Драматическая поэма «Пугачев» не стоит особняком в творчестве Сергея Есенина. История родины с юных лет занимала поэта. Еще на заре своей литературной деятельности он написал небольшие исторические повествования в стихах «Песнь о Евпатии Коловрате», «Марфа Посадница», «Ус», творчески использовав в них народные предания и подлинные исторические материалы.
Поэма о Пугачеве — продолжение этого пути. Есенин тщательно готовился к ее созданию. Люди, близкие поэту, оставили свидетельства о том, как долго и пытливо изучал он эпоху Пугачева, ход народного восстания. Приведем только одно из свидетельств, заслуживающих, думается, наибольшего доверия, — жены поэта С.А. Толстой-Есениной. «Со слов Есенина, — писала она, — мы знаем, что во время работы над “Пугачевым” ему пришлось прочесть много исторических книг и даже архивных документов». Кроме того, весной 1921 года, уже работая над драмой, поэт отправился в места пугачевского восстания — в Самару, Саратов, Оренбург.
Что же касается самого замысла трагедии в стихах, то у Есенина, как всегда, был свой, оригинальный взгляд на будущее произведение. Профессор И.Н. Розанов, оставивший интересную книжку воспоминаний под необычным заглавием «Есенин о себе и других», писал:
«Однажды Есенин сказал мне:
— Сейчас я заканчиваю трагедию в стихах. Будет называться “Пугачев”.
— А как вы относитесь к пушкинской “Капитанской дочке” и к его “Истории” [1]?
— У Пушкина сочинена любовная интрига и не всегда хорошо прилажена к исторической части. У меня же совсем не будет любовной интриги. Разве она так необходима? Умел же без нее обходиться Гоголь.
И потом, немного помолчав, прибавил:
— В моей трагедии вообще нет ни одной бабы. Они тут совсем не нужны: пугачевщина не бабий бунт. Ни одной женской роли. Около пятнадцати мужских (не считая толпы) и ни одной женской. Не знаю, бывали ли когда такие трагедии...».
В дальнейшей беседе автора воспоминаний с Есениным интересно еще одно. Молодой поэт отважно критикует Пушкина: «Например, у него [2] найдем очень мало имен бунтовщиков, но очень много имен усмирителей или тех, кто погиб от рук пугачевцев. Я очень, очень много прочел для своей трагедии и нахожу, что многое Пушкин изобразил просто неверно. Прежде всего сам Пугачев. Ведь он был почти гениальным человеком, да и многие из его сподвижников были людьми крупными, яркими фигурами, а у Пушкина это как-то пропало. Еще есть одна особенность в моей трагедии. Кроме Пугачева, никто почти в трагедии не повторяется: в каждой сцене новые лица. Это придает больше движения и выдвигает основную роль Пугачева».
Есенинские замечания о пушкинском сочинении не справедливы. Имена бунтовщиков в хронике поэта соседствуют на равных с именами усмирителей, внимание автора к тем и другим одинаково. Пушкинский взгляд на Пугачева тоже выверенный: предводитель мятежа представлен, разумеется, не гениальной, но достаточно «крупной и яркой фигурой». Однако рассуждения Есенина стоило привести хотя бы для того, чтобы убедиться: он серьезно относился к своей творческой задаче и напряженно обдумывал замысел поэмы.
Иным современникам казалось, что поэт на лету схватывал историческую канву и, не вникая глубоко в ход событий, основное внимание уделял их авторской образной интерпретации. Но это не так. В четырехтомном издании 1990-х годов «Сергей Есенин в стихах и жизни» [3], в примечаниях к драме «Пугачев», есть место, которое интересно с затронутой нами стороны.
Здесь говорится:
«Сопоставление текста поэмы “Пугачев” Есенина с трудами о Пугачеве, проведенное Е.А. Самоделовой, позволило сделать выводы о том, что событийная схема есенинского “Пугачева” выдержана в соответствии с композицией исторических монографий; в поэме точно и полно дается география пугачевских событий “от песков Джигильды до Алатыря”. Все персонажи произведения, кроме Пармена Крямина, являются историческими лицами. Есенин хорошо знал их биографии и при создании образов своих героев опирался на действительные факты их жизни».
