Сбыча мечт
Лет шесть назад мы с нашими московскими друзьями Крымовыми полетели в Южно-Африканскую республику. Полетели мы туда по приглашению одного бывшего министра последнего белого правительства, а ныне мистера Твистера, который решил заказать Диме семейный портрет. Нашла заказчика моя жена, представляющая творчество Дмитрия Анатольевича. Поэтому она там была по делам. Инна, жена художника, была в качестве вдохновителя, а я служил праздношатающимся. Хозяин поселил нас в Кейптауне, где жил и он, в приморском отеле, принадлежавшим его семье. И вот мы с Димой после банкета, заслуживающего отдельного описания, сидим на террасе их номера, и Крымов, выросший в театре — он сын гениального Эфроса и замечательной Натальи Крымовой, а сейчас и сам стал превосходным режиссером, — мечтательно смотрит на горы:
— Какая изумительная декорация!
— Нет, — отвечаю я, — не декорация, а иллюстрация. Вспомни «Копи царя Соломона» и «Похитители бриллиантов» Мечта всех мальчишек: повидать Большую Столовую гору, Трех Молчаливых, Мыс Доброй Надежды. Ну вот — повидали. И осталась в душе какая-то пустота. Все-таки, несбывшиеся мечты — лучше.
Но пара-другая еще остались…
Все перепуталось…
В городе Одессе в одной семье было пять братьев. Семья была очень простая, хотя и хороших корней. Двое из них занимались грузовым извозом. Они решили открыть свой биндюжный двор и попросили взаймы денег у третьего брата, который покинул к тому времени Одессу и стал прилично зарабатывать. Брат эти деньги прислал, но не в долг, а подарил. Биндюжный двор приносил хороший доход, и братья купили участок земли на Слободке (далеко не аристократическом районе) при выезде на Балтскую дорогу, и построили три одинаковых дома: два для себя, а еще один на тот случай, если третий брат решит вернуться в Одессу. Случилась революция, и третий брат предпочел уехать из Москвы не в Одессу, а в Берлин. Тогда братья летом 1919 года сдали этот дом в аренду своему дальнему родственнику шорнику Янкелю Коровскому и его вдовой беременной сестре, мужа которой зарубили бандиты.
Леонид Осипович Пастернак так и не увидел этого дома, выстроенного на его деньги, а мой отец, родившийся в ноябре 1919, года считал этот дом своим родным.
Волшебная глупость в поэзии
Поэзии приписывают — и справедливо по-моему! — волшебство. Одним из подтверждений этого смелого заявления является тот факт, что отчаянная глупость, за которую прозаика бы смешали с навозом, а драматурга — освистали, в поэзии существует себе вполне комфортно.
Чтобы не быть голословным, приведу несколько примеров.
В стихотворении М. Ю. Лермонтова «Сон» («В полдневный жар в долине Дагестана» заключительная строфа:
И снилась ей долина Дагестана;
Знакомый труп лежал в долине той;
В его груди дымясь чернела рана,
И кровь лилась хладеющей струёй —
вызывает, мягко говоря, недоумение: труп может быть знакомым патологоанатому, но уж никак не даме, связанной с героем романтичными отношениями. Чистая глупость. А, между тем, стихотворение просто вибрирует от внутреннего напряжения, и читатель захвачен им полностью.
Второй пример. Александр Блок. «Фабрика». Здесь должен оговориться — я этого поэта не люблю за пошлость, вылезающую из самых неожиданных углов. Не люблю за то, что «Незнакомка» написана одним из ее слободских героев, не люблю за убогую жалистность поющей в церковном хоре девицы, на люблю за «красивую и молодую». И понимаю, тем не менее, громадность его поэтического дарования. Среди стихов, которые переползли через барьер моего внутреннего отторжения, находится «Фабрика». Несмотря на вопиющую глупость первой строфы:
В соседнем доме окна жолты.
По вечерам — по вечерам
Скрипят задумчивые болты,
Подходят люди к воротам.
Кто-нибудь задумывался: как, в принципе, болты (задумчивые!) могут скрипеть? Петли — могут, болты — нет. Я почему-то уверен, что ильфо-петровские волны, падающие вниз стремительным домкратом, были подняты задумчивыми болтами. Стихотворение же — замечательное, нет равных ему по описанию фабричной окраины.
Чемпионом по глупости я считаю первую строфу есенинского «Я спросил сегодня у менялы»:
Я спросил сегодня у менялы,
Что дает за полтумана по рублю,
Как сказать мне для прекрасной Лалы
По-персидски нежное «люблю»?
Поскольку, как известно широким массам, в данном стихотворении «туман» не имеет никакого отношения к водным испарениям, а является названием существовавшей на то время иранской денежной единицы, впоследствии выведенной из обращения, то первые две строчки являются не более, чем финансовым разговором. Так вот, он — бессмыслен. За полтумана можно давать либо РУБЛЯМИ, либо В РУБЛЯХ. ПО РУБЛЮ давать ни полтумана, ни четыре риала нельзя. Используя профессиональный сленг, можно было спросить: «Какой курс ТУМАНА ПО РУБЛЮ?» — и все. Ну, а то, что между первыми и вторыми двумя строками связи не найдет даже служебно-нюхательная собака, по-моему, ясно. Смысл, бытовой смысл разорван, раздробрел, растоптан. А стихотворение — одна из изумительных вершин любовной лирики.
Спешу оговориться: сказанное относится только к талантливым стихам. В бездарных глупость не просто видна — выпирает. Отмечать ее оставляю читателям. Хотя… Жил такой поэт Сергей Островой, который, как мне кажется, был в поэзии натуральным болваном. Не графоманом, но именно — болваном. Не откажу себе в удовольствии привести отрывок из его стихотворения:
Не верю в то, что звезды угасают,
Что все мелеет, даже души рек.
Есть женщины, которых не бросают.
Ни нынче. Ни вчера. Ни через век.
За что их любят? Звонко. Без оглядки.
За свет в душе? За ум? За красоту?
Их любят так, что не играют в прятки,
А все им отдают начистоту.
Здесь одна благоглупость громоздится на дргую. Звезды — гаснут безотносительно к вере члена СП СССР. Мелеют сами реки, наличие у них душ — проблематично. Как можно любить — звонко? Отдавать начистоту — нельзя. И т. д.
Осталось за малым: найти формальные правила отличия талантливых стихов от бездарных. Но здесь я — пас.
Жили-были три китайца
I. Як
Отличие нашей команды от других чемпионов страны заключалось в том, что те играли в КВН и становились (или не становились) друзьями, а у нас компания друзей поиграла заодно в КВН. Поэтому окончание сезона не стало окончанием отношений, и мы по-прежнему друг для друга Леньки, Вовки, Левки, Юльки, хотя седые все и с внуками, а некоторые развлекают уже ангелов.
Собирались мы ежесубботне, то у одного, то у другого, с омерзением шутили, лелеяли завтрашний бодун, развлекались. Вокруг компании постоянно крутились интересные ребята, в нее не входившие, но — дружественные. Капитан наших болельщиков Миша Задорнов, например. Или ставший впоследствии известным документалистом Гриша Илугдин, недавно снявший фильм «Еврейская балерина Анна Павлова», по случаю чего я направил ему запрос, когда же он, наконец, снимет картину «Еврейский мальчик Коля Романов в школе и дома»? Ответа пока не получил.
В тот раз мы собрались дома у Илюши К. Еще до застолья мы с приятелем Левкой курили в коридоре. А Левка, надо сказать, тихо разговаривать не умел никогда (не так давно на 60-летнем юбилее нашего самого младшего друга я убедился, что годы над ним не властны). Ну вот, что-то мы с ним обсуждаем, и тут я замечаю, что вокруг нас курсирует старенькая бабушка хозяина квартиры, и как только Левка в очередной раз обратится ко мне по имени, на шажок приближается ко мне. Наконец, когда для дальнейшего наступления плацдарма у бабули не было, она задала мне вопрос:
— Извините, пожалуйста, вас правда зовут Юлик?
— Да! — честно ответил я, не видя смысла отказываться от гордого имени.
— Странно, вы так похожи на еврея.
В том, что я похож на еврея, ничего странного я как раз не видел: меня даже с затылка нельзя было принять ни за представителя малых народов Севера, ни за гордого сына Саян. Это во-первых. А во-вторых, дух компании был таким, что даже полукровки, квартероны и просто славяне через какое-то время обнаруживали в себе черты конспиративной национальности. Да что там говорить, когда первым из наших уехал в Израиль чистокровный азербайджанец Юсеф, охотно откликавшийся (-ющийся, до 120 ему!) на Йоську. Так что самым удивительным было как раз само удивление, которое я по легкости мысли списал на возраст, продолжив посему попытки разобраться в отрывистых Левкиных воплях.
