когда она перестает являть и выявлять преображение, она становится Сатанинским вихрем слепого разрушения, Дьявольским театром, где ходят в личинах. И тогда правда становится безгласной или превращается в ложь» (449). Однако разочарование в революции, как следует из романа «Под новым серпом», не перечеркнуло в Бальмонте того почвенного демократизма, который во многом был обусловлен социальным топосом, открывшимся будущему поэту на заре его жизни. И не прав был В.Я. Брюсов, отказывающий Бальмонту в праве быть «гражданским певцом». «Самый субъективный поэт, какого только знала история нашей поэзии, – иронически замечал Брюсов в связи с появлением бальмонтовского сборника «Песни мстителя», – захотел говорить от лица каких-то собирательных “мы”, захотел кого-то судить с высоты каких-то неподвижных принципов! Появление Бальмонта на политической арене могло только опечалить его друзей»7. Брюсов имел полное право критиковать «Песни мстителя» за их поэтическую небрежность, но он терял корректность, лишая Бальмонта права включать в свой субъективный поэтический мир гражданско-социальную, политическую ноту. Нота эта не была выдумана или навеяна внешними обстоятельствами. За ней стоял выстраданный опыт, во многом обусловленный первоначальным «шуйско-ивановским контекстом».
Здесь нельзя не вспомнить о таком событии бальмонтовской жизни, как его участие шестнадцатилетним гимназистом в оппозиционном кружке, возникшем в Шуе в 1883 году. Руководил кружком Иван Петрович Предтеченский, к которому мать К. Бальмонта относилась с явной симпатией (Вера Николаевна способствовала выдвижению неблагонадежного Предтеченского на должность смотрителя Шуйской земской больницы). Члены кружка знакомились с подцензурной литературой (в частности читали газету «Народная воля»), обсуждали вопросы, связанные с эксплуатацией рабочих, мечтали о коренном революционном перевороте жизни. В 1884 году за участие в противоправительственном кружке Бальмонт был исключен из гимназии. Доучивался он во Владимире под неусыпным надзором гимназического начальства, что, впрочем, не мешало ему не только сохранять дух вольнодумства, но и укреплять его. Известно, что, будучи студентом Московского университета, он в ноябре 1887 года был одним из организаторов студенческих беспорядков. За это его на три дня посадили в Бутырскую тюрьму, исключили из университета, а потом в административном порядке выслали в Шую, где он сближается с революционно настроенным рабочим-гравером А. Бердниковым, входит в контакт с кружком политических ссыльных во Владимире. Вспоминая об этом времени в статье «Революционер я или нет», Бальмонт пишет о том, как однажды предложил одному из ссыльных, имеющих связи с какой-то народнической организацией, свою кандидатуру для совершения террористического акта, или, говоря словами автора статьи, «предложил себя для свершения жуткого подвига, кровавой и благой жертвы». Но, продолжает автор, из этого «ничего не вышло, кроме разговоров» и он «с тех пор, и навсегда,… отошёл от каких-либо партий» (454). От партий-то, может, и отошёл, но, судя по той же статье и роману «Под новым серпом», Бальмонт никогда не жалел о полученном им революционном опыте, который помог ему утвердиться в его вольной поэзии, бросающей вызов окостеневшей жизни, рутинному искусству. В финальной части статьи читаем: «Не признавать никаких рамок и ограничений, верить только в святыню своего бесконечного самоутверждения в мире, знать, что каждый день может быть первым днём миросоздания, – не в этом ли высшее достоинство человеческой души?.. Не потому ли, что в стихах моих запечатлелась полная правда, а не только нарядная красота, полный звук человеческой души, жаждущей радости и воли, их так любят девушки, дети, узники и смелые люди подвига? Я встречал детей, которые приникают ко мне, и я встречал борцов, бежавших из тюрьмы и из Сибири, которые говорили мне, что там, в тюрьме, случайно попавшая им в руки книга моих стихов была для них открытым окном освобождения, дверью, с которой сорван замок» (455-456).
Демократическая закваска Бальмонта особенно сильно дала о себе знать в дни февральской революции и, в частности, во время пребывания его в Шуе и Иваново-Вознесенске (13-19 марта 1917). Революционно настроенная местная интеллигенция встречала поэта восторженно, видя в нём своего союзника. «И кому, как не Вам, нашему солнечному барду – говорилось в приветственном обращении к Бальмонту, написанном А. Ноздриным от имени Иваново-Вознесенского Совета рабочих и солдатских депутатов, – быть выразителем… наших чаяний…И мы ждём от Вас, наш поэт- гражданин, новых боевых кличей, новых песен»8. Бальмонт откликнулся на это обращение «Вольным стихом», начинающимся строками:
Какое гордое счастье знать, что ты нужен людям,
Чуять, что можешь пропеть стих, доходящий в сердца.
И дальше:
Силою мысливших смело, свершеньем солдат и рабочих
Вольными быть нам велит великая в мире страна.
Цепи звенели веками. Цепи изношены. Прочь их!
Чашу пьянящего счастья, братья, осушим до дна!
Смелые сёстры, люблю вас! В ветре вы – птицы живые.
Крылья свободы шуршат шорохом первых дождей.
Слава тебе и величье, благодатная в странах Россия,
Многовершинное древо с перекличкой и гудом ветвей!
Сам размер этих стихов, отсылающий к античному гекзаметру, образы высокого аллегорического ряда, утверждающие свершившееся в качестве всемирно-исторического события, могут служить доказательством значительности этой встречи поэта с земляками. Иваново-Вознесенские рабочие предстают здесь творцами нового мира, который отвечает чаяниям самого поэта: мира вольного, социально и природно раскрепощённого. По существу Бальмонт продолжает в своём «Вольном стихе» тему, заявленную им в стихотворении «Поэт – рабочему», тему родственности рабочего труда поэтическому. И тот, и другой направлены не на разрушение, а на созидание. Об этом с предельной ясностью говорится в стихотворении 1919 года, названном так же, как и в 1905 году, – «Поэт – рабочему»:
Я ждал и жаждал вольности твоей,
Мне грезился вселенский праздник братства –
Такой поток ласкающих лучей,
Что не возникнет даже тень злорадства.
И час пришёл, чтоб творчество начать,
Чтоб счастье всех удвоить и утроить.
Но кончается эта строфа вопросом, который свидетельствует, что Бальмонт всё в большей мере начинает чувствовать несовпадение своего представления о пролетарской революции с революцией большевистской. «Так для чего раздельности печать / На том дворце, который хочешь строить?» – спрашивает поэт рабочего и не получает на этот вопрос ответа.
Со временем «раздельности печать» поэта с новым советским миром становится всё отчетливей. Уехав в 1920 году в заграничную командировку, Бальмонт в Россию не вернулся. Он не хотел дышать, как бы сказал О. Мандельштам, «ворованным воздухом» не своей страны. Но именно там, в эмиграции, он почувствовал невозможность жить без России, без той первоначальной для него точки земли, которая его взрастила. Именно тогда и начинает проступать завершающее звено сокровенного лирического метасюжета в поэзии Бальмонта, с которым связаны не какие-то отдельные стихотворения, а лирико-тематические узлы его поэтического творчества в целом.
***
…И снова, как в волшебном сне,
Я вижу сторону родную.
И вижу я свой старый сад,
Теперь там розы расцветают
И липы грустно так шумят,
Как будто обо мне скучают,
И тихо шепчет старый сад:
«О, вспомни детство золотое,
Свои младенческие дни,
Вернись ко мне, дитя больное,
Побудь опять в моей тени
И вспомни детство золотое!..
Эти весьма несовершенные стихи из первой книги Бальмонта, вышедшей в Ярославле в 1890 году, могут восприниматься в качестве камертона, настраивающего на тему родного края. Сад, розы, детство золотое – такому образному представлению о начальной поре своей жизни поэт останется верен до конца. Причём следует отметить, что процитированные стихи несут не только светлые воспоминания, но и включают в себя намёк на драматическую коллизию, связанную с уходом поэта из родного дома. Коллизию, которая со временем будет углубляться и всё в большей мере являть поэтически-философское содержание, отсылающее нас к некоторым главам Святого писания и в первую очередь к библейскому сказанию о рае и евангельской притче о блудном сыне.