Но могут спросить: можно ли найти историческую правду в лирических монологах Пугачева и его сообщников? Ведь у Есенина не дано ни конкретного места, ни времени действия в каждой картине, не указаны ни сословное положение, ни возраст героев — ничего определенного, что обычно указывают в своих произведениях драматурги. Словом, нет внешнего правдоподобия.
Однако еще Пушкин размышлял:
«Правдоподобие все еще полагается главным условием и основанием драматического искусства. Что если докажут нам, что самая сущность драматического искусства именно исключает правдоподобие? Читая поэму, роман, мы часто можем забыться и полагать, что описываемое происшествие не есть вымысел, но истина. В оде, в элегии можем думать, что поэт изображал свои настоящие чувствования в настоящих обстоятельствах. Но где правдоподобие в здании, разделенном на две части, из коих одна наполнена зрителями... Если мы будем полагать правдоподобие в строгом соблюдении костюма, красок, времени и места, то и тут мы увидим, что величайшие драматические писатели не повиновались сему правилу. У Шекспира римские лекторы сохраняют обычаи лондонских алдерманов. У Кальдерона храбрый Кориолан вызывает консула на дуэль и бросает ему перчатку. У Расина полускиф Ипполит говорит языком молодого благовоспитанного маркиза. Римляне Корнеля суть или испанские рыцари, или госконские бароны, а Корнелеву Клитемнестру сопровождает швейцарская гвардия. Со всем тем Кальдерон, Шекспир и Расин стоят на высоте недосягаемой, и их произведения составляют вечный предмет наших изучений и восторгов...».
Чем же тогда завораживает есенинская драма в стихах, и почему она кажется художественно выразительной и правдивой? И на этот вопрос можно ответить пушкинскими словами:
«Трагедия преимущественно выводила тяжкие злодеяния, страдания, сверхъестественные, даже физические (напр., Филоктет, Эдип, Лир). Но привычка притупляет ощущения — воображение привыкает к убийствам и казням, смотрит на них уже равнодушно, изображение же страстей и излияний души человеческой для него всегда ново, всегда занимательно, велико и поучительно. Драма стала заведовать страстями и душою человеческою. Истина страстей, правдоподобие чувствований в предполагаемых обстоятельствах — вот чего требует наш ум от драматического писателя».
Есенин и взялся за то, что «всегда занимательно, велико и поучительно» в трагедии — за «изображение страстей и излияний души человеческой». Он взглянул на личность Пугачева глазами лирического поэта. Он наделил своего мятежного героя обнаженным восприятием жизни, он сделал его лириком, тонко чувствующим бег ветра, вздрагивающим от неслышного шороха утренней зари и замирающим при взлете осенней листвы, с трагической нежностью, почти физически, перебирающим тонкую материю повисшего над головой времени. Его Пугачев, в отличие от пушкинского, не вешает дворян, не одаряет царской медью толпы людей, не бражничает с очередной наложницей в кругу своих приближенных. Он с болью вспоминает майскую пору юности, с тревогой смотрит на дождливую ночь за окном, философски беседует с товарищами. Но странное дело: мы принимаем такого Емельяна как народного предводителя, военачальника, отважного казака. При всем лирическом освещении он не кажется книжным, выдуманным, нереальным хотя бы в одной какой-то человеческой черточке. Это магия искусства: автор не описывает сражения и стычки, а читатель представляет переменчивый ход восстания; автор не передает в подробностях повсеместную поддержку, а потом предательство казачества — читатель ярко видит перед глазами то и другое. Секрет в том, что любой успех и поражение, любой зигзаг в судьбе главного героя отражается, как в зеркале, в его душе — а вот душу-то своего героя поэт открывает перед нами во всей полноте ее переживаний.
Для нас интересно сопоставить хронику событий, воспроизведенных Пушкиным строго документально в его «Истории Пугачевского бунта», и есенинское художественное изображение той же эпохи. Это сопоставление даст возможность представить, как точно следовал Есенин исторической правде, соблюдая психологическую правду поведения героев, их чувств и размышлений.
