litbook

Проза


Жизнь моя… (продолжение)0

(окончание. Начало в №1/2018)

Часть вторая

ВОТ ТАК ЭТО БЫЛО…  СТАЛИНГРАД

...В лицо им дул железный ветер, а они шли и шли вперёд,
и думал враг в страхе и смятении — люди ли это, смертны ли они? 
В. Гроссман

Люди ли это? Смертны ли они? Люди. Смертны… Ещё как смертны… Не знаю, когда и где прозвучали эти запавшие мне в душу слова Гроссмана — может быть, в одной из его фронтовых корреспонденций осенью или зимой сорок второго, может, в романе его  «Жизнь и судьба», который я, в силу некоторых обстоятельств, не дочитал и теперь уж, наверняка, не дочитаю…Я эти слова прочёл на стеле Мамаева Кургана, у подножья Родины-Матери – и долго стоял, заворожённый точностью и лаконичностью фразы-вопроса, что впервые возник и у меня   в том далёком апреле сорок третьего – как же ты смог выстоять, народ мой, где силы взял?!

Вчера вечером закончился наш «дранг нах остен», наш «бросок на восток». Бои в Запорожье, гибель папы, бегство, мытарства, бомбёжки, Ворошиловград, оккупация, расстрел, Грачики, любовь моя до гробовой доски, долг мой неоплатный – Грачики! И вот оно последнее – бросок на Сталинград… Конечно, Господь-Бог мог бы и по другому заполнить мне эти годы, но я не ропщу, нет-нет, я не ропщу, ведь в главном он нас не подвёл – мы живы, мы среди своих, у нас даже две хлебных карточки по 800 граммов.  По 800 граммов!!! Старички, вы помните, что это такое – 800 граммов хлеба в сорок третьем? Однако, вернёмся чуть назад, в Бекетовку… Бекетовка, Сарепта – малая часть города, окраина, немец сюда не дошёл. Счастливые они, эти Бекетовка и Сарепта! Здесь уцелело много домов, заводы, СТАЛГРЭС, они работали во время боёв, уж как там работали, но работали! Всё руководство города, области  –здесь. Вот сюда-то, в Бекетовку и приполз тёплым апрельским вечером наш эшелон с углем, а назавтра днём пригородный поезд вёз нас в центр города, на вокзал Сталинград-2. В кармане у мамы  направление на работу в стройуправление Нижне-Волжского речного пароходства.

…Доводилось ли вам бывать, тем паче, жить в этом городе-хуторе, протянувшемся ещё до войны на добрых пятьдесят километров вдоль большой излучины Волги? Весной или летом выглянешь из вагонного окна где-то между Бекетовкой и Ельшанкой, на повороте – дух захватывает! Широченная Волга лихо  поворачивает на девяносто градусов, Глянешь на юг – Сарепта, Бекетовка, дымы из труб СТАЛГРЭСа. Глянешь на север – вот он, весь город, как на ладони, а  за ним – трубы заводские, заводы  «Красный Октябрь», «Баррикады», метизный, тракторный… И поезд, согнутый, как лук, хоть тетивой связывай паровоз с последним вагоном! Паровоз  зелёный, блестящий, колёса красные; кажется, что он замер, а город проносится мимо, только спустя мгновение видишь, как бешено мотаются шатуны и кривошипы у колёс, и ватные клочки пара из трубы: пуф! пуф! пуф! А на Волге  вверх-вниз, туда-сюда – пароходы, баржи, буксиры, танкеры, плоты с домиками, с кострами,  и запах, незабываемый запах работающей Волги, коктейль опьяняющий:  мокрые брёвна плотов, просмолённые канаты пеньковые, пароходные дымы (наверное, все волжские города пахнут одинаково, да ведь я другие-то города не нюхал!). Ах, хорошо-то как!

…А пока что  за окном вагона двадцать девятое апреля сорок третьего года, мы едем начинать жизнь заново, с белого листа. Кончилась живая Бекетовка, начинается мёртвый Сталинград. Что там Верещагинский «Апофеоз войны»!!! Так, горка черепов, два десятка ворон, смотреть не на что… Нет, вам нужно проехать от завода Петрова до тракторного, небось, километров тридцать будет, а пейзаж за окном не меняется, всюду видна рука одного «великого зодчего», несть числа его «творениям», и имя тому «зодчему» – война, будь она проклята ныне, и присно, и во веки веков! Развалины, руины, по внешнему виду и не понять, что было – школа? Дом жилой? Может, больница? А вот эту домину из бурого кирпича, видать, на века строили, ни снаряд, ни бомба, ни мина завалить не могли… Небось, не думал, не гадал немец Гергардт, когда до революции строил свою мельницу, что войдёт в историю, что будет стоять в центре города, трижды сменившего имя своё, это чудовище, отдалённо напоминающее здание, как памятник, как назидание потомкам (только не хотят ведь эти самые потомки учиться на чужих ошибках, всё на своих норовят). Всё вокруг восстановлено, город во сто крат краше стал, а мельница Гергардта и поныне стоит насмерть, как шестьдесят лет назад, и запах гари ещё теплится… Однако, куда меня занесло – в конец века! А ведь за окном  сорок третий…

…Ура! Жизнь продолжается! Я в бригаде Ломакина, мама в бригаде Самсоновой. И у нас продуктовые карточки  хлеб, мясо,  рыба, макароны, даже сахар, даже мыло…Ура!!

…Через много-много лет я  буду стоять в крохотном музейчике Пискаревского кладбища в Ленинграде, перед стендом с дневником Тани Савичевой. Я с трудом буду сдерживать слёзы, читая это незабываемое: «Умерла бабушка», «Умер дядя Лёка», «Умерла мама», «Умерли все Савичевы, осталась одна Таня». Она тоже умерла, ей, кажется, было двенадцать… Я смотрел на этот дневник, на весы, знаменитые ленинградские весы, на одной чаше которых  гирька 125 граммов, а на другой – крохотный кусочек чего-то, отдалённо напоминающего отвратительный чёрный хлеб, дневной паёк ленинградца в ту страшную зиму сорок первого-сорок второго,  и мне было больно, горько оттого, что в том далёком сорок третьем я не мог отщипнуть от своей пайки (800 граммов!) кусочек Тане Савичевой, а потом, значительно позже, к этой боли прибавился стыд, элементарный стыд за мою страну, которой я так долго гордился, считал её лучшей страной в мире, стыд за мою армию, самую могучую и непобедимую, за то, что так бездарно воевала, не могла защитить десятки, сотни тысяч таких Тань… Рядом со мной в музее стоял очень немолодой седой мужчина. Мы встретились взглядами, и он сказал, мучительно выдавливая из себя слова, с такими же мучительными паузами:

– А вчера…здесь были… немцы, а может, австрияки, хрен их разберёт… туристы, наверное… и смеялись… Понимаешь, смеялись…

Мы ещё постояли, пожали друг другу руки и разошлись. Он был здесь вчера, возможно, будет завтра. Наверное, часто совершает он эти ритуальные поездки на трамвае N 9.

Ну, что, обратно в сорок третий? Стройуправление НВРП – строительный тыл речников: жильё, больница, детсады, порт, причалы – о, эти знаменитые Волго-Донские причалы, эти высоченные качающиеся столбы линии электропередачи из тонких, промёрзших насквозь мокрых брёвен, на которых не держатся монтёрские «кошки», этот всё  продувающий ледяной ветер, от которого одно укрытие — собственная спина.  Но это ведь потом, потом, а пока  первые дни, бригада Ломакина, как же его звали-то? Николай? Петро? Да, да, Петро, Петро Ломакин, нестарый ещё мужик, демобилизованный по ранению  Хороший мужик был, нас, пацанов, жалел, щадил, не грузил на полную катушку. А пацаны – это Володька Краснопёров и я, каждому по пятнадцать с привеском. А бригада Ломакина – это «транспортный цех» стройуправления,  телега, к ней  9 верёвок с лямками привязаны, у каждого своя персональная лямка, как у Репинских бурлаков  – и вперёд! Тонна цемента с причала? Есть! Два швеллера № 20? Сделаем! Брёвна с лесобиржи? Ну, раз надо. Узбека из бригады Гирченко похоронить? А что, больше некому? Ладно, не лежать же парню на жаре… Сколько лет минуло, а я и сегодня с такой тёплой грустью вспоминаю наших ребят! Время было нелёгкое,а ведь никогда не ругались, никогда! Всегда улыбчивый Володя Краснопёров, всегда невозмутимый, спокойный Шарип Матвеевич Велеулов, потомственный волжский грузчик, с неизменной «козой» на спине, а на эту «козу» до войны рояль укладывали (верю, не соврёт Шарип Матвеевич, кристальной честности мужик был). При мне, на моих глазах по два мешка цемента пёр, мы с Володькой сами ему на «козу» клали эти мешки, а в мешке одном 80 кило! Прёт, только покряхтывает!

И балагур Вася Яковлев, байкам его конца-края нет! И великий любитель довоенных чибриков Митя Кузнецов (ей-Богу, не знаю, что за чибрики такие,  пончики, что ли?) В своих бесконечных рассказах он их поглощал в неимоверных количествах, с утра до вечера, и тема эта была неисчерпаема, на все случаи жизни; про начавшиеся бои на Курской дуге начнёт, чибриками кончит.

Работали с семи до семи, час на обед. Ну, обед, положим, это громко сказано. Никогда не забуду обед-рекордсмен (по цене, разумеется!) за 7 (семь!) копеек!!! Сталинград, сорок третий – и обед 7 копеек!
Я знал, что вы рассмеётесь, я и сам посмеялся бы с вами, за шутку принял бы (буханка хлеба на базаре в то время стоила 250 рублей), если бы сам, своими устами не выпил такой «обед»: тарелку тёплого мутно-сизого пойла, в котором плавали 4 (четыре!) рисовых зёрнышка – до четырёх-то я умел считать. А, в общем, как-то держались, что-то с карточек, что-то с базара, что-то со столовской мусорки – держались, иначе откуда бы взяться силе перерубить вручную, при помощи кузнечного зубила и кувалды те самые швеллеры N 20, что возили на себе (а они, сволочи, железные, ещё какие железные!), а ведь перерубали. Не за минуту, не за пять, но перерубали, и на второй, на третий этаж затаскивали, и много чего другого делали. Тут главное – не потерять карточки продуктовые, не зарваться,  не забрать хлеб на несколько дней вперёд, иначе – хана, как тому узбеку из бригады Гирченко. А соблазн был, великий соблазн  наесться до отвала, «от пуза», а там будь, что будет. Господи, как же хотелось кушать! Многие срывались, а уж как там выбирались из трясины,  одному Богу известно. Спасибо маме:  наверное, её железная воля спасла нас. Ни разу, ни разу не зарывались, только день в день!

