Заскрипели половицы, и донеслось покашливание. Сергей Иваныч, заложив руки за голову, заскрипел продавленной кроватью и покосился на хозяина дома, который промелькнул в проёме двери и загремел ведром, что стояло на широкой лавке возле входа, забубнил под нос, а потом принялся что-то искать на широкой полке, прибитой к стене. Сергей Иваныч покосился на старика и снова нахмурился, посматривая на блёклое небо, подёрнутое серой пеленой. Вздохнул. Он снял на лето большую веранду, где можно было бы ночевать, а в остальное время бродить по окрестностям да заниматься пейзажами, благо здешняя природа манила, чтобы её перенесли на холст. Горы и всхолмья, перелески и берёзовые колки, извилистые речушки и ручейки, а цветущие луга и поля с пшеницей такие необъятные — аж дух захватывало!..
…Он случайно наткнулся на эту забытую богом деревушку, когда сбился с дороги и долго колесил по грунтовкам, которые как раки расползались в разные стороны, пока наконец-то не наткнулся на небольшую деревню, затерянную среди лесов, полей и лугов. Он полдня просидел на пригорке. Дома там и сям разбросаны по пологим холмам. Огороды упираются в речку, что протекает позади деревни. Сонные улицы. Замерла деревня, но в то же время жизнь в ней теплилась. Вон неторопливо потрусила собака по своим собачьим делам. Остановилась возле какого-то двора, лениво гавкнула — может, здоровалась, а может, соседскую собаку пригласила на прогулку, — а потом снова уткнула нос в тропку и дальше пустилась. Загремело ведро. На улицу вышла старуха. Приложила ладошку к глазам, долго всматривалась вдаль, видать, кого-то ждала, но не дождалась, заглянула через забор в соседний двор, кого-то окликнула, но там была тишина и она снова вернулась в дом. Гоготнул гусь, но тут же смолк, когда неожиданно заорал петух, взлетел на забор и захлопал крыльями, а вслед за ним ещё несколько отозвались. Живёт деревня — это хорошо. Сергей Иваныч долго наблюдал за сонной деревней, за маревом, что нависло над горизонтом, за стайками берёз, что взбегали по горе, и за яркими всполохами рябин. К вечеру, не выдержав, спустился к крайней избе и долго разговаривал с неуступчивым ворчливым старичком, одетым в засаленные пузыристые штаны, в выцветшую рубаху навыпуск, в вороте которой виднелась толстая чёрная нить с простеньким крестиком, а на клювастом носу едва держались очки с толстыми стёклами и дужкой, замотанной синей изолентой. Наконец, сошлись в цене. Сергей Иваныч уплатил аванс. Старик сразу же запрятал деньги в необъятный карман, а потом повёл его на веранду, где в дальнем полутёмном углу стояла кровать с большими тяжеленными подушками и цветастым ватным одеялом, из которого торчала клочкастая вата. Рядом раскорячился сундучище, в таких раньше приданое держали да прятали под амбарный замок одежду, накопленную за долгие годы. К нему притулились два-три мешка с прогрызенными дырками и рассыпавшейся пшеницей. На стене, на вбитых толстых гвоздях висели старые фуфайки, облезлый тулуп, тут же громыхнул жестью брезентовый плащ — обычно такие пастухи носят — от жары спасаются да от дождя можно укрыться. А чуть наискосок было широченное запыленное окно. Свисали клочья старой паутины. Сквозь дырявую крышу пробивались тонкие лучики света, в которых кружилась пыль, поднятая стариком, когда он стал наводить порядок на веранде, сметая сор да пшеницу потёртым чилиговым веником в щелястый пол, из-под которого радостно загорланил петух, созывая несушек к обеденному столу…
— Что валяешься, мил-человек? — дед Гриша поправил очки, прошёлся по веранде, присел на край кровати, достал самосад, сделал самокрутку и закурил, выпустив ядовитое зеленоватое облако дыма. — Вторые сутки бока отлёживаешь да на облака поглядываешь. Глянь, какие погоды стоят. И облака подросли. Повзрослели, можно сказать, силушкой налились.