Меж тем старушка подобралась к своему внуку и что-то жарко зашептала ему на ухо, показывая пальцем на меня. По мере шепота глаза у Илюши квадратнели и вылезали из орбит, потом он хлопнул себя по лбу и зашелся в хохоте.
Оказалось, что бабулю подвело имя. Среди упомянутых уже сателлитов компании был некий юноша с папой — китайцем и мамой — сами-понимаете. Папа, надо сказать, сгинул в дебрях новейшей истории, но когда юноше стукнуло 16 и надо было выбирать пятую графу, мама рассудила, что китайцев, хотя и обзывают ревизионистами, но от комиссарского тела не отлучают, а еврей он и есть жид. Посему поэтому паспорт был выписан на имя Чжоу Юлиня, китайца. В описываемое время душа Чжоу Юлиня металась, бедная, между Синаем и Даманским, и везде ей было хреново. В компашке Юлиня называли, конечно. Юликом, и Илюша предупредил бабку, что сегодня в гости придет китаец, которого зовут Юлик, и пялиться на него не надо. Старушка приготовилась увидеть Мао Цзедуна, а увидела мальчика Мотла, чему, конечно, изумилась.
Мы посмеялись минут пять, потом еще с недельку меня глумливо спрашивали, куда я спрятал хунвейбинку, а затем все заглохло.
Через пару лет я настучал в КГБ на своего лучшего друга, чем я гордился и за что тот был крайне благодарен. Он был умненький и усидчивый мальчик, и твердо шел в аспирантуру, но за пару месяцев до распределения был вызван в деканат, где сидел товарищ Сероглазкин, предложивший подумать о работе в КГБ.
— В вычислительном центре? — проблеяло ошалевшее от этой перспективы дитя.
— Нет — с людьми! Вы — чемпион страны, пишете в институтскую газету, участвуете в самодеятельности — у вас должно получиться, — твердо ответил товарищ майор.
— Можно подумать?
— Подумайте, подумайте, — как показалось герою — угрожающе, произнес внук Дзержинского. — Мы тоже подумаем, что с вами делать! И пожалуйста, никому не говорите о нашей беседе.
Ага, как же… Витька впоследствии клялся, что вышел с сухими штанами, но я ему лично не верил. А через пару недель в деканат вызвали меня. Там сидел опять же товарищ Сероглазкин, тот ли, другой — не знаю. Я удивился: до моего распределения оставалось еще два года.
— Я хочу поговорить с вами о вашем друге Викторе, — проникновенно сказал представитель органов.
— Какой он мне друг? — махнул я рукой.
— То есть как? Вы же у него дома часто бываете, субботние вечера вместе проводите, вместе в КВН выступали, как же так?
— Эх, товарищ Сероглазкин, знали бы вы, что это за тип: эгоист, сплетник, брехун, кроме того — алкаш. И как выпьет — остановить невозможно — метет языком без устали.
— Так почему же вы с ним дружите?
— Сначала не знал, а теперь боюсь! Если перестану с ним общаться, он меня рассорит со всеми знакомыми!
На том и закончили. Я, естественно, пообещал никому ничего никогда и вообще. И почесал к Вите домой.
— Спасибо, стукачок! — ласково сказал он.
— Не за что, алкаш! — ответил я ему.
Контора больше Витю не тревожила, забыла о нем. А когда мы обмывали его поступление в аспирантуру, виновник торжества, поблагодарив все поддержавших, посмотрел на меня:
— Я никогда не сомневался, что, несмотря на временные разногласия, в трудную минуту китайский брат встанет плечом к плечу с советским!
Вот ведь гад!
II. Як-Цидрак
Через некоторое время я выбрался на ПМЖ в город Таллин и часто ездил оттуда в командировки в Ленинград. Сперва в Балтийское морское пароходство, потом в Ленинградский Филиал ВГПТИ ЦСУ СССР, а затем во всяческие НИИ. Судьба такая.
До конца семидесятых таллинский поезд приходил на Варшавский вокзал (потом переадресовали на Балтийский) в шесть утра с копейками. Обычно я заскакивал в здание вокзала, где в буфете варили на удивление приличный кофе. Должен сказать, что помимо Закавказья, приличный кофе варили только в прибалтийских населенных пунктах, в число которых я, конечно же, с удовольствием включаю город на Неве и откуда со скорбью исключаю — тьфу! — Калининград. Даже в Москве кофе недотягивал, а уж на Украине, исключая, конечно, бывшую Австро-Венгрию, с заменой «е» на оборотное «э», подавали желудево-цикориевый компот, имевший к классическому напитку троюродное отношение. Чемпионом, однако, был Ташкент, где в ресторане на крыше одноименной гостиницы я однажды по дурости завершил очень нехилый обед такой бурдой, что память о ней до сих пор живет в моем желудке.
Выпив кофе, я возвращался на перрон и уже с него шел на набережную Обводного, где и садился на общественный транспорт. Перрон и набережную соединяла, скажем так, аллея, ограниченная с одной стороны глухой стеной вокзала с какими-то трансформаторными будками, а с другой — редкими деревьями, перемежавшимися ларьками со всякой дрянью. Вне зависимости от погоды, асфальт этой аллеи украшали лужи с плавающими избытками социалистического способа потребления. В темноте эти лужи следовало обходить с опаской.
Хуже было вечером. Поезд в Таллин уходил после полуночи, и в это время аллею освещал убогий фонарь, прискакавший, по-моему, из блоковского стихотворения. Под порывами ветра, тени, отбрасываемые им, колыхались, принося ощущения какого-то злобного движения. Ходить было страшновато, и я, держа в левой руке сумку с бебехами, а также пакет с дарами «Восточных сладостей», сжимал в правой оружие последнего возмездия: рубль. По мысли конструктора оружия, то есть как раз меня, при требовании: «Кошелек или жизнь!» — следовало сунуть этот рубль и галопом добежать до перрона. Однажды мне пришлось это оружие применить.
Была глухая ноябрьская ночь. Мокрый ветер швырял в лицо смесь дождя со снегом, со стороны ларьков доносился гнусный скрип неясного содержания. Когда я уже прошел две трети расстояния и впереди замаячили скудные фонари вожделенного перрона, откуда-то из-за трансформаторной будки ко мне неторопливо приблизилась зловещая фигура и сиплым шепотом спросила:
— Не знаете, как пройти до Обводного?
— Конечно! Какой разговор! — звучно ответил я и, ткнув ему рубль, рванул к перрону.
Но вот в другой раз, идя к поезду, я услышал чужие шаги за спиной в самом начале пути. Рубль прилип к ладони, и я понял, что не успею — далеко бежать. Осталось покориться. Мужчина в солдатской шапке, но без звездочки, обгоняя, посмотрел мне в лицо и замедлил ход. Несколько шагов мы прошли вровень молча, если не считать моей тихой икотки азбукой Морзе. А потом он наклонился ко мне и прошептал нечто вроде:
— Чунча, мунча.
— Что? — переспросил я.
— Не бойся, браток, не выдам. Чунча, мунча! — и запел: «Москва-Пекин, Москва-Пекин». Затем добавил, — Ты меня не бойся, я этого серуна Никитку полной душой ненавижу! Железнодорожные войска, средний комсостав. Сталин и Мао слушают нас!
— Вы меня с кем-то путаете! — пролепетал я.
— Да ладно, что я своих не узнаю? И сокращаются большие расстояния. Средний комсостав, я тебе честно говорю. Доверяй!
Тут мы как раз подошли к перрону, и фонарь осветил нас.
— Странно! — сказал неожиданный попутчик — Лицо, вроде, правильное, а глаза-то наши, советские! Верить глазам надо, а не хочется. Ладно, бывай!
И ушел.
— Чунча, мунча! — попрощался я ему в спину. Но он не услышал.
III. Як-Цидрак-Цидрони
После первой американской краткосрочной работы у меня наступил перерыв. Пару недель я не отходил от телефона, ожидая, что вот-вот позвонит Клинтон и предложит мне пост министра финансов, потому что как же Америка может обойтись без такого замечательного специалиста. Но то ли ему ЦРУ дало неправильный номер телефона, то ли он сам запутался в занятиях по практической гинекологии, но звонка я так и не дождался. Пришлось наняться на работу младшим бухгалтером и записаться на вечерние курсы в коммьюнити колледж, по-нашему говоря: ПТУ. Как-то все так удачно сложилось, что я, перешагивая через живые трупы многочисленных коллег, через пять лет занял пост главного финансового офицера довольно большой компании, у который были офисы в Швейцарии, Гонконге и Великобритании, а также фабрики в Москве и китайском городе Панью, не считая Лос-Анжелеса, конечно. Среди прочих приятностей жизни, работа предполагала регулярные визиты в подведомственные точки с нахмуриванием бровей, надуванием щек, ну и попутной проверкой бухгалтерских книг.