Мама, конечно, тоже не сидела, сложа руки, она работала на разборке завалов. Под палящим солнцем, в пыли, вот-вот, гляди, мина рванёт (а этого добра хватало, об этом речь впереди), вот-вот, гляди, в преисподнюю, в подвал провалишься, вот-вот рухнет висящий «на честном слове» где-нибудь на третьем этаже накренившийся буфет… Пришла мама как-то домой – лица на ней нет, всю ночь выворачивало её наизнанку: щебень, обломки под ногами осыпались, а там немец, то, что от него осталось.

Я сказал «домой»? Виноват, оговорился. Домом это скопище битого кирпича было до двадцать третьего августа сорок второго – в этот страшный день Сталинград перестал существовать. Сотни «хейнкелей» и  «юнкерсов» за один день превратили прекрасный город в пылающий ад. Вот и наш шестиэтажный красавец дом стал горой битого кирпича с уцелевшим углом, на третьем этаже которого стоял добротный буфет. Одно время наш дом даже так и называли – «дом с буфетом». А вот подвал дома уцелел, не завалило его Вот этот-то подвал и приютил нас до осени. Представьте себе огромную подвальную комнату, без окон, без света, без туалета (ещё чего!), с земляным неровным полом, с дырами в потолке, через которые и звёзды видно, и вода дождевая и не только дождевая. Представили? Глаза к темноте привыкли? Теперь заполняйте эти «апартаменты» сгоревшими железными кроватями, благо этого добра завались, на любой вкус. Наложите на эти кровати доски, фанеру, листы железа, транспортёрную ленту, навалите сверху тряпья и – с новосельем! Сколько нас там жило, кто знает? Может, сорок, может, шестьдесят человек. Старики, дети, больные, пьяные, любовь, драки, песни, слёзы, ругань стряпня, потасовки, даже смерти, одним словом, дружба народов! И всё же, и всё же! И всё же в этом страшном коктейле из страха, отчаяния, голода, болезней, грязи, вшей, бездомности был один ингредиент, который в самые тяжёлые, самые страшные, самые безысходные минуты не давал уйти с головой в трясину, поддерживал на плаву. Это радость, счастье, что остались живы, уцелели, выкарабкались! Ничего, доплывём! А тут издалека-издалека, слабо-слабо донеслись раскаты ох какого ещё немыслимо далёкого Салюта Победы! Курская дуга! Орёл, Белгород! Первые салюты, первые ракеты в заждавшемся небе – не сигнал к атаке, не «фонарь» над полем боя, не указание цели, нет,  ракеты победного салюта! Сколько их ещё будет, этих салютов на пути к Главному, Майскому! И Сталинград ни одного не пропустил, всех поздравлял, всем честь отдавал, два года пушки с базарной площади не убирал.

Солнце к закату пошло. а на Волге сейчас такая красотища, такой букет ароматов – мокрые брёвна, просмолённые канаты пеньковые, дымок пароходный – дышишь-не надышишься! Какое же это чудо – конец дня, начало вечера, летнего сталинградского вечера! Утомлённое Солнце выключает значительную часть мощности и переходит на закатный режим, жара спадает, дышать становится легче, вот только есть хочется всё сильней. А настроение отличное, медные трубы в голове наяривают триумфальный марш из «Аиды», и есть тому веские причины: очень даже неплохой калым привалил! Не помню уж почему, но с работы нас в этот день отпустили значительно раньше, и мы весьма довольные этим, направились на Волгу искупнуться. Тут-то нас и перехватил этот мужичок в не очень чистой и не очень целой тельняшке и в замызганной фуражке-«капитанке». Ребята, подзаработать хотите? Преглупейший, доложу я вам, вопрос! Петро Ломакин, бригадир наш, тщательно прячет эмоции куда-то глубоко в бездонные карманы своих когда-то щегольских  «галихве» и эдаким безразличным голосом, как бы нехотя – а что за работа-то? Да разгрузить полдощанника соли. Ого! Соль – валюта, и неплохая валюта: на «балочке» (на базаре) стакан соли 15-20 рублей! Короче говоря, к заходу Солнца я возвращался с двумя полнёхонькими, наполненными солью, брезентовыми  рукавицами – несколько килограммов соли, отличной баскунчакской соли, которую на той же «балочке» хоть завтра можно превратить в буханку хлеба, а то и в две – живём, братцы! Кстати, тем, кто  не очень знаком с Волгой, с Поволжьем: дощанник — это нечто среднее между большой лодкой и маленькой баржей, эдакая мини-баржонка с трюмиком, каюткой – всё, как у людей. А Баскунчак – это соляное озеро, где-то на левом берегу, между Сталинградом и Астраханью. Но это так, между прочим, а  пока что я со своей добычей, усталый бреду по базарной площади домой и прохожу мимо только что открывшегося коммерческого магазина (в стране жесточайшая карточная система, страна люто голодает и будет ещё голодать до далёкого 1947-го года, но робко пробиваются на свет Божий чахлые ростки будущей сытости – коммерческие магазины и рестораны) Вот и у нас появился такой магазин – свежевосстановленный лабаз на краю базарной площади с витринами, на которые мне, оборвышу, смотреть было явно противопоказано. Когда я поравнялся с магазином, из него на высокое крыльцо  вышли  два субъекта, рядом с которыми я смотрелся бы, как денди с Пикадилли. Но не их картинное появление на крыльце заставило меня остановиться и распахнуть до предела глаза – эка невидаль, таких челкашей в Сталинграде было хоть пруд пруди! В руках одного из них блестела, искрилась, сверкала серебром и чем-то невыносимо темно-зелёным Она, Бутылка ШАМПАНСКОГО! Уйма сказочно-пленительных слов, вычитанных в библиотеках и читальных залах, завихрились в моей голове – всякие пале-рояли, амбассадоры, финь–шампани, пятые и прочие авеню, откуда-то, ни к селу ни к городу возникший крем-брюле – всё это выплеснулось бурным фонтаном, как это самое шампанское вслед за улетающей к потолку пробкой в какой-то там «Астории» или «У Максима»… Я был начитанным мальчиком да и в кино несколько раз видел, как это происходит, а вот челкаши, видать, книжки-то не очень читали да и в кино к таким сценам не очень–то приглядывались. Они сорвали фольгу, секунду-другую озадаченно рассматривали пробочное устройство и… Я и ахнуть не успел, как один из них, тот что постарше, достал из кармана складной нож и, хекнув, рубанул рукояткой ножа по горлышку. Всё дальнейшее,  как на экране при ускоренной перемотке видика: порезанные губы старшего, спецовка, залитая остатками шампанского, молниеносно возникшая и так же молниеносно прекратившаяся драка, осколки бутылки и стакана – всё это уснащалось великолепной декламацией с заключительной тирадой:
— Говорил те, сука, возьмём водяры, так нет, шимпанскова, давай шинпанскова попробуем!!! ну, папробывал, гад такая?!
Безусловно, выход был только один – взять водяры, завить горе верёвочкой, но выворачивание карманов ещё раз подтвердило – чудес на свете не бывает. И тут старший заплакал. Плакал как-то нестандартно, молча, не всхлипывал, вертел головой влево-вправо, недоуменно пожимал плечами. От слёз на грязных, заросших впалых щеках промылись дорожки. Младший достал откуда-то сравнительно чистую тряпицу, вытер товарищу щёки, что-то сказал ему, полуобнимая, и они медленно побрели  в сторону Ковровской.

Вечером был салют – взяли какой-то городок в Белоруссии. Кончался семьсот девяносто первый, а, может, восемьсот девятнадцатый день (кто их считал-то тогда, эти дни?) нескончаемой войны. До Главного, Победного Салюта оставались сотни и сотни невыносимо тяжёлых, бесконечных дней и ночей. В немецком Шнайдемюле, в венгерском Секешфехерваре ещё и понятия не имеют о фронтовой  канонаде, не  скоро  ещё её здесь услышат.

А вот и мне лично небольшая радость привалила: Володьку и меня перевели в столярную мастерскую учениками. Для меня и сейчас запах сосновой стружки, как вино! Уходил из бригады с грустинкой:  уж больно хорошие ребята были, и пуда соли есть не надо было. Володьку столярному делу обучал Борис Моисеевич Гихер, очень пожилой, очень грустный дядька, столяр-краснодеревщик, мастер-золотые руки, его работой можно было любоваться часами. Может быть в той, довоенной жизни это был живчик, весельчак, но сейчас ему было не до веселья: в сорок первом его взяли на «трудовой фронт», а семья осталась где-то под Винницей… Иногда он расспрашивал меня об оккупации, но, как правило, он со мной почти не разговаривал. Меня столярному делу учил Лука Степанович Ижко, отличный дядька, балагур, добряк, самое страшное ругательство в мой адрес было. «От, чертяка, чёртова рука!»  – это когда я, левша, перестраивал его лучковую пилу под свою руку. А столярному делу он меня научил, научил любить дерево, научил столярным премудростям, дело своё знал он отлично, хотя упорно величал себя плотником.

Два страшных случая в том далёком сорок третьем и поныне бросают меня  в дрожь при воспоминании. Начальник нашей мастерской обновлял циркульную пилу, гордость свою, он её по винтику, по гаечке сам собрал. Разрезал он на узкие рейки толстую доску, пропитанную водой, промёрзшую насквозь. Лёд с деревом вперемежку. Бешено вращающаяся пила метнула, как праща, эту доску точнёхонько в лоб нашему Илье Николаевичу, у меня на глазах. Схоронили мы его, а через несколько дней мне было велено выйти в ночь строгать на фуговочном станке какие-то доски. Работаю один, вокруг ни души. Вдруг резкий удар по правой руке, взгляд мгновенно фиксирует два кадра: моя рука в истрёпанном рукаве ватной фуфайки, прижатая накрепко к рабочему столу станка — и плоский ремень передачи от электромотора к станку, бешенно извивающийся на полу, как змея. Когда до меня дошёл смысл происшедшего, мне стало плохо, наверное, на какое-то мгновение я потерял сознание. Боже, какое счастье – ремень соскочил! Я забыл подсыпать канифоль! Когда лохмотья моей не очень парадной фуфайки были захвачены ножами станка, ножи застопорились, их заклинило, станок «подавился» моей фуфайкой, и слабо натянутый ремень слетел со шкивов. Я пришёл в себя от пения работающего вхолостую мотора, кое-как освободил рукав, и меня начало рвать. Прошло очень много лет, но я и сейчас с содроганием вспоминаю ту страшную ночь, от мысли, что стало бы со мной, не окажись ремень слабо натянутым, мне и сейчас становится не по себе. Разумеется, мама так никогда и не узнала об этом случае.