Здесь не лишним будет сказать о поэте, который, как никто иной, помог юному Бальмонту ощутить прелесть окружающего мира, увидеть красоту родного края и вместе с тем разбудил тоску по «неземной красоте», заставив его почувствовать относительность единства родного дома и души. В статье «О поэзии Фета» (1934) Бальмонт вспоминал: «Лет 12-13-ти, гуляя один в зимние лунные ночи по пустынным улицам моего родного городка Шуи или катаясь на коньках, я вдруг останавливался и читал себе вслух:
Чудная картина,
Как ты мне родна,
Белая равнина,
Полная луна.
Свет небес высоких,
И блестящий снег,
И саней далёких
Одинокий бег.
Две последние строки – совершенство внутренней музыки, влекущей душу вдаль» (582).
Конфликт между родным домом, землёй, где довелось родиться поэту, и душой, влекущей вдаль, становиться едва ли не главным в стихотворных сборниках Бальмонта «Под северным небом» (1894) и «В безбрежности» (1895). Этот конфликт отражается в самих названиях книг: душа стынет под северным небом, стремясь в безбрежность. «Родная картина» (вспомним одноимённое стихотворение Бальмонта 1892 года), сохраняя отзвук «чудной картины» Фета, лишается, тем не менее, духоподъёмности, превращается в «полусвет и полусумрак». Земля, столь любимая вчера, становится тяжёлым бременем, и уже «не манит тихая отрада / Покой, тепло родного очага» («Бесприютность», 1894). На наших глазах начинает возникать образ лирического героя, соотносимый с евангельским блудным сыном, который, отринув отцовский дом, устремляется в бездну неизвестности. И здесь важна тема искусительного женского, «евиного» начала, связанная с одной из самых драматических страниц жизни Бальмонта – историей его взаимоотношений с первой женой, Ларисой Михайловной Гарелиной.
О личности, судьбе этой незаурядной женщины подробно рассказано на страницах книги П.В. Куприяновского и Н.А. Молчановой «Поэт Константин Бальмонт: Биография. Творчество. Судьба». Лариса Михайловна Гарелина – дочь иваново-вознесенского фабриканта – воспитывалась в Москве во французском пансионе Демушелей. Наделённая артистическим дарованием, она в юности не без успеха участвовала в любительских спектаклях в Иванове и в Шуе. Авторы книги предполагают, что знакомство Бальмонта с Гарелиной произошло осенью 1888 года во время спектакля в шуйском театре, куда её пригласила мать поэта, Вера Николаевна.
Лариса сразила Бальмонта своей «боттичеллевой» красотой. «Любовь завладела всем моим существом!» – восклицает поэт в письме к Гарелиной от 3 января 1889 года. А уже 10 февраля этого же года в Покровской церкви в Иваново-Вознесенске произошло их венчание.
Родители Константина Дмитриевича противились этому браку. «Ты погубишь себя», – писал отец сыну. Мать и жена, по свидетельству Бальмонта, ненавидели друг друга. Очень скоро обнаружилось, что тревожное предчувствие не обмануло родителей. Этот брак для обоих супругов обернулся мучительной жизнью, демоническим, по словам поэта, и даже дьявольским ликом. В начале 1890 года от менингита, прожив четыре недели, умерла девочка – их первый ребёнок. Жизнь осложнялась подозрительным, ревнивым отношением жены к мужу, её пристрастием к алкоголю. Угнетала бедность. В жизненных интересах не было общности. В отчаянии Бальмонт решил покончить жизнь самоубийством . 13 марта 1890 года он выбрасывается из окна третьего этажа московской гостиницы. К счастью для русской поэзии, поэт не погиб. Впоследствии Бальмонт мифологизирует трагические события, связанные с его женитьбой на Ларисе Гарелиной. Стихи, рассказы («Воздушный путь», «Крик в ночи», «Белая невеста») создадут своеобразный макротекст, в центре которого предстанет герой-грешник, на какое-то время попавший в дьявольские сети, но в конце концов сумевший вырваться из них.
В большом стихотворении «Лесной пожар», вошедшем в поэтическую книгу Бальмонта «Горящие здания» (1900), рассказывается о том, как поэт, устремляясь к мирам, «рождённым мечтой», становится добычей мрака, подкравшегося к нему, «как вор»:
Мне стыдно плоскости печальных приключений.
Вселенной жаждал я, а мой вампирный гений
Был просто женщиной, привыкшей пить вино.
Она так медленно раскидывала сети,
Мы веселились с ней, мы были с ней, как дети,
Пронизан солнцем был ласкающий туман,
И я на шее вдруг почувствовал аркан.
И пьянство дикое, чумной порок России,
С непобедимостью властительной стихии
Меня низринуло с лазурной высоты
В провалы низости, тоски и нищеты.
Как это ни парадоксально, Бальмонт всю жизнь оставался благодарен своему «вампирному гению» за тот опыт любовного страдания, который в конечном счёте дал возможность поэту ощутить оксюморонное начало жизни, где близкое связано с далёким, падение с восхождением, уход с возвращением. То есть речь идёт о том свойстве поэтического мироощущения, которое И. Анненский назвал абсурдом цельности. «Поэзия, – писал Анненский в статье «Бальмонт-лирик», – в силу абсурда цельности, стремится объединить или, по крайней мере, проявить иллюзорно единым и цельным душевный мир, который лежит где-то глубже нашей культурной прикрытости и сознанных нами нравственных разграничений и противоречий»9. В стихотворении «Воскресший», рассказывая о самоубийственном исходе своей молодой жизни, Бальмонт приветствует тот гибельный миг, когда поэт, «полуизломанный, разбитый, с окровавленной головой», слышит вдруг «звук родной давно утраченного рая»:
«Ты не исполнил свой предел,
Ты захотел успокоенья,
Но нужно заслужить забвенье
Самозабвеньем чистых дел.
Умри, когда отдашь ты жизни
Всё то, что жизнь тебе дала,
Иди сквозь мрак земного зла
К небесной радостной отчизне.
Ты обманулся сам в себе
И в той, что льёт теперь рыдания, –
Но это мелкие страданья.
Забудь. Служи иной судьбе.
Душой отзывною страдая,
Страдай за мир, живи с людьми,
И после – мой венец прими…»
Так говорила тень святая.
Своего рода продолжением этих стихов становится рассказ Бальмонта «Белая невеста» (1921), где воспроизводятся мысли и настроения поэта во время его медленного возвращения к жизни: «В долгий год, когда я, лёжа в постели, уже не чаял, что я когда-нибудь встану, я научился от предутреннего чириканья воробьёв за окном, и от лунных лучей, проходивших через окно в мою комнату, и от всех шагов, достигших до моего слуха, великой сказке жизни, понял святую неприкосновенность жизни. И когда наконец я встал, душа моя стала вольной, как ветер в поле, никто уже более не был над ней властен, кроме творческой мечты, а творчество расцвело буйным цветом» (306).