И ткнул скрюченным пальцем в окно.
Приподнявшись, Сергей Иваныч прислонился к спинке кровати.
— Я уж второй день смотрю, как облака растут, — недовольно буркнул он. — Мне ветер нужен, ветер, чтобы немного отогнал облака от деревни, и тогда утренние лучи солнца другими будут, а не такими, как сейчас — блёклыми и безжизненными. Едва солнце начинает всходить, едва мелькнут первые лучи и тут же скрываются за облаками, которые нависли над деревней и словно приросли к горам — ничем не сдвинешь. Может, тяжёлые, а может, ветер нужен, чтобы их чуточку отогнал, чтобы утреннее небо стало ярким и глубоким, словно умытое, а лучи будут его подсвечивать, вот тогда-то облака заиграют. Мне нужны эти лучи, чтобы наружу вытянуть свет, а сейчас…
Не договорил, удрученно махнул рукой.
— Вот те на, я думал, он облакам обрадуется. Не каждый день над нашей деревней такие собираются. Наверное, смотрят, как люди живут, как я ворчу, как ты на кровати валяешься. Смотрят и удивляются, что люди — это лодыри. Ты, мил-человек, облакам радуйся, потому что они живые, — взглянув поверх очков, сказал старик, — а ему лучи подавай. Хе-х, насмешил! Где же взять эти лучи, мил-человек, если облака не по дням, а по часам растут? Время для них настало, силушку набирают…
— Меня зову… — раздражённо заворчал художник.
— Да знаю, мил-человек, знаю, как тебя зовут, — отмахнулся дед Гриша и, затянувшись, опять скрылся в облаке едучего дыма. — Привычка такая у меня — мил-человек. Даже выговор получил за это, когда самого секретаря райкома на собрании назвал мил-человеком и носом при всём народе ткнул в его ошибки. Обиделся! Он молодой был, с гонором. Расфырчался, что я ничего не понимаю в его работе и вместо того, чтобы слушать и помогать, палки в колёса вставляю. Так и сказал. Да! Ну, меня наказали, а толку-то? Выговор влепили, а с работы-то не сняли. Секретарь укатил, а я остался и мне его выговор, как мёртвому припарки. Он душу успокоил, а я даже не расстроился. Хе-х! — он встрепенулся и привычно ткнул в очки, поправляя. — Что хотел узнать-то… Вот ты, Серёжка, малюешь картинки, а я наблюдаю за тобой и удивляюсь, неужто эту мазню покупают, а? — и, поднявшись, он подошёл к мольберту, картинно отставил ногу в рваном носке, почёсывая реденькую седую поросль на груди, склонился и прищурился, стараясь понять, что на холсте, сделал несколько шагов назад, опять взглянул и небрежно махнул рукой. — Мазня-мазней! Помнится, я в детстве так малевал, а потом батя хворостиной задницу расписывал. Хе-х! — и, поглаживая венчик седых волос, хрипловато хохотнул и снова спросил. — И покупают?
Он взглянул на постояльца.
— Покупают, дед Гриша, покупают, — усмехнувшись, сказал Сергей Иваныч. — На хлеб с маслом хватает. Бывает, икоркой балуюсь.
— Неужели? — удивился старик и опять подошёл к мольберту, словно хотел понять, за что платят такие деньжищи, долго стоял, качал головой и снова пожал плечами. — Вот убей — не пойму! Натыкал кисточкой, размазал по всей картине и считаешь, мил-человек, что красиво. Хе-х! — склонившись, выглянул в окно, зыркнул глазами туда-сюда, приложил руку лодочкой, прищурившись, долго смотрел на берёзы, стоявшие за речкой, взглянул на тяжёлые, этажные облака, которые, казалось, зацепились за верхушки деревьев и никак не хотели уползать за горизонт, потом ткнул скрюченным пальцем, показывая. — Вот ты говоришь, что облака не нравятся, что лучи тебе подавай… А что ты знаешь про облака, мил-человек? — и, хитро сощурившись, взглянул поверх очков на постояльца.