Да, конечно, вы правы, промёрзшая  доска – это уже давно не лето, давно не осень, и зима не вчера началась. Где живём? Разумеется, не в подвале, конечно, нет! Хоромы побогаче, посветлее гостеприимно распахнули двери, и те же сорок, а, может, шестьдесят человек, с теми же обгоревшими кроватями, с теми же проблемами, увеличенными вдвое (зима!), тем же матом, теми же слезами, драками, любовью, пьянками – та же орава, именуемая  «коллектив строителей с семьями», переселилась в огромный зал, восстановленный кусок больницы водников, некогда одной из лучших больниц города. Но это уже была комната, комната! Две лампочки по 60  ватт вполне сносно освещали наши «апартаменты» вечером, а днём им, этим лампочкам, в меру сил и возможностей, помогали три, целых три окна, «застеклённых»… промасленной бумагой! Мы наслаждались светом, мы пили его пригоршнями, мы купались в нём!

…Первым, как правило, просыпался любимец комнаты семилетний Жорка Велеулов, подходил к окну, протыкал пальцем бумагу и провозглашал:
— Товарищи сталинградцы, тама зима, холодно! – и радостно хохотал.

Мать его, конечно, шлёпала, бабы ругались, но беззлобно: во-первых, в комнате от жоркиных фокусов не становилось холоднее, а, во-вторых, сердиться на Жорку было невозможно:  уж больно обаятельный мальчонка был!  Две пузатые кирпичные печки, поглощая в неимоверном количестве сырые дрова, с трудом  держали +8 С, от силы 10 С, мы напяливали на себя всё, что было, и начинали новый день, нас донимали фурункулёзы, всяческая живность и прочая нечисть, но мы жили, вслушиваясь, вчитываясь в сводки Совинформбюро, ловя  слухи, веря добрым, не веря дурным. А город, как птица Феникс, вставал из руин, из пепла. Потихоньку, с трудом, с муками, но вставал.

Потянулись через станцию Сталинград-2 первые эшелоны с новенькими пушками – это вступал в игру завод «Баррикады». Задымили первые трубы на «Красном Октябре», первую сталь дали мартены, а  в    «Сталинградской правде» замелькали сообщения о каком-то  моторе Ильгнера, готовился к пуску блюминг. Заговорили о первом тракторе на тракторном. Солидно закивали  «головами» краны на причалах, днём и ночью перекликались гудками паровозы и пароходы. Непрестанно сновали через Волгу в затон и обратно речные трамваи, а на пляжах острова Крит (был такой островок у левого берега, напротив той части города,что именовалась Балканами!) и Бакалды в воскресенье  не протолкнуться. У дебаркадеров толпились белоснежные красавцы-пароходы, широкая красная полоса на трубе – пассажирский, широкая голубая – скорый.

Ах, эта широкая голубая полоса на белоснежной трубе! Гавайи-не Гавайи, а неведомая Ялта на фотографии в довоенном журнале нет-нет, да и взбередит  шестнадцатилетнюю душу. Как-то незаметно исчезли с улиц города стенды с минами. Я не говорил вам об этих стендах? Как же, первые месяцы, весной и летом сорок третьего, на улицах, площадях города стояли такие стенды, на них – мины, образцы мин, а их по городу  несчитано. Вот вам немецкая противотанковая «кастрюля», вот противопехотная «лягушка», та, что прыгает вверх и взрывается на высоте около метра. А вот этот деревянный ящичек – наша противотанковая, а вот эта деревяшечка не толкушка картофельная, а ручка немецкой гранаты, вот за эту пуговку дёрнешь, и пожалуйте бриться. Очень наглядные пособия! Не знаю уж, сколько жизней человеческих они спасли, эти стенды, наверное, кого-то и спасли, но только народу на этих минах гибло немало. Даже в сорок девятом, на четвёртом году мира, безносая скосила на Мамаевом Кургане двух мальчиков. Мне никогда не забыть предсмертный  крик того солдата, что подорвался на мине у нас на глазах в мае сорок третьего. Мы с Володькой пошли с вёдрами за водой на Волгу (водопровода-то не было). Тропинка вешками обозначена, в сторону ни-ни!  Глядим – солдат, фляжками увешенный, прёт напрямую, через подъездные пути Волго-Донских причалов, на явную смерть идёт! Метров 80-100 до него. Мы  кричать ему, руками махать, помахал и он нам фляжкой, ещё несколько шагов сделал, и вот она,  мина. Не выпрыгнула, прямо в земле рванула.

«Мы возродим тебя, родной Сталинград!» – пожалуй, самый популярный лозунг в городе. Он смотрит на вас со всех развалин, и, наверное, КПД (коэффициент полезного дейстия) его довольно высок, если можно применить этот технический термин к лозунгу. По-моему, можно. Разве не работали с высоким КПД в годы войны ежедневные фельетоны Эренбурга, стихи Симонова «Жди меня», «Ты помнишь, Алёша…», «Убей его!» А «Одессит Мишка» Утёсова? Я видел, как плакали крепкие мужики в кинозале, когда Утёсов в «Киноконцерте» пел «Мишку» (Одесса ещё под немцем была) – танковую броню прожгут те слёзы! А лучшие кинофильмы, лучшие книги, созданные в годы войны – нет, не говорите, в хорошо подготовленную почву семена падали! И на сделанное своими руками не скромно опущенными глазами поглядывали, нет! Господи, с каким ликованием, с какой гордостью смотрел я и в сорок третьем и в семьдесят пятом годах на этот небольшой двухэтажный домик, первый детский садик в Ворошиловском районе – ведь это же я на своём горбу приволок эти швеллеры № 20, я рубил их кузнечным зубилом, я затаскивал их на второй этаж, это я в столярке делал свои первые рамы и двери для этого садика! А то, что не я один всё это делал — так ли уж всё это важно? Мы возродили тебя, родной Сталинград!! На небольшом, наспех сколоченном помосте возле Ворошиловского райкома — пианино. Помост окружён народом. Работяги — неумытые, чумазые, наверняка голодные, пришли сразу после работы (предупредили поздно) стоят, сидят, полулежат на земле. Большинство — впервые на концерте подобного ранга, может быть, вообще впервые на концерте. Вышли двое. Тот, что повыше — к пианино, невысокий вышел вперёд, представился — Михаил Кусевицкий, представил аккомпаниатора. И два часа блаженства под чёрным южным небом — как он пел, как же он пел! И как же его слушали — праздник души, именины сердца! Привет тебе, прекрасный Неаполь, от благодарного Сталинграда! …И ещё радость, да какая — открылся кинотеатр, первый кинотеатр среди развалин — «Гвардеец»- имя ему! Это уж потом  каждый клуб, каждая  площадка крутили наперебой  всякую трофейщину, тарзанов на любой вкус, а наш «Гвардеец» — первый! Ну-ка, старички, вспомним — и «Джорджа из Динки — джаза», и «Леди Гамильтон», и «Мост Ватерлоо», и «Серенаду Солнечной долины»… Приходили в кино в одиночку, уходили — кто с Диной Дурбин, кто с Дугласом Фербенксом… Вернёшься домой с «Трёх мушкетёров», и вроде лампочка под потолком чуть ярче светит…

… А вот и кончилась наша райская жизнь в столярке, отнюхались сосновой стружки, отогрелись в зимнюю стужу у «буржуйки» железной — надо Волго-Донские причалы к навигации сорок четвёртого в эксплуатацию вводить, вот и перевели нас с Володькой в электроцех, нацепили нам на плечи «кошки» и — вира, майна! Видать, на нас вся надежда была, без нас не выполнили бы приказ ГКО. Вобщем — я в электрики пойду — пусть меня научат… Научили! И до самого конца войны — по столбам, по троллеям, под напряжением, в дождь, в снег, в ветер, в непогодь, в вёдро — получай, Сталинград, свет, получай причалы!  …И снова – воспоминания, воспоминания, воспоминания… Где-то когда-то попалось мне на глаза название – «Буря на Волге», то ли вальс, то ли романс. И вспомнилось мне это «бурное» название как-то под вечер, когда любовался я красавицей – Волгой, безмерно прекрасной, могучей, раздольной, величаво-спокойной – и здесь буря?!? Вот на этой благодати? Волны до небес, девятый вал? Ай, бросьте! Этого не может быть, потому что не может быть никогда! Ан нет, может. Ещё как может!! Это было летом 44-го,может, в июне, может,в августе …На рассвете проснулся я от злобного завывания ветра и от оглушительного хлопания всего, что может хлопать под порывами этого ветра. На улице – холодрыга, зуб на зуб не попадает. Батюшки – светы, и это жаркий, даже чересчур жаркий Сталинград?? Да где же он в жару-то был, этот хлещущий в лицо, всепроникающий, леденящий тело и душу, омерзительный дождь? А эти отвратительные, слетевшиеся со всех сторон, как вороньё, свинцовые тучи – старику Ною, наверное, было так же уютно, как мне, бредущему на работу в это весёленькое утро… Работать на электропроводке в строящемся клубе водников нам в этот день не пришлось — нас всех послали с утра на спасение «Колхозника»… Плавали тогда на скорой линии Астрахань – Горький несколько красавцев – винтовых теплоходов, эдаких дворцов плавучих 1913–го года постройки – ковры, зеркала от пола до потолка, рояль «Беккер», ленкруст, цветы… Летом 45-го мне привалило счастье – прокатился на таком красавце по имени «Микоян» от Сталинграда до Козьмодемьянска и обратно, отвозили застрявшим там  плотогонам нашим продукты, видел Волгу – матушку во всей красе, видел Жигули сказочной красоты, такими уж никто никогда их не увидит, были Жигули, да хорошие хозяева им достались, срыли, взорвали, изуродовали…  Однако, меня опять немного занесло, а «Колхозника»- то действительно спасать надо! Так вот, рядом с «Микояном» и прочими «Урицкими–Володарскими» бороздил волжские просторы их братишка «Колхозник», и привязали его, родимого, к берегу в самом центре набережной у памятника Хользунову, пришвартовали и носом и кормой, соединили с берегом добротными сходнями,протянули силовые и телефонные кабели – и поселилось на нём управление Нижнее — Волжского Речного Пароходства, зацокали каблучки по палубам, застрекотали пишущие машинки, загремели телефонные звонки и  номенклатурные басы и баритоны, заполоскались на лёгком речном ветерке дымки перекурные, на верхней палубе  «казбечные», на нижней – «беломорские» — и пошла плясать губерния! А сегодня утром буря внесла свои коррективы: порвало к чёртовой матери носовые швартовы и, конечно, все кабели, сходни рухнули в воду, всю канцелярию вынесло чуть не до фарватера, (спасибо, кормовые выдержали!), связи с кораблём нет, по палубам бегают ошалелые люди, волны значительно больше, чем требуется в домашнем обиходе, лодки подойти не могут – весело, братцы, гуляй – не хочу! К обеду стало стихать, подтащили посудину к берегу, пришвартовали, обошлось… А финал бури был трагический – перевернулся речной трамвай. Уже и волна – то была на исходе, и чего ему было переворачиваться,а вот поди ж ты… Были жертвы, были, и два чуда было, хотите — верьте, хотите – не верьте, а что было, то было. Где – то в километре ниже по течению парни на лодке старуху выудили, плыла на мешке с огурцами, живая была, вот только пальцы рук ей силой разжимали, мёртвой хваткой держалась за огурцы… И где — то там же ребята на другой лодке увидели странный предмет, плывущий, покачиваясь на небольшой уже волне. Подплыли – ахнули: младенец в  «конверте», в детском одеяльце, живой, хнычет, конечно, но живой! А мать утонула… Я эту бурю никогда не забуду, а вы говорите — вальс, романс…. Что — что? Техника безопасности? Это уж давайте как-нибудь после войны, ребята, ладно? Была бы она, эта самая ТБ, может и Илья Николаевич промёрзшую доску до конца распилил бы и до ста двадцати дожил бы, и рукав моей фуфайки поцелее был бы… Шестьдесят лет прошло, а закрою глаза и вижу, как Володя Дедюрин, бригадир мой, монтёр милостью Божьей, не мне чета, летит вниз головой с обледеневшего столба — невзначай коснулся провода под напряжением,  «кошка» сорвалась.. Чудом у самой земли как — то вывернулся. Недельку  отлежался — и снова на столбы. А Вы говорите… Город оживал, рос, хорошел, кости обростали мускулами. Великий муравейник, имя которому — народ, делал своё дело, и в мыслях у него не было, что имя этому делу — Подвиг!

