АНГЕЛ
Томился я в глухом краю
Без пищи и огня.
Но строгий ангел в жизнь мою
Шагнул — и спас меня.
Он со свечой вошел в подвал,
В мое житье-бытье.
Из рук его я книгу взял —
И проглотил ее.
О, как сладка была она
В алкающих устах!
Но загорчили письмена
На пожранных листах.
И горечь тайная с тех пор
Сжигает изнутри.
Поныне вижу строгий взор
И слышу: «Говори!
И говори всю жизнь, пока
Не перейдешь на крик!
Но будет речь твоя горька
И темен твой язык».
Что сказал Господь пророку Иезекиилю? Он сказал: открой уста свои, съешь книгу, которую Я даю тебе, и иди к сынам дома Израилева, неси этим крепколобым и жестокосердным людям слово Божие. А слово такое: конец вам, нехристи!
А что апостолу Иоанну сказал голос с неба? Он сказал: иди к Ангелу сильному, стоящему правой ногой на море, а левой на земле, возьми книгу из руки его. И сказал Ангел апостолу: возьми и съешь эту книгу — и иди пророчествовать, только уже не в Тель-Авив и Иерусалим, а во все народы, племена и языки. И еще сказал он Иоанну: в устах твоих эта книга будет сладка, как мёд, но во чреве твоем будет горька…
Я понимаю эти слова о сладости и горечи так: сладостен процесс овладения знанием, однако само знание полно горечи. А значит, и пророчества людей, обладающих знанием, всегда будут горьки.
Но мы, люди, так уж устроены, что алчем знаний. И когда перед нами появляется духовная пища, насыщаемся ею без раздумий. А горечь, что ж…
В этом стихотворении я рассказал о том, как происходило мое собственное духовное насыщение. Тогда, в начале 80-х годов XX века, я и в самом деле томился в темном подвале своего невежества. Но вот однажды где-то вверху заскрипела железная дверь, яркое пламя свечи озарило подвал — и я увидел книгу, протянутую мне милосердной рукой.
ОСТРОВА СВИДАНИЙ
Острова наших тайных свиданий
В пене жизни мелькнули на миг…
Плыли вместе в людском океане,
Впереди нарастал материк.
Вот и суша. Победа за нами!
Отчего ж ты грустила, ответь,
В первый раз ощутив под ногами
Уж не зыбкую зелень, а твердь?
Невнимательней стал я едва ли,
Повторял я признаний слова…
Но в глазах у тебя проплывали
Ненадежные те острова.
В глубине своего сердца каждый из нас хранит несколько ярких мгновений, о которых никогда никому не расскажет, — это память о первых влюбленных взглядах, словах, прикосновениях… Почему-то всё зыбкое, шаткое, ненадежное становится со временем самой прочной опорой для души, — уж не потому ли, что твердое столько раз рушилось прямо у нас на глазах? Или наша душа столь нежна и тонка, что доверяет лишь трепету, смятению, робости, — всему, подобному ей?
Я размышлял об этом в конце 70-х годов, когда отношения с любимой женщиной уже готовы были перерасти в первый в моей жизни брачный союз. Избранница моя была конкретна и решительна, но каким-то шестым чувством я догадывался, что за этой решимостью стоят трезвый расчет, взвешивание обстоятельств, пресловутый здравый смысл. А вот в наших первых свиданиях, действительно, было что-то искреннее и трепетное…
Но женщина — не поэт: бродить по зыбкой зелени ей быстро надоедает.
***
Как грустно лететь над планетой,
Над светом больших городов,
Над тлеющей россыпью этой
Живых человечьих следов.
Лететь — и смотреть без надежды
В окошко. И видеть вдали
Пылающий светоч кромешный,
Встающий за краем земли…
Это взгляд на нашу Землю сверху, из иллюминатора самолета. О том, что планета заселена, свидетельствует лишь россыпь мелких огней, очень похожая на тлеющие остатки костра. Так бывает, когда хворост только что отпылал, но всё черное пространство просвечено изнутри остывающим жаром…
Но если люди дают о себе знать огнями, то, может быть, именно огонь и есть признак разума?