Об иных местах умолчу, но вот Гонконг…
Гонконг похож на старого аристократа, налопавшегося Виагры: благородные седины Финансового района как-то сразу переходят в лихо торчащие небоскребы. Я искренне люблю этот город. За то, что он никогда не спит. За то, что ночью можно без ущерба для здоровья ходить по любому из его уголков — однажды, решив уйти из ночного клуба пораньше, т. е. около двух ночи, я в одиночку отмахал километров пять по Ковлуну (знающие люди меня поймут). За бесконечный праздник местного чревоугодия. За чистоту. За доброжелательность.
Немаловажно и то, что практически все местные китайцы хорошо и охотно говорят на английском, что заметно отличает их как от континентальных китайцев, так, скажем, и от жителей Галлии и Иберии.
Все, да не все. Исключение — таксисты.
Я не знаю, почему таксисты в Гонконге вываливаются из общего правила. Может быть, их в раннем детстве отбирают и увозят в отдаленный горный монастырь, где обучают специальному акценту… Или просто бьют по голове деревянной колотушкой… Или держат родственников в заложниках с угрозой пустить на фарш, если таксист свяжет хотя бы два слова… Просто загадка, но все — до одного! — встреченные мною гонконгские таксисты формулируют свои богатые реакции в наборе звуков, над которым еще нужно потрудиться, чтобы расшифровать.
В один знаменательный день таксист, везший меня в аэропорт, обернулся, внимательно осмотрел меня и радостно произнес:
— Сорос.
Я переспросил. Он повторил:
— Сорос! — и уточнил, — Шорш.
Тут до меня дошло, что он называет меня Джорджем Соросом.
К Соросу я отношусь, как только и может относиться личность средних способностей к финансовому гению, а человек, заработавший за сутки миллиард долларов не гением быть не может. И пусть даже это красивая легенда, что именно Сорос организовал британцам Черную среду, пусть она на самом деле не легенда даже, а городской миф, но ТАК уловить падение фунта и ТАК подтолкнуть его, мог только финансовый гений.
Поэтому, услышав, что таксист сравнивает меня с Соросом, я приосанился: значит — видна стать героя, значит — на лице написано, что я — не фуфло подзаборное, а солидный человек, крупный специалист в области финансов. Я приосанился и даже сурово потемнел лицом, являя готовность немедленно продать тысячи фунтов, неважно стерлингов или украинских семечек, и на вырученные деньги закупить марки, неважно немецкие или почтовые, то есть закрутить могучую финансовую карусель.
Но в этот момент он обернулся, радостно заржал и сказал:
— Жудей!
Потом:
— Сорос жудей, — показал на меня пальцем, — Жудей!
Как описать мои чувства? С одной стороны — разочарование, да. Но с другой — как домой вернулся.
Здравствуй, идише маме,
Я твой тонкий колосок!
Послеполуденный отдых фавнов
Почти десять лет наша семья ежегодно отдыхала в Сухуми.
Кто знаком с географией этого волшебного места, конечно, знает о существовании Сухумского дендрария. Так вот, в дендрарии мы не жили — на его территории был расположен Дом отдыха Совета Министров Грузинской ССР, и солидные граждане в пижамных штанах, майках и шляпах спускались фуникулером к воротам и подземным переходом шли на пляж.
Если встать спиной к морю, то слева следующим примечательным местом был лагерь Сухумской турбазы, которой принадлежал пляж, примыкаемый к совминовскому, но отделенный от него сеткой, уходящей метров на десять в море —чтобы бактерии не проникали. В турбазе мы не жили тоже, поскольку уже свое оттурбазили, поднимаясь во время оно на Эльбрус, а также переходя из Баксанского ущелья через Донгуз-Орун в Грузию. Первое место по яркости тамошних впечатлений делили эльбрусские ледники, рододендроны и так называемый кофе, сваренный на турбазе. Как выяснилось, кофе не хватило, и директор велел досыпать в чан чай третьего потребления. Отпаивались мы нарзаном из местных источников. В отличие от турбазы «Эльбрус», Сухумская угощала не просто хорошим — изумительным кофе, который варил у пляжных ворот суровый армянин Каро. Несколькими годами раньше он занимался тем же благородным делом возле Дома правительства, был подсижен национальным кадром и переместился к туристам. Несмотря на качество напитка, в Сухумской турбазе мы все-таки не жили, но ходили туда часто, ибо под развесистым дубом всегда сидел кульмассовик Георгиади, организовывавший экскурсии то на Рицу, то в Эшеры, то в Афон. Однажды он вывесил плакатик: «Культпоход в Сухумский Республиканский Театр на пьесу по еврейской нации». Когда я спросил, что это за пьеса, он вытащил из ветхой папки программку. Оказалось — «Венецианский купец».
Еще левее по Тбилисскому шоссе имело место шестиэтажное здание, исполненное в стиле комсомольского модерна. Увы, и там мы не жили — это был Дом творчества Союза Композиторов СССР, куда, предавая Каро, мы ходили пить кофе по турецки, варимое абхазской женщиной с настойчиво печальными глазами и русским именем Галя. Кофе был посредственный, но оправдывался тем, что, во-первых, Каро свято соблюдал двухчасовой обеденный перерыв, а во-вторых — в композиторской кофейне можно было запросто побалакать с ставшим уже знаменитым Гией Канчели, послушать эмоциональный семейный диалог Майи Михайловны с Родионом Константиновичем, устраивавшим домашний театр с завидной регулярностью или, на худой конец, полюбоваться красавцем Микаэлом Таривердиевым, пренебрегавшим разговорами с нижеотдыхающими, но обожавшим выделываться перед ними, демонстрируя белые шорты, белые же туфли, опять же белую рубашку-апаш и теннисную ракетку. Играющим его не видел никто, но ходили слухи, что он спортсмен завзятый.
А вот уж после композиторов находилась и наша отпускная малая родина — Дом Творчества Грузинского Театрального Общества, куда жена моя по профессиональной принадлежности получала путевки.
Сам Дом архитектурой напоминал пионерлагерь с трехэтажным основным корпусом, отдельно стоящими столовой и… чуть не написал: «красным уголком», на самом деле — баром, он же кинозал. Тылом дом притулился к нехилой горке, на которую с воплем: «Я — чайка!» — однажды вспорхнула идиотка из Смоленского драмтеатра. Снимали ее пожарные.
Вообще, дом был битком набит колоритными личностями: брехунами, позерами, гениями, клоунами, героями, богатырями, одним словом: — актерами, каждый из которых играл бесконечный сольный спектакль. В первый же наш приезд, когда я мирно курил во дворе, осматривая похожую на самовар пальму, ко мне подскочила особа лет тридцати. На лице ее был написан неуемный восторг. «Боже! — вскричала она — Это вы! Как мы вами восхищаемся! Как значительно вы работаете!»
Я уже знал эти штучки, этот безотказный инструмент творческой интеллигенции… К вам подходил творческий интеллигент, которому, в лучшем случае, нужно было безразлично с кем пообщаться, и для зачина начинал громко восхищаться вами. Для установления контактов. Однажды в баре ЦДЛ за столик, где я в одиночестве употреблял «Двойное Золотое», сел бурят с хорошо развитым диаметром лица и стаканом водки в руке. «Читаем! Учим наизусть! Гордимся!» — обрадовал меня он и без разгона стал обзывать монголов говном. Честно говоря, я уж и не понял, что они там поделили: То ли Чингис был бурятом, а его монголы сперли, то ли обида на то, что монголы прыгнули из феодализма в социализм хоть и на привязи, да наособицу, а бурятам довелось прыгать пристяжными. Но перед каждым глотком вздымал инженер бурятских душ очи горе и рычал: «Ой, говно!» Допив пиво, я ушел, но собеседник этого не заметил и продолжал извергать инвективы, обращаясь непосредственно к автопортрету Херлуфа Бидструпа, намалеванному на стенке.
Хуже было, когда просили два рубля до позавчера.
Поскольку творческая интеллигентка, подошедшая ко мне, не была похожа на возможную просительницу пары рваных, то я доброжелательно покивал ей, заметив: «Стараюсь!» — и замолчал. Она потопталась и решилась:
— Простите, лицо такое знакомое, а как зовут вылетело из головы.