…Российские женщины, бабы-великомученицы! Российские пацаны, в  одночасье потерявшие детство! Где же тот скульптор, что создаст монумент, воспевающий ваш подвиг в тылу — наравне с подвигом солдата — освободителя на фронте, наравне! Стоит солдат с девочкой на руках в Трептов Парке, стоит Алёша на горе в Болгарии, едет Жуков на лошадке по Москве, стоят сотни, тысячи бронзовых гранитных, гипсовых защитников Родины, освободителей Европы — и это прекрасно, земной поклон им, вечная им память и вечная слава! Ну, а где же те четыре бабы  бронзовые, волокущие плуг по пашне? Где они, роющие противотанковые рвы, рубающие уголёк в шахте, глядящие из окошка паровозного — не летит ли фриц?… Где тот бронзовый пацан неполных тринадцати, стоящий на ящике — подставке у токарного станка? Может, где — то что-то и есть — я о Монументе говорю, чтоб вся Россия о нём знала и благоговейно кепки — шляпы снимала, чтоб цветы, как у Кремлёвской стены клала — и не только по большим праздникам… Грустно, бабаньки…

…Мы с мамой уже не в громадине — зале больницы водников — бери выше, у нас свои персональные «хоромы»! Был до войны в Сталинграде эдакий респектабельный дом Грузчика — всё начальство речников жило в этом доме, и один грузчик затесался, для демократии, что ли… Вот в этом-то  агромадном доме во время его восстановления и было «сляпано на скорую руку» несколько комнатёнок, и одна из них была наша! Потолок протекал люто, и весной, когда таял снег, нас страшно заливало — но у нас была своя комната! Печурка очень дымила и почти не грела — но у нас была своя комната! В комнате было полно мокриц и прочей живности, но это была наша комната, наша! И какое же это было счастье — вернуться после работы к себе домой, чуть перекусить, чем Бог послал, забраться под колченогий стол, сколоченный своими руками, и, при свете «настольной лампы» (электрическая лампочка, вставленная в литровую стеклянную банку), под мерное бульканье капель воды, падающих с потолка в тазик, стоящий на столе — читать, читать, читать взахлёб, наслаждаясь каждой книгой, каждой фразой, торопиться, потому что на полках библиотеки парткабинета горкома, у милейшей, добрейшей Зои Геннадиевны стояли ещё десятки, сотни нечитаных книг, немыслимое богатство, и не прочесть все эти книги было бы преступлением! Наверное, никогда я не читал так много, без разбора, как в эти военные годы! …О, если бы Вы видели эти американские ботинки  — неимоверно, сказочно красивые, красно — коричневые, блестящие, с немыслимым протектором на подошвах, пахнущие одуряюще — загранично! Талон на эти ботинки я получил, как премию за хорошую работу. Я ими гордился, как только мог, и, если бы только было можно, я не снимал бы их даже в бане… Я ими фасонил направо и налево целых две недели, пока не отвалился кусок подошвы у левого ботинка… Правый продержался ещё неделю. Боже, какое счастье, что я послушался маму и не выбросил те два ботинка фрицевских, один чёрный, другой коричневый, в которых я ходил до того. Вообще, об американской помощи стоит сказать пару слов. Думаю, что конфуз с ботинками — скорее досадное исключение, чем правило. Где — то зимой сорок четвёртого всё городское начальство высокого ранга защеголяло в роскошных кожаных пальто, таких же красно — коричневых, как мои, недоброй памяти ботинки — но несравненно более качественных, Как говорили знающие люди, к каждому  «студебеккеру», к каждому  «форду», «доджу» прилагалось вышеупомянутое пальто — для шофера… Справедливости ради надо сказать, что и в Сталинграде один шофёр получил такое пальто — тот, который возил Чуянова, секретаря обкома партии — говорят, так было…  А вообще, это было здорово — тушёнка, яичный порошок, ореховое масло, солдатские рационы, сигареты «кемел», «честерфилд», одежда, многое другое, всё, что елось, пилось, носилось, курилось, всё, что уважительно — иронически называлось » второй фронт «! Молодец, дядя Сэм, действительно, помощь твоя была, ох, как по делу! Спасибо тебе, далёкий дядя Сэм, без дураков — спасибо!  И ещё несколько слов о подарках. Однажды где-то в конце декабря сорок третьего (Или сорок четвёртого? Когда у нас была конференция в Тегеране — то? Ой, что — то с памятью моей стало…) Зоя Геннадиевна, лукаво улыбаясь, завела меня в заднюю комнатушку библиотеки. На стуле посреди комнаты благодушно подрёмывал пожилой милиционер. а на столе лежало это чудо, о котором я на — днях слышал по радио. В роскошной коробке — пенале, выложенной белым атласом, лежал Он — меч, весь в золоте, рубинах, красном сафьяне, дар короля Англии Георга шестого городу — герою. В Тегеране Черчилль вручил меч Сталину, Сталин передал его Ворошилову, Ворошилов — ещё Бог знает кому, и вот меч — в Сталинграде, а его и поместить -то подобающим образом некуда! И пока место достойное готовят — он здесь, в библиотеке парткабинета горкома партии, под надзором добродушного мента… Упустить такой случай?! Пацан шестнадцати лет — что мне сделают? Я взял меч в руки и начал выдвигать клинок из ножен, но страж отреагировал сразу же — А ну, пацан, положь на место!!! — и я послушно, аккуратно положил меч на атласное ложе… Зоя Геннадиевна долго потом мне выговаривала, я долго извинялся.  Эта мысль часто навещает меня — если провести дактилоскопическое исследование, обнаружатся ли отпечатки моих пальцев рядом с отпечатками пальцев Черчилля, Сталина, Ворошилова и того мента?

…А война, громыхая, заливая землю кровью, сотрясая шар земной, двигалась к Маю сорок пятого. Чуть ли не каждый вечер сталинградское небо радовало нас роскошными букетами победных салютов. И народ, прекрасно понимая, какой ценой оплачиваются эти салюты, видя в каждой звёздочке этих букетов души погибших мужей, сыновей и дочерей — народ в исступлении хрипел, стонал, кричал, как красноармеец Акчурин в прекрасном довоенном фильме » Тринадцать » Давай! Давай! Давай!!!

Господи, да когда же она кончится, проклятая?! А Сталинских приказов всё больше, а голос Левитана гремит, как триумфальная труба в опере «Аида», уже кончаются русские, украинские, белорусские названия городов, уже зашипели, задзенькали польские, уже дикторы на радио «ломают» языки о немыслимые, диковинные венгерские Секешфехервары и Шаторальяухеи, и, наконец — слышите? — закартавили немецкие…Ты слышишь, Россия?! Вот она, проклятая! Вы помните, старички, этот первый плакат на границе? Это потом мы стали петь «… в Германии,  Германии, далёкой стороне…», а в сорок пятом, сорок шестом как пели? Вот именно… В проклятой стороне — какой ещё она была тогда  для нас?! И мало кто думал тогда о великой беде, пришедшей на немецкую землю, о гибнущих немецких женщинах и детях, нет, о другом думали мы в те незабываемые дни: ДАВАЙ! ДАВАЙ! — и у кого язык повернётся упрекнуть нас в этом?