В 60-х годах XVIII столетия, судя по хронике Пушкина, яицкие казаки «неоднократно возмущались», и власти «принуждены были прибегнуть к силе оружия и к ужасу казней». Войсковой атаман был смещён, «на его место выбран Петр Тамбовцев». Это первый из исторических лиц, действующий также и в есенинской поэме.
Последуем за Пушкиным далее:
«Узнали, что правительство имело намерение составить из казаков гусарские эскадроны и что уже повелено брить им бороду. Генерал-майор Траубенберг, присланный для того в Яицкий городок, навлек на себя народное негодование. Казаки волновались. Наконец, в 1771 году мятеж обнаружился во всей своей силе. Происшествие, не менее важное, подало к оному повод. Между Волгой и Яиком, по необозримым степям астраханским и саратовским, кочевали мирные калмыки, в начале осьмнадцатого столетия ушедшие от границ Китая под покровительство белого царя... Русские приставы... начали их угнетать... Выведенные из терпения, они решились оставить Россию и тайно снестись с китайским правительством. Им не трудно было, не возбуждая подозрения, прикочевать к самому берегу Яика. И вдруг, в числе тридцати тысяч кибиток, они перешли на другую сторону и потянулись по киргизской степи к пределам прежнего отечества. Яицкому войску велено было выступить в погоню; но казаки (кроме весьма малого числа) не послушались и явно отказались от всякой службы.
Тамошние начальники прибегнули к строжайшим мерам для прекращения мятежа; но наказания уже не могли смирить ожесточенных. 13 января 1771 года они собрались на площади, взяли из церкви иконы и пошли, под предводительством казака Кирпичникова, в дом гвардии капитана Дурнова, находившегося в Яицком городке по делам следственной комиссии. Они требовали отрешения членов канцелярии и выдачи задержанного жалованья. Генерал-майор Траубенберг пошел им навстречу с войском и пушками, приказывая разойтиться; но ни его повеления, ни увещевания войскового атамана не имели никакого действия. Траубенберг велел стрелять; казаки бросились на пушки. Произошло сражение; мятежники одолели. Траубенберг бежал и был убит у ворот своего дома... Тамбовцев повешен, члены канцелярии посажены под стражу; а на место их учреждено новое начальство». Однако мятеж подавили. Но, как пишет Пушкин, «спокойствие было ненадежно... Тайные совещания происходили по степным уметам и отдаленным хуторам. Все предвещало новый мятеж. Недоставало предводителя. Предводитель сыскался».
В приведенном отрывке из пушкинской хроники названы еще два исторически реальных лица, которых ввел в свою поэму Есенин. Это казак Кирпичников и генерал-майор Траубенберг. Сразу отметим: в драме ««Пугачев», как и у Пушкина, их роль выверена, подтверждена документами. Но как оригинально передана Есениным трагическая вспышка мятежа! Уже с первых строк поэмы чувствуешь, что рассказ необычен; он не похож на эпическое повествование в стихах.
У Есенина был необыкновенный дар лирического преображения каждой картины, взятой из жизни. Он доказал это, например, в поэме «Анна Снегина». Там постоянно чувствуется напряженно бьющийся нерв повествования — то тревожный, то возбужденный воспоминанием, то ненадолго успокоившийся после зрелого раздумья героя. В произведениях на историческую тему, конечно, трудней осветить картину лирическим светом, но и тут Есенину удается почти невозможное. Возьмите «Поэму о 36», «Балладу о двадцати шести», «Песнь о великом походе». В каждом из этих сочинений поэта рассказ о действительных событиях пронизан особым, есенинским, лиризмом.
Вот и открыв поэму «Пугачев», мы сразу же оказываемся во власти необыкновенной речи, ошеломляющей ярчайшей образностью, напором страстей:
Тамбовцев
…Нынче ночью, как дикие звери,
Калмыки всем скопом орд
Изменили Российской империи
И угнали с собой весь скот.
...............................................
Так бросимтесь же в погоню
На эту монгольскую мразь,
Пока она всеми ладонями
Китаю не предалась.