Однако, что же мы тогда должны думать о пылающем светоче, о нашем Солнце? Не есть ли эта звезда — сам воплощенный Разум, искорки которого вспыхивают на Земле?
ВЕЧЕРНЕЕ ВОЗВРАЩЕНИЕ
Коридор общежития. Грязная лампа горит.
Я с работы иду. Тишина. Вдруг откуда-то — крик!
Кто-то страшно кричит — и десятки дверей предо мной.
И вдоль этих дверей я бегу, задыхаясь, к одной.
Замираю пред ней, полон липкой дурной пустоты.
— Что ты плачешь, родная?
— Кричали. Я думала — ты…
Ничего особенного я не сделал, чтобы написать это стихотворение: просто сел за стол, охватил голову руками, припомнил то недавнее состояние панического страха, которое владело мною на протяжении нескольких минут, пока я мчался по коридорам вечернего общежития, — и строчки полились сами собой…
Прошло почти сорок лет — но паника никуда не делась. До сих пор она живет в этом маленьком стихотворении, до сих пор обдает сердце холодной волной. И не нужно читателю ничего объяснять, не нужно рассказывать ему про советский быт и коридорную систему, про двух молодых людей, недавно создавших маленькую семью, про их тревоги и надежды, — ничего этого не нужно. Всё это и так уже есть в этих строчках.
Вадим Кожинов, отобравший их в свое время для публикации в «Дне поэзии 1983», самим фактом этого отбора показал мне, тогда еще очень молодому человеку и начинающему автору, что я стою на верном пути, когда стремлюсь не назвать эмоцию, владеющую мной, а родить ее в читательской душе своим сочинением.
С той поры я иду по этому пути неколебимо.
***
В преддверии счастья иль горя,
В преддверии встреч и разлук
Судьбу, как кобылу, пришпоря,
Поводья бросаю я вдруг.
Лети, куда хочешь, родная!
Любые пути выбирай
В просторе от края до края…
А хочешь — лети через край!
Сегодня, спустя двадцать лет после написания этого стихотворения, я думаю, что отпускать поводья на всем скаку — глупость. Впрочем, я всегда это знал, — и в этих строчках была изначально заложена изрядная доля самокритики. Но главное в них все-таки другое: внутреннее желание полностью отдаться судьбе, року и, в конечном счете, воле Бога. Именно то желание, которое владело героем лермонтовского «Фаталиста».
Но вот из сорокалетнего человека я превратился в шестидесятилетнего — и всё чаще думаю, что рука, твердо держащая поводья, может быть ровно так же угодна Господу, как и рука, отпускающая поводья. Или ровно так же неугодна.
Однако как изменился мой взгляд на судьбу! Будучи 25-летним юношей, я представлял ее свирепой караульщицей, вслепую машущей окровавленным мечом, — и мечтал, увернувшись от удара, вырвать из ее рук мой победный приз. Став 40-летним мужчиной, я представлял ее бешеной кобылицей, стремглав несущей меня куда-то — и сгорал от желания предоставить ей полную свободу. А еще через 20 лет пришел к мысли, что отпускать поводья не нужно.
Коротко говоря, сначала я боялся ее, потом оседлал, а сейчас хотел бы взнуздать… и какой же взгляд вернее?
Может быть, ответ на этот вопрос указывает на внутренний возраст отвечающего?
ВЫСОКАЯ ПЛАНКА
— Не взял! — голосит окруженье,
И планка дрожит на лету.
Чем чаще терплю пораженье,
Тем выше я ставлю мечту.
Я жизнь перепутал с игрою,
И в этом упорен пока.
…Как низко я падал порою!
Но планка была высока.
Увидеть жизнь как прыжки в высоту — это моя дань одной из глупостей эпохи, профессиональному спорту. Мои современники уделяют ему чрезмерно много внимания, живя в диапазоне вечного соперничества, меряя свою жизнь победами и поражениями. Что ж, по крайней мере, в этом стихотворении я назвал настоящее имя этой глупости — игра.