Прислонившись к высокой спинке, художник усмехнулся, поглядывая на ершистого старика, с которым чуть ли не каждый день приходилось спорить о чём-либо, потому что у старика был свой взгляд на жизнь и всё, что его окружало.
— Что могу сказать, — Сергей Иваныч запнулся, думая, как бы вспомнить и более доступно объяснить, а потом просто сказал. — Ты, дед Гриша, говоришь, будто облака живые, а я скажу — это вода превращается в облака — это мы ещё в школе проходили. Вода испаряется из морей и океанов, да отовсюду, где она есть, и поднимается вверх, а там свои законы, по которым в облака превращается.
Дёрнув за венчик волос, дед Гриша тоненько засмеялся.
— Я в школах не учился, как ты, к примеру, — он погрозил пальцем и снова ткнул в окно. — Сызмальства пришлось работать. Закорючку ставлю заместо росписи, но меня не проведёшь. Моя бабка Агриппина, царствие ей небесное, — он крутанул рукой перед собой, словно перекрестился, и посмотрел на икону, что висела в углу. — Она могла на любой вопрос ответить. Всё знала! И ведь тоже не училась. Да и какая учёба в деревне, если семеро по лавкам?! То люльку качают, то за малышнёй присматривают, потом с батей в поле уходишь или в леса, а то на реку. Оглянуться не успеешь, самого оженили, и тоже семеро по лавкам сидят и все кушать просят. А ты пластаешься день и ночь, чтобы семью содержать. Так всегда было, мил-человек. А сейчас… Эх… — старик сокрушённо покачал головой. — Одного еле-еле народили и плачутся, слезами заливаются, что жизнь тяжёлая, а сами-то и не видели ещё — эту жизнь, зато научились жаловаться. Измельчал народ. Не люди, а так, людишки пошли…
И старик махнул рукой, а потом полез в карман, доставая свой любимый самосад.
— О, как! — рассмеялся Сергей Иваныч. — Начал за здравие, а закончил за упокой. Обещал про живые облака рассказать, а сам…
И, продолжая смеяться, он замолчал.
Старик ткнул пальцем в переносицу, поправляя съехавшие очки. Покрутил головой и, заметив запыленную пустую банку, поплевал в неё и ткнул туда окурок.
— Вот ты — умный человек, — подняв палец вверх, сказал старик, — а говоришь, что облака — это вода из морей-океанов. Там вода горькая, как слышал, а дождевая вода — сладкая. Почему так? Ты же должен всё подмечать, а тут с облаками опростоволосился. Хе-х! — дед Гриша торжествующе посмотрел на постояльца. — Ты подумай своей головой, мил-человек, как должен закипеть океан или море, к примеру, чтобы этот самый пар добрался до небес, а? Вон, кастрюлька стоит на огне, из неё пар вырывается. Чуть повыше подними руку и не почуешь его — этот пар, потому что он исчез, в обычный воздух превратился, а ты говоришь… Хе-х! — и тонко засмеялся, махнув рукой, а потом прищурился, посматривая на постояльца. — А ты видел, какие облака бывают, к примеру, зимой, а весной или летом и осенью? Что говоришь? Разные… Я без тебя знаю, что они разные, а почему? Ты хреновый художник, если не можешь объяснить, почему они разные… Ничему тебя жизнь не научила и ваша школа — тоже. Это я, болтун? Да ты… Да ты… — старик возмущённо запыхтел, он поддёрнул штаны и ткнул пальцем. — Сам ты, балаболка городская! Тебя учили, учили… Кучу денег потратили, а в твоей голове как был сквозняк, так и остался. Вот и получается, что пустили деньги на ветер. Ещё неизвестно, кто из нас — болтун. Вот так, мил-человек! — и, махнув рукой, хлопнул дверью. — Ишь, говорит, из горького моря делаются облака, а дождик-то сладкий идёт. А почему — не может сказать. Меня болтуном выставил, а сам-то... Пустомеля!
