В «Литературных новостях» №№ 23-28 впервые опубликован полный текст бесстрашных «Автобиографических заметок» Ивана Бунина с, увы, явно несправедливой оценкой Константина Бальмонта. Что это доказывает?
Пример с Бальмонтом доказывает, как несостоятельно деление мысли и литературы демаркационными линиями «декаданс», «соцреализм».
Бунинское «космическое письмо» – от Бальмонта. Но если Бунин «лирический лирик», то Бальмонт обращён своей лирикой напрямую граду, миру и космосу. Если Бунина можно скопировать, уменьшить во всей его полноте и своеобразии (и больший, чем у Бальмонта, лиризм как раз помогает этому), то бальмонтовское «Я мечтою ловил уходящие тени» – вещь несколько суховатая – будет в копии лишь упрощением. Почему? Античное чувство собственного достоинства, это равнение на Солнце и есть космическая философия, она залог возможной достойной жизни. Бунин всецело сочувствует своему герою, избравшему «толстовскую келью». Бальмонт в своём лирическом начале не признает холопства ни перед «великими», ни перед «малявкой», что, собственно, одно и то же, и служит безудержной гордыне пресмыкающегося. Само холопство порочно, даже если ты холоп человечества и космоса. Но космос отрицает холопство, эта категория, как и снисходительность, слишком мала для него.
О, да их имена суть многи,
чужда им музыка мечты,
и так они серо-убоги,
что им не нужно красоты…
Свечу и жгу лучом горячим
и всем красивым шлю привет.
Ия ничто – зверям незрячим,
но зренью светлых – я расцвет!
В этих бальмонтовских строках содержится достойное отношение к друзьям и врагам, и гуманизм этого отношения чужд толстовской хлипкости и слезливости.
Декаданс живёт средневековыми комплексами, оставшимися от барства, что так и не преодолело дикость, – даже Блок писал о вредоносности прогресса (то же «Возмездие»). Прорывом античного, ренессанского, петровского, пушкинского и явился феномен Бальмонта. Его мы должны рассматривать как антитезный феномен, а не пару декаданса.
Блоковское «жизнеутверждение» («Узнаю тебя, жизнь, принимаю…») в наши дни спора уже не вызывает. А вот так образно и глубоко «с секретом» утверждать жизнь – «Я люблю тебя, дьявол, я люблю Тебя, Бог» – значит общаться с космосом. Уитменовское «я не только певец добра, я и певец зла» или упоминавшийся Блок, – кого бы мы не взяли в «напарники» Бальмонту, – всё это силы, пришедшие через тернии к звёздам. В Бальмонте циркулировали свободно идеи добра и зла – так, как они циркулировали в XX веке.
Многие критики считают Бальмонта не оставившим следа в живой поэзии. Однако есенинское «выткался на озере алый цвет зари» по поэтической системе идёт именно от Бальмонта! Он есть та, ещё не до конца понятая, категория, что противоречит декадансу морально и социально, та грань, за коей начинается благой позитив, не имеющий пока точного (хотя точность здесь была бы груба!) названия.
Можем ли мы после этого рассуждать, почему Бунин, так отдубасивший Бальмонта, впоследствии сменил гнев на милость? Конечно, поучителен раздрай между разными группами эмиграции, если он был социален. Набоковы стали чужды Буниным, поелику старая и новая Россия привыкла видеть в человеке-творце либо Бога, либо демона, но не человека-буржуа. Но это к слову.
Давно известно, сколь любезны были Бунину, как и его герою из «Лики», «толстовские кельи под елью». Толстовство же, которое, кстати, никогда не было буквалистским, делится на две части: ярый популизм и средневековый экзистенциализм. Бунину было ближе второе. Бальмонт же – солнечная бескомпромиссная антитеза толстовщине всех времен и народов. Могли ли они хотя бы раз не столкнуться? Конечно, нет.
Но в данном случае вопрос особый. Участие в политике – вещь и полезная, и справедливая, хотя Бальмонту 1905 года можно и задать вопрос: неужели вы раньше этого не видели, и теперь идёте по пути «искреннего конформизма»? С другой стороны, психологической и психической, в такие годы, как 05-й, 06-й, 07-й, так похожие на 89-й, 90-й, 91-й, поэт задается вопросом Бармалея из «Айболита-66»: «Ну, что ты? Всё “добро побеждает, добро побеждает”!! Почему все никак не победит?!». (Автору этих строк, по природе своей необоримому историческому оптимисту, с 89-го по 91-й довелось написать три повести, где наблюдается эрозия солнечного восприятия мира, хотя оно под вопрос не ставится).
С истинно соцреалистичёской пристрастностью Бунин придирается к каждому неточно употреблённому поэтами слову; справедливые упрёки России и отдельным людям у него легко перерастают в ханжеский радикализм совести: зачем плачут над алкашом Есениным, разве «мальчонка», сосланный на Сахалин, оплакивал себя не горше Есенина? Совсем как у Л. Толстого, коего можно считать отцом слабостей мировоззрения XX века. У Бунина не поймёшь, где начинается плевел и кончается зерно, где гнев, а где злоба.