Кажется, из всего этого можно сделать вывод о том, что воскрешение Бальмонта знаменует рождение того самого стихийного гения, который всё дальше уходит от родимой межи, становится поэтом-космополитом, забывшем о материнском лоне жизни. Бальмонт становится Бальмонтом. Однако такое понимание второго рождения поэта весьма поверхностно. Для нас важно подчеркнуть, что в роковые часы жизни бальмонтовский герой возвращается к природе, к детскому, непосредственному взгляду на мир. «Небесная радостная отчизна» не мыслится Бальмонтом без обращения к памяти о родном крае, о любимых Гумнищах. Иначе как объяснить то обстоятельство, что рядом со стихотворением «Звёздный хоровод», где декларируется: «Как тот севильский Дон-Жуан, / Я – Вечный Жид, минутный муж», стоит «Возвращение»:
Мне хочется снова дрожаний качели
В той липовой роще, в деревне родной,
Где утром фиалки во мгле голубели,
Где мысли робели так странно весной…
Память детства становится в творчестве Бальмонта синонимом любви к России. Вот почему никак нельзя согласиться с теми, кто считает, что «русская тема» не более «как одна из многочисленных личин, который примеряет “принимающий все” лирический герой. И только под конец жизни, роковым и непоправимым образом потеряв родину, Бальмонт пережил настоящий, искренний “роман с Россией”»10. Здесь нельзя не вспомнить прелестную поэтическую книгу «Фейнины сказки» (1905), посвящённую дочери поэта – четырёхлетней «солнечной Нинике». Лучшие стихи в этой книге представляют её лирического героя в трогательно-беззащитном стремлении соединить своё первоначальное детское «я» с нынешним состоянием личности. Отсюда и знаменитая бальмонтовская «Берёза» – редкое по лирической глубине стихотворение, в котором «экзотический» Бальмонт признаётся в своей невозможности забыть, перечеркнуть прежнего Бальмонта из Гумнищ:
Берёза родная, со стволом серебристым,
О тебе я в тропических чащах скучал.
Я скучал о сирени в цвету и о нём, соловье голосистом,
Обо всём, что я в детстве с мечтой обвенчал…
Ещё до последней эмиграции в творчестве Бальмонта можно расслышать особую покаянную ноту поэта, связанную с темой родины. Показательна в этом плане поэтическая книга «Белый зодчий». В неё, в частности, вошло стихотворение «Прости» – обращение к «России скорбной», у которой поэт просит прощения за невозможность не быть самим собой, то есть поэтом, не приемлющим «сумерки и саваны тумана», а воспевающим цветы, «игру гроз». А рядом стихотворение «Бродяга»:
Бродяга я. До холодов с грозой
Плясал огнём и реял стрекозой.
И вот, бездомный, признаюсь я, грешник,
Что с завистью смотрю я на скворешник…
Сочетание таких стихов, как «Прости» и «Бродяга», образует в развитии бальмонтовского лирического сюжета «поэт и родной край» своеобразное кульминационное звено – артист, который ещё недавно «плясал огнём и реял стрекозой», мечтает о доме-скворечнике, тянется душой к райской сирени детства. Отсюда протягиваются нити к будущим стихам Бальмонта с пронзительной памятью о детских годах, о родителях, нашедших приют в шуйской земле:
Ты спишь в земле, любимый мой отец.
Ты спишь, моя родная, непробудно.
И как без вас мне часто в жизни трудно,
Хоть много знаю близких мне сердец.
Я в мире вами. Через вас певец.
Мне ваша правда светит изумрудно…
Развязкой бальмонтовского сюжета «поэт и родной край» становится его эмигрантское творчество 1920-1930-х годов. Американский славист В. Крейд пишет: «В русской диаспоре не было, пожалуй, другого, кроме Бальмонта, поэта, для которого физическая изоляция от страны своего языка и детства, первых литературных шагов и последующего признания, от знакомого читателя и от родного пейзажа переживались так остро и столь продолжительно»11.
Драма, которую Бальмонт переживает в эмиграции (1920-1942 годы), связана с потерей его главного слушателя, России, носящей в себе материнскую любовь к сыну. Закономерное следствие этой драмы – концентрация образов «русского» ряда, значительно потеснивших в бальмонтовской поэзии вселенско-космополитическую мифологемность. Показательна в данном случае сама смена автохарактеристик поэта. Раньше: «Я – внезапный излом, / Я – играющий гром, / Я – прозрачный ручей, / Я – для всех и ничей» («Я – изысканность русской медлительной речи»). Теперь:
Я русский, я русый, я рыжий.
Под солнцем рождён и возрос.
Не ночью. Не веришь? Гляди же
В волну золотистых волос…
(«Я – русский»)
Поэзия позднего Бальмонта – это своего рода сон о России, который вбирает в себя самый широкий спектр звуков, красок, свойственных его дооктябрьскому творчеству. «Русское» здесь – безграничная весенняя стихия, благословляющая поэта на главное дело (прежде «русское» нередко выступало в качестве силы, подавляющей неземные устремления). Поздний Бальмонт возвращает долг матери, отцу, русской природе, русскому языку.
В эмигрантском творчестве Бальмонт не изменяет своей первоначальной эстетической установке: поэт – играющее дитя, ждущее внимания матери. Но со временем Бальмонт всё больше чувствует относительный характер поэзии как игры. Это во многом определяется тем, что в его творчестве усиливается сознание невозможности выйти за рамки «сновидческого» состояния. Перед нами всё отчетливей начинает проступать лик страдальца, который тоскует по родной земле, не может жить без неё.
***
Рассматривая бальмонтовский миф в шуйско-ивановском интерьере, нельзя не затронуть вопроса о пересечении родовых корней Константина Бальмонта и Марины Цветаевой. Ивановские литературоведы, краеведы (П.В. Куприяновский, В.И. Баделин, М.С. Лебедева и др.) немало сделали, чтобы два эти имени предстали в их особой родственной связи. Роднило их прежде всего шуйско-ивановская земля, которая была интимно не только Бальмонту, но и Цветаевой, считавшей село Талицы, где прошло детство её отца, началом всех начал. «Оттуда, – писала она в очерке «История одного посвящения, – из села Талицы, близ города Шуи, наш цветаевский род. Священческий. Оттуда – Музей Александра 111 на Волхонке…, оттуда мои поэмы по две тысячи строк и черновики к ним – в двадцать тысяч, оттуда у моего сына голова, не вмещающаяся ни в один головной убор. Большеголовые все. Наша примета.
Оттуда – лучше, больше чем стихи (стихи от матери, как и остальные мои беды) – воля к ним и ко всему другому – от четверостишия до четырёхпудового мешка, который нужно поднять – что! – донесть.
Оттуда – сердце, не аллегория, а анатомия, орган, сплошной мускул, несущее меня вскачь в гору две версты подряд – и больше, если нужно, оно же, падающее и опрокидывающее меня при первом вираже автомобиля. Сердце не поэта, а пешехода… Пешее сердце всех моих лесных предков от деда о. Владимира до пращура Ильи…
Оттуда (село Талицы Владимирской губернии, где я никогда не была), оттуда – все»12.
Ивановские краеведы часто цитируют это высказывание Цветаевой, не без гордости удостоверяя им факт родовой причастности великой поэтессы к ивановской земле, но редко комментируют его, видимо, смущаясь нескольких слов, заключённых в скобках, придающих данному откровению остро парадоксальный смысл: «там я не была, но оттуда – все». Но именно таким образом Цветаева подводит к интереснейшей для нас проблеме: важной роли генетико-родового кода для понимания художественной природы таланта. В формировании его огромное значение имеет не только то, что связано с наличной жизнью художника, но и его, если можно так выразиться, доналичное существование. Цветаевой ещё не было, но в жизни её шуйских «лесных предков» уже обозначилось её явление.
А теперь вспомним автобиографический роман К. Бальмонта «Под новым серпом», где на первых страницах воспроизводится то, что происходило до рождения поэта и по-своему определило его поэтическую судьбу: природа Больших Лип (Гумнищ), мать, отец, бабушка… Идентификация через семейно-родовое, «доналичное» оказывается в равной мере близким и для Цветаевой и, для Бальмонта.
Насколько они в своей дружбе дорожили своей земляческой родственностью? Вспоминали ли о шуйской земле, на которой жили их деды и отцы? Наверное, вспоминали, хотя мемуарно-документальными свидетельствами мы почти не располагаем.
Разве что акцентное упоминание в цветаевском очерке «Герой труда» о Владимирской губернии, где родился Бальмонт и, что для нас более значимо, вскользь брошенное Цветаевой замечание в автобиографическом эссе «Черт»: Бальмонт учил Священную историю по учебнику, принадлежавшему деду Марины Ивановны – о. Владимиру.