Кирпичников
Стой, атаман, довольно
Об ветер язык чесать.
За Россию нам, конечно, больно,
Оттого что нам Россия — мать.
Но мы ничуть, мы ничуть не испугались,
Что кто-то покинул наши поля,
И калмык нам не желтый заяц,
В которого можно, как в пищу, стрелять.
Он ушел, этот смуглый монголец,
Дай же Бог ему добрый путь.
Хорошо, что от наших околиц
Он без боли сумел повернуть.
Траубенберг
Это измена!..
Связать его! Связать!
Кирпичников
Казаки, час настал!
Приветствую тебя, мятеж свирепый!
Что не могли в словах сказать уста,
Пусть пулями расскажут пистолеты.
(Стреляет.)
Траубенберг падает мертвым.
Конвойные разбегаются.
Казаки хватают лошадь Тамбовцева под уздцы
и стаскивают его на землю.
Голоса
Смерть! Смерть тирану!
Продолжим, однако, чтение пушкинской «Истории». О появлении Пугачева среди яицких казаков поэт рассказывает кратко и просто, в жанре хроники. Знакомство с его повествованием необходимо нам для того, чтобы сравнить с ним лирическую картину Есенина «Появление Пугачева в Яицком городке» (как можно предположить — у городской заставы). Итак, текст Пушкина:
«В смутное сие время по казацким дворам шатался неизвестный бродяга, нанимаясь в работники то к одному хозяину, то к другому и принимаясь за всякие ремесла. Он был свидетелем усмирения мятежа и казни зачинщиков, уходил на время в Иргизские скиты; оттуда, в конце 1772 года, послан был для закупки рыбы в Яицкий городок, где и стоял у казака Дениса Пьянова. Он отличался дерзостию своих речей, поносил начальство и подговаривал казаков бежать в области турецкого султана; он уверял, что и донские казаки не замедлят за ними последовать... Некоторые из послушных хотели его поймать и представить, как возмутителя, в комендантскую канцелярию; но он скрылся вместе с Денисом Пьяновым и был пойман уже в селе Малыковке (что ныне Волгск) по указанию крестьянина, ехавшего с ним одною дорогою. Сей бродяга Емельян Пугачев, донской казак и раскольник, пришедший с ложным письменным видом из-за польской границы, с намерением поселиться на реке Иргизе, посреди тамошних раскольников. Он был отослан под стражею в Симбирск, а оттуда в Казань... Пугачев содержался в тюрьме не строже прочих невольников. Между тем сообщники его не дремали. Однажды он под стражею двух гарнизонных солдат ходил по городу для собирания милостыни. У Замочной Решетки (так называлась одна из главных казанских улиц) стояла готовая тройка. Пугачев, подошед к ней, вдруг оттолкнул одного из солдат, его сопровождавших; другой помог колоднику сесть в кибитку и вместе с ним ускакал из городу. Это случилось 19 июня 1773 года...»
У Есенина картина появления Пугачева очищена от мелких бытовых деталей. Тут все внимание сосредоточено на переживаниях мятежного казака, почуявшего зов судьбы, увидевшего вдруг свое предназначение в назревшем бунте:
Пугачев
Ох, как устал и как болит нога!..
Ржет дорога в жуткое пространство.
Ты ли, ты ли, разбойный Чаган,
Приют дикарей и оборванцев?
Мне нравится степей твоих медь
И пропахшая солью почва.
Луна, как желтый медведь,
В мокрой траве ворочается.
Наконец-то я здесь, здесь!
Рать врагов цепью волн распалась,
Не удалось им на осиновый шест
Водрузить головы моей парус.
Яик, Яик, ты меня звал
Стоном придавленной черни!
Пучились в сердце жабьи глаза
Грустящей в закат деревни.
Только знаю я, что эти избы —
Деревянные колокола,
Голос их ветер хмарью съел.
О, помоги же, степная мгла
Грозно свершить мой замысел!