— Иннокентий Смоктуновский, — светло улыбнулся я, — но вы можете звать меня Витя.
— Почему — Витя? — изумилась она.
Других поводов для изумления у нее не возникло.
— А это в честь адмирала Ушакова Николая Степановича, я его роль в фильме «Мичурин» играл.
Дико посмотрев, она отбежала к какой-то женщине, стоявшей невдалеке и стала что-то шептать, горячо жестикулируя. Та, покрутив пальцем у виска, направилась ко мне.
— Зачем вы мою подругу разыгрываете? — грозно спросила она и, не выдержав, прыснула.
— А она первая начала! — интеллигентно ответил я.
Так произошло знакомство с Мананой и Лианой, актрисами неглавного Тбилисского театра, ежегодно приезжавшими в Сухуми. Потом мы познакомились с их главным режиссером — фатом и болтуном, и с его женой, чье происхождение было замарано армянскими генами, и с другими, и еще с другими, а потом к жене приехала из Тбилиси ее подруга, которая объяснила прочим, что мы — свои, и мы стали своими и в пирах, и в болтовне.
О, какая это была болтовня! В дополнение к основным зданиям, на территории стояла беседка, увитая плющом, в которой после обеда собирался контингент, чтобы от души почесать языками, давая время желудку успокоиться после пищи.
Кормили ужасающе. Директор Дома на пару с поваром воровали в открытую: переполовинивали мясо, лучшую часть меняли за доплату на мороженные старые кости, из которых варился суп, а из худшей половины готовилось второе. Отвар из костей с томатным соусом и рисом назывался харчо, с томатным соусом, капустой и картошкой — борщом, без томатного соуса с капустой и картошкой — овощным супом. Вторые блюда тоже чередовались. Обрезки жира и жил прокручивались через мясорубку с луком, смешивались один к одному с хлебом и жарились до цвета пакгаузного кирпича. Это называлось — котлеты. То же, но с пучком небрежно воткнутых внутрь трав — люля-кебаб. Обрезки и жилы, миновавшие мясорубку и тушенные с томатной пастой — гуляш. Несколько раз мне снился мой желудок. Заламывая кишечник и роняя слезы из язв, он вопрошал: «За что?» А вот за это, милый. За тягучую печаль южного вечера. За воду, первым же прикосновением напоминающую, что мы вышли из нее и спасибо, что заглянули в гости. За чачу, жадно заедамую кусочком мамалыги с копченым мясом. За и черт с ним, какой у Гали кофе, а зато — люди? За вот этих самых послеполуденных собеседников, перемывающих кости всему театральному миру. За… за… заткнись, брюхо!
Светским языком грузинской интеллигенции в то время был как раз русский. Он исполнял роль французского в российских дворянских семьях и служил признаком отдельности. То есть, если бы «Войну и мир» написал не Толстой, а Чавчавадзе, то Анна Павловна Шерер (вашидзе) открывала действие словами: «Вах, эристави…» записанными на самом что ни есть русском.
Кроме постоянных сидельцев в беседку заглядывали и многочисленные гости с привезенными из Тбилиси свежими поцелуями. К своей подруге приезжал единственный в СССР обладатель сразу двух званий: доктора искусствоведения и вора в законе. Приезжали и остановились на недельку два забавнейших гражданина, не имевших отношения к театру, зато уважаемых директором Дома. Один из них с частотой раз в три-четыре минуты странно поводил челюстью. Другой рассказал, что они въехали в овечью отару и застряли в ней, а товарищ решил, раз уж такое дело, спереть барашка. Он приоткрыл дверцу «Жигулей» и вслепую втянул объект в салон. Очнулся через три дня в больнице — барашек оказался крайне удивленным бесцеремонностью волкодавом. Но уже ничего, раньше товарищ еще и заикался, и производил дикие звуки, а сейчас только вот… может, и это пройдет. Деловар Миша, появившийся из ниоткуда и вскоре исчезнувший в нигде, пригласил народ на хлеб-соль, оказавшийся классным банкетом: «Пировать будем!», а наутро слезно выспрашивал, кому он вчера в бессознательном состоянии подарил перстень с бриллиантом. «Фамильный! — скулил он. — От покойной мамочки достался!» А через пять минут, забыв о старушке, скулил еще горше: «Волгу» за него отдал! Новую!»
И так продолжалось из года в год под тем же солнцем, в той же беседке, и казалось, что милые разговоры о необходимости отмены Георгиевского трактата, о реформировании Театра им. Марджанишвили, о том, что двоюродный брат того самого доктора в законе не вернется из Парижа, потому что его благословила сама Жирардо — все это так и останется милыми разговорами навсегда. Забавно, что свои реплики Лиана всегда заканчивала: «Правда, Манана?» И Манана всегда отвечала: «Правда».
Меж тем, незаметно подошли новые времена. Разрешили ругать Сталина. Почти разрешили хвалить Мандельштама. Граждане в шляпах — а мы на птичьих правах пользовались их пляжем — засуетились и даже стали здороваться. До перестройки и поголовной демократизации еще дело не дошло, но разговоры стали смелее.
В это время как раз в Сухуми снимался фильм из фашистской жизни, и исполнитель главной в нем роли народный артист Литовской ССР для обобщения назовем его, к примеру, Альгирдас Козюлис, был заселен в Дом. К тому времени Альгирдас поднялся высоко в эсэсовской киноиерархии, играя чины уж никак не ниже бригадефюрера, а в основном — группенфюрера. В отличие от Броневого, отыгравшего Мюллера, и никогда более не надевавшего черный мундир, Козюлис лепил своих героев многократно, охотно и с любовью. Я не знаю, как это согласуется с теорией Трофима Денисовича Лысенко о приобретенных признаках, но в Козюлиса эти приобретенные признаки вросли намертво. Он немигающе уставлялся в собеседника, кривил угол рта, цедил короткие фразы и даже постукивал себя веточкой по голени — как бы стеком как бы по сапогу. То есть вел себя как и подобает правильному советскому фашисту.
Однажды после обеда речь зашла о только что вышедших мемуарах коменданта Большого театра Рыбина «Рядом со Сталиным». Грузинская интеллигенция, в отличие от шоферов и сапожников, к Сталину относилась отвратительно. Вот и в этот раз пошли мягкие намеки, что вождь был в общем не очень-то грузин, а, скорее, осетин, потому что фамилия Джугашвили у грузин как бы и не существовала, а Джугаев как раз была. И все это текло… и переходило на абхазов и мингрелов, мол, в одной семье старший сын записался абхазцем, а младший мингрелом, и заворачивалось на мусульманство аджарцев, как вдруг народный артист Литовской ССР поднял глаза и внятно произнес:
— Если фамилия у кого-то сделанная, то он — еврей. И Сталин — еврей, и этот Рыбин — еврей…
— Ну почему же, — возразил кто-то — Рыбин — русская фамилия, мы все еврейские фамилии в Грузии знаем, две с половиной тысячи лет вместе живем, как не знать…
— Евреи, евреи! — упрямо продолжил артист и в глазах его заплескались серые волны Ванзее, — Они везде пролезут, любую фамилию возьмут, хоть Сталин, хоть Берия. Тоже же еврей!
Это уже могло показаться смешным: село Мерхеули, где родился Лаврентий Павлович, находилось очень недалеко от Сухуми. Народ ездил туда за чачей, выдержанной в акациевых бочках и мягким мерхеульским сыром. Двоюродная сестра Берии Нателла работала уборщицей в доме. Короче, опростоволосился группенфюрер, и я ожидал, что его поднимут на смех. Но вместо того вскочила Лиана, глаза у нее горели:
— Мы такие разговоры НЕ поддерживаем! — выпалила она, глядя в упор на Козюлиса — Мы такие разговоры НЕ одобряем, и людей, которые так говорят мы НЕ одобряем тоже!
Козюлис тяжело поднялся и, не глядя ни на кого, вышел из беседки.
— Какой плохой человек! — убежденно сказала Лиана — Разве можно так говорить? Среди евреев тоже бывают хорошие люди. Правда, Манана?
— Правда, Лиана! — ответила Манана.
Жизнь в Венеции
(Из странных дальствий возвратясь)
Я стоял в очереди за кофе, обозревая, от нечего делать, нехилую дамскую корму, обтянутую бежевой трикотажной юбкой. Буфетчица, занятая страстным переругиванием по мобильнику, не торопилась выполнять служебные обязанности.
Обладательница кормы обернулась, и я узнал артистку Катрин Денев.
— У вас есть зажигалка? — спросила она.