Можно предположить, как порадовались бы эти поэты, доведись им познакомиться с сегодняшними краеведческими открытиями. Например, о тесных взаимоотношениях «шуйских» дедов Бальмонта и Цветаевой. Документально подтверждён тот факт, что в 1845 году о. Василий отпевал в Воскресенском храме села Дроздова деда Бальмонта – Константина Ивановича.13 Не лишено оснований и предположение, что при отпевании о. Василия в Никольском храме села Николо-Талицы (1884 г.) встретились отцы поэтов – Д.К. Бальмонт и И.В. Цветаев, знавший Дмитрия Константиновича14.
По свидетельству Анастасии Ивановны Цветаевой, уже при первом визите Бальмонта (1913 год) в московский цветаевский дом в Трёхпрудном переулке Марина открыла в нем друга и рыцаря.15 Первые годы революции – время дружеского срастания поэтов. Этому, между прочим, способствовали тяжелейшие жизненные обстоятельства, которые преследовали и того, и другого.
Драматические испытания выявляли духовную родственность Марины Ивановны и Константина Дмитриевича, их душевное бескорыстие. Бальмонт, будучи уже в эмиграции, вспоминая голодные и холодные дни 1920 года, писал о спасительной теплоте этой дружбы. Вот лишь одно из бальмонтовских видений того времени, запечатлённого в очерке «Где мой дом?»: «Я весело иду по Борисоглебскому переулку, ведущему к Поварской. Я иду к Марине Цветаевой. Мне всегда радостно с ней быть, когда жизнь притиснет особенно немилосердно. Мы шутим, смеёмся, читаем друг другу стихи. И, хоть мы совсем не влюблены друг в друга, вряд ли многие влюблённые бывают так нежны и внимательны при встречах».16 И здесь же мы узнаём о потрясающем интимно-родственном обращении Цветаевой к Бальмонту: «Братик…». Бальмонт отвечал тем же. На своём сборнике «Марево», посланном Цветаевой в Прагу, он сделал такую надпись: «Любимой сестре Марине Цветаевой с голосом певчей птицы. 1922, сентябрь. Бретань».
Открытие в Бальмонте братика помогло Цветаевой раскрыть в нём ту поэтическую глубину, которая не была постигнута его современниками. В данном случае вспоминается, прежде всего, блестящая цветаевская статья «Герой труда» (1925) и, в частности, те места из неё, где Бальмонт сравнивается с Брюсовым. Уже само звучание этих имен таит для автора некую бинарность: «Бальмонт: открытость настежь – распахнутость. Брюсов: сжатость, скупость, самость в себе.
В Брюсове тесно, в Бальмонте – просторно.
Брюсов – глухо, Бальмонт – звонко.
Бальмонт: раскрытая ладонь – швыряющая, в Брюсове – скрип ключа».17
Цветаева видит в Бальмонте играющее дитя, никогда не терявшее связь с природным миром. Он творит, «как дети играют и соловьи поют – упоенно!»18 И ещё: «Победоносность Бальмонта – победоносность восходящего солнца: “есмь и тем побеждаю”, победоносность Брюсова – в природе подобия не подберешь…».19
Но в этой же статье, где так замечательно сказано о природности бальмонтовского дарования, Цветаева выносит свой вердикт о «заморском», «нерусском» Бальмонте. «Его любовь к России, – читаем в статье «Герой труда», – влюблённость чужестранца. Национальным поэтом при всей любви к нему никак не назовёшь. Беспоследственным (разовым) новатором русской речи – да. Хочется сказать: Бальмонт – явление, но не в России. Поэт в мире поэзии, а не в стране…».20 Не сходятся как-то концы с концами в суждениях Цветаевой о Бальмонте. Не было бы братика, если бы Бальмонт был заморским гостем и говорил на каком-то иностранном языке. А ведь мелькнула в той же статье разгадка его «нерусскости»: «Не есть ли сама нерусскость Бальмонта – примета именно русскости его? До-российская, сказочная, былинная тоска Руси – по морю, по заморью. Тяга Руси – из Руси вон».21 Напрасно Марина Ивановна засомневалась в правоте этой мысли. Здесь не только замечательно обозначена тайна художественного феномена выдающегося русского поэта, но и содержится намёк на поэтическую родственность Цветаевой и Бальмонта.
«Лицом к лицу – лица не увидать. Большое видится на расстоянии» (С. Есенин). Сегодня, имея возможность обозреть поэтическую карту серебряного века в целом, отчетливо сознаёшь, что Бальмонта и Цветаеву роднили не только добрые человеческие отношения, но и одинаковая группа художнической крови, определившая их особое место в русской поэзии ХХ века. Они посмели остаться романтиками в то время, когда для романтического мироощущения в его классическом выражении не оставалось, казалось бы, никаких шансов. Впрочем, не об этом ли говорила сама Цветаева, обращаясь к Бальмонту со страниц журнала «Своими путями» в связи с тридцатипятилетием его поэтического труда? «Беспутный – ты, Бальмонт, и беспутная – я… Путь – единственная собственность «беспутных»! Единственный возможный для них случай собственности и единственный, вообще, случай, когда собственность – священна: одинокие пути творчества… И в этом мы с тобой – братья».22 А разве не единый романтический корень, связующий Цветаеву с Бальмонтом, дает о себе знать в цветаевском стихотворении «Бальмонту», написанном в ноябре 1919 года:
Быстро и бесстрастно вянут
Розы нашего румянца.
Лишь камзол теснее стянут:
Голодаем, как испанцы.
Ничего не можем даром
Взять – скорее гору сдвинем!
И ко всем гордыням старым –
Голод: новая гордыня.
В вывернутой наизнанку
Мантии Врагов народа
Утверждаем всей осанкой:
Луковица – и свобода.
Жизни ломовое дыщло
Спеси не перешибило
Скакуну. Как бы не вышло
– Луковица – и могила.
Будет наш ответ у входа
В Рай, под деревом миндальным:
– Царь! На пиршестве народа
Голодали – как идальго!
Не только в Бальмонте, но и в самом себе автор открывает здесь то качество, о котором Цветаева так выразительно повествовала в «Слове о Бальмонте»: «У Бальмонта, кроме поэта в нём, нет ничего. Бальмонт: поэт: адекват. Поэтому когда семейные его, на вопрос о нём, отвечают: «Поэт – спит», или «Поэт пошёл за папиросами» – нет ничего смешного или высокопарного, ибо именно поэт спит, и сны, которые он видит – сны поэта, и именно поэт пошёл за папиросами… На Бальмонте – в каждом его жесте, шаге, слове – клеймо – печать – звезда – поэта».23
Бальмонт и Цветаева, оставались верны себе, лучшему, что в них было заложено самой природой, семьёй, Богом, до самого конца. И родное здесь не противоречило вселенскому. Не потому ли, обращаясь к эмигрантам-соотечественникам в «Слове о Бальмонте», Цветаева восклицала: «Вечный грех будет на эмиграции, если она не сделает для единственного великого русского поэта, оказавшего за рубежом, – и безвозвратно оказавшегося, – если она не сделает для него всего, и больше, чем можно.
Если эмиграция считает себя представителем старого мира и прежней Великой России – то Бальмонт одно из лучших, что напоследок дал этот старый мир».24
Не перечеркивает ли Цветаева этим утверждением о единственном великом русском поэте свой миф о нерусском Бальмонте? Не утверждается ли здесь с предельной прямотой правда о великой значимости этого поэта для России?
***
Как воспринимали Бальмонта на родине? Тема эта мало разработана, хотя любопытный краеведческий материал, связанный с ней, имеется. В частности, известно, каким большим пиететом было окружено имя Бальмонта в Шуйском поэтическом кружке, созданном А.Д. Сумароковым в 10-е годы прошлого столетия. Один из членов этого кружка, известного в 20-е годы поэт Иван Жижин писал в автобиографии: «Собирались по вечерам в квартире Сумарокова… вели горячие споры, затягивающиеся до глубокой ночи… Любимыми поэтами были Бунин и Бальмонт».25
Особое пристрастие к творчеству Бальмонта обнаруживается в поэзии Сумарокова. Им были создан поэтический цикл, посвящённый именитому земляку, в которых содержится попытка увидеть поэтический мир Бальмонта как бы изнутри его самого:
Своим мечтам властительно-послушный,
Забвеньем снов объятый наяву,
Я создал мир безбрежный и воздушный
И в нём загадочно и радостно живу…
Поэт, творящий свои воздушные миры, – такое представление о поэте, подкреплённое откровенной стилизацией, не было оригинальным. Интересней последнее стихотворение цикла, где Сумароков, идя тем же путем стилизации, сам того не подозревая, напророчил трагическое будущее поэту-земляку:
Всё изведав и всё позабыв,
Предвкушая покой безжеланный,
Я вам бросил свой дерзко-безумный призыв,
Невечерним огнём осиянный.