После бегства Пугачева из Казанской тюрьмы, узнаем мы из пушкинской хроники, под стражу взяли всех подозрительных казаков. Один из них, некто Михаил Кожевников, дал такие показания: «В начале сентября находился он на своем хуторе, как приехал к нему Иван Зарубин и объявил за тайну, что великая особа находится в их краю. Он убеждал Кожевникова скрыть ее на своем хуторе. Кожевников согласился. Зарубин уехал и в ту же ночь перед светом возвратился с Тимофеем Мясниковым и с неведомым человеком, все трое верхами. Незнакомец был росту среднего, широкоплеч и худощав. Черная борода его начинала седеть. Он был в верблюжьем армяке, в голубой калмыцкой шапке и вооружен винтовкою. Зарубин и Мясников поехали в город для повестки народу, а незнакомец, оставшись у Кожевникова, объявил ему, что он император Петр III, что слухи о смерти его были ложны...».
В этом рассказе появляется фамилия еще одного будущего сподвижника Пугачева — Ивана Зарубина. Позже Пушкин добавил о нем: «В числе главных мятежников отличался Зарубин (он же Чика), с самого начала бунта сподвижник и пестун Пугачева. Он именовался фельдмаршалом и был первый по самозванце».
В поэме Есенина Зарубин сразу поддержал решение Пугачева объявить себя императором Петром III; он горячо убеждал других мятежников — Шигаева и Торнова в успехе восстания.
Верьте, верьте!
Я вам клянусь!
Не беда, а нежданная радость
Упадет на мужицкую Русь.
Вот взвенел, словно сабли о панцири,
Синий сумрак над ширью равнин.
Даже рощи —
И те повстанцами
Подымают хоругви рябин.
Зреет, зреет веселая сеча.
Взвоет в небо кровавый туман.
Гулом ядер и свистом картечи
Будет завтра их крыть Емельян.
И чтоб бунт наш гремел безысходней,
Чтоб вконец не сосала тоска, —
Я сегодня ж пошлю вас, сегодня,
На подмогу его войскам.
В точном соответствии с историческими фактами рисует Есенин и участие в мятеже уральского каторжника Хлопуши. «В оренбургском остроге, — писал Пушкин, — содержался тогда в оковах злодей, известный под именем Хлопуши. Двадцать лет разбойничал он в тамошних краях; три раза ссылаем был в Сибирь, и три раза находил способ уходить.
Рейнсдорп вздумал употребить смышленого каторжника и чрез него переслать в шайку Пугачевскую увещевательные манифесты. Хлопуша клялся в точности исполнить его препоручения. Он был освобожден, явился прямо к Пугачеву и вручил ему самому все губернаторские бумаги. “Знаю, братец, что тут написано”, — сказал безграмотный Пугачев и подарил ему полтину денег и платье недавно повешенного киргизца. Хорошо зная край, на который так долго наводил ужас своими разбоями, Хлопуша сделался ему необходим. Пугачев наименовал его полковником и поручил ему грабеж и возмущение заводов. Хлопуша оправдал его доверенность. Он пошел по реке Сакмаре, возмущая окрестные селения, явился на Бугульчанской и Стерлитамацкой пристанях и на уральских заводах и переслал оттоле Пугачеву пушки, ядра и порох, умножа свою шайку приписными крестьянами и башкирцами, товарищами его разбоев».
Для того, чтобы читатель мог достоверней представить Хлопушу, Пушкин дает его портрет: «Разбойник... из-под кнута клейменый рукою палача, с ноздрями, вырванными до хрящей, был один из любимцев Пугачева. Стыдясь своего безобразия, он носил на лице сетку или закрывался рукавом, как будто защищаясь от мороза».
После этих скупых, «летописных» строк поэта мы сможем окунуться в лирическую стихию Есенина, рисующего появление Хлопуши в стане мятежников с поручением губернатора Рейнсдорпа. Тут в каждом слове вчерашнего каторжника слышится такая душевная мощь, такая эмоциональная энергия, что легко представить сметающую все и вся лавину ненависти восставших, силу их «озлобленных сердец»:
Хлопуша
Сумасшедшая, бешеная, кровавая муть!
Что ты? Смерть? Иль исцеленье калекам?
Проведите, проведите меня к нему,
Я хочу видеть этого человека.