Старик продолжал ворчать, медленно спускаясь по ступенькам крыльца.
Проводив взглядом старика, художник усмехнулся, заложив руки за голову. Долго лежал, прислушиваясь к разноголосому кудахтанью кур, что возились в пыли, к ворчливому голосу старика, который, скорее всего, сидел на лавочке возле калитки и с кем-нибудь разговаривал. Не удержавшись, зная обидчивый характер старика, художник поднялся, потянулся, насколько можно было на невысокой веранде, поддёрнул старенькие штаны, перепачканные краской, и вышел на крыльцо, присев на высокую ступеньку. Взглянул на дальние холмы, на зелёные склоны, длинные тени от берёзок и низкое солнце, которое едва было видно сквозь мутную пелену, нависшую над горизонтом.
— Дед Гриш, — крикнул он, заметив его замызганную фуражку за забором. — Может, поужинаем? Накормишь голодного и хренового художника, а?
Фуражка зашевелилась и приподнялась. Из-за забора выглянул дед Гриша и, грозно сдвинув густые седоватые брови, взглянул поверх очков и погрозил.
— Я те дам, передразнивать! — сказал он, открыв калитку, и быстро засеменил к дому. — Ишь, пустомеля! Сам в трёх соснах заблудился, а меня выставил болтуном. Эть, ну, дал боженька постояльца! Теперь замучает, пока не умотает в свой город, — и тут же ткнул пальцем. — А я скажу так, мил-человек, что моя бабка Агриппина намного умнее всех вас, нынешних, хоть и была неучем… — он запнулся, постоял, подёргивая бровями, о чём-то думая, и махнул рукой. — Ну ладно, так и быть, заходи. Покормлю тебя, хоть и не заслужил, но если будешь обзываться, голодным оставлю. Понял?
И, прихватив головку чеснока и пучок лука, скрылся в избе.
Посмеиваясь, Сергей Иваныч отправился за ним.
Ужинали неторопливо. А куда спешить, если вечер на дворе. На столе несколько варёных картофелин, пара-тройка яиц вкрутую, лук лежит рядом с солонкой, ломти хлеба, мяса нет, но есть немного пожелтевшего сала и две щербатые чашки с вермишелевым супом, который дед Гриша сам приготовил. Жена давно померла, а дочка и сын в город перебрались. Его звали, он отмахнулся. Родился в деревне, мол, и пусть здесь же закопают. И место приготовил. Рядышком с женой. Сказал, рядышком уляжется, хоть ей веселее будет. Закатится смешком, а глаза-то грустные. Сколько лет один, но так никого в дом не привёл. Говорит, негоже, чтобы на жинкиной кровати спала другая баба, негоже. Сколько пытались ему невесту найти, он отмахивался. Своей не стало, а другая не нужна. Так и живёт с той поры один, да редкий раз дети навещают, и всё на этом. И Сергей Иваныч, когда поселился у него, заметил, старик ворчит-ворчит, всё не так ему, а глаза радуются. Видать, всё же надоело одному-то в пустой избе. А то, что брюзжит, так возраст такой — ворчливый, можно сказать. Всё истории рассказывает. Заслушаешься. Много знает. Откуда, даже непонятно. И вот сейчас, зацепился за облака. Утверждает, что они живые. Значит, опять начнёт рассказывать историю. Интересно его слушать. Кажется, небылицы плетёт, а в то же время правдиво. Вот и задумываешься над его словами. А вдруг не обманывает?