Я умру одиноко. Я гордо умру,
Но скажу на прощанье: отныне
За мою заревую игру
Вы поклонитесь мне, как святыне…
Одно из своих «бальмонтовских» стихов Сумароков послал адресату и получил следующий благосклонный ответ:
«Многоуважаемый Александр Дмитриевич.
Мне понравилось присланное Вами стихотворение, и я буду искренне рад посвящению. Когда книга Ваша будет напечатана, пришлите мне, пожалуйста, экземпляр. В конце лета собираюсь в Шую, – познакомимся.
Жму Вашу руку.
К. Бальмонт».26
Встретиться Сумарокову с Бальмонтом не довелось, но и эта эпистолярная поддержка многое значила для поэта. Бальмонтовский след мы найдём и в зрелых стихах Сумарокова, где он обретает свой неповторимый голос. Вот, хотя бы в таких стихотворных строках:
Взвиваться бы резвою пташкой
В широких и вольных полях,
Цвести б полевою ромашкой
На тонких зелёных стеблях.
Быть птицей, растением, рыбой
Или на распутьях земли
Лежать бы коснеющей глыбой
В докучной дорожной пыли.
Со стынущей далью заката
На красных снегах догореть
И так без конца, без возврата,
Совсем, навсегда умереть.
(1922, «Гулять бы густыми лугами»)
Здесь узнаётся бальмонтовское желание перевоплощения в разные природные явления и вместе с тем в этих стихах нет певучей легкости Бальмонта. Напев тормозит резкость красок, земная определённость поэтических деталей. Пророческие по-своему стихи: в конце 30-х годов Сумароков погибнет в концлагере, «на красных снегах». Как следует из его «дела», где он обвиняется по известной 58-ой статье, главное его преступление состояло в том, что подследственный не принимал советскую литературу, предпочитая ей «буржуазную», «кулацкую» поэзию Бальмонта, Есенина и прочих опасных для новой власти поэтов.
Страстным приверженцем творчества Бальмонта был и Ефим Федорович Вихрев, тоже шуянин и к тому же учившийся в той самой гимназии, из которой был выгнан будущий знаменитый поэт.
Весной 1917 года, будучи в Шуе, Бальмонт снизойдёт до посещения столь сурово обошедшегося с ним учебного заведения. И здесь его приветственным стихом встретит шестнадцатилетний юноша, заставив присутствующих вспомнить известный пушкинско-державинский эпизод из жизни Царскосельского лицея. После этой встречи Вихрев написал стихотворение «К.Д. Бальмонту»:
Впервые дивный звук таинственного пенья
Я слышал, как лился из уст твоих звеня,
И первый дивный звук святого вдохновенья
Так обаятельно очаровал меня.
В твоих устах, как огнь, гармония пылала,
Гармония стихов чарующей весны.
И майя тихая в стихах твоих сияла,
Звала меня в таинственные сны…
Пройдёт около трёх лет после памятной встречи с любимым поэтом, и Вихрев окажется в самом пекле гражданской войны. Дымящийся Дон, огневая Кубань. «Хриплые поезда», ползущие в ночи. Служба в Политотделе 9-ой армии…
Мы летели через столетия
По равнинам, буграм, снегам,
Неумытые, неодетые,
К неизведанным берегам.
(«В лихие дни», 1923)
Читая такие романтически-советские стихи Е. Вихрева, видишь, что в его душе нет уже места вчерашнему кумиру. Работая в 1923-1924 годах в Иваново-Вознесенске сотрудником газеты «Рабочий край», Вихрев пишет о том, как меняется в лучшую сторону под началом «стальных большевиков» жизнь фабричного города, как молодеют лица ткачей, готовых соткать миру, «светлую рубаху». Какой уж тут Бальмонт с его «гармонией стихов чарующей весны»! И, тем не менее, обращаясь в стихах к своему коллеге по работе в газете Сергею Селянину, Вихрев заявлял: «От Белого Андрея – ты. От Бальмонта играющего – я». И далее:
В тебе холодная, живая красота–
Святая мраморная завершённость.
Нестройный гимн поёт моя мечта.
Я – в пламени костра
Самосожжённость!
Как понять эту присягу на верность Бальмонту, поэту, который в это время числится в стане врагов советской власти? Для Вихрева революция, социализм сильны самодвижением народных масс к высокой культуре. Для него творческий труд рабочего был сродни, как и для Бальмонта, творчеству поэта. И «бальмонтовца» Вихрева вела по крутым дорогам жизни не вражда, а желание смыть с земли «пятна крови» и открыть в новом мире нетленную красоту, в которой живы мечты, «таинственные сны» любимого поэта. Это и привело Вихрева к его главному открытию – к открытию неизвестного доселе Палеха.
Бальмонтовская нота даёт о себе знать и в стихах Д.Н. Семеновского, что, кстати сказать, весьма тревожило Максима Горького, высокого покровителя ивановского поэта. «Вы, видимо, немало читали Б(альмон)та и современников, – писал Горький в письме Семеновскому от 13 мая 1913 года, – это сказалось излишней цветистостью Ваших стихов, в чём гораздо больше молодого форса и задора, чем вкуса и музыки… Детские болезни, разумеется, обязательны в наших условиях, но можно избежать скарлатины подражания – хотя бы и невольного – модернизму, не столь ценному у нас, как об этом принято думать».27 Глубоко уважая Алексея Максимовича за участие в его литературной судьбе, молодой Семеновский не очень-то стремился преодолеть того, что Горький называл детской болезнью модернизма, тем самым отстаивая свою дорогу в поэзии. И от Бальмонта он никогда не открещивался, о чём свидетельствует, в частности, встреча поэтов в Иваново-Вознесенске в марте 1917 года. Во время этой встречи Бальмонт подарил ивановцу свою поэтическую книгу «Под северным небом» (М., Изд. В. Пашуканиса,1917) со следующей надписью:
«Дмитрию Семеновскому –
да светят ему
рифмы и песни!
К. Бальмонт.
1917, 15 мрт.
Иваново-Вознесенск».28
Дальше, в отдельной главе, посвященной Семеновскому, будет рассказано, как нелегко было Дмитрию Николаевичу осуществить пожелание Бальмонта.
***
Ещё совершенно не изучены соприкосновения жизни и творчества Бальмонта с массовым читательским сознанием, рядовой, «низовой» интеллигенцией родного для поэта края. В нашем распоряжении оказался уникальный материал, который в какой-то мере может восполнить этот пробел и дать совершенно неожиданный поворот в истолковании бальмонтовского мифа на его родине. Речь идёт о шести рукописных тетрадях шуйского учителя Якова Павловича Надеждина, датированных 1906-1935 годами.29
Это своеобразный дневник в стихах, где немалое место уделено К.Д. Бальмонту и его близким. Более того, можно говорить о наличии особого бальмонтовского сюжета в тетрадях Я. Надеждина. Но прежде чем приступить к его рассмотрению, необходимо хотя бы кратко дать представление о личности автора дневника.
Яков Павлович Надеждин родился в 1866 году в селе Володятино Суздальского уезда Владимирской губернии в семье дьячка. С детства мечтал стать народным учителем, нести свет просвещения в массы. И эта мечта сбылась. Сорок лет проработал Я.П. Надеждин в школе, из них в сельской, земской – тридцать.
По своему мироощущению, жизненному поведению Надеждин являл тип рядового демократа, просветителя народнической закваски, кумирами которого были Некрасов и Лев Толстой. Сочувствие революционному движению не доходило, впрочем, до крайнего радикализма.