Я три дня и три ночи искал ваш умет,
Тучи с севера сыпались каменной грудой.
Слава ему! Пусть он даже не Петр!
Чернь его любит за буйство и удаль.
Я три дня и три ночи блуждал по тропам,
В солонце рыл глазами удачу,
Ветер волосы мои, как солому, трепал
И цепами дождя обмолачивал.
Но озлобленное сердце никогда не заблудится,
Эту голову с шеи сшибить нелегко.
Оренбургская заря красношерстной верблюдицей
Рассветное роняла мне в рот молоко.
И холодное корявое вымя сквозь тьму
Прижимал я, как хлеб, к истощенным векам.
Проведите, проведите меня к нему,
Я хочу видеть этого человека.
У Пушкина находим несколько замечаний о том, что Пугачев не всегда был самостоятелен в выборе решений — часто им управляли ближайшие сподвижники. Они, к тому же, не очень высоко ценили голову своего предводителя и еще задолго до окончательной измены Пугачеву, не раз, после очередного поражения в каком-нибудь бою, пытались выдать властям самозванного «императора».
Есенинская поэма построена так, что драматическое напряжение в ней возрастает от монолога к монологу. Все новые и новые сотоварищи Пугачева говорят о своих страшных предчувствиях, о видениях, которые пророчат гибель мятежному войску. Вот Торнов, как кликуша, кричит Зарубину:
Да-да-да!
Что-то будет!
Воют слухи, как псы у ворот,
Дует в души суровому люду
Ветер сырью и вонью болот.
Быть беде!
Быть великой потере!
Знать, не зря с луговой стороны
Луны лошадиный череп
Каплет золотом сгнившей слюны.
А то Шигаев, судя по словам Пушкина, изменник душою, убеждает Зарубина, что черная беда смотрит отовсюду, мерещится ему везде:
...Но кому-то грозится, грозится беда,
И ее ль казаку не слышать?
Посмотри, вон сидит дымовая труба,
Как наездник, верхом на крыше.
Вон другая, вон третья,
Не счесть их рыл
С залихватской тоской остолопов,
И весь дикий табун деревянных кобыл
Мчится, пылью клубя, галопом.
Но куда ж он? Зачем он?
Каких дорог
Оголтелые всадники ищут?
Их стегает, стегает переполох
По стеклянным глазам кнутовищем.
И, наконец, Творогов, главный предатель, открыто предлагает казачьей верхушке:
Стойте! Стойте!
Если б знал я, что вы не трусливы,
То могли б мы спастись без труда.
Никому б не открыли наш заговор безъязыкие ивы,
Сохранила б молчанье одинокая в небе звезда.
Не пугайтесь!
Не пугайтесь жестокого плана,
Это не тяжелее, чем хруст ломаемых в теле костей,
Я хочу предложить вам:
Связать на заре Емельяна
И отдать его в руки грозящих нам смертью властей.
Чумаков
Как, Емельяна?
Бурнов
Нет! Нет! Нет!
Творогов
Хе-хе-хе!
Вы глупее, чем лошади!
Я уверен, что завтра ж,
Лишь золотом плюнет рассвет,
Вас развесят солдаты, как туш, на какой-нибудь площади,
И дурак тот, дурак, кто жалеть будет вас,
Оттого что сами себе вы придумали тернии.
Только раз ведь живем мы, только раз!
Только раз светит юность в родной губернии...
Что мне в том, что сумеет Емельян скрыться в Азию?
Что, набравши кочевников, может снова удариться в бой?
Все равно ведь и новые листья падут и покроются грязью.
Слушай, слушай, мы старые листья с тобой!
Так чего ж нам качаться на голых корявых ветвях?
Лучше оторваться и броситься в воздух кружиться,
Чем лежать и струить золотое гниенье в полях,
Чем глаза твои выклюют черные хищные птицы.
Тот, кто хочет за мной — в добрый час!
Нам башка Емельяна — как челн
Потопающим в дикой реке...
Только раз ведь живем мы, только раз!
Только раз славит юность, как парус, луну вдалеке.