— Х-м-ш — пфэ! — остроумно ответил я, вытаскивая зажигалку дрожащими пальцами из нешироких штанин. Ужасно узких штанин, по правде.
— Спасибо! — сказала она — В Италии не торопятся, правда?
— Уи, мадам! — сказал я, покрываясь подобострастным потом. Хотя, может, только хотел сказать, а выпалил другое, потому что Денев посмотрела на меня удивленно и отвернулась.
Дело было на острове Лидо, в буфете гостиницы «Эксельсиор», стоящей на границе божественного пляжа, омываемого Адриатикой и, вполне возможно, той самой, где останавливался Ашенбах. Жена была аккредитована от «Новой Газеты» на кинофестивале, что и привело нас туда.
В этом отеле, назначенном фестивальным центром, жить нам было не по чину и не по карману, поэтому поселились мы в гостинице «Панорама», покрытой снаружи мозаикой, а изнутри — приветливыми итальянскими тараканами. Едва разместившись, отправились в «Эксельсиор», где жена скрылась в штабной комнате, а я пошел в бар.
Супруга появилась, когда я уже успел допить свой кофе, а Денев — раствориться в сферах.
— Интересное кино, — сказала она, — нас нет в списках.
— Славно! Что будем делать?
— Велели подождать до трех. На открытие мы, конечно, не попадем, но хотя бы полную программу надо получить. Бардак — страшенный!
В три часа она опять пошла в штаб и вышла буквально через пять минут, держа два конверта привлекательного золотистого цвета.
— Нам дали приглашения на открытие!
— Это как это?
— Понятия не имею. Женщины, которая наказала подойти к трем, вообще не было, какая-то другая ничего не спрашивала, сказала: «А, это — Вы», а я ее впервые в жизни видела, и дала два конверта. Да, передо мной стоял обозреватель из «Нью-Йорк Таймс», так она его турнула, сказала, что его нет в списках.
Приглашение венчала божественная приписка, что оргкомитет, мол, будет счастлив видеть нас на банкете, который состоится после церемонии открытия в раскинутом на пляже шатре, куда вход — через гостиницу по предъявлении настоящего документа.
— Надо быстро смываться, пока не отобрали.
— Они могут и на входе».
— Я им скажу, что я — Джордж Клуни.
— Лучше скажи, что ты — Элла Фитцджералд, они быстрее поверят: очки, живот…
В шесть часов мы были на месте. Толпа поражала самое богатое воображение: дамы в вечерних платьях с щедрыми россыпями, штатские мужчины в смокингах, военные — которых было так много, что становилось страшно за оголенную обороноспособность страны — в разнообразных парадных мундирах, столь прекрасных, что вызвали бы горькие слезы зависти у швейцаров лучших гостиниц, при орденах и аксельбантах. Эх, дурак я, дурак! Мне же в подземном переходе на Калининском предлагали по дешевке хороший орден «Материнская слава» второй степени. Сейчас бы нацепил его, как белый человек…
Места нам назначены были во втором ряду, сразу за жюри. Слева и справа располагались ну такие дамы и господа, ну такие господа и дамы, что ни в сказке сказать, лишь в альманахе Гота описать. Смотрели они на нас довольно удивленно: то ли отсутствие орденов смущало, то ли скромность украшений. Мелковат был жемчуг, признаюсь, да и смокинг мой был прокатный…
Под бурные аплодисменты председатель оргкомитета вызвал жюри. Возглавляла его как раз накурившаяся с моей помощью Денев, от России членствовала очаровательная Чулпан Хаматова, а остальных я уже и не упомню. Председатель жюри прочувственно обратилась к присутствующим и выразила надежду, что нынешний фестиваль впишет достойную страницу в историю кино. Все поаплодировали, и жюри спустилось вниз. Проходя на свое место, Денев увидела меня и помахала рукой. «Привет, Катюша» — небрежно ответил я по-русски. У жены нижние веки отвисли до уровня подбородка. Или верхние закинулись до затылка. Неважно. Вытаращилась, одним словом.
— Спокойно! — сказал я — Старая знакомая, у меня с ней еще до тебя было…
Что правда: «Шербурские зонтики» я посмотрел еще до встречи с нею, так что знакомство, пусть одностороннее, являлось вполне долгим, и я не врал.
Прокрутили нарезку из фестивальных фильмов, и церемония на этом закончилась.
Подходы к «Эксельсиору» живо напомнили картину советского художника П. П. Соколова-Скали «Штурм Зимнего Дворца». Те самые представители высших сфер, которые какой-то час назад вальяжно проплывали друг мимо друга, нынче самозабвенно работали всеми пятью конечностями, к коим на данный момент относилась и голова. Последний раз такое зрелище я наблюдал лет за тридцать до того при посадке в автобус «Ялта-Бахчисарай».
— What the Hell? — возопила жена, обнаружив у себя под ребром острый угол модной сумочки.
— Извините! — ничуть не смущаясь, воскликнула владелица сумочки, не делая, впрочем, никаких попыток отдернуть ее.
— Пожалуйста, но почему бы не встать в одну очередь, быстрее бы прошли?
— Мы, итальянцы в очередях не стоим! Никогда!
Так за один день я успел узнать две итальянские народные традиции: они не торопятся и не стоят в очередях.
Толпа пронесла нас через дверь. Внутри находились четверо полицейских, с интересом рассматривающих входящих и не делающих даже попыток навести хоть малейший порядок. За ними располагались два красавца в смокингах, проверяющие билеты. Вопреки опасениям, никаких сложностей не возникло, и мы прошли дальше.
В вестибюле гостиницы тоже царила суета, но уже светская — снующая, а не галопирующая, так что мы спокойно дошли — по указующим стрелкам — до очередной двери, у которой тоже стояли четверо, но уже солдат. Красавцы — писаные! Не делают ни хрена. За ними очередная пара шпаков опять попросила приглашения и стала внимательно вчитываться. («Вот отсюда и попрут!» — мелькнула жалкая и, как впоследствии оказалось, напрасная мысль)
— Почему у вас в приглашении не проставлены имена? — грозно спросил проверяющий.
— Но нам так и дали, без имен!
— Проставьте сами!
Я чуть было не написал на своем: «Элла Фитццджеральд», но вовремя спохватился.
От двери деревянный настил с канатными поручнями вел к шатру. По обе стороны настила через каждые два метра стояло по солдату с автоматом на груди.
У входа в шатер пребывали опять-таки четверо — матросов. Тоже с автоматами. Готовность любой ценой защитить банкеты Родины застыла на их мужественных лицах. А за ними, конечно же, двое штафирок с фонариками — уже было темно. Взяв пригласительные, они потребовали документы. Мы отдали паспорта, и они стали тщательно сверять фамилии в паспортах и на приглашениях. На приглашениях и в паспортах. Опять в паспортах и на приглашениях. Удовлетворившись собственной бдительностью и умело улыбнувшись, они сделали гостеприимные жесты.
Внутри шатер сиял. Банкет был фуршетный, и бары располагались о всех четырех углах, между которыми сновали официанты с закусками. Изредка взгляд наталкивался на очередную знаменитость, но известные люди терялись в толпе, одетой разнообразнейшим образом: от смокингов до безрукавок — прибывавшей и прибывавшей. И хотя зал был уже битком набит, духоты не чувствовалось — морской ветерок легко продувал помещение, поскольку стенка шатра, выходящая на пляж, была поднята. Оттуда мог войти любой.
И входили.
… Мы стали наезжать в Венецию регулярно. Точнее — раз в два года. Уже не на кинофестиваль, а на Биеннале — международную художественную выставку, проходящую в двух местах: Старом Арсенале и Джардини, то есть, в «Садиках» — парке, расположенном на юго-западной оконечности района Костелло. Самая старая в мире, выставка начала свою историю еще в 1893 году и, отвлекаясь лишь на мелкие неприятности в виде мировых войн, продолжает цвести. У каждой из солидных стран есть свой павильон, несолидные же разбредаются по городу, благо дворцов там, как бараков в Сыктывкаре. Российский павильон выстроен еще до Первой мировой Щусевым, и у меня есть глубокое подозрение, что академик, получив заказ на Мавзолей, наспех подработал старые чертежи. А и то: и там, и там — экспонаты, отчего же не быть и архитектурному сходству. В венецианский и входишь, как в Мавзолей: сперва поднимаешься, а затем, вступив, погружаешься в темноту, в коей и опускаешься к дальнему свету. Глаза просто автоматически начинают искать тело, и однажды я его таки нашел: некий скульптор-концептуалист уложил в одном из залов фигуру гражданина в шляпе. Тут уж я не выдержал — выскочил из павильона и, купив в ближайшем киоске три гвоздики, положил их у ног произведения. На следующий день они лежали там же. Через два дня фестивальная многотиражка опубликовала фотографию произведения. С цветами. Так я внес вклад в развитие российского изобразительного искусства.