После ужина Сергей Иваныч со стариком пили чай с печеньем и простыми карамельками. Долго пили. Старик любил из блюдца чаи гонять. Чуточку плеснёт. Покатает во рту карамельку, подует на горячий чай и шумно отхлёбывает. Швыркаю, как он говорил. Так и швыркали с ним, пока крупные капли пота не потекли. Наконец, дед Гриша поднялся. Серым застиранным полотенчиком вытер вспотевшее лицо и принялся убирать со стола. Сергея Иваныча отправил во двор, чтобы не путался под ногами.
Сергей Иваныч вышел на улицу и присел на ступеньку, тоже утираясь полотенцем. Так было всегда, когда они пили чай. Словно старались друг друга перегнать, кто больше выпьет. И всегда старик побеждал. А потом посмеивался над постояльцем, мол, слабый народишко пошёл, даже чай пить не научились. И хекает сидит, а по глазам видно — доволен.
Повесив полотенчико на перила, Сергей Иваныч привычно принялся осматривать окрестности, останавливая взгляд на каких-либо мелочах, и снова смотрел, стараясь всё запомнить.
Заскрипели половицы, раздался кашель, и рядом уселся старик, достал кисет и закурил, разгоняя сизый вонючий дым.
— Всё лучи свои ищешь или ворон ловишь? — он подтолкнул постояльца и не удержался, зашёлся в долгом кашле, потом сплюнул и просипел. — Сидит и башкой вертит во все стороны. Ну, чисто сорока, да и только!
— Привычка смотреть, — пожимая плечами, задумчиво сказал художник. — Что-нибудь заметил — и сразу в памяти откладывается, а то в блокноте или в записной книжке почиркаешь, да на любой бумажке, что под руку попала, лишь бы не забыть. У меня таких почеркушек немеряно собралось! И запоминаешь детальки, всякую мелочёвку, а из этого уже постепенно начинаешь мозаику выкладывать. Потом, когда в голове сложился образ или картину представил, тогда берёшься за работу. И таких задумок в голове — не счесть! И так всегда…
— Твоя правда, мил-человек, — закивал головой дед Гриша и аккуратно стряхнул пепел в заскорузлую ладонь. — Я вот тоже, к примеру, увижу какую-нить железяку, сразу думаю, что из неё можно соорудить, куда бы приспособить. Всё в хозяйстве сгодится. Так и собираю, где и что лежит, и тащу домой. Вон уже сколько добра навалил, — и кивнул на большую кучу возле баньки. — Моя бабка ругалась, что двор захламляю, а потом махнула рукой. А когда мне что-нить нужно, я прямиком туда отправляюсь и начинаю кучу ворошить. И нахожу!
И начинался долгий и неторопливый разговор. Да какой разговор, если больше молчали, чем говорили. Так, изредка перебрасывались словами, да курили, иногда спорили, но тут же умолкали и каждый вспоминал о чём-нибудь своём, а когда молчание затягивалось, снова скажут и сидят, о своём думают. И так каждый день…
— Скажи, мил-человек, вот намалюешь свои картинки, а потом что с ними будешь делать? На рынок понесёшь или как? — попыхивая цигаркой, сказал дед Гриша. — Наверное, уже вся квартира завалена, да?
Сказал и, хитро прищурившись, взглянул поверх очков.
— Почему на рынок? — удивлённо взглянул Сергей Иваныч. — Бывают выставки, правда, редко. Иногда заказывают картины, а ещё есть такие любители, кто приезжает, смотрит и забирает, что ему понравилось. Пока не жалуюсь, а что дальше будет — время покажет, — он задумался, потом покосился на старика. — Дед Гриша, что ты говорил про живые облака? Вижу, опять какую-нибудь байку намереваешься рассказать, да?
И покосился на старика, посмеиваясь.