Чумаков, Бурнов, Творогов — эти сподвижники Пугачева появляются лишь в заключительных главах поэмы, но какие запоминающиеся трагические ноты добавляют они в есенинский реквием! Один — воспоминанием о последнем кровавом побоище мятежников и усмирителей, другой — плачем о короткой жизни, промелькнувшей на жестокой земле, третий — ужасом перед позорной смертью. Состояние людей, обманувшихся в своих надеждах, их скорбь, отчаянье, проклятье — все это выражено поэтом на пределе чувств, словами, рвущими душу. И кажется, что все живое в природе тоже чувствует смертную безысходность, все померкло, все приготовилось к гибели. Такая способность Есенина-художника напоминает бессмертный дар автора «Слова о полку Игореве», русских летописцев, повествовавших о нашествии монголов, Аввакума Петрова.
И вот конец самого Пугачева. В поэме нет упоминания о том, где и как произошла выдача сообщниками своего предводителя. Весь строй произведения подготавливает нас к тому, что никаких подробностей этого события и не будет. В такой трагедии они попросту не нужны. Здесь должен быть и здесь есть наивысший взлет человеческих эмоций; тут напряжение страстей таково, что не хочешь знать ни места, ни времени происходящего; только состояние героев, только их ужас, гнев, благородство и низость вызывают у тебя, читателя, жгучий интерес.
И все же, перед тем, как обратиться к последней странице есенинской поэмы, прочтем у Пушкина документальные строки о захвате мятежного вождя:
«Войска отовсюду окружали его... Пугачев не имел средств выбраться из сетей, его стесняющих... Его сообщники, с одной стороны видя неминуемую гибель, а с другой — надежду на прощение, стали сговариваться и решились выдать его правительству. Пугачев хотел идти к Каспийскому морю, надеясь как-нибудь пробраться в киргиз- кайсацкие степи. Казаки на то притворно согласились; но сказав, что хотят взять с собою жен и детей, повезли его на Узени, обыкновенное убежище тамошних преступников и беглецов. 14 сентября они прибыли в селения тамошних староверов. Тут произошло последнее совещание. Казаки, не согласившиеся отдаться в руки правительства, рассеялись. Прочие пошли к ставке Пугачева. Пугачев сидел один в задумчивости. Оружие его висело в стороне. Услыша вошедших казаков, он поднял голову и спросил, чего им надобно? Они стали говорить о своем отчаянном положении, и между тем, тихо подвигаясь, старались загородить его от висевшего оружия. Пугачев начал опять их уговаривать идти к Гурьеву городку.
Казаки отвечали, что они долго ездили за ним и что уже ему пора ехать за ними.
“Что же? — сказал Пугачев. — Вы хотите изменить своему государю?” — “Что делать!” — отвечали казаки и вдруг на него кинулись. Пугачев успел от них отбиться. Они отступили на несколько шагов. ”Я давно видел вашу измену”, — сказал Пугачев и, подозвав своего любимца, илецкого казака Творогова, протянул ему свои руки и сказал: “вяжи!” Творогов хотел ему скрутить локти назад. Пугачев не дался. “Разве я разбойник?” — сказал он гневно. Казаки посадили его верхом и повезли к Яицкому городку...».
У Есенина:
Пугачев
Вы с ума сошли! Вы с ума сошли! Вы с ума сошли!
Кто сказал вам, что мы уничтожены?
Злые рты, как с протухшею пищей кошли,
Зловонно рыгают бесстыдной ложью.
Трижды проклят тот трус, негодяй и злодей,
Кто сумел окормить вас такою дурью.
Нынче ж в ночь вы должны оседлать лошадей
И попасть до рассвета со мною в Гурьев.
Да, я знаю, я знаю, мы в страшной беде,
Но затем-то и злей над туманною вязью
Деревянными крыльями по каспийской воде
Наши лодки заплещут, как лебеди, в Азию.
О, Азия, Азия! Голубая страна,
Обсыпанная солью, песком и известкой.
Там так медленно по небу едет луна,
Поскрипывая колесами, как киргиз с повозкой.
Но зато кто бы знал, как бурливо и гордо
Скачут там шерстожелтые горные реки!