Проявляя интерес к литературе, испытывая пристрастие к стихотворчеству, Надеждин остался равнодушным к модернистским поветриям. Свой дневник он заполняет стихотворными записями, являющими типичную атрибутику массовой поэзии начала века: раешник, стихотворный лубок, имитацию былин, подражание Некрасову, Кольцову и т.д. Казалось бы, все перечисленное напрочь исключало наличие в надеждинском дневнике бальмонтовской темы, но сами обстоятельства жизни заставили автора дневника обратиться к этому имени.
В 1898 году Надеждина переводят на новое место учительской работы – в сельцо Гумнищи Шуйского уезда Владимирской губернии, где он проработал до 1908 года. Затем 4 года учительствовал в селе Якиманне (в километре от Гумнищ). В общей сложности в «бальмонтовских местах» Яков Павлович трудился на ниве просвещения 14 лет, к тому же в 1898-1907 годах его непосредственным куратором был отец поэта Д.К.Бальмонт, тогдашний председатель уездной управы.
«Топографическое» сближение Надеждина с Бальмонтами должно было оставить след в дневнике земского учителя, тем более что он считал себя в какой-то степени поэтом и, следовательно, причастность к родовому гнезду «короля» русской поэзии не могла оставить его равнодушным.
Бальмонтовский сюжет начинается в тетрадях Надеждина с описания Гумнищ, ставших, как известно, для самого поэта-символиста не просто местом рождения, а истинно поэтической родиной. Земский учитель Надеждин видит Гумнищи по-другому. «Райский уголок» (в бальмонтовском представлении) предстаёт в его дневнике серым, унылым пространством, где царят нищета, беспробудное пьянство, культурная отсталость. В письме к другу, вписанном во вторую дневниковую тетрадь 31 декабря 1907 года, сообщается:
Живу в Гумнищах, как в могиле,
Глубоко снегом занесён.
Явись душевной моей силе,
Я все ещё не усыплён.
Никто ко мне. Я ни к кому.
Живём все врозь. Всего боимся.
На этом фоне бальмонтовское семейство, которое изо дня в день мог наблюдать Надеждин, предстаёт отнюдь не светлым явлением. Для крестьянского внука, сына деревенского дьячка, дворяне Бальмонты – одни из тех, кто довёл Россию до крайнего предела. Под пером учителя-демократа отец поэта, этот, по определению К.Д. Бальмонта, «необыкновенно тихий, добрый, молчаливый человек», превращается в типичного помещика, крепостника по духу.
30 сентября 1907 года на страницах своего стихотворного дневника Надеждин воспроизводит рассказ егеря – «культяпого Андрея»30, который с давних пор обслуживал на охоте старого барина и был свидетелем того, как хозяин, любя собак, явно предпочитал их людям.
Люди хлебали лишь старые щи,
А повар собакам котлеты тащит;
Мы ведь служили за хлеб господину,
Псам же на псарне варили конину;
Мы на охоту пешочком ходили,
Псов же любимых в каретах возили…
Конечно, всё это можно воспринимать как своеобразное графоманское клише обличительных стихов Некрасова, но, с другой стороны, коряво-потешный стихотворный «мультик» позволяет взглянуть на бальмонтовскую семейную мифологию глазами учителя-демократа, поэта-самоучки, то есть представителя другого сознания. Для Надеждина важно обличить барина как социальное зло, не считаясь с его добрыми человеческими качествами, о которых автор дневника, несомненно, знал. Ведь недаром, по воспоминаниям его внучки К.Б. Зиминой, Яков Павлович гордился тем, что Д.К. Бальмонт был крёстным отцом двух его детей. Однако поэтическая традиция русской демократии диктует свои правила игры, и одно из главных – изображение дворянина-помещика как притеснителя народа.
Впрочем, с развенчанием бальмонтовского семейного мифа дело обстоит несколько сложнее, чем это кажется на первый взгляд. Надеждинские тетради – не просто собрание стихов, но дневник в стихах. А потому вольно или невольно документальное, фактографическое начало нередко корректирует заданный социальный смысл. Обратимся к одной из дневниковых картинок, где с почти фельетонной яркостью описан визит супругов Бальмонтов в земское училище. Автор становится свидетелем скандала, который закатила барыня мужу-попечителю, увидев вверенную ему школу-развалюху:
«Что сидишь ты, старый хрыч, дурак,
В важном месте попечителя
И не можешь починить никак
Пол прогнивший у учителя?!
Ты не видишь, как качаются
Полвицы под моей ногой,
Сами ноги подгибаются?
Ужо я поговорю с тобой!»
Возымела речь та действие,
В тот же год ремонт назначили.
(«Воспоминания», 9 июля 1906 г.)
С одной стороны, обличение всё того же старого барина, а с другой – интересное свидетельство о взаимоотношениях отца и матери К.Д. Бальмонта, о культурном влиянии Веры Николаевны на Дмитрия Константиновича, свидетельство бурного темперамента супруги, её лидерства в семье. На полях страницы, рассказывающей о гневе барыни, есть авторская приписка: «Так и отчитала. Она была либералкой и супруга своего не уважала».
По мере развития бальмонтовского сюжета в дневнике Надеждина «социально-классовое» начало всё более слабеет и его начинают вытеснять нормальные человеческие эмоции по отношению к Бальмонтам. Например, Якову Павловичу явно симпатичен Александр Дмитриевич31, (брат поэта, который после смерти отца стал владельцем родового имения в Гумнищах) – сын старого барина, сумевшего наладить в Гумнищах сельскохозяйственную работу после смерти отца. 22 августа 1908 года в дневнике Надеждина появляется похвальная запись об отличном урожае, выращенном молодым барином:
Помещик наш сияет.
Прекрасный урожай.
Ему Бог помогает
Сам двадцать получать!
Крестьяне все дивятся.
Приходят проверять.
Хлеба у них родятся
Сам три, четыре, пять…
Надеждину явно по душе трудовые будни барина, тем более, что в них есть и некий «воспитательный» смысл.
Решительный поворот в бальмонтовском сюжете наступает после Октябрьской революции. Надеждин не принял большевизма, считал Ленина антихристом, а за годы Советской власти далеко ушёл от дореволюционного прямолинейного демократизма и, соответственно, во многом переосмыслил своё отношение к Бальмонтам. Дневниковые записи в стихах становятся ещё и хроникой распада дворянского рода. Выпадает из новой жизни симпатичный автору Александр Дмитриевич:
Наш барин прежний
Стал небрежным.
По виду злющий,
Как еж колючий…
Да, станешь чёртом,
Живя за бортом.
И жизнь без дела
Совсем заела.
(«Барин в наше время. А. Д.», 29 августа 1929 г.)
Ещё более трагичен финал другого брата К.Д. Бальмонта – Аркадия32: он был застрелен в лесу, причём именно из надеждинского дневника мы узнаем жуткие подробности этой гибели. От тела, съеденного волками, остались одни кости, которые нашла собака убитого. Завершается рассказ о смерти брата поэта горестным возгласом:
Убит, ограблен, даже съеден.
Да, жалок жребий человека!
Как беззащитен он и беден
Пред властью нынешнего века.
Теперь обратимся к образу самого Константина Дмитриевича, запечатлённого в надеждинском дневнике. Судя по всему, Яков Павлович напрямую не общался с поэтом, иначе бы в тетрадях, с их подробными, нередко каждодневными записями, такое общение было бы зафиксировано. Однако «эффект присутствия» К.Д. Бальмонта на дневниковых страницах возникает часто. Говоря о Бальмонтах, Надеждин никогда не забывал, что Гумнищи – родина большого русского поэта. Более того, своё собственное увлечение стихотворчеством автор дневника склонен был во многом объяснять особым «бальмонтовским топосом»:
В Гумнищах почва поэтична.
Здесь поживешь – будешь поэт.
Эти строки, вписанные в дневник 3 октября 1907 года, подкреплены авторским прозаическим примечанием: «д. Гумнищи – родина поэта-декадента Константина Дмитриевича Бальмонта».