Старик пошевелил бровями, наморщив и без того морщинистый лоб, снял фуражку, пригладил венчик волос и опять стал скручивать цигарку, отмахнувшись от папирос, какие подсунул художник.
— Что суёшь всякую дрянь? Сколько смолю, но так и не привык к вашим папироскам и сигареткам, одно баловство и только, — поморщившись, он махнул рукой, потом провёл языком по газетке и удовлетворённо осмотрел самокрутку. — Вот это конфетка! И вкусная, и запашистая, и для здоровья полезная, как говорил мой дед. Зимой, бывало, подхватит какую-нибудь лихоманку. Кашлем исходит. Дохает, как собака. Никому покоя не было. Тогда он брал самый крепкий самосад. Был у него такой. Горлодёром называл. На всякий случай выращивал. Я мальцом был, стащил у него и решил посмолить. Так чуть концы не отдал! Ага… О чём я говорил? А… — он опять повторил. — Дед возьмёт этот горлодёр, скрутит здоровенную цигарку и на улицу подаётся. А там мороз, аж деревья трещат! Он смолит цигарку и ходит туда-сюда, а сам кашлем исходит. Опять скрутит и снова бродит — морозным воздухом дышит, а ещё этим самым горлодёром. Вот несколько цигарок изведёт, до самых кишок прокашляется, вернётся и быстрее в баню идёт. Напарится так, едва до избы добирался. Зайдёт, а ему бабка Агриппина стакан самогонки подаёт, а туда ещё медку добавит. Не ради сладости, а для здоровья. Дед опрокинет его и лезет на печку. Укроется одеялом, бабка сверху на него всякое тряпьё навалит, и он притихнет. А на ночь бабка возле печи ведро с водой ставила. Дед очнётся, ковшичек опрокинет, мокрые портки поменяет и снова лезет под одеяло. Утром глядишь, а он здоровёхонек бегает. Вот и получается, что наш горлодёр лечит, а ваши папироски один вред приносят и больше ничего. Дрянь, да и только! Что говоришь? — опять зашевелились широкие кустистые брови. — А, живые облака… Ты, Серёжка, когда картинки малюешь, только летом или постоянно? Ага, понял, как время есть, так и мотаешься за картинами… Мил-человек, можешь сказать, когда облака появляются на свет божий? Ну, рождаются…
Сергей Иваныч удивлённо мотнул головой, а потом пожал плечами.
— Сразил вопросом, дед Гриша, — развёл руками художник. — Право, не знаю… Не соображу, почему они рождаются. Мне кажется, они всегда были, есть и будут, потому что круговорот воды в природе, как говорится. Одни уходят за горизонт, а другие появляются.
— Это всё брехня — ваш водоворот, — старик поднял палец вверх и поправил очки. — Я был мальцом, когда услышал эту побасенку, а может, это и не сказка, но всю жизнюшку поднимаю голову и смотрю на небо и ещё ни разу не видел, чтобы моя бабка обманула. Всё сходится, как она рассказывала. Значит, она правду говорила. Я что говорю, бабка Агриппина неграмотная была, а столько знала, что любого профессора за пояс заткнёт. Правда! К ней многие обращались. Одни за травками приезжали, другие за советом, и она никому не отказывала. Всем помогала. Так вот, как бы тебе попонятливее сказать-то… — он задумался, поглаживая венчик волос, потом продолжил. — Каждый человек это видит, но не всякий замечает. Взгляни на человека и его жизнь со дня рождения и до последнего дня, как из мальца становится стариком, а потом сравни с облаками. Всю зиму небо белесое от морозов или закрыто тучами. Даже при ясной погоде по небу пелена раскинута. Правильно? Ага, точно… Весна наступает, теплом потянуло, и небо становится чище, и там появляются тоненькие лёгкие пёрышки-облачка — это детишки родились. Что? Наверное, перистые — не знаю… Летом эти облачка-детишки растут не по дням, а по часам, наливаются