Не с того ли так свищут монгольские орды
Всем тем диким и злым, что сидит в человеке?
Уж давно я, давно я скрывал тоску
Перебраться туда, к их кочующим станам,
Чтоб разящими волнами их сверкающих скул
Стать к преддверьям России, как тень Тамерлана.
Так какой же мошенник, прохвост и злодей
Окормил вас бесстыдной трусливой дурью?
Нынче ж в ночь вы должны оседлать лошадей
И попасть до рассвета со мною в Гурьев.
Крямин
О смешной, о смешной, о смешной Емельян!
Ты все такой же сумасбродный, слепой и вкрадчивый;
Расплескалась удаль твоя по полям,
Не вскипеть тебе больше ни в какой азиатчине.
Знаем мы, знаем твой монгольский народ,
Нам ли храбрость его неизвестна?
Кто же первый, кто первый, как не этот сброд
Под Сакмарой ударился в бегство?
Как всегда, как всегда, эта дикая гнусь
Выбирала для жертвы самых слабых и меньших,
Только б грабить и жечь ей пограничную Русь
Да привязывать к седлам добычей женщин.
Ей всегда был приятней набег и разбой,
Чем суровые походы с житейской хмурью.
Нет, мы больше не можем идти за тобой,
Не хотим мы ни в Азию, ни на Каспий, ни в Гурьев.
Пугачев
Как? Измена?
Измена?
Ха-ха-ха!
Ну так что ж!
Получай же награду свою, сабака!
(Стреляет.)
Крямин падает мертвым.
Казаки с криком обнажают сабли.
Пугачев, отмахиваясь кинжалом, пятится к стене.
Творогов
Ну, рехнулся... чего ж глазеть?
Вяжите!
Чай, не выбъет стены головою.
Слава Богу! Конец его зверской резне,
Конец его злобному волчьему вою.
Будет ярче гореть теперь осени медь,
Мак зари черпаками ветров не выхлестать.
Торопитесь же!
Нужно скорей поспеть
Передать его в руки правительства.
Пугачев
Где ж ты? Где ж ты, былая мощь?
Хочешь встать — и рукою не можешь двинуться!
Юность, юность! Как майская ночь,
Отзвенела ты черемухой в степной провинции.
Вот всплывает, всплывает синь ночная над Доном,
Тянет мягкою гарью с сухих перелесиц.
Золотою известкой над низеньким домом
Брызжет широкий и теплый месяц.
Где-то хрипло и нехотя кукарекнет петух,
В рваные ноздри пылью чихнет околица,
И все дальше, все дальше, встревоживши сонный луг,
Бежит колокольчик, пока за горой не расколется.
Боже мой!
Неужели пришла пора?
Неужель под душой так же падаешь, как под ношей?
А казалось... казалось еще вчера...
Дорогие мои... дорогие... хор-рошие...
Мы много цитировали. Иного не было дано: не приводя строк поэта, невозможно говорить о достоинствах его великой драмы. Читатель, вероятно, заметил, что каждый монолог в поэме одухотворен особой философией, особой оценкой жизни и человеческой судьбы. Мысли и переживания героев подняты на некую высоту, где они, имея в основании земное бытие, напоминают о предназначении человека в вечности. Человек и эпоха, конкретное время? Да. Но также: человек и его бесценная жизнь, его сущность, включающая свободу, достоинство, право на счастье. Обо всем этом думаешь, читая есенинского «Пугачева».
Кроме же того, ясно видишь, что поэт нигде не преступил пушкинского завета о том, что автор драмы «не должен... хитрить и клониться на одну сторону, жертвуя другою. Не он, не его политический образ мнений, не его тайное или явное пристрастие должно... говорить в трагедии, но люди минувших дней, их умы, их предрассудки. Не его дело оправдывать и обвинять, подсказывать речи. Его дело воскресить минувший век во всей его истине». И мы благодарны Есенину, что он сделал это с блеском подлинного драматического поэта.
Примечания
1. Речь идет об «Истории Пугачевского бунта».
2. Имеется в виду: в «Истории Пугачевского бунта».
3. М.: ТЕРРА; Республика, 1997.