Бунин совсем по-советски обличает надуманность и неправду есенинской богемы, его раздражают мнимая народность и маска поэтической романтики; Бунин проговаривается о своей большевистской жажде кровавой откровенности: «уж лучше Маяковский, который “крыл Америку”, чем фальшивые слёзы Есенина над березками». Радикализм на уровне молодёжного бунта, проявляемый человеком, который знает, что без знакомства в литературу не войдёшь, и, тем не менее, ханжествующим.
Но меж тем Бунин ещё остаётся тем здравым поэтом XIX века, что ценит классику не по буквалистски поданному реализму, а по настоящей цене. Бунин верно подмечает социальный тип декадента: декадент есть филистерский радикал, большевик по типу мышления, и потому лучше жить прошлым. Но такой тип сознания и отношения к классике – её страшный палач: весь XX век Россия и СССР издавали и превозносили Пушкина, а в итоге общественное мнение выродилось до того, что при определённых условиях костры из книг Пушкина будут неминуемы. Разум, отгораживаемый и обособляемый, по самой своей природе не может оставаться разумом.
И вот мы вновь подходим к Бальмонту. Не зря про него говорили, что это самый нерусский из русских поэтов. Солнцу дозволено всё, и такие пустяки, как эксцентричное ребячество Бальмонта в быту, признак крылатости натуры, взятое как бы с Запада (а Запад в начале века ещё не выродился в мещанском бунте), раздражают старозаветного патриархального экзистенциалиста Бунина, уже приближающегося в этом к скуке советских менторов. Как и они, Бунин жаждет от всех точности и, не находя её, даёт волю кухонным ковыряниям.
Бальмонту более угрожала перспектива вырождения, чем Пушкину, писавшему об удавлении «кишкой последнего попа последнего царя»: в пушкинские времена тип цивилизации ещё полагал свободу выбора идеалов для личности, в бальмонтовские – уже нет. Вместе с тем Бунин верно усёк период, когда «ветер из пустыни» принёс художников-каннибалов: 1890-е годы. Не всё так просто, ведь и эти новаторы имели достижения дня, перечёркивающие их собственный каннибализм. Бунина можно сравнить с современной нам публицистикой Юрия Власова: нет никакого сомнения, что осуждаемые им застой и грубый ход реформ достойны самого жестокого слова, но суд он ведёт по-животному, с неразумным криком. Если Бунин не принимал тех, с кем он был одной крови, что же сказать о Бальмонте? Бунин протестует против того, частью чего сам же является, как некогда Л. Толстой, будучи апологетом социальной стихии, судил эту стихию у других. Критика Бальмонта Буниным – это претензия к «Солнцу» от имени всего XX века, и небезопасная.
Кризис морали очень часто создавался самими её ревнителями. Толстой был также театрален, как и Руссо. Призывая идти от природной основы, они заполняли ее понятиями, исторгнутыми социальной слабостью.
Бальмонт не был отрицателем истории во имя одного на выбор краткого «золотого века», мы видим у него стихи и темы, что вызывают усмешку у однобоких поклонников Петра и Октября: «В глухие дни Бориса Годунова», баллады о средневековой Европе (замок «Джен Вальмор») – скорее всего о Шотландии, родине предков. «Жизнь моя – секунда в этом бое, кровь моя, пролейся в свет зари»…
«Будем как Солнце» – ответил Бальмонт на затяжные споры о роли личности и правах человека. Ибо самоценность личности – величина не только нравственная и юридическая, но социальная и религиозная. Если рассматривать декадентских соратников (читай соперников) Бальмонта и их нынешних эпигонов, а с другой стороны – Бальмонта, то можно увидеть, как разделяются социально эти две силы: если реакционная (как бы она ни представлялась) поэзия прямолинейно отражает эпоху, то социально здоровая сила стоит над ней. Как поэты Бальмонт и Бунин сильнее Блока и Маяковского. Поэзию – вещь, неделимую по политическому признаку, можно и должно разделить по признаку социального здоровья.
Позабыты своими друзьями, в стране,
Где лишь варвары, звери и ночь,
Мы забыли о солнце, звездах и луне,
И никто нам не может помочь.
Индивидуализм по-бальмонтовски принципиально отличен от расхожего индивидуализма.
Бальмонт говорил:
Мне ненавистно человечество,
я от него бегу спеша,
моё единое отечество –
моя пустынная душа.
Ясно, что он издевался над похабной в бездушии публикой. Впоследствии потомки с их формальным пролетарским коммунистическим коллективизмом передёрнули эти строки в соответствии с идиотским прочтением.
Но Бальмонт остаётся для нас дерзкими и вечными стихами:
Что другие, что мне люди, пусть они идут по краю.
Я за край взглянуть умею и свою бездонность знаю!
Впервые опубликовано: газета «Литературные новости», 1993, № 40-41, с. 22.