Насколько притягательным был образ Гумнищ как родины поэта, свидетельствует дневниковая запись от 10 июня 1913 года, когда Бальмонт возвратился из эмиграции в Россию и собирался посетить родные места. Автору эта встреча представляется так:
Ты здесь на родине, поэт!
Смотри, родителей уж нет.
Одни могилы их ты видишь на кладбище…
Их не застал не по своей вине.
Как часто разговор бывал при мне:
Старушка-мать про сына вспоминает.
Лицо у старика сияет.
Тобой гордилися они.
Но не родители одни
Тобой, поэт, гордятся.
И мы стараемся подняться
На зов твой к солнцу.
Только к русскому оконцу
Путь преграждён лучам.
И нашим кажется очам
Не то, что надо.
Но сердце и тому уж радо,
Что к солнцу ты дорогу указал
И громко нас позвал:
«Пойдём и будем как солнце!»
(«К возвращению на родину поэта Б.»)
Эта стихотворная запись отличается необычно тёплым отношением к «старым» Бальмонтам. Создавая лубочную картинку со старушкой-матерью и сияющим стариком-отцом, автор словно спешит сообщить поэту, какие у него славные, любящие родители. Но, вместе с тем, слышна и полемическая нота примерно такого содержания: «Вы зовёте нас к солнцу. Мы благодарны Вам за этот зов, но что-то надо делать на земле, если мы хотим, чтобы солнечные лучи проникли в “русское оконце”».
После революции Надеждин не только снимает упрёки в адрес Бальмонта, связанные с невниманием к людскому миру, но и всячески подчёркивает правоту бальмонтовской «земной» позиции, сказавшуюся в неприятии нового строя. И сами Гумнищи предстанут в дневнике не только родиной известного декадента, но и местом памяти о поэте, который нёс свет просвещения в самом глубоком смысле этого слова и поплатился за это изгнанием из России.
29 мая 1926 года, посетив Гумнищи, Надеждин запишет в дневнике, явно имея в виду Бальмонта: «Он громко звал нас к свету. / За то поклон поэту». А далее – не лишённый учительской назидательности упрёк властям за неуменье воздать Бальмонту должное:
Когда б умны вы были,
Читальню бы открыли.
Была б читальня эта
Как памятник поэту.
Не приходится сомневаться: дойди этот совет до адресата, быть бы Якову Павловичу где-нибудь на Соловках…
В 1932 году пронёсся слух о смерти Бальмонта, дошедший и до Шуи. Слух оказался ложным, но, не будь его, мы не узнали бы о безоглядной смелости никому не известного жителя провинциальной глубинки, воспевшего отвергнутого советским строем поэта:
Ушёл от нас поэт.
Почтим его вставанием.
Хоть был он декадент,
Читайте со вниманьем
Последние стихи
На темы наших дней.
Советские грехи
Виднее в книге сей.
Он гостем первых дней
Был в русском коммунизме.
С того запел сильней
О нашем вандализме.
Изобличал вождей
В обмане всего света;
Ложь ленинских идей,
Подкладку их декретов.
Здесь с пеною у рта
Вожди его ругали.
И марксовской грозой
Европу вновь пугали.
Я песнь тебе спою,
Покойник на чужбине.
Поэзию твою
Прочтём с вниманьем ныне.
Мир праху твоему,
Изгнанник даровитый!
По дару своему
Не будешь позабытый.
(«Памяти К.Д. Бальмонта. В год его кончины», 10 июля 1932 г.)
Безусловно, эти стихи, как и все стихотворения Я. Надеждина, не могут быть отнесены к явлениям собственно поэтическим в полном смысле слова. Но перед нами интереснейший человеческий документ, дающий представление об активных мифотворческих устремлениях народной, «низовой» культуры, стремящейся поддержать «высокую» культуру в тяжёлое для неё время.
***
В заключение этой главы хотелось бы сказать о сегодняшнем отношении к Бальмонту на его родине.
Известно, что на протяжении долгого времени поэт считался персоной нон-грата в советском отечестве. Ему не могли простить, что, находясь в эмиграции, он писал о бесчеловечности большевисткого режима, критиковал Горького и т.д. В Иванове, «самом советском городе», память о Бальмонте была более чем нежелательна. С большим трудом в 1967 году, благодаря подвижническим усилиям местных литературоведов Г.М. Сухарева и П.В. Куприяновского, удалось провести в шуйском педагогическом институте расширенное заседание кафедры, посвящённое столетию со дня рождения Бальмонта. Намеченная на это же время в Ивановском пединституте бальмонтовская конференция была запрещена. Игнорировало официальное Иваново и приезд в город в юбилейные дни дочери поэта – Нины Константиновны (1900-1989). Останавливалась она в доме профессора Павла Вячеславовича Куприяновского, с которым у неё сразу же установились тёплые дружеские отношения.
Большие сложности возникли у основателей литературного музея при Ивановском университете (открыт в 1985 году) в связи с оформлением бальмонтовской экспозиции. Обкомовские кураторы урезали её до крайних пределов.
Положение стало меняться во времена «перестройки». В начале 90-х годов на кафедре теории литературы и русской литературы ХХ века ИвГУ начал разрабатываться общекафедральный проект «К. Бальмонт, М. Цветаева и художественные искания ХХ века». Стали проходить международные и общероссийские конференции, связанные с выдвинутой темой, издаются сборники под тем же названием. Эти сборники (всего их вышло на сегодняшний день шесть) получили высокую оценку в научной академической среде. Ивановский университет, по утверждению рецензента журнала «Русская литература», стал «одним из сильных центров научного литературоведения и одним из лидеров в изучении наследия Бальмонта, Цветаевой и их современников. У него есть свой путь, неотрывный от традиций русской литературной науки и европейских исследований. Сборники читаются, и новое, представленное в них, входит в научное сознание».33
Приведём лишь один пример, связанный с открытием в этих сборниках новых интересных материалов, имеющих отношение к нашей теме. В шестом выпуске сборника «К. Бальмонт, Марина Цветаева и художественные искания ХХ века» была напечатана статья Н.В. Дзуцевой «В зелёных глазах твоих, Скандинавия…» (об одном иваново-вознесенском эпизоде биографии К.Д. Бальмонта)», где на основании романной хроники Р. Штильмарка «Горсть света», написанную по семейным преданиям, исследователь вводит в ивановскую часть бальмонтоведения неучтённый эпизод пребывания поэта в Иваново-Вознесенске весной 1917 года, а именно его знакомство с Марией Оскаровной Штильмарк, матерью писателя, очаровательной женщиной, наделённой утончённой скандинавской красотой. Вот как эта встреча, происшедшая в доме владельца технической конторы Марка Млынарского, описана в романе: «Столичный поэтический лев не разочаровал прелестных слушательниц. Весь вечер он был в ударе, читал щедро, разгорался всё пламеннее, соглашался вспоминать совсем старое, раннее, при этом шутил мягко и чуть грустно, почти не ершился и страшно всем понравился.
На Ольгу Юльевну Вальдек (под таким именем выступает в романе Р. Штильмарка Мария Оскаровна, – Л. Т.) он обратил внимание сразу. Он спустился в вестибюль за позабытом в пальто портсигаром и стоял под лестницей, пока она в задумчивости медленно сходила по мраморным ступеням. Поэт с театральной восторженностью припал на колено, как в рыцарские времена, и воскликнул, что преклоняется перед божеством нордической красоты.
– Поэт счастлив видеть перед собой золотоволосую Скадинавию и намерен быть её рыцарем, по меньшей мере, за ужином…
После отъезда Бальмонта из Иваново-Вознесенска Ольга Юльевна (Мария Оскаровна) получила письмо с такими стихами “В зелёных глазах твоих, Скандинавия…”, подписанное инициалами – К. Б.».
Особая роль в изучении и популяризации бальмонтовского наследия принадлежит Павлу Вячеславовичу Куприяновскому, который до конца своих дней не переставал работать над изучением бальмонтовского наследия. Написанная им совместно с Н.А. Молчановой монография «Поэт Константин Бальмонт: Биография. Творчество. Судьба» (Иваново,2001; 2-е изд.» Поэт с утренней душой» М., 2003) стала первым в России полным монографическим исследованием жизни и творчества поэта.