Победы и поражения из жизни никуда не уходят, конечно. Но всякий глубокий человек знает, или хотя бы чувствует, что адекватную оценку любому результату наших действий может дать только Бог. А то, что люди называют победой, на самом деле вполне может быть поражением… и наоборот. Наши самодовольные суждения о победах и поражениях, наши похвалы и наши порицания ничего не стоят перед лицом высшего суда.
А упрямства во мне и впрямь хоть отбавляй. Оно и моим детям передалось. Старшей дочери, по окончании ею средней школы, даже шуточный титул присвоили — «мисс Упорство». И младшая такая же упертая…
***
С женщиной или с ребенком,
Или с хорошею книжкой,
Или с початым бочонком,
Или с больным воробьишкой,
С дымною печкой, с дровами,
С пятнышком уличной хмари, —
Только не с вами, не с вами,
Склизкие твари!
Одна добродетельная читательница, познакомившаяся с этим стихотворением в рукописи, просила меня не публиковать его — так не вязался в ее представлении мой внешний облик (мягкий, покладистый, уступчивый) с этим клокочущим выбросом ненависти.
Но я не уступил. И не потому, что на самом деле я неуступчив и непокладист, нет, — характер у меня и в самом деле мягкий. Но только сверху. Если мякоть содрать, обнажится кость. Скопище склизких тварей, сталкивавшихся со мной при жизни, может это подтвердить.
ЗЕМЛЯНЕ
Земляне мы.
Но в мыслях и делах
разнимся
на клочках воды и суши.
Раздор царит
в похожих головах,
и себялюбьем
полны наши души.
Вовеки нам
в одно не слиться, нет!
Когда с Земли
бежать решим однажды,
то не одна,
а тысячи ракет
в далекий космос
ринутся отважно!..
Бывало, в юные годы, начитавшись «научной фантастики», я воображал себе, как «все страны объединятся» и как соединенное человечество покорит далекие галактики… Но чем старше становился, тем отчетливей осознавал, что никакого объединения не будет никогда — и что покорять иные миры с Земли полетят тысячи ракет из разных стран. С каждого клочка земли полетит отдельная, независимая, суверенная, самостоятельная, автономная ракета!
А если экстраполировать эту ситуацию на грядущие тысячелетия, то, видимо, отдельные незаселенные планеты будут однажды захвачены отдельными отрядами выходцев с Земли — и впоследствии будут враждовать на межпланетном, так сказать, уровне…
Со своей себялюбивой природой мы, похоже, ничего сделать не сможем, агрессию свою никуда не денем…
***
Зачем-то я нужен, коль Богом спасен,
Зачем-то я, стало быть, нужен.
Быть может, в грядущем узрел меня Он
Пригодным для женщины мужем.
А может, отцом ясноглазых детей,
А может, прекрасным поэтом,
А может, грозою для разных чертей…
Но знать не дано мне об этом.
Я воли Господней вовек не пойму,
Я только спасенный, не боле.
И эти стихи — благодарность Ему,
Его неразгаданной воле.
Проникнуть в замысел Божий, понять, какой дальнейший путь Он предначертал для тебя? Это же дерзость с твоей стороны, да и немалая. Ты, наверное, забыл, кто такой ты — и кто такой Он… или всё, что случилось с тобой на твоем веку, так ничему тебя и не научило? Может быть, ты снова хочешь увидеть тьму, грозно сгущающуюся над твоей головой? Снова хочешь лететь с кручи, судорожно хватаясь за хлипкие растения? Снова хочешь, бессильно булькая, идти на дно?
Нет, ты этого не хочешь. Кругом светло и тепло, и почва под твоими ногами тверда, — пусть отныне всё так и остается. Если ты честен перед самим собою, то должен признать, что тебе достаточно и этой судьбы. У других и такой нет.