…Много праздников в России, но не было, нет и не будет никогда ничего похожего на эти два дня, слившихся в какой-то единый сгусток всенародного ликования Что там та масленица, что там тот симхат тора, что там тот карнавал в Рио? Большой Взрыв, образование Вселенной помните? Так и того круче… Восьмого мая с утра город бурлил, кипел, ликовал — война кончилась! Кто сказал? Все говорят! По радио — марши, песни! На Рабоче — Крестьянской не протолкнуться, транспорт в обход, по Ковровской пустили — народ столпился у уличного репродуктора, в двенадцать Сталин говорить будет! Нет, в час… В два… В четыре.. После пяти, унылые, стали расходиться под звуки маршей. Восемь — ура! Позывные Москвы — вот оно! Давай!! Нет, просто приказ — Прагу взяли… И салют из двухсот двадцати орудий не в радость. Девять часов — позывные!! Ну! Ну!!! Нет, опять приказ — то ли Лейпциг, то ли Дрезден… Нет, не хочет безносая уходить в историю, мало ей крови … Неужто всё ещё мало?!  И только в четыре часа утра Девятого Мая закричал, загремел Левитан на весь Сталинград, на всю страну — ПОБЕДА!!! Вы слышите, люди — ПОБЕДА!!! Бегите на улицы, обнимайтесь, целуйтесь с незнакомыми, танцуйте, пойте, смейтесь и плачьте и снова смейтесь, потому что пришла Она — ПОБЕДА!!! Купите на последние гроши бутылку водки и пейте за ПОБЕДУ, налейте соседу, ближнему, встречному стакан и помяните светлую память тех, кто шёл к этой ПОБЕДЕ и не дошёл, пейте за радость нашу великую, которую ждали мы невыносимо долгие четыре  года… Идут по Рабоче-Крестьянской два усатых дядьки, у одного в плетёной корзинке трёхлитровая бутыль водки, у другого — белоснежное полотенце и стакан. Встречают военного «поорденистей»- полный стакан ему: пей, сынок, за Победу! И дальше, искать следующего, а сами трезвые… Боже, да неужто это наша Нина Николаевна, гордая, неприступная, холодная, как айсберг, улыбающаяся только по большим праздникам, наша красавица Нина Николаевна, начальница отдела кадров? Неужто это она так лихо выплясывает «барыню» с Жоркой Лепилиным, забулдыгой Жоркой, монтёром из нашей бригады? Каблучки пожалей, Ниночка! К чёрту каблучки — Победа! Понимаете — Победа!!… А этот старший лейтенант с двумя орденами Красного Знамени, похоже, не знает, что делать — матюкнуться или рассмеяться, войти в положение? Подбросили высоко, поймали неуклюже, упал неудачно, подвернул ногу — ну, не сердись, парень, мы же любя, Победа, понимаешь? Понял, улыбнулся, пошёл, прихрамывая, крикнул, обернувшись — на фронте за два года ни одной царапины, а вы, мать вашу…  Не удержался! Два пьяных вдрызг мужика в кровь изукрасили друг друга — нашли, паразиты, время и место для выяснения отношений! Вот уж воистину — мать вашу… И слёзы, слёзы, слёзы радости, слёзы горя — соседи Рагозины на — днях получили «похоронку», сын погиб где — то в Прибалтике в конце апреля, там уже и бои — то кончились, так, шальная пуля… На пороге второй школы одиноко сидит Вилли Шрамм, жестянщик из Вены, бригадир военнопленных немцев (у нашего стройуправления было два своих лагеря — немцы и венгры. Нам часто давали в помощь по нескольку человек. Они копали ямы для столбов, ставили эти столбы, чаще это была бригада Шрамма, и во время перекуров велись нескончаемые беседы. Среди пленных было много расконвоированных, они свободно ходили по городу, их можно было встретить  даже в театре музкомедии…)
— Что плачешь, Вилли? Война капут, скоро нах фатерланд к фрау своей!
Плечи Вилли трясутся, он поворачивает ко мне заплаканное лицо — оказывается, этот весельчак Вилли совсем уже не молодой, и он совсем не весельчак… На дикой смеси русских и немецких слов он что-то говорит, всхлипывая, давясь слезами, и я почти всё  понимаю: за что погиб его сын в сорок первом под Киевом? Эх, Вилли, Вилли, спросил бы ты меня, пацана семнадцати лет, чего полегче… А  вечером — салют!! Нет, не салют — салютище, салютиссимо! Небо над городом сверкало от Сарепты до тракторного, пушки гремели, что твоя Курская дуга, если не путаю, салют был из тысячи орудий! Давай!!! А закончилось всё это для одной весьма почтенной дамы, высокопоставленной жены из управления пароходства, которую все дружно ненавидели (было за что!) — так вот, закончился для неё этот незабываемый вечер весьма неприятно, прямо скажем, плачевно закончился :ей на голову упал недогоревший огарок салютной ракеты и выжег в скудной причёске изрядную «тонзуру», был сильный ожог. Тогда мы все взахлёб ликовали — а сейчас мне стыдно за то далёкое ликование, ей было несладко, несколько дней она ходила с нелепой повязкой на  голове. К сожалению, у этого «кина» лента обратно не крутится…

…И ещё немного о военнопленных. Огромный домину — «дом Грузчика» восстанавливали, в основном, они, немцы и мадьяры. И возле нашей двери, в закутке частенько стоял кто-нибудь из них. Чаще всего они не просили — просто они смотрели, молча смотрели… Какая же это мука — постоянно видеть глаза по-настоящему голодного человека! Мама иногда давала кому- нибудь из них  кусочек хлеба (хотя по настоящему первый раз я поел досыта после отмены карточной системы в сорок седьмом). Чаще всего немец или мадьяр уходил не солоно хлебавши, один из них при этом обязательно приговаривал: Карашё, матка, завтра дам…
Понятно? Дескать, не переживай, матка, понимаю, сегодня нет — завтра, Бог даст, будет, завтра и дашь… Иногда кто-нибудь из них приносил, воровато оглядываясь, два-три полена и уходил деликатно, не дожидаясь кусочка хлеба… Они возвращались то ли в сорок седьмом, то ли в сорок восьмом, я видел эти эшелоны, увешенные зелёными ветками, лозунгами, портретами Пика, Тельмана, Гротеволя, ещё кого-то… Видел их счастливые лица, радовался за них, за их семьи, в которые через несколько дней придёт великая радость… В дверь постучали, я открыл, вошёл Роберт, парень из Мюнхена. Он сказал несколько слов, мама поняла, она немного знала немецкий. Роберт стал на колени, несколько раз поцеловал маме руки — и заплакал… Кажется, в библии сказано, что на Страшном суде один раскаявшийся грешник будет стоить дороже, чем сто праведников, и мудрость в том великая и да будет так! Не знаю, велики ли грехи Роберта (кто из нас без греха?), но из нашей комнатушки в эту минуту он уходил праведником…

…И пошли мирные дни. Я продолжал карабкаться на столбы, ставил выключатели, розетки — и мечтал об учёбе. В войну это было нереально, но сейчас… Я и поныне очень люблю механику, машиностроение, станки, могу подолгу стоять и любоваться  работой токарного или фрезерного станка, заворожено смотреть, как железо режет железо — фантастика! Нет, нет, только машиностроительный техникум, только машиностроительный! И пошли — полетели дни и месяцы учёбы, бесконечные поездки на пригородном поезде (жил — то я в центре города, а техникум — в Сарепте, двадцать километров в один конец!), конспекты на старых газетах, карандашом (чернила замерзали, на стене ногтем по инею процарапано. «Замерзаем, но не сдаёмся!») Боже мой, не успели оглянуться — четыре года, как не бывало. Да что там четыре года — жизнь промелькнула, и где — то впереди тускло мерцает красный огонёк последнего вагона…

…Диплом в кармане — прощай, Сталинград! Не поминай лихом, прости, если чем не угодил, помогал тебе, как мог. Спасибо тебе за науку, за солнце твоё жаркое, за Волгу-матушку, за золотистый песок твоих пляжей, за арбузы алые, за первую любовь — за всё, за всё низкий поклон тебе!  Здравствуй, незнакомый, неведомый ранее Глазов! Кем станешь — отцом родным или  злым отчимом? Отцом, милым, любимым отцом на долгие сорок один год. Жизни научил, интереснейшую работу дал, жену отличную подарил, сына, что радость вот уже сорок четыре года дарит, внуков любимых — навсегда ты в сердце моём, милый мой Глазов…

Часть третья

Глазов

…Ну, кто его раньше -то знал, Глазов этот? А получилось всё так: в  Москве, в отделе кадров секретнейшего министерства, настолько секретного, что у него даже названия не было (по крайней мере, я нескоро ещё узнал его) — так вот, в кабинетике этого самого отдела кадров некий клерк по фамилии Орлов (ей-богу, он тянул только на Воробьёва, максимум — на  Петухова…), рассеянно листая громадную тетрадь с десятками, сотнями «Ф.И.О.», попыхивая «беломориной», небрежно, мимоходом, не глядя на меня, бросил через губу, что об учёбе и речи быть не может (прощай, Харьковский Политех, куда я был принят без экзамена всего 10 дней тому назад!), а поеду я… А поеду я… В гроссбухе перелистаны 2-3 листа, перст клерка упирается в какую-то роковую точку, клерк впервые удостаивает меня взглядом неожиданно чёрных (не серо — свинцовых, нет!) глаз и произносит эдак обыденно, скучно какое-то ну совершенно незнакомое название — в Глазов… Глазов?! Я почти в панике бросаюсь в коридоры, закоулки, тупики своей памяти — Глазов? Глазго знаю, Глухов — не очень, но знаю, а это как — Глазов? Где такой, почему не знаю? С робкой надеждой

— Это где, на Украине?

-…Нет, это Кировская область…

Опять бегу в коридоры, закоулки, тупики моей памяти — эй, где Кировская область?  Молчание…Да где же эта Кировская, чёрт побери!! Ведь судьба решается, куда еду — то?? И тут голосок, двоешный такой, откуда — то с «камчатки»:

— Рядом с Москвой, перед Горьким… С Владимирской спутал, неуч! А Глазов — он даже не  Кировский, он ещё дальше, в Удмуртии — но это я уж потом узнал…

А начиналось — то как здорово! Зимой 48-49гг. отстрелялись по седьмому семестру, всё  в «яблочко» — как всегда, ни одной четвёрки, все пятёрки, на горизонте замаячил диплом с отличием  во всём своём великолепии. Впереди — преддипломная практика, дипломирование, защита и — без экзаменов поступление в Харьковский политех на милые моему сердцу «Станки и инструмент»! Ура! Да здравствует Жизнь, прекрасная и удивительная!