силой и к концу лета становятся огромными и высокими — это уже взрослые по небу гуляют. Так говорю? Вот, правильно! Наступает осень. Облака начинают темнеть, потихонечку состариваются, ежели по-людски сказать. Расползаются во все стороны, всё чаще заволакивая небо до самого горизонта. А в конце осени уже почти сплошь растянулись над головой и стали чёрно-серыми, тяжёлыми и медлительными, будто наверху собрались пожилые облака. А зима наступает, небо закрывается серыми, седыми облаками — это старость пришла к ним, и лишь изредка появляется солнце, но это солнце всегда в какой-то пелене. А начинают исчезать седые облака в начале весны, а на их месте снова появляются лёгкие, перистые, как ты назвал. Человека хоронят в землю, а седые облака уходят в небесную синь, чтобы дать новую жизнь другим облакам. Вот и подумай, мил-человек, откуда берутся облака. Они рождаются! И с весны до весны — это их жизнь. С одной стороны, короткая жизнь, а с другой, если подумать, длинная, потому что они очень много пользы приносят людям. Как, кто родил? Эта… — старик покрутил головой, ткнул пальцем в очки и подёргал венчик волос. — Как её… А, вспомнил! Природа — это она родила, так моя бабка Агриппина говорила. А не верить ей не могу, она умнее всех была. Убедился! И ты, ежли умом пораскинешь, тоже поверишь. Гляди на небо, мил-человек, жизнь не только на земле, но и на небесах — тоже! — и, поднявшись, он громко зевнул, направился в избу, но приостановился. — Да, вот ещё… А моря и океаны — это слёзы людские. Для кого-то слёзы радости, кому — горести. У каждого человека свои слёзы. Это мне бабка Агриппина говорила. Как-нибудь расскажу тебе, а сейчас что-то меня сморило, — и опять протяжно зевнул. — Пойду чуток подремлю, — и захлопнул дверь.
И снова дверь заскрипела. Дед Гриша вышел и взглянул на небо.
— Забыл сказать… Слышь, мил-человек, — он ткнул пальцем, показывая на небо. — Можешь готовить свои краски. Завтра будет ветер. Утром лучи по небу пробегут, и оно станет таким, каким ты его видишь. Поторопись…
А сам направился к двери.
— Дед Гриша, — Сергей Иваныч посмотрел на небо. Оно было блёклым и безжизненным. — Дед, откуда знаешь, что будет ветер?
— Я знаю гораздо больше, чем ты думаешь, — буркнул старик. — К примеру, после обеда начнётся гроза. Сильная. До нитки вымокнешь, пока до деревни доберёшься, но ты не заболеешь. А я, пока тебя не будет, баньку протоплю. Попаримся, чай пошвыркаем, а потом посидим, за жизнь поговорим...
Сказал и притворил дверь.
Сергей Иваныч опять взглянул на мутное небо. Казалось, облака стали ещё больше, словно подросли за эти дни: тяжёлые, высокие и неповоротливые, они зацепились за вершины гор — ничем не сдвинешь. Редко проглядывало тусклое солнце. Он пожал плечами, задумался, вспоминая рассказ старика, и сравнил человека с жизнью облаков, от первого и до последнего дня, удивлённо хмыкнул, поражаясь сходству. Потом махнул рукой, заторопился на веранду и стал собирать краски с кистями. А вдруг старик не обманывает и завтра будет долгожданный ясный день, и тогда он снова возьмётся за картину? Всё может быть…
А вечером, как обычно, они будут сидеть на крыльце и вести долгие разговоры. Даже разговорами-то назвать нельзя. Так, изредка перебросятся словами, но в основном будут молчать и курить, иногда спорить, и снова молчать, и каждый будет о чём-то своём вспоминать, а когда молчание затянется, снова перебросятся парой слов, а если настроение будет у старика, он что-нибудь расскажет, к примеру, о море людских слёз или ещё о чём-либо…