Но, может быть, ты думаешь, что нынешним своим положением обязан, прежде всего, не Богу, а самому себе — своему уму, таланту, дерзости, трудолюбию, терпению? Что ж, всё это у тебя, действительно, есть… но разве те, у кого всего этого было вдесятеро больше, чем у тебя, — не ушли на дно? не рухнули в темную бездну?
Ушли, рухнули. На твоих глазах. А ты жив-здоров и даже строишь планы на будущее.
Кстати сказать: многие из тех, у кого всего этого изначально было вдесятеро меньше, чем у тебя, чувствуют себя сегодня много лучше, чем ты. Не наводит ли тебя сие обстоятельство на некоторые мысли? Например, на такую: эти люди полностью вверили себя высшей воле, не мудрствуют лукаво, а просто делают то дело, которое определено им их судьбой. Торговец — торгует, чиновник — служит, солдат — воюет…
Может быть, и тебе пора, наконец-то, перестать чваниться своими талантами? И понять, что твое спасение — это, прежде всего, результат Господнего попечения о тебе, Его промысел о тебе, непостижимый для тебя.
Раз ты спасен — живи. И делай свое дело — то, на которое тебя благословили небеса.
***
Опять поднимается ветер
И гонит меня из гнезда.
Душе одиноко на свете,
И тело спешит в поезда.
Куда бы ни мчаться — но мчаться,
Привычно прощаясь без слез…
Простите меня, домочадцы!
Я радости вам не принес.
Не ведаю сам, что такое
Со мною творится, когда
В объятьях любви и покоя
Мне ржавая снится звезда,
Горбато встают занавески
И сыростью тянет с реки,
И ветер, холодный и резкий,
Гнездо мое рвет на клочки…
Может быть, однажды ты все-таки успокоишься, утихомиришь в себе этот душевный сквозняк, эту страсть к познанию новых пространств, новых людей, ситуаций и впечатлений? Ведь свежеобретенные образы всё чаще стали представать пред тобой копиями былого — лучшими или худшими, но копиями. Оригиналы встречаются всё реже. Да и то сказать: много где ты уже побывал, немало всего узнал — хватит ли остатка жизни, чтобы всё обдумать и понять?
Успокоишься, закупоришься в уютном своем углу, в светлом кругу близких людей, всё чаще станешь проводить свободное время за письменным столом, среди стен, до потолка заставленных книгами. Читать, думать, сочинять… разве не об этом мечтал ты всю жизнь? Вот же оно — достиг, наслаждайся!
Но бесприютный ветер, изгнанный тобой за пределы выстроенного быта, никуда не денется. Он будет выть за окном, подстерегать у подъезда, налетать в переулке — берегись, чтобы не застал врасплох! И холодная река по-прежнему будет течь на расстоянии жеста: только тронь ладонью ее упругое тело — и незабытая привычка потащит в новое опасное путешествие. И ржавая звезда одиноких странствий вновь подмигнет тебе сквозь залитое дождем вагонное окно…
Ведь ты же не хочешь этого!
Не хочешь. Но кто-то в тебе, похоже, не ценит ни теплых объятий любви, ни налаженного уюта, кто-то властно гонит тебя в темный тревожный холод, в ненадежное бытие. Этот кто-то вроде бы и не стремится к невзгодам, однако и не боится их — и, если придется, вновь переживет всё, перетерпит, преодолеет…
Может быть, в этом всё и дело? Страх исчез, а любопытство осталось?
Нет, тут что-то другое. Не любопытство, а какая-то внутренняя сладко-больная дрожь, вибрация, зуд… Странное желание мчаться в ночном поезде по темным просторам империи и одновременно незримо лететь рядом с самим собой, по ту сторону оконного стекла, лететь и вглядываться в самого себя, глядящего в темноту грядущего. Лететь, распластавшись над холодными реками и пустыми перелесками, мчаться под плотно затянутым тучами, беззвездным небом, вслушиваясь в грохот вагонов и свист холодного ветра…