А где-то в середине февраля, часов в 10 вечера пришёл Толя, смеётся:
— Выходи строиться, поехали!
— Куда??
— В  техникум. Срочно вызывают. Давай быстрей, успеем на десять пятьдесят две…

Побежали, успели. Приезжаем… Полно наших, преддипломников. Что за аврал? Приехал представитель из Москвы, надо заполнять огромнейшие, на шестнадцати листах, анкеты. Зачем? Потом узнаете… Почему так срочно? Потом узнаете… А если я не хочу? А вас, молодой человек, не спрашивают… Шепоток — могут до защиты не допустить… Могут? Могут. Всё могут…(Потом, через пол — года, в кабинетике того самого Орлова — Воробьёва ещё раз убедился — ОНИ  всё могут… Очень красивая и, похоже, очень несчастная девчонка — москвичка плакала страшно — у неё мать обезноженная одна остаётся, а дочь, девчонку эту самую посылают в какую-то Тьмутаракань. И  этот самый Орлов — Воробьёв негромко так говорил ей очень правильные слова о долге, о Родине, о патриотизме, о том, что «…а если у всех матери заболеют…» — ну такие правильные слова говорил, ну такие правильные, а девочка плакала, ну так безутешно плакала…)

…Шёл четвёртый час ночи, а мы всё писали… А это указывать? А об этом писать? Писать, всё писать, молодой человек… К утру закончили, измордованные вконец, разъехались по домам, а хитроумный московский гость, выгадавший сутки на этом ночном аврале, укатил в Москву. Через неделю всё это ночное действо забыли, и пришёл июнь, и защитился я, на «5» защитился и был принят в Харьковский Политех, и каждый вечер небо было в алмазах, и напрочь забыл я о той ночной анкете о шестнадцати страницах, но ТАМ не забыли, и вот я, в одну минуту похоронив мечту о Харьковском Политехе, получаю соответствующую бумажку, 1000  рублей подъёмных (совсем, доложу я Вам, небольшие деньги по тем временам) и билет в неведомый Глазов. И это ж надо — Толька тоже едет в этот самый Глазов! Нашим легче! 3 дня побродили мы по Москве, отметились в Третьяковке, на стадионе «Динамо» и на эстрадном концерте в театре «Эрмитаж» — и на верхнюю полку общего вагона поезда Москва — Молотов (Пермь по-нынешнему). Настроение — так себе, на «троечку», да откуда ей, «пятёрке»- то взяться, ну сами посудите — ты уже студентом себя числишь, «Гаудеамус» разучиваешь, а тебя мордой об стол, извольте в какой — то Глазов! Я учиться хочу!!!  А вас, молодой человек, не спрашивают… Будет тут «пятёрка», как же, держи карман шире…

…Какая же чудесная картошечка с укропчиком, какие солёные огурчики, хрустящие,  с пупырышками, какие грибочки продают тётки на всех станциях и полустанках!   Какие Поленовские — Левитановские пейзажи пробегают за окном вагона — вот,оказывается, какая ты, настоящая Россия!  Неяркая, нежаркая, совсем не экзотическая, но такая милая — дух захватывает! Леса, перелески, речушки, речки, реки, лесное разноцветье её. А вот Волга здешняя узковата, наша, Сталинградская пошире будет, посолидней, ну да и эта ничего… Берёзки, гляди  — берёзки! А это, бабушка, кому как,  для нас — невидаль!

…Ну как Вы думаете, сколько времени нужно порядочному поезду, чтобы пробежать 1000 километров, от Москвы до Глазова? 20 часов, говорите? Это он сейчас за 18  добегает, а мы с Толей через 32 часа вышли из вагона N9 в неизвестность…

Что, это действительно Глазов? Да вон же на вокзале написано… Вот это и есть вокзал?! Ну-ну… Ладно, начнём, пожалуй… Красавец — паровоз «Иосиф  Сталин» тутукнул, зашипел паром из-под колёс, вздохнул и привычно потянул поезд дальше на восток, на Молотов. Мы проводили его не очень весёлыми взглядами  подхватили свои неказистые чемоданчики, спросили, где завод — и зашагали… Скажите, Вам по рояльным клавишам шагать не доводилось? Нет? А по мосткам тесовым, тротуарам  деревянным? Это почти одно и то же… Старые, изрядно прогнившие доски двигаются во всех направлениях, ибо от гвоздей остались одни воспоминания, и, наступая на каждую доску, Вы должны быть готовы к любым неожиданностям — смертельный номер, женщинам и детям смотреть не рекомендуется… А вообще-то я, конечно, малость сгустил краски,  идти можно, через 5 минут мы уже бодро шагали по этим мосткам как ни в чём не бывало. А проезжая часть улицы была хороша по — своему — торцовая мостовая! Что, небось, не знаете, что это такое? То-то! Мы тоже увидели это чудо-чудное  впервые. Вот представьте себе — вся улица вымощена деревянными чурбаками, установленными на торец, на-попа, один к одному. Представили? Вроде бы неплохо, катись себе мягко, да только время — проказник, да дожди, да лютые морозы сыграли с этой мостовой злую  шутку — одни чурбаки поднялись, другие опустились, третьи выпали, как гнилые зубы… Доводилось ли Вам видеть фотографии противотанковых заграждений, «зубы дракона» называются? Где-нибудь на линии Мажино? Вот по этим «зубам» и катятся с лязгом, дребезгом, в клубах пыли машины, телеги, трактора — здорово впечатляет… Вот это всё и есть то самое знаменитое  «первое впечатление на всю оставшуюся жизнь». А дальше — обычно, наверное, как на всех новостройках нашей Великой Родины — монтажи, пуски, общежитие, вечеринки, танцы, сверхурочные, ночные вызовы, свадьбы, свадьбы, свадьбы, неполадки, иногда — аварии (а как же без них, родимых!), непролазная грязь на будущих улицах (осенью 49-го одну галошу засосало — до сих пор найти не могу…), свадьбы, освоение новой профессии (где там те станки и инструмент!), выпивки холостяцкие, свадьбы, свадьбы…

А начиналось всё так: мы с Толей приехали самые первые в том Великом Заезде 49-го — вот так получилось, что раньше всех. А после нас — многие сотни  инженеров, техников, высококвалифицированных рабочих, желторотых ремесленников… Нам достались места в общежитии, но лимит был быстро исчерпан, ребят стали селить в зрительном зале клуба, там тоже «под завязку», кровати стояли вокруг клуба, на открытом  воздухе — благо дождя не было! А строители гнали жильё бешеными темпами, не волнуйтесь, всех расселили. Но это уж потом, к осени, а пока — оформление пропусков, купание в довольно симпатичной Чепце, знакомство с незнакомым деревянным-домотканым городком… Вот она какая, российская глубинка! С эдаким лёгким налётом удмуртского флёра…. Удмуртия, удмурты — кто они, какие? Единственное, что знаю :стольный град — Ижевск, в учебнике по географии — фотография удмурта — пасечника. Всё. Не густо…

…Мне, южанину, всё внове — и сумрачные еловые леса, совсем не похожие на наши  южные сосновые боры, и сосновые боры здешние не такие духовитые, как наши южные — небось, солнца маловато? И берёзовые перелески, очаровательные «невестушки», чудо — чудное, у нас не растущее… А в лесах этих, в перелесках — грибы, грибочки, чудо лесное, гномики под разноцветными шляпками, играющие с нами в прятки… А лесная земляника, сказка лесная, красные «фонарики» аромата неизъяснимого, дружки радикулитные! Наверное, всё это есть и в наших южных краях, да только мне, горожанину, видеть их не довелось, а тут — вот они,  налетай — расхватывай!