С начала 90-х годов в Шуе стали проходить «Бальмонтовские чтения», организованные сотрудниками местного краеведческого музея и приуроченные к дню рождения поэта. Частый и желанный гость на этих чтениях – внук Бальмонта, Василий Львович Бруни. «Чтения» не ограничиваются докладами и сообщениями и зачастую перерастают в яркое поэтически-музыкальное действо, где наряду со стихами знаменитого поэта, исполнением романсов на его слова звучат стихи местных авторов.
В совокупности они могли бы составить небольшую антологию, где сквозной темой является возвращение Бальмонта на родину, тема бессмертия его поэзии. Выпишем несколько строф из этой предполагаемой антологии:
Великий русский он Поэт,
Он мой земляк. И слава Богу,
Что через много долгих лет
Нашёл он в край родной дорогу.
(Т. Сафронова. «О Бальмонте»)
Где бы ни жил: в Париже, Ницце,
Если к сердцу тоска острей,
Он ромашку носил в петлице –
Вековуху российских полей.
(К. Калинин. «На родине К. Бальмонта»)
Бальмонт. В годы далёкого детства,
Что промчались под марши и крики «ура!»,
Наши деды тайком нам дарили в наследство
Книги, чудом спасённые от костра.
Как весенние шумные воды,
Пробудившие души от зимнего сна,
Эти строки, как символ духовной свободы,
Остаются на все времена.
(К. Зимина. «Бальмонт. В годы далёкого детства…»)
Поистине бальмонтовской стала в Шуе средняя школа № 2, в здании которой в дореволюционные времена размещалась мужская гимназия, где учился (и откуда был изгнан) будущий поэт. Здесь разработана специальная программа, где, в частности, записано: «Изучение жизни и творчества К.Д. Бальмонта через систему учебных и внеклассных занятий – одно из главных направлений работы школы по сохранению культурно-исторических традиций родного города и школы…».34 Усилиями школьных энтузиастов было создан поэтический клуб «Серебряная лира», литературное кафе «Бродячий щенок». «Мы думаем, – пишет один из инициаторов бальмонтовской программы, – наша работа, наши усилия не прошли даром. Наблюдаешь за детьми и видишь, как каждая новая встреча превращается в праздник души, в увлекательный диалог с миром искусства, историей России и своего края… Для многих ребят Бальмонт стал любимым поэтом».35
В декабре 2001 года Шуйской школе №2 было присвоено имя К.Д. Бальмонта. Это стало событием не только отдельно взятой школы, но и культурной жизни всего ивановского края. Автор этой книги написал в которых происходящее как бы комментируется от лица самого поэта:
Вольный, как ветер, русский и рыжий
Смотрю, улыбаясь, с небесных высот:
Шуя сегодня Бальмонтом дышит,
Бальмонт сегодня Шуей живёт.
Был я в Испании, Англии, Азии,
В Африке пил ослепительный зной.
Время пришло возвращаться в гимназию,
Время пришло возвращаться домой.
Сердце предсказывало это свидание.
В серых ненастьях надеялся я:
Двери откроются в гулкое здание…
Здравствуй, прекрасная юность моя!
Где же они, кто в тупом ослеплении
Гнали меня из родных этих стен?!
Схлынули! Сгинули в чёрном забвении.
Я же презрел их бесчувственный плен.
Низкий поклон не забывшим поэта!
И, вспоминая сегодня о нём,
Душу откройте для Истины, Света!
БУДЬТЕ КАК СОЛНЦЕ всегда и во всем!
Конечно, не всё обстоит так просто с процессом возвращения Бальмонта на родину, как это может показаться после стихотворных приветствий поэту-земляку. Некоторые факты удручают. В бедственном положении оказались Гумнищи, место отсчёта не только жизни, но и поэзии Бальмонта. Гибнет парк со столетними липами, видевшими будущего поэта. О восстановлении усадьбы даже и мечтать не приходится (нет финансовых средств). Затягивается открытие музея Бальмонта в Шуе… Но будем всё-таки верить, что со временем всё устроится и его родина будет восприниматься как своеобразная родина Серебряного века. Ведь Бальмонт – его первый поэт.
____
1 Белый А. Начало века. М., 1990. С. 249.
2 Мандельштам О. Слово и культура. М., 1987. С. 62.
3 Цветаева М. Собр. соч. в 7 т. М., 1994-1995. Т. 4. С.55.
4 К.Д. Бальмонт. Автобиографическая проза. М., 2002 \ Составитель А. Д. Романенко/ С. 570. Далее ссылки на это издание даются в самом тексте.
5 Анненский И. Бальмонт -лирик// Избранные произведения, Л., 1988. С.499.
6 Николай Дмитриевич Бальмонт (1863 – 1886)
7 Брюсов В. Собр. соч. в 6-ти томах. М., 1975. Т. 6. С. 279.
8 Цит. по ст.: Куприяновский П.В. Краеведческие материалы о К. Д. Бальмонте//Литературное краеведение: Фольклор и литература земли Ивановской в дооктябрьский период. Иваново, 1990. С.93.
9 Анненский И. Избранные произведения. С. 505.
10 Орлов Вл. Бальмонт: жизнь и поэзия// Бальмонт К.Д. Стихотворения. Л., 1969. С.11.
11 10 Крейд В. Бальмонт в эмиграции\\Бальмонт К. Где мой дом. М., 1992. С.9.
12 Цветаева М. Собр. соч. в 7 т. М. Т. 4. С. 139-140.
13 См: Куприяновский П.В.Краеведческие материалы о Бальмонте // Литературное краеведение. Иваново, 1991. С.89.
14 См: Лебедева М. «…Трубка была набита любовью»: История знакомства и дружбы К. Бальмонта и М. Цветаевой.
15 Цветаева А. Воспоминания. М., 1983. С.593.
16 Бальмонт К. Автобиографическая проза. С. 375.
17 Цветаева М. Собр. соч. в 7 т. Т. 4. С.52.
18 Там же. С.54.
19 Там же.
20 Там же.С.55.
21 Там же. С.59.
22 Там же. С.7.
23 Там же. С.271.
24 Там же. С. 277.
25 Цит. по ст.: Переверзев О.К. «Лишь в слове мы… владеем днями» (О поэтическом кружке А. Сумарокова) \\Фольклор и литература Ивановского края. Иваново,1994. С.87.
26 Цит. по ст.: Куприяновский П.В. Краеведческие материалы о К. Д. Бальмонте // Литературное краеведение. С.91.
27 Горький М. Собр. соч. В 30-ти томах. М., 1955. Т. 29. С.304.
28 См.: Розанова Л. А. Выбор пути // Рабочий край, 1981. 3 сентября.
29 Эти тетради хранятся в архиве внучки Я.П. Надеждина – К.Б. Зиминой.
30 На страницах автобиографического романа «Под новым серпом» о «культяпом» Андрее упоминается неоднократно. Например: «Веселый и остроумный кучер Андрей Культяпый…Андрей был отличный стрелок, несмотря на то, что на правой руке у него два пальца были совсем оторваны, а три остальных существовали лишь в половинном виде. Несчастный случай, какие бывают на охоте…» (Бальмонт К. Автобиографическая проза. С, 4)
31 Александр Дмитриевич Бальмонт (1869 – 1929)
32 Аркадий Дмитриевич Бальмонт (1866 – 1928). Неизвестный ране год смерти устанавливается по дневниковой записи Я. П. Надеждина. К. Д. Бальмонт с большой симпатией относился к брату Аркадию (см. об этом в автобиографическом романе «Под новым серпом, где А. Д. выведен под именем Глеба.
33 Перхин В.В. Новое О К. Д. Бальмонте, М. И. Цветаевой и их эпохе // Русская литература. 2000, №4. С.206.
34 Хромова С.Ю. К. Бальмонт в школе (Из опыта работы шуйской средней школы №2 )\\ Константин Бальмонт, Марина Цветаева и художественные искания ХХ века. Иваново, 2002. (Вып.5.) С.102.
35 Там же. С.107.