Кроме основной выставки, Венеция битком набита сателлитными. Владелец аукционного дома «Кристи» и модного дома «Гуччи», а также cвёкор актрисы Сальмы Хайек — Франсуа Пино, вдобавок к купленному ранее Палаццо Грасси, прикупил на сдачу здание старой таможни на Punta Della Dogana, где разместил часть своей могучей коллекции современного искусства. Модный дизайнер Миуссия Прада, не желая теряться на ярмарке тщеславия, тоже купила палаццо и от души набила его предметами, объявленными профессиональными знатоками последним писком изобразительных порывов. Простой текстильщик Фортуни, разбогатев, не удержался и купил себе палаццо на Гранд-канале, правда, это случилось еще до войны, но старания не пропали даром, и там тоже действует постоянная выставка. В один из годов художник Александр Пономарев пригнал в Венецию собственную (!) подводную лодку, поставил ее у палаццо чуть наискосок от Грасси и устроил в самом палаццо колоссальную пья.., извините — колоссальный вернисаж. Тим Най занял палаццо Контарини под выставку «Венис в Венеции», перебросив мост через океан и континент…
Город в эти дни бурлит, как теплое шампанское.
Года за три до начала освоения Венеции, на круизе мы подружились с прелестной итальянской парой — Эрикой и Карло. Карло оказался большим человеком — генеральным директором объединенных верфей, строящих пассажирские суда для «Холланд Америки» и «Принцесс Круз». После каждого спуска на воду нового судна, Карло и Эрика отправляются (отправлялись -только что получил весть, что Карло ушел на пенсию) через Атлантику в Майами, и оттуда — в инагурационный рейс. На одном из таких рейсов мы случайно попали за один обеденный стол и с тех пор видимся регулярно.
Когда Эрика и Карло во время нашего очередного визита пребывали в Триесте, где находится главная верфь, они оставляли нам ключ от своей квартиры неподалеку моста Риалто и совсем близко от Меркадо — старого рынка, где мы покупали овощи и рыбу, и чувствовали себя совсем местными. Наладились ходить пешком, куда только можно, и к изумлению своему, обнаружили, что город-то — крошечный. Просто не надо бояться и смело врезаться в темные узкие улочки — непременно выйдешь, куда нужно. Поплутав, конечно. Но зато наткнешься внезапно на блошиный рынок, где продается антикварная венецианская микромозаика, сделанная пару лет назад в Китае. Или упрешься в церковь Святого Виталия, где по шесть часов в день играют Вивальди. Два — вживую за деньги и четыре — в записях бесплатно. Или увидишь арбузную корку, гордо плывущую по махонькому каналу, а на ней, вместо паруса, напялена на карандаш записка: “Maria, ti amo!” Или обнаружишь в самом скучном месте за госпиталем мрачный полуразрушенный дворец с изумительной фреской на потолке входной арки.
Веселее, все же, было, когда Эрика и Карло оставались в Венеции. На этот случай мы бронировали номер в гостинице «Молино Стуки» на дальнем краю острова Джудекка. Дальнем, если считать по остановкам вапоретто от площади Св. Марка, но если просто пересечь на том же трамвае водную гладь, которая в этом месте хоть и шире Гранд-канала, но все же довольно узка, то попадешь на противоположную набережную, от которой пять минут ходу до моста Академия. Надо только по дороге отмахиваться от детей солнечной Африки, продающих прямо с тротуара всякую дрянь и норовящих замедлить твое стремление к культурным ценностям. А уж, не дойдя до моста, свернешь направо — попадешь в музей светской львицы и неутомимой труженицы койки Пегги Гуггенхайм, а если перейдешь мост -то во дворец, который построил себе дож Франчско Фоскари, и где прожил аж целых семь дней, пока не помре и не дав смертию своей вдохновение сперва лорду Джорджу Гордону Байрону, а затем и сенатору Джузеппе Верди для пьесы и оперы «Двое Фоскари», соответственно. Правда, вопреки романтической версии, историки утверждают, что сынок Фоскари, из-за которого папаша лишился трона и безвременно преставился, не дожив и до 85 юных лет, был не пламенным патриотом, а самым брутальным взяточником, за что и сел. Но какой же историк споет так красиво, как, скажем, Пласидо Доминго: «О, старое сердце, что бьешься в моей груди, как в молодые годы, стань же, по крайней мере, холодным, как в тот момент, когда тебя принимает могила». Ну какой там Тацит или даже Суворов достигнет столь высокой страсти — поэтому мы верим Верди, а им не верим.
Во время Биеннале во дворце Фоскари располагается выставка художественного стекла, и однажды после суаре, по случаю ее открытия, а было это в двенадцатом часу теплой ночи, устроители объявили, что сейчас, мол, отправимся на остров Бурано, где в церкви святого Мартына продолжим суаряться, а на площади перед нею можно будет и поплясать под местный оркестр. Плыли мы до Бурано медленно, так что за это время успели собраться тучки, да и пролиться ласковым дождичком успели, но не до конца, приберегши влагу и для суши. Церковь святого Мартына темнела в ночи, не проявляя признаков разгула, оркестр тоже отсутствовал и его звук замещался лишь шелестением волн и стуком дождя о крышу. «Ничего, ничего, — успокоил нас распорядитель, — я сейчас приведу людей, они откроют, там все готово, мы повеселимся!»
И исчез навсегда.
Возможно, он попал в плен к туркам, прятавшимся на острове с XVI века и не знавшим, что Италия и Турция теперь бхай-бхай по НАТО.
Дождь, впрочем был теплый, так что мы не простудились и не подхватили чахотки. Представляю, как смеялся старик Фоскари, глядя с облака на шваль, посмевшую бражничать в его дворце.
Эрика довольно свободно болтала по-английски, а вот Карло изо все богатств этого языка виртуозно владел только неопределенным артиклем, которым с успехом заменял остальные члены предложения. Это не мешало нам, однако, обсуждать архитектуру, культурные достопримечательности и качество кухни в ресторанах. Среди прочих, мы посетили знаменитый «До Форни», располагающийся в трех минутах от площади святого Марка. Еда там была божественная, но когда через год, в отсутствии друзей, мы зашли туда самостоятельно, то нас не только накормили гадостью, но и попытались обсчитать на пару десятков евро. Еще через год я рассказал нашим об этом происшествии.
— Э-э, — объяснил Карло.
— Что он имеет в виду? — спросил я Эрику.
— Ну вы же заказ на английском делали, — перевела она.
— И?
— Э-э…
— Что?
— Вот если бы на итальянском…
И кто же мог подумать, что обыкновенные рестораторы окажутся такими патриотами.
Однажды Эрика сказала, чтобы мы не строили никаких планов на вечер: закончились ходовые испытания нового пассажирского судна «Эмеральд» серии «Принцесса», и капитан приглашает Карло с женой и друзьями — тут она сделала легкий поклон в нашу сторону — на ужин.
От города до нашей гостиницы мы добрались, естественно, на вапоретто, но для того, чтобы доплыть до пассажирских причалов, нужно было такси. Коварство ситуации заключалось в том, что причал был виден из гостиничных окон, но «разделяет нас вода», и чтобы добраться до него на общественном транспорте, надо было пилить вокруг всего города до железнодорожного вокзала, а потом чесать в порт и по подъездным путям, по шпалам и узким дорожкам добираться до искомого места. В общем — такси. Благо, эти катера ошивались вокруг гостиницы в достаточном количестве, и Карло подошел к одному из славных мореходов договариваться о путешествии.
Далее события развивались так. Карло что-то пробормотал, задумчиво глядя в небо. Морячок развел руками. Карло без интереса посмотрел на него и что-то буркнул. Моряк покачал головой, всем видом выражая презрение к карловому предложению. Карло положил ему руку на плечо и попытался посмотреть в глаза. Водитель сорвал с себя берет и швырнул под ноги. Карло развернулся и направился к другому таксёру. С совершенно отчаянным видом первый перехватил его и замотал головой что-то выкрикивая и грозя небесам кулаком. Карло подозвал нас.
— Сговорились о цене? — спросил я Эрику, безучастно наблюдавшую поединок.
— Да! — ответила она — Паоло не хотел брать деньги за перевоз, потому что, когда его брата выпустили из тюрьмы, и никто не нанимал его, Карло взял его на работу в цех. Паоло сказал, что покойный брат проклянет его за то, что он берет плату, но он не может отказать Карло.
Предупрежденный по телефону, капитан Франко встретил нас у трапа. Капитан Франко был орел. Оливковое лицо с орлиным носом выдавало древнеримское происхождение. . Белая форма сидела на нем, как катафракт на центурионе. Дружелюбие не скрывало арстократической надменности. Орел, орел… Он пригласил нас в свой салон, где нас уже ожидал метрдортель по имени Марино Марини.
— Марино Марини? — обрадовался я — В дни моей юности был такой популярный итальянский певец: Марино Марини.
Метрдотель Марино Марини не знал популярного певца моей юности Марино Марини.
— Ну как же? — не унимался я — «Гварда ке луна, гварда ке маре».
И даже напел.
Метрдотель Марино Марини не знал песню «Гварда ке луна, гварда ке маре». Я понимаю, что в моем исполнении она могла показаться чем угодно, а хоть и «Интернационалом», но мог бы хотя бы для виду проявить радость узнавания. Нет же — всем видом выражал отвращение к кораблю, к нам, к этому салону и к капитану тоже. Того, кажется, этот факт волновал гораздо меньше, чем непорядок, замеченный на столе, с которого осоловело таращились омары, звали к оформлению брака нарезанные кальмары, гратен из цветной капусты с креветками смотрелся флагом экзотической карибской державы, бараньи ребрышки короновали горку штучного риса, коппа Парма, чередуясь пластинами с чоризо, черепицей покрывала серебряное блюдо. Во рту моем был Петергоф, но капитан Франко, осмотрев стол, сказал что-то недовольное метрдотелю Марино. Метрдотель Марино коротко ответил капитану Франко, но капитан Франко не удовлетворился. Он поднял палец, и синьор Марини, коротко кивнув, удалился.
— У меня здесь сушефом работает лучший в мире специалист по мидиям. У него медаль есть от английской королевы.
— О!
— Да, но он — венецианец, и шеф отпустил его домой, но я приказал послать за ним лодку. А пока что закусим…
Между креветками и бараниной, после трех или четырех бокалов вина, выяснив, что мы из Лос-Анжелеса, капитан Франко с энтузиазмом воскликнул, что мол, почти год будет ходить между Лос-Анжелесом и Акапулько, и каждый раз, заходя в Лос-Анжелес, будет рад видеть нас на борту, потому что искренне полюбил таких замечательных людей и не представляет, как он мог дожить до своего возраста без знакомства с ними. Сказать, что мы возбудились от этого признания, не могу — ежегодный отпуск в Сухуми хорошо натренировал нас в скепсисе к острым приступам кунакизма. Визитками мы, правда, обменялись и пригласили капитана Франко посетить наше скромное жилище.
За беседой прошло более часа, и по-прежнему мрачный Марино Марини внес чугунок с мидиями. Сразу скажу, что разбрасывается английская монархия медалями… Совсем загнили. Монархи, я имею в виду, мидии были как раз свежие, но по вкусу — не фонтан. Хотя, если вдуматься, после мясного пудинга и тушеных бараньих почек, которые, согласно National Geographic, являются любимыми блюдами царственной семьи, и кирза покажется медальоном по-креольски. С другой стороны, может, и я привередничаю, поскольку ел такие мидии, что королям и не снилось. Рецепт их был изыскан. Нужно: глинистый обрыв одесской Аркадии, шесть кирпичей для очага, лист кровельного железа и сами мидии, только что отодранные ныряльщиками от волнолома. Жжешь деревяшки в очаге, бросаешь на него кровельный лист, на который укладываешь мидии. Через минуту раковины раскрываются, и серовато-оранжевое мясо вбирает в себя и дымок, и щиплющий запах моря, и даже легкий аромат ближних абрикосовых деревьев. Да, чуть не забыл важнейшую часть рецепта: надо, чтобы присутствующим было по двадцать лет, и в руках у каждого имелась бутылка «Жигулевского», а за спиной щебетали о своем подруги, красивее которых ни Бурбоны, ни Гримальди не поставляли. О Виндзорах, наградивших повара, и не говорю: красоту их женщин оценят разве что конюхи. Я знаю, почему ты темен лицом, Марино Марини — не было в твоей жизни таких мидий. И не будет.
Лицемерно похвалив повара, мы продолжили разговор, который вскоре склонился к закату, и капитан предложил осмотреть судно. Тому, кто любит Лас-Вегас, оно бы понравилось — анодированная роскошь так и перла в глаза. Карло, посреди всего великолепия, стал простукивать стены в поисках какого-то трубопровода. Глаза у него горели. Эрика тихо переговаривалась с моей женой. К капитану Франко подошла молоденькая филиппинка. «У меня сегодня день рождения» — объявила она. Я удивился простоте нравов: капитан, как я знал из книг для детства и юношества — Бог, царь и воинский начальник, и члены команды должны являться к нему только по вызову. Но демократия, очевидно, шагнула далеко вперед, потому что капитан Франко разулыбался и, громко поздравив, обнял ее. Едва я успел обрадоваться тому, что демократия торжествует даже на судах, как заметил, что правая рука капитана лежит гораздо ниже ватерлинии приличий.
— Прошу ко мне на кофе и десерт, — сказал он, — именинницу пригласим.
— Нам, в принципе, домой пора, уже без четверти час! — заметила жена.
— Не беспокойтесь, я сейчас вызову такси, и оно как раз подоспеет…
Мы скомкано выпили кофе. «Если такси нет, — сказал капитан Франко, — позвоните мне, я им напомню».
Такси не было. Карло позвонил капитану. Капитан не отвечал. Громада «Эмералда» была абсолютно темной. Ни один иллюминатор не светился. Карло еще раз позвонил, и мы почухали по шпалам и подъездным путям до ворот порта, а оттуда — до вокзала, где еще час ждали ночного вапоретто.
Я бы и забыл фамилию капитана, если бы она не звучала так смешно для русского уха: Скеттини.
Илан
Илан Полоцк. Для любителей фантастики это имя связано со знаковым интервью «Румата делает выбор», взятом у Аркадия Стругацкого и опубликованном в муторном 1974 году, когда само имя Стругацких как бы перестало существовать в литературе. Илан был высококлассным переводчиком — «Скотный двор», проза Ирвина Шоу и Леона Юриса, Урсулы Ле Гуин и Эдварда Олби (в последнем случае — пьеса) — десятки названий. Читатели рижской «Советской молодежи», умудрявшейся тихо не оправдывать гордое прилагательное в имени, набрасывались на его материалы, обнаруживая в них и блеск ума, и удивительную эрудицию и, конечно же, превосходное владение языком. Что, в общем-то, нетривиально, так как мальчик рос хотя в уже советской, но не еще достаточно русифицированной Латвии.
Для меня он был Ланик — старшóй, насмешливый учитель, ехидный советчик. Их было двое в отделе писем «Молодежки» — Женя Марголин, прославившийся впоследствии сценарием фильма «Легко ли быть молодым», и Ланик. Оба они для меня неразделимы, и оба — ушли. Помимо писем трудящихся, они — в полном соответствии с традициями легендарного «Гудка» — вели страничку сатиры и юмора, в связи с чем почти полвека назад я и появился в их комнатке, теребя в руках незрелый плод творчества.
Быстро просмотрев юмореску, дуэт переглянулся.
— Мальчик, вроде, интеллигентный по внешнему виду, — задумчиво заметил Женя.
— И прыщи симпатичные! — душевно отозвался Илан — Опять же, в очках, значит — умный.
Столько лет прошло, а помню этот разговор, как вчерашний. У Жени был подколодный взгляд записного хухема, Илан же обожал смотреть удивленно, как будто его только вчера вынесли из роддома.
— Пускай напишет про столовые, — продолжил Илан, — заодно и подъест бесплатно, а то такой худенький, что даже по шее промахнешься, когда Родина потребует.
Я подкормился, написал фельетон, который — правленый с веселыми проклятиями в четыре руки — вызвал скандал в сфере общепита. Редактор «Молодежки», впоследствии ставший заместителем главного редактора «Советской Культуры» и — в этом качестве — шефом моей жены, но кто же тогда это знал, истошно орал на бойкую парочку, требуя немедленно сказать, кто эта сволочь, которая лишила его расположения столь приятной отрасли народного хозяйства, кто такой этот Герцман?
— Это — я! Герцман — мой псевдоним. — ответил Илан.
— Ты? — изумился Олег Иванов. — Зачем?
— Мне, как штатнику, меньше платят, а я — рвач и поэтому студента подставил.