Глазов — городок с биографией! Загибайте пальцы: сама матушка — царица Екатерина вторая, проезжая через Глазов, даровала городу герб — каково? Это раз. В Глазове жил в ссылке Владимир Галлактионович Короленко — слыхали такого? Это два. Сапожничал он  здесь и тем на хлеб зарабатывал, вот так. И назвал он этот самый Глазов «ненастоящим городом». Наверное, он был прав… Сейчас в городе всё напоминает о Короленко — улица Короленко, памятник Короленко, институт, библиотека его же имени, а вот ненастоящим город уж не назовёшь — маленький, да  удаленький! Да и не такой уж он маленький, за сотню тысяч перевалил. Но мы ведь пальцы загибать начали? Загните ещё пару-другую: Ольга Леонардовна Книппер-Чехова тут родилась — это три. В купеческом городе (хоть и в ненастоящем) было 2 гимназии — мужская и женская, вот так — то!  А где — то в начале двадцатых довелось Глазову даже столицей Удмуртии побывать — недолго  правда, Ижевск перехватил… И всё же, 48-49 гг.- начало новой эры. Городок ещё полон бревенчатых, почерневших от времени, от дождей и, Бог знает от чего ещё, домишек, приземистых, с маленькими прищуренными окошками, из которых смотрят на свет Божий какие-то красные, фиолетовые цветы и невозмутимые сонные кошки, но какой несказанно вкусный дымок курится из труб на латаных-перелатаных крышах в солнечный морозный денёк утром или в предвечерний час! И вокзал-ветеран, ровесник этих домишек, встречает немногих приезжающих отнюдь не гомоном многолюдных перронов, не услужливыми носильщиками в белых фартуках с бляхами… Стоит ещё на берегу Чепцы белокаменная церковь, отсчитывает свои последние годочки… Как же она не хотела умирать, а её и отбойными молотками, и взрывчаткой, и бульдозерами — разве что устоит против человека?! С Волгой — матушкой, с Арал — морем справились, а тут какая — то церковь… Ещё благодушно спят вечным сном на старом кладбище, оказавшемся в центре города, его почтенные обитатели, добропорядочные мещане, коллежские асессоры, поручики в отставке, купцы второй и даже первой гильдий — и в страшном сне не приснится им, что через несколько лет прикатят-приползут сюда лихие экскаваторы — бульдозеры и, ничтоже  сумняшеся, нарушат их сон, раскопают вдоль и поперёк кладбище, и поиграют пацаны в футбол черепами, валяющимися вокруг в достатке (было, было так!), и вырастут на этом месте красавец — дворец спорта и другие спортзаведения (А ведь парк тут должно было разбить, парк!)… А городок досматривает последние патриархальные сны, уже бегут по улицам первые рейсовые автобусы, переваливаясь на ухабах и колдобинах с боку на бок, как утки, уже поднимаются первые корпуса цехов завода, и высоченные цеховые трубы разрисовывают небо разноцветными дымами, и падают замертво первые голуби, влетая с разбегу в эти дымы, «лисьими хвостами» прозванные, поднимаются, как на дрожжах, жилые дома на втором участке, сначала небольшие, а потом и «высотки» в рост пошли и  по первым заасфальтированным улицам отправились покорять сдающийся без боя старый город, уже стоит, как обелиск, первая труба ТЭЦ, вот-вот задымит… Стоп! Куда же это меня занесло?! Ведь на дворе 49-й, мы с Толей только что получили пропуска и — с Богом! Цех N 16, идти так-то и так-то, придёте — узнаете. Пришли, узнали — ТЭЦ! Вы (Толе) — мастером в котельный цех, Вы (мне) — мастером в турбинный цех, он же машинный зал  Так мы же благородные, голубых кровей, технологи-станочники, да мы… Да мы… Ничего,  ребятки, освоитесь, освоите, не святые горшки лепят, надо, на-до… Ну, раз надо… И пошёл я в полюбившуюся мне потом теплоэнергетику, и стал мне мил и люб мой цех, и познал я малость турбины и с удивлением обнаружил, что это не менее интересно, чем станки, ей богу! А главное — люди, с прекрасными ребятами довелось мне работать с первых дней. Я твёрдо убеждён — коллектив ТЭЦ времён пуска, времён становления был коллективом личностей. Конечно, были и людишки, куда ж без них? Но не о них грущу, не их вспоминаю со светлой печалью… Фёдор Гаврилович Варопаев, «папа» Варопаев, первый начальник турбинного… Как же мудро вёл он нас, юнцов желторотых, по жизни, нас учил, у нас учился (с грамотёшкой у него было слабовато, главстаршина с эсминца он, 7 классов неполной средней…) Как благородно, с какой-то врождённой интеллигентностью решал он конфликтные ситуации, хотя, если надо, мог быть жёстким и весьма… Никогда не забуду тот зимний вечер, начавшийся накануне утром. Мы 34 часа не уходили из цеха, 34 часа! Ломалось всё, что могло ломаться. То, что не могло — тоже ломалось. Шла первая зима нашей ТЭЦ, наших котлов и турбин, наших бойлеров, деаэраторов, насосов — и нас, желторотых мальчишек,  молодых специалистов, познающих профессию в бою, приобретающих опыт методом проб и ошибок. И мы, чёрт побери, с честью вышли из этой передряги — были 2-3 небольших аварии, не без того, но цеха ни на минуту не оставались без энергии,  дома города ни на минуту не оставались без тепла, а вот чего это нам стоило… Итак, мы отпахали 34 часа, приняли душ, и полусонные забирались в пальто, нас ждал автобус. Мы — это Фёдор Гаврилович, старший мастер Борис Курбатов и я… Закон подлости сработал на славу — «полетел» подшипник конденсатного насоса. Вот тут я и сорвался, вот тут меня и понесло! Фёдор Гаврилович в долгу не остался… Боже мой, как мы орали друг на друга, снова натягивая на себя грязные спецовки! Как мы оснащали наш диалог отнюдь не парламентскими выражениями! К концу замены злосчастного подшипника работали молча, уехали где-то заполночь, остаток ночи я решал — сразу идти в отдел кадров или зайти в цех… Варопаев перехватил меня прямо у входной двери, с протянутой рукой: -Здорово, Илья! Слушай, мы вчера много лишнего наговорили — ну, бывает… Давай так ничего не было, да? И забудем, да?
Милый ты мой Фёдор Гаврилович, светлой памяти Учитель, да разве такое забудешь?!… Ну, вот — опять меня с лыжни в сторону занесло, по целине топаю, а я ведь только в цех зашёл, только первые руки пожал, первые имена судорожно пытаюсь запомнить — не перепутать… Варопаев Фёдор Гаврилович… Курбатов Борис, старший мастер, парень из Питера, на год старше меня… Андрей Курочкин  мастер по эксплуатации, из Калинина, одногодка… Юминов Леонид Петрович мастер береговой насосной, постарше нас будет, за 30 с гаком… Нет, тут судьба не поскупилась, отличных товарищей по работе подарила мне на долгие — долгие годы. Мы хорошо, крепко дружили, особенно с Андрюшей, вместе на лыжах, на коньках на вечеринках, вместе с первого до последнего дня на заочном отделении энергофака Уральского политеха (свято блюли традицию — готовы ли к экзамену, не готовы, а накануне обязательно в театр, обязательно! Помогало здорово, ни   одного экзамена не завалили…) А как здорово они оба, и Андрей и Борис, знали турбины, теплоэнергетику! Турбины, как львы у Ирины Бугримовой, вставали на задние лапы перед ними!… Вы знаете, что это такое — подшипник Кингсбюри? А какое давление должно быть в деаэраторе? Как и с какой точностью отцентровать питательный насос? И вообще, что оно такое — этот самый насос? Не знаете?  Вот и я, по первости, не имел обо всём этом ни малейшего понятия, и если со временем я стал приличным турбинистом, то в этом огромная заслуга и Фёдора Гавриловича, и Бориса, и Андрея, светлая им память… Они уходили один за другим, каждый, как в симфонии Гайдна, задувал свою свечу, и в мире становилось чуточку темнее… С первого дня работа поглотила целиком, когда плыл, барахтаясь, когда ко дну шёл, пуская пузыри, но в общем — то понемногу освоился и вдруг с удивлением обнаружил — нравится! Нравится, что эта железная махина, как норовистая лошадь, что вышибала раз за разом тебя из седла, вдруг подчинилась твоему умению, твоей смекалке, твоим знаниям и пошла спокойно работать, без вибрации, без перегрева подшипника, без течи масла — вот так-то, братцы, могём! Но это позже, позже, а пока — три мальчишки, слесари из ремеслухи, знающие намного меньше меня, небольшая комната, где мы сами установили токарный станок ДиП-200, пригоршня инструмента в железном шкафчике — и огромное желание доказать, что приехал сюда не лаптем щи хлебать, что чего — то стою… Август-49, ТЭЦ лихорадочно готовится к пуску, новые цеха как голодные птенцы с открытыми клювами — энергию, энергию давай! Крошечная заводская ЦЭС с двумя турбинками по 1000 квт каждая (рука не поднимается написать — 1мгвт!) и небольшой энергопоезд, притащенный на подмогу, пыхтят, сопят от усердия, но чудо сотворить явно не в состоянии… Официально имя её было «Аллис Чалмерс», 1942-го года рождения, город Милуоки, штат Висконсин. Американка чистых кровей. Звали мы её просто Алиса, она не обижалась, была очень покладиста, очень аккуратна, а уж трудолюбива! Наведёт малость марафет, чуть передохнёт — и за дело, на год, а то и на два… А уж собой — то как хороша была! Стройная, элегантная, одно слово — иностранка! Так и блюла себя до конца, ушла достойно, на боевом посту, так сказать — загремела, заскребла  сломанными лопатками и остановилась. Навсегда. Прощай, Алиса, не поминай лихом! С остальными турбинами отношения были деловыми, без сантиментов, без имён. Третья — и точка. Пятая — и баста. А эта — Алиса, Лапонька… Очень я её любил, и мне казалось, что она отвечает мне взаимностью… А когда уходил из цеха — украдкой всех их поцеловал! И опять память подхватила — понесла меня чёрт — те куда, а ведь мы только Алису запустили, только — только начали отсчёт времени бытия нашей ТЭЦ. И пошли — полетели  месяцы, годы, десятилетия, да так быстро, так лихо полетели… Об этом, наверное, надо сказать несколько слов. Завод строили зэки. На огромной территории завода была отдельная зона — ТЭЦ строй. И каждое утро, в течение нескольких лет на строящуюся ТЭЦ приводили две колонны зэков — колонну мужчин и колонну женщин, вечером уводили… Я по малолетству, по наивности даже не подозревал, на какой бочке с порохом работал эти годы… ТЭЦ всё это время строилась, расширялась, монтировались новые турбины, котлы,  работы было невпроворот, и мы отлично сотрудничали с этими зэками! Я интуитивно понял, что залог успешной, безопасной работы в этой специфичной среде со своими неписаными законами — стопроцентное сотрудничество, открытый, без ограничений, кредит, кредит во всём — в доверии, в помощи, если хотите — в уважении, даже в рублёвке или трёшке, и я не упомню случая, когда бы эта трёшка не возвращалась!. Боря Мельников, отличнейший парень, мастер — монтажник из «Центрэнергомонтажа», Интеллектуал — Золотые Руки (И такие бывают! Редко, но бывают…) бежал — торопился куда — то и не заметил идущего впереди рабочего с трубой на плече, длиннющей тонкостенной трубой диаметром наверное, миллиметров сорок. Вернее, рабочего — то Борька видел, а вот торец трубы перед носом не заметил — и так бывает… Удар был приличный, и Борьке хорошенько подрезало обе губы (как стаканом — кружок раскатанного теста для пельменей). Чудок бы посильней — и стал бы наш Борька «человеком, который смеётся», помните Гуинплена у Виктора Гюго? И зубы Борькины загуляли, как те доски на глазовских тротуарах. Одним из первых подбежал работавший рядом зэк — врач (врачом — то он был там, на воле, а здесь он швеллера таскал). Сработал он всё чисто, спас Борьке и губы, и зубы…