Секретарша потом сказала Ланику, что шеф громко матерился и приговаривал: «Вот брехун-то». Не поверил, но успокоился. Гонорар я в тот месяц за несколько материалов получил громадный — двадцать три рубля. Стипендия была — тридцать пять. Илан потребовал обмыть и поволок нас с Женей в ресторан гостиницы «Рига», где тщательно высчитывал, как можно погулять ровно на двадцать рублей (трешка была милостиво оставлена на проживание), а год-то был 1967 и погулять можно было. Когда пришла пора расплачиваться, гаврики переглянулись, и вытащили по червонцу каждый — заплатить мне не дали, объяснив, что просто хотели поучить меня жизни.
Илан познакомил меня с продавщицей букинистического «Антиквариата» и научил, как ее подмазывать. Он проводил меня c собою в задний зал «Лавки писателя». Рекомендовал спектакли. В их кабинете на стене висел плакат: женская нога в черном чулке ломает цветок, подпись гласила: «Аборт лишает счастья материнства» — ни один входящий не мог не споткнуться взглядом об этот плакат и не услышать обманчиво сочувственный шепот: «Ага, стыдно стало». Какие люди не могли пройти мимо этого кабинета! Михаил Таль, который для Илана был Мишенькой, Юрий Визбор, писатель Илья Варшавский и его великий в электронике сын — профессор Виктор Варшавский, Гидон Кремер, две валютные проститутки (интересные, по уверению сидельцев, только своими историями), рехнувшийся на своей любви к Риге экскурсовод, просто рехнувшийся бородатый почитатель Тибета и Рериха, несчетное количество графоманов. Ну и я, конечно.
Мы не были друзьями, не принадлежали к одной компании — слишком велика была разница в возрасте. Я понятия не имел о его семейном положении и не думал даже представлять ему предметы юношеских воздыханий. Он просто был чрезвычайно интересен мне, а я — надеюсь! — ему. Когда Женя и Илан на пару с легендарным одесским кавээнщиком Семеном Лившиным организовали конкурс острословов «Рига-Одесса», и я как-то пропустил первый тур (не помню, почему), Иланом мне было приказано включиться во второй. Приказ был такой: «Почему только мы должны страдать от твоего так называемого юмора, пускай и Лившину достанется!» Я в итоге завоевал второе место, получив приз в виде пластмассовой бригантины с красивой гравировкой на плексигласовом постаменте. Илан с Женей, конечно же, выставили меня и, конечно же, не дали расплатиться.
Потом я уехал в Таллин, но навещал их при каждом приезде в Ригу. Когда я стал работать главным конструктором проекта в Эстонском Филиале ВГПТИ ЦСУ СССР, Илан сказал, что я запросто могу представляться преемником Королева, все равно, никто не знает, что такое ЦСУ, и его можно расшифровывать, как хочешь. Например: «Центр Стратегического Управления». Я все никак не мог найти достойного места для важного представления, а потом и уволился и думал, что возможность потеряна, но она аукнулась, когда я писал «Полет Шмуля».
Встречи становились все реже и прекратились, конечно, с моим переездом в США, но я все баюкал в себе надежду, что вот заявлюсь в Ригу, сходим на Женину могилу, а потом затащу его в ресторан, где, наконец, расплачусь.
Не расплачусь.
Полевой определитель ашкеназских евреев[i]
Аннотация
В данном полевом определителе указаны основные диагностические признаки ашкеназов, краткое систематическое описание их видов (внешний вид, особенности поведения, голос и т. д.). Текст дает возможность определить конкретный вид ашкеназа в полевых условиях без добывания и даже седукции еврея.
Краткое введение
В последнее время наука достигла впечатляющих результатов в решении проблем, как отличить ашкеназа от сефарда, как отличить ашкеназа от горного пейзажа, как отличить ашкеназа от отглагольного существительного и т. д. Целью настоящей работы является обучение читателя, как отличить ашкеназа от другого ашкеназа. Вооруженный изложенными знаниями, читатель, даже при беглом общении, сможет отнести анализируемого представителя ашкеназского субэтноса к одному из субсубэтносов и выстроить свое поведение в соответствии. Правильное отнесение ашкеназа к своей группе тем более важно, что ошибка в классификации, выраженная громко, может привести вольнопасущегося ашкеназа в непрогнозируемое состояние.
В дальнейшем термин «ашкеназ (ский)» будет, в соответствии с народной традицией, обрезан до «аш» / во множественном числе.
Украинские аши — жлобы и гайдамаки. Кашрут для украинского еврея — не закусывать молоко салом. Хотя бы по утрам. Любит борщ из свинины и песню «А идише маме», которую заводит после третьей. Слов не знает, поэтому скорбно мычит, закатывая глаза. После четвертой с облегчением переходит на «Ридна маты моя». Особой группой украинских аш. являются одесские евреи, которые так настойчиво любят жизнь, что та регулярно от них беременеет. Также отличаются от прочих — киевские, про которых была выдвинута версия, что это именно они распяли Христа. Версия была длительное время популярной, но не получила документального подтверждения и тихо умерла (на кресте).
Румынские аши — отличаются профессионально печальным взглядом и вдумчивым приложением Закона Сохранения Ломоносова-Лавуазье, который в их интерпретации звучит как: «Если у кого-то что-то отнимется, то у меня прибавится». Не зря про них говорят: «Поздоровался с румыном — пересчитай пальцы». Любят играть на скрипке «А идише маме», фальшивя на каждой второй ноте.
Молдавские аши — считают себя неотъемлимой частью румынских евреев, что наукой не подтверждается. На самом деле происходят от отбившейся чашечки потерянного колена Израилева, вышедшего на берега реки Днестр. Оглянувшись вокруг и увидев вместо злобных арабов мирно пасущихся молдаван, кто-то из них радостно воскликнул: «Это таки настоящая Безарабия». С тех пор название Бесарабия («З» поменялось на «С» согласно правилам гагаузского наречия позднего иврита). Освоившись, евреи быстро основали город «Киш-ин-ёв» название которого выражает презрение к попыткам молдаван захватить или хотя бы прописаться в нем (слово «Ёв» предположительно означает то место, которое предполагается). «А идише маме» поют, звеня бубном.
Польские аши — пижоны и фраера. Польский еврей — это украинский еврей, который думает, что он французский. Народным промыслом польских евреев является генерация пятого туза в карточной игре, сопровождающаяся радостным удивлением, которому обучаются на специальных курсах. «А идише маме» поют в ритме канкана, подмигивая ближайшей даме любого пола.
Венгерские аши. Абсолютно уверены, что лучше всех решат любой вопрос, поскольку талантливее и умнее других народов. Пытаются при этом сослаться на Джорджа Сороса, Милтона Фридмана, Джорджа Кёмени и других. Контрвозражения в виде имен Айзека Ньютона, Дмитрия Менделеева, встречают крайним раздражении. В состоянии раздражения опасны, могут укусить.
Немецкие аши. Глубоко уверены, что образование передается исключительно половым путем. Поэтому, правнук закончившего курсы делопроизводителей в г. Гейдельберге, с презрением смотрит на выпускника Гарварда, Сорбонны и Физтеха, у которых не было такого замечательного урггроссфатера. «А идише маме» немецкий еврей поет в интерпретации «Die deutsche Mutter nach dem mosaischen Gesetz», маршируя и плача. Плача и маршируя.
Литовские аши. Были рассеяны по территории нынешних Литвы, Белоруссии и Латвии. Среди прочих евреев известны под топонимом «литваки», что позволяет им считать польско-литовского князя Ягеллу «нашим мальчиком» и относить победу в Грюнвальде на свой счет. На ошарашенный вопрос, откуда такие фантазии, они отвечают: «Иврит надо учить! Яг-эль на нашем языке: «Пусть возрадуется!» Вот он стал князем, а потом и королем, и чего ж тут не радоваться? О!»
Малые ашские Народы Севера. К ним относятся датские, шведские, норвежские, финские, эстонские, ирландские, чья численность не превышает 5000 человек, а также невыявленные еще пытливыми исследователями потомки евреев, количество которых зависит от фантазии автора.
Заключение
Автор понимает, что представленный труд являет собою только начало возможного направления в ашкеноведении. Ждут своего описания московские, ленинградские и парижские аши, давно выделившиеся в собственную группу, презрительно относящуюся к другим, и т. д. Но нельзя, как известно, объять одесскую ашку и прочие необъятные субстанции, поэтому автор надеется, что направление, порожденное им, займет подобающее месте в авуарах.
___
[i] Последнее, написанное автором: 2 апреля 2017; через десять дней, 12-го Юлия Герцмана не стало.
Оригинал: http://7i.7iskusstv.com/2018-nomer5-gerzman/