…На термометре за окном — 24С,  на часах  семь вечера — и вышел из строя бойлер — потёк, каналья! Решено — ремонтировать утром, а пока слить воду. Переодеваться было некогда, и так получилось, что все эти кубометры коричневой жижи, что и на воду — то не была похожа, обрушились на меня — я, как Александр Матросов на амбразуру, бросился закрывать работающие моторы конденсатных насосов… Когда все отсмеялись, а я кое как промыл глаза, пошли домой (автобуса не было) Вся моя одежонка была пропитана этой тёплой жижей, и минуты через три-четыре она стала противно похрустывать, превращаясь в ледяную кольчугу. Я с трудом взобрался к себе на второй этаж (попробуйте подняться по лестнице, если на вас не ватные брюки, а две ледяные трубы!)  Ребята, хохоча, извлекли меня из ледяного капкана, и я принялся над тазиком приводить себя в божеский вид, брюки несколько минут постояли, как две фабричные трубы, затем печально поникли, изрядной лужей напоминая о моём  героическом поступке… Разумеется это был отличный повод для умеренного возлияния — пусть бросит в меня камень тот, кто поступил бы иначе… Надо сказать, что пили мы в те холостяцкие годы до неприличия много и неумело — а вот Вы, да — да, Вы, сумели бы Вы устоять перед витринами с такой экзотикой?! Казалось, вся выпивальная промышленность состязалась — кто больше удивит добрых молодцев, ничего, окромя водки, браги и бормотухи доселе не пивших. Боже мой, какой изысканный коктейль хлебали мы пригоршнями в наши первые «глазовские» годы! Чего изволите? Шато-Икем?Доппель-кюммель? Кюрасао жёлтый? Извините, есть только белый. Ликёрчику не желаете? Есть шартрез, какао-шуа, бенедиктин, абрикотин, арктика, южный… Можем предложить репарационные вина: каршен-ликёр, кайзербирн… Закусывать будете грибочками, огурчиком? И принимали «на грудь» изрядно, и закусывали, что Бог дал, а давал Бог неплохо, зарабатывали прилично… Где-то в конце зимы пятидесятого приехала мама, и мне дали комнату, настоящую комнату в настоящей квартире… Ребята очень любили после работы «забежать на огонёк», им нравилось мамино гостеприимство, мамино хлебосольство. Разумеется, у нас всегда «с собой было», засиживались допоздна, ах, до чего хорошие посиделки были!…  Нет, не говорите, такая командировка — дар Божий, подарок судьбы, именины сердца!! В начале зимы пятьдесят первого меня послали в Москву на полугодовые курсы мастеров-ремонтников-практиков при Мосэнерго. Строго-настрого наказано — ни слова о средне-техническом, ни-ни! Но ведь алгебра-геометрия за шестой-седьмой, русский язык, подлежащее-сказуемое, да и по ремонту турбин — ничего нового!? Категоричный ответ снял камень с души, отмёл все сомнения — Цыц! Послали учиться — учись! Ну, коли так — есть учиться! Пол — года непрерывного кайфа, бесконечная череда театральных кресел, ресторанных стульев, холодных скамеек на великолепном катке ЦПКиО им. Горького… Чуть-чуть до двух свадеб дело не дошло — Бог уберёг!… Я не  помню, а точнее — не знаю, кому принадлежала эта идея — Великий Поход за инженерскими «корочками». Кажется, инициатором был Володя Телешков. Около года 250 молодых ребят и девчат, молодых специалистов настаивали, добивались, требовали — и добились! Был создан УКП (учебно — консультационный пункт) при Уральском Политехническом Институте, были подобраны приличные преподаватели из числа инженеров-заводчан — и в добрый час, на долгие шесть лет! Конечно, не все стартовавшие пришли к финишу — кто сошёл с дистанции, кто прихватил ещё год-другой, но основная масса  до финиша дошла вовремя, и в ресторанах «Глазов» и «Север» дым стоял коромыслом — обмывали дипломы… И хорошее подспорье пришло на завод, скажу я Вам — многие ребята стали начальниками цехов и отделов, заместителями, не зря потели — пыхтели до двух-трёх часов ночи, со скрежетом зубовным отворачивались от соблазнов всяческих, а их было навалом… При словах «белая ночь», небось, Ленинград, Питер на ум приходит, да? А мне — Глазов, все в белой черёмуховой пене берега Чепцы, волейбол до часу ночи, рассвет в три утра… Вот и грызи тут дифференциальные уравнения, вырисовывай всяческие эпюры, долби плюсквамперфект и пятую главу истпарта… А что делать? И грызли, и долбили, и порой на великолепные концерты не, ходили, а какие концерты были, кто только не гастролировал у нас, все промелькнули перед нами, все побывали тут! А какие спортивные состязания — дух захватывает! Первенства Удмуртии, России, СССР — по ручному мячу, по акробатике, волейболу, лыжам, хоккею, штанге и, Бог знает, что ещё! Да и сами мы были тоже не лыком шиты — завод сотрясали ежегодные смотры художественной самодеятельности, страсти кипели нешуточные — и смотровые концерты ТЭЦ проходят на — ура, и первые места наши! Стадион бурлит, лыжня дымится от накала страстей, и девчонки, и парни ТЭЦ несут в копилку кубки, разряды, призовые места — и тут мы далеко не последние, и мой второй разряд по теннису в дело пошёл… А потом, намного позже, когда началась эра КВН — помните эти безлюдные улицы, полупустые залы кинотеатров, народ прильнул к экранам телевизоров, как во времена дебюта Штирлица, помните? Разумеется, не могли мы остаться в стороне, ну, не могли, человечество нас просто не поняло бы, не простило бы… И опять ажиотаж вокруг билетов, и опять счастливчики гордо проходят мимо жалких  «стрелков» лишнего билетика, и на сцене снова греются в лучах славы кто? Ну, конечно же мы, команда ТЭЦ!  Но это всё потом, потом, а пока что — первый курс, первые контрольные работы, первые зачёты, первые экзамены… Экзамены первого и второго курсов — в Глазове, дома, начиная с третьего курса — дважды в год ездим в Свердловск, едет орава в несколько десятков «охотников за дипломами», в вагонах дым коромыслом, усиленная подготовка к предстоящей сессии, штопоры не успевают извлекать пробки… Расселяли нас по студенческим общежитиям, мы с Андреем всегда вместе, на заочном факультете нас прозвали «близнецами», так с этой кличкой и проходили до защиты. Учились неплохо, экзамены сдавали нетрудно, хотя недосып был солидный… Защищались летом пятьдесят девятого, полгода сидели  в Свердловске, писали-чертили-считали, и не было времени смотаться домой на пару дней, и закурил «с горя», ибо не слышал, как Яночка гукает, а это же такое чудо! Пачку в день выкуривал, ей богу! А женился я, братцы Вы мои, в январе пятьдесят шестого, на двадцать девятом году жизни, когда мама уже почти потеряла надежду погулять с внучонком завернув его в свою шубу… Ходил-ходил, гулял-гулял и вдруг неожиданно понял что Надя, соседка моих друзей — это же и есть то самое, тот самый счастливый трамвайный билет, это с ней мне бы задуть нашу сто двадцатую свечу! И отгуляли мы свадебку, и родили мы Яночку, на которого сорок пятый год не нарадуемся, хоть и видимся мы с ним ох, как редко, потому что мы уж вон сколько лет, как покинули наш милый Глазов и живём в маленьком городке Афула, что в Израильской долине меж горами Галилеи и Самарии, и из окна нашей квартирки открывается роскошный вид на священную гору Тавор, гору Преображения, и на город Назарет, из которого ушёл в свой последний путь на Иерусалим Самый Великий Еврей Мира, а если забраться на крышу дома и подпрыгнуть метров на 50-80, то можно увидеть километрах в двадцати озеро Кинерет, Тивериатское озеро, море Галилейское, по которому Христос ходил «аки посуху», и  телефонный разговор с Господом — Богом здесь, как в том анекдоте,  возможно, по местному тарифу оплачивается (мне пока звонить не доводилось…) А Яночку нашего, внуков и правнука с крыши не увидишь, как ни прыгай — далеко они, ох, как далеко…  И друзья наши милые, непременные участники уютных застолий, праздников, юбилеев, посиделок, интереснейшие собеседники, напарники по лыжным прогулкам, по грибным и ягодным походам — иных уж нет, а те далече… Ян профессорствует в престижном Оксфорде, что в часе езды от Лондона. Физик он у нас, Московский Физтех у него за плечами, защита кандидатской в 25 лет, довелось ему поработать и в Триесте, и в Женеве, в Цюрихе, в Ванкувере канадском, в Принстоне американском, покочевал немало, сейчас вот осел в Англии, и Марик-Малыш очень смешно говорит по — русски, а у Павлика — великолепный оксфордский прононс, и старшая внучка Женечка в этом году отведёт своего Петьку в первый класс — какое у нас, братцы, тысячелетие на дворе? Ах, как же они быстро летят, эти тысячелетия — и нам с Надей уже за семьдесят пять, четвёртый семестр разменяли, а ведь совсем недавно я обмывал диплом и получил «лычку на погон», стал старшим мастером, и турбины уже перестали быть для меня  «терра инкогнита» Вот уже и Янка пошёл листать свой школьный дневник, «заболел» физикой, пошли олимпиады — городские, республиканские, всесоюзные, и гордость распирает наши грудные клетки при телефонном звонке из горОНО  «… Ян Коган — наша гордость!» И вот уже Янка — студент Московского  Физтеха, и я из кресла начальника турбинного цеха шагнул в пенсионеры… Вот уже 12  лет живём мы с Надей в Израиле, и жить бы нам здесь и радоваться — если бы не братья наши двоюродные, ни дна им, ни покрышки… И конца-края этой беде не видно, с ней засыпаем, с ней просыпаемся… Из другого окна нашего видна гора Мегиддо, а «гора» на иврите — «ар», вот и получается «Армегиддо», улавливаете? Правильно, Армагеддон, тот самый, великая битва сил зла и добра, та самая, что вот — вот начаться должна, то ли в среду, то ли в четверг после дождика….Вот я и думаю — взять, что ли, пару бутылок пива, сесть у окошка, посмотреть, чем эта кутерьма  закончится? А, может, хватит Земле-великомученице течь потом и кровью, пусть уж течёт, как ей предначертано свыше, молоком и мёдом, и пусть люди без страха заходят в автобусы и в магазины, в дискотеки и кафе — пусть, а? Эх, если бы это от меня зависело….

Вместо эпилога

У нас был сын… Какое это чудесное слово – сын! Оно пахнет детским тельцем, тёплым молочком и свеже проглаженными пелёнками; интересными книжками с красивыми картинками и марками острова Гваделупа… Оно пахнет подснеженным морозцем на лыжне, морской волной и горным ветром… Оно звучит прекрасной музыкой симфоний и волшебной симфонией математических и физических формул – это слово пахнет счастьем! И вдруг на это волшебное слово обрушилась огромная, страшная глыба — слово «был», и эта глыба раздавила наше счастье…

Нашему сыну ещё не было сорока пяти, он был полон задумок, проектов, готовился писать новые работы… Он был физиком «от Бога», его друзья говорили нам, что его место по рейтингу в первой полусотне физиков–теоретиков мира. Он был человеком большой культуры, был очень начитан, обожал музыку, живопись, спорт, всегда был окружён друзьями, которых любил и которые любили его. Он был отличным семьянином, и его четырёх летнему Малышу долгие годы будет его не хватать. Он был… Он был… Он был… Физика покорила его «с первого взгляда», в 12 лет, и он был верен ей до конца. В 9-м классе он написал первую свою работу, в которой он с юношеским азартом, как молодой петушок, набросился на …Максвелла! Возможно, эта работа стала той «визитной карточкой», которая открыла ему дорогу в Московский Физтех. Ему прочили блестящее будущее, но Господь-Бог решил иначе… Его нет, а мы живём – зачем?…

Март-06, Афула

 

Оригинал: http://s.berkovich-zametki.com/2018-snomer2-ilkogan/

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1132 автора
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru