(продолжение. Начало в №3/2018 и сл.)
14 октября Станиславский якобы узнал о «превращении «Miserere» в «Карамазовых» и дал приветственную телеграмму Немировичу-Данченко. Тот был так растроган, что разрыдался у всех на глазах.
Cтаниславский: «Восхищаюсь гигантским трудом театра, читаю скрытые письма, знакомлюсь с прошлым и умиляюсь до слез всему, что пережито.
Хвала Вашему директорскому гению, наполеоновской находчивости, энергии. Любуюсь, горжусь и люблю Вас всем сердцем»189.
Не успев перевести дух после «Карамазовых», Немирович-Данченко запустил механизм следующих постановок: «Miserere» с Кореневой, Гзовской, Барановской, Коонен, Тезавровским, другими молодыми актерами Художественного театра. Германова, Гзовская и Коренева «сильно двинулись» на «Карамазовых» «в смысле развертывания своих сил», радовался он. К репетициям «У жизни в лапах» с «опытными» Книппер, Качаловым, Лужским, Леонидовым, Вишневским, Грибуниным и другими приступил К.А. Марджанов.
Только после этого, сбежав в уединение, «вздохнуть», как обычно после сданной большой работы, в Троице-Сергиеву лавру, в «Черниговскую» гостиницу, он написал подробное письмо Станиславскому. Тот уже знал о «Карамазовых». Табу с упоминанием о них было снято.
Немирович-Данченко писал в «Черниговской» Станиславскому все три дня. Мизансцены, интонации «Карамазовых» преследовали его. Слишком велико было двухмесячное напряжение. Станиславский назовет его послание «письмом-монстром».
Когда Владимир Иванович вернулся в Москву из Троице-Сергиевой лавры, отдохнув, 13-й сезон обрушился не него нетеатральным «кошмаром»: самоубийством Тарасова – он спас своей финансовой поддержкой Художественный театр в 1906 году во время европейских гастролей; все последующие годы он слонялся за кулисами. И кончиной Толстого.
«Он не знал, что такое деятельная жизнь», — размышлял Немирович-Данченко, сравнивая Тарасова с Толстым.
Малодушный» уход из жизни Тарасова, «благородно настроенного», никак не стимулировал работу над «Miserere».
Смерть Толстого вывела из равновесия: «Перепутались нити жизни, клубок спутался, никак не наладишься на нормальное течение».
Только через 10 дней он начал «отходить».
Немирович-Данченко следил по газетам за тем, как ушел Толстой из дома, замыслив провести конец жизни в уединении; за тем, в каком отчаянии была Софья Андреевна.
Жадно ловил он сведения из Астапово и Ясной Поляны от Стаховича, связанного через родных с семьей Толстого. Алексей Александрович все знал из первых уст.
Конечно, Софья Александровна и Михаил Александрович Стаховичи, люди близкие Толстому и его семье, хоронили писателя в Ясной Поляне.
Софья Александровна, когда сыпали землю на гроб, стояла рядом с Татьяной Львовной и вспоминала один вечер у Толстых:
«Лев Николаевич вышел с книжкой из кабинета, и по лицу было видно, что он взволнован. Он присел к круглому столу, дал договорить разговаривавшим, потом начал читать, всхлипнул и передал мне книгу дочитать: Le dernitr acte est sanglant, guelguebelle gue sort la comedia en tont le reste. on jettetnfin de la terre sur la tete, et en voila pour jamais. Потом он часто повторял это из Паскаля»190.
Софья Александровна мысленно повторяла в тот момент эти слова. А потом делала все, чтобы слухи и сплетни о Толстом его последних дней и о Софье Андреевне не докатились до ее близких. Ни тогда, ни впредь она не обмолвилась о тайнах семьи, в которые была посвящена.
И только утешала Софью Андреевну:
«Пришло то время, о котором с ужасом думала: как будет, когда случится это, когда не будет Льва Николаевича! И вот теперь Вы одна в Ясной. […]
А я думаю об Астапове: for the Grait Man lies a‘dying. Миша говорит, что могила, укрытая пеленой снега, красиво выглядит. Когда я была в Ясной, мне было как-то неприятно — вид могилы не производил хорошего впечатления»191.
Могила, какой ее задумал сам Толстой, и не могла понравиться Софье Александровне, всецело зависимой от ритуальных традиций своего старинного дворянского рода.
«Мысль моя – в прошлом и картина – милая моему сердцу ясно, до малейшей подробности, всегда у меня перед глазами, – жизнь Яснополянская. Как теперь все происходит. Вы выходите в залу к завтраку, и письма лежат у самовара? Душан Петрович берет свои на фортепиано. А дальше… можно только всхлипнуть, закрыв лицо руками», — писала она Софье Андреевне192.
Смерть Толстого она переживала как свою и Софьи Андреевны личную трагедию.
После похорон Алексей Александрович привел в театр брата.
Немирович-Данченко был потрясен рассказом Михаила Александровича. Он писал о смерти Толстого жене с его слов и принимая его позицию осуждения Софьи Андреевны:
«Нечто ужасное!!!
Оказывается, Толстой не так «ушел», как думает весь мир и как рисуется в смысле законченности его идеи. Он бежал от Софьи Андреевны, бежал после отчаянной семейной сцены. (Это Толстой-то! В 82 года!) Своей вульгарностью, непониманием его души, торгашескими желаниями продать всякую его строчку… Ну, что там еще, — не знаю… Довела-таки она старика, знаменитого старика, до того, что он бежал из дому. Бежал, как король Лир, забыв шляпу (!), падая где-то в лесу… Бежал, не зная куда. И понятно, что она, узнав о его бегстве, хотела броситься в пруд. Т.е. бросилась, но ее вытащили. И какое жестокое, но заслуженное наказание понесла она наконец за все эти угнетения его жизни, когда бродила по станции, не допускаемая до одра умирающего. И была допущена, только когда он уже потерял сознание, за две минуты до смерти его.
Помнишь, я тебе рассказывал, как поразил меня ее тон с ним, когда я был в Ясной Поляне!
Да, конечно, невероятно, непосильно трудно быть женой гения, но эта женщина была очень уж далека от какого бы то ни было идеала…
Рассказывают, что она, предвидя вообще его смерть, так отбирала все, что только он писал, что он прятал от нее свои записки в сапоги!!!
Я прямо не верю. Думаю, что тут какие-то преувеличения. Люди ведь рады раздуть до мелодраматизма все яркое»193.
И Станиславский в своем кисловодском заточении тяжело переживал смерть Толстого и как человека, которого он знал лично, и как «великое событие». Толстой для него — символ всего самого высокого в жизни; семья Толстого — слишком земная, «не смеющая войти в исторический теперь дом» — в Астапово:
«Я подавлен величием и красотой души Толстого и его смерти. […] Я ни о чем другом не могу думать, как о Великом Льве, который умер, как царь, отмахнув от себя перед смертью все то, что пошло, не нужно и только оскорбляет смерть. Какое счастье, что мы жили при Толстом, и как страшно оставаться на земле без него. Так же страшно, как потерять совесть и идеал194.
Толстой […] доставил мне эстетический восторг последними днями своей жизни»195.
Весь конец 1910 года Стахович — в административных хлопотах разного рода.
Много времени он проводил в беседах с Немировичем-Данченко. Они обсуждали перспективы будущего трехлетнего устава театра — к июню 1911 года истекал срок предыдущего.
В октябре он принимал француженок: жену Метерлинка, актрису Жоржетт Леблан-Метерлинк: она задумала перенести «Синюю птицу» на парижскую сцену; и актрису Габриель Режан, приехавшую в Москву на гастроли.
Лучше него принять гостей не мог никто. Ложу Морозовой, куда на вечерние спектакли театра он привозил на автомобиле Тарасова, Леблан и Режан с секретарями, он заваливал «букетами и конфектами». После спектакля он водил их за кулисы.
Дамы были в восторге и от «Карамазовых», и от «Синей птицы», и от самого третьего директора.
Стахович подробно и с юмором описывал Станиславскому визит этих двух немолодых и не вполне здоровых актрис, успевавших еще и «жуировать»196.
В ноябре он привел в театр своего «приятеля» и свойственника Сергея Михайловича Волконского, бывшего директора императорских сцен. Тот читал труппе лекцию об актерском искусстве. Волконский тогда увлекался системой ритмической гимнастики Далькроза и основой актерской техники полагал ритм — речевой и пластический.
И Станиславский, и Немирович-Данченко продвинулись в изучении этого вопроса куда дальше Волконского, один — залезая в глубины чувства, переживания актера в роли; другой, анализируя литературное произведение, — в глубины человеческой психологии роли — физиологической, бытовой, индивидуальной и общественной.
«Он оказался прекрасным оратором. По существу, лекция оказалась дилетантскою, но по форме прекрасной.
Потом Стахович угощал обедом Волконского, меня, Москвина, Вишневского, Южина. Разговоры были средние», — сообщал Немирович-Данченко жене о событиях в театре197.
О том, как талантливо говорил Волконский, завораживая слушателей, формулировала Цветаева:
«Основное свойство ее [речи. – Г.Б.] – гибкость: в описании — смычок, в диалоге — шпага, в мысли — резец. С ним можно быть спокойным: не слово его ведет, и не он — слово. Как во всем существе — вольный союз: в лад. Это не ювелирная работа (кропотливо-согнутая спина эстетства) и не каменный обвал косноязычного вдохновения: ни вымученности, ни хаоса. Речь стройна и пряма, как он сам. Эта речь с ним родилась, она его неотъемлемость, вторая плоть».198
Все, что происходило в театре, докладывалось Станиславскому.
Он тем временем медленно, но выздоравливал.
7 декабря он прибыл в Москву, предварительно оповестив и Стаховича, и Немировича-Данченко, самых близких из близких ему людей:
«Вернее всего, что я приеду в Москву к 1–15 декабря и запрусь в подмосковный санаторий. Адрес будут знать только жена, Вы и Стахович», – писал он Немировичу-Данченко199.
Позже день приезда уточнился.
Встречи Станиславского и Стаховича по возвращении Станиславского в Москву, конечно же, не зафиксированы. Но из последующих писем Стаховича Немировичу-Данченко известно: Стахович пригласил Станиславского в Рим, где обосновалась Мария Петровна, жена Стаховича. Только под Новый год Станиславский и Лилина приняли решение — Станиславский будет восстанавливаться после болезни не в подмосковном санатории, как планировал, а за границей.
«Еду к Стаховичу, — отвечал Станиславский своим корреспондентам. — Оттуда, быть может, к Боткиным вCannes». Или «к Горьким», на Капри.
12 декабря Стахович в Берлине, проездом в Италию. Ибо он писал в этот день из Берлина Кореневой, давая ей советы по гриму роли Зинки в «Miserere» накануне премьеры. Она состоялась 17 декабря. Меньше недели оставалось до нее, но он ее не дождался. Так было и с премьерой «Бориса Годунова» в 1907 году. На этот раз не спектакль — пьеса Юшкевича была «не в его духе». Может быть, он сознательно избегал прямого негативного высказывания о ее постановке Художественным театром. Тем более что и Станиславский не хотел включать ее в репертуар.
Но он был на репетициях, первые четыре картины спектакля даже хвалил Станиславскому еще в письмах в Кисловодск.
Кореневой из Берлина он писал на почтовой художественной открытке ресторана Continental Нotel:
«Милая Лидия Михайловна,
Напоминаю Вам обещание сделать более смелую горбинку на носу; она не вам идет, она дает вам национальный штрих. Вы изумительно напоминаете с ней Сару Бернар в молодости 1. По-моему, вы хорошо играете. Старайтесь не пренебрегать ролью, помните, что она может быть ступенью к «Чайке».
Поклон. Всего хорошего.
Ваш А. Стахович»200.
В Риме его дожидалось письмо Немировича-Данченко.
Владимир Иванович обдумал свой проект реорганизации Товарищества МХТ на новое трехлетие. Он обсуждался до отъезда Стаховича, и Немирович-Данченко предъявлял Стаховичу его основные положения, рассчитывая, скорее всего, на то, что Стахович ознакомит с ними Станиславского.
Отложенное из-за болезни Станиславского предложение Стаховича о передаче ему верховной власти в театре, поддержанное и Станиславским, и Немировичем-Данченко, перестало быть для Стаховича актуальным, каким оно было до начала сезона 1910/11 года. Он ведь желал одного: театр может существовать, спастись от неминуемой гибели, только если оба руководителя будут жить в ладу друг с другом. Тогда он готов был взять на себя ответственность за их примирение. Теперь оказалось, что рознь Станиславского и Немировича-Данченко изжила себя. Они оба, когда возобновилась их переписка напрямую, без посредников, искренне признавались друг другу в «братской близости». Выздоровевший Станиславский еще в ноябре отвечал на длиннющее «письмо-монстр» Немировича-Данченко, написанное в «Черниговской» гостинице после премьеры «Карамазовых», давая «волю своим чувствам»:
«При свидании обниму Вас покрепче, как и люблю. Не буду даже уверять Вас в том, что верю и знаю и всегда знал о Ваших добрых и нежных чувствах ко мне и не сомневаюсь в том, что и Вы верите и знаете о моих чувствах к Вам. Я верю также, что с годами они будут крепнуть в обоих нас, так как прежняя профессиональная зависть, тщеславие, нетерпимость и пр. должны под старость заменяться жизненным опытом и мудростью».201
Стахович искренне радовался этому и от своих притязаний на власть в театре добровольно отказывался. В ней больше не было смысла. Он и прежде говорил Ольге Леонардовне, предвосхищая утверждение его новой роли в театре пайщиками: «Не пройдет этот вопрос в собрании — останусь другом театра, но уйду из директоров».
Ведь власть нужна была ему не ради власти…
Немирович-Данченко читал его римский ответ:
«Дорогой Владимир Иванович, спасибо, большое спасибо за длинное, обстоятельное и интересное письмо. Прочел его раз — понравился мне эскиз твоего плана, прочел второй — очень понравился мне твой проект. Положительно нечего возразить. Есть кое-что не вполне обработанное или недоговоренное, а может быть, я не понял (упомяну ниже), но самая суть проекта прекрасна и я его принимаю с удовольствием и уверенный в его целесообразности. Рукоплещу тебе за мысль, которая мне особенно симпатична, это — привлечение в товарищество большего количества актеров и распределение между ними отраслей занятий.
Далее, очень сочувствую привлечению вкладов в увеличенном размере, дабы не зависеть от сборов, удачи и пр. Вполне согласен, что вкладчики не получают дивиденда как пайщики (акционеры) и довольствуются процентами как владельцы облигаций (довольно 10 %, а не 12 %).
О моем участии в администрации поговорим при свидании. По совести, желал бы уклониться, если же ты и К.С. найдете нужным мое в ней присутствие — поставлю некоторые условия.
Сейчас тут, сидя в Риме, т.е. не имея возможности беседовать с капиталистами для привлечения их к нашему делу, — все-таки обещаю от своей семьи (включая в нее Панину, но не включая АлексеяОрлова-Давыдова), сделать вклад в 50 тыс. Нужно привлечь кн. Щербатова (знакомого Вишневского). Думаю, что если понадобятся еще суммы — найду желающих. Не могу только сейчас сказать — сколько, на какую сумму. Не ясно мне одно: каким образом составится паевой капитал вновь входящих пайщиков; откуда Уралов, Грибунин, Титов, Гремиславский, Бутова, Германова, Николаева, Качалов и Леонидов возьмут деньги, чтобы внести свой пай? Театр может дать заимообразно одному, ну, двум актерам, а 9-ти человекам — даже при минимуме пая в 3 тыс. — не может.
С нетерпением поджидаю Конст. Серг. Не понимаю, почему он медлит. Тут погода чудесная. Все ему заготовил и устроил. Когда «переживу» твое письмо — напишу еще, пока обнимаю.
Твой А. Стахович.
P.S. Напрасно ты полагаешь, что я подозреваю в тебе наклонности бунтовского характера. В художественном отношении отнюдь нет, очень доверяю твоим взглядам, а в политическом вижу тебя среди мирнообновленцев»202.
То есть среди своих единомышленников, каким он понимал себя.
12 января Станиславский выехал из Москвы, дав предварительно интервью газете «Утро России»:
«Сейчас еду в Берлин, куда приезжают из Рима А.А. Стахович и из Москвы — Вл. Немирович-Данченко. Мы решили встретиться в Берлине, чтобы вдали от московской театральной суеты обсудить кардинальные вопросы относительно будущей деятельности Художественного театра, которая должна значительно расшириться»203.
Может быть, Стаховичу и принадлежит инициатива этой встречи, согласованная с Немировичем-Данченко. Станиславского, казалось Немировичу-Данченко, вряд ли что-то интересовало, кроме складывавшейся «системы» работы с актером над ролью. Разве что сборы, которые могли бы обеспечить дальнейшее практическое развитие ее положений. Тут он готов был беседовать с Немировичем-Данченко до бесконечности. Он уже начал это в письмах, ожидая от него, литератора с большим сценическим опытом режиссера, включения в «систему» разделов, подкрепленных анализом произведения и психологии роли с разных точек зрения, в том числе и общественной. Ему самому это было не под силу. Тут он высоко ценил Немировича-Данченко и ждал от него помощи.
А в связи с этим у него рождались и идеи превращения Художественного театра или в общедоступный, или в «маленький кружок». «Маленький кружок» Немирович-Данченко отвергал. Оставалось обсудить с ним идею общедоступности без потери художественности. Привлечение в театр широких слоев населения могло бы увеличить статьи дохода за счет количества зрителей. Может быть, это и имел в виду Станиславский, говоря интервьюеру «Утра России» о предстоящем «расширении» деятельности МХТ.
Помощи от Стаховича Станиславский не ждал. В роли третьего директора его не видел. Видел испытанным другом его самого и его семьи. Жалея Немировича-Данченко, на которого из-за его болезни свалилось все, он с горечью вопрошал его:
«Стыжусь и скорблю, что наделал столько хлопот. А все-таки это ненормально, что такой театр висит на двух только лицах. Отчего у нас не вырабатывается самостоятельных деятелей, как администраторов, так и актеров?» 204
14 января 1911 года Стахович встретил Станиславского с дочерью, его сопровождавшей, в Берлине. Кире Константиновне в 1911-м — двадцать лет. Втроем они завтракали. Вечером в цирке смотрели спектакль Рейнхардта «Царь Эдип», на следующий день смотрели у Рейнхардта «Гамлета». Вечером Стахович уехал в Рим.
16 и 17 января Станиславский «совещался» с Немировичем-Данченко по всем накопившимся вопросам.
18 числа Станиславский «урвался» от Немировича-Данченко. Немирович-Данченко заболел, простудился. Было очень холодно.
Больной остался долеживать в Берлине.
Станиславский с Кирой отправились в Рим.
Два месяца со Станиславским в Италии
Утром 20 января 1911 года Стахович встретил гостей на вокзале в Риме и отвез в их апартаменты в отелеHassler на той же улице Trinita dei Monti, где жили Стаховичи, напротив них. Потом у Стаховичей пили чай и обедали. В сборе были все Стаховичи — Мария Петровна и дети — Дженнинька и Миша, и трое Ливенов — Александра Петровна (Олеся) и ее дети Петр (Петрик) и Машенька, будущая Конюс, она на два года старше Киры. Вечером пришли третья сестра Марии Петровны — Ольга Петровна Урусова, владелица виллы в Боргезе; потом она будет приглашать Станиславского к себе на бал, а Станиславский будет уклоняться от подобных приглашений: он будет в Риме нарасхват, — и Сергей Михайлович Волконский, тот, что читал лекцию об актерском искусстве в Художественном театре.
С.М. Волконский — брат Г.М. Волконского, мужа четвертой сестры Марии Петровны — Евгении Петровны.
Г.М. Волконский — сотрудник русского посольства в Риме, военный атташе.
Станиславский попал в чужую для него среду князей и графов, русской аристократии. Родные Марии Петровны — Барятинские, Волконские, Ливены, Урусовы — жили в Риме большой колонией.
Так начался его итальянский отдых. Он продлился до конца февраля.
Алексей Александрович Стахович был ему и Кире и гидом, и нянькой. Стахович-«Страхович», шутил Станиславский. «Он свой, театральный, потому я с ним не церемонюсь»205.
При солнечной погоде Стахович прогуливался со Станиславским по улицам древнего города.
Когда болел и не выходил из дома — а болел он часто, инфлюэнца преследовала его, — присылал к гостям Дженниньку или Машеньку Ливен. И — или автомобиль Г.М. Волконского, или экскурсионную закрытую карету с открытым окном.
Уже в первые дни по приезде, Станиславский видел Пантеон, храм Весты, Колизей, Капитолий, другие достопримечательности, включая и развалины. Рим Станиславскому нравился, хотя и не потряс. Все, что не задевало его театральных интересов, оставляло его равнодушным. Взволновал его Форум, и то не сильно.«Видели место, где Брут (т.е. — я) говорил речь, где сжигали Цезаря и пр.»,206 — он вспоминал, как играл роль Брута в шекспировском «Юлии Цезаре», спектакле Немировича-Данченко 1903 года.
Стахович показывал ему знаменитые виллы, дворцы и палаццо с фресками на стенах, с расписными потолками. Водил по музеям и богатым домам своих родственников и знакомых. Станиславский впервые в жизни узнал, что такое роскошь, в которой купались и Стаховичи.
Алексеевы, московские фабриканты из богатых купцов первой гильдии, вели патриархальный образ жизни с минимумом прислуги. А Станиславский и Лилина, сохранив скромное родительское подмосковное имение, жили в Москве в арендованной квартире в Каретном ряду; собственного дома они не имели: просто он не интересовал их.
Но он видел, как русские римляне в этих «великолепных», «сногсшибательных» дворцах томились, «прокисая» от скуки. Как устраивали себе развлечения. Иногда вымученные, иногда высокоинтеллектуальные. То подавали «завтрак на серебре» — на газоне среди вечнозеленых пиний. То поили чаями под детские танцы и угощали блинами. В палаццо Киджи у Барятинских философ князь Трубецкой читал лекцию о Владимире Соловьеве.
И Станиславский «развлекал» их. Они съезжались к Стаховичам поглядеть на него, знаменитость; его часто с кем-то знакомили. А он путал то ли с Барятинскими, то ли с Бобринскими. Они, как правило, опаздывали, это считалось хорошим тоном, оттого у Стаховичей задерживались с завтраком или обедом. Он относился к ним снисходительно, особенно к дамам. Называл их дурами-аристократками.
После обеда затевались «сидения с разговорами». Они затягивались до ужина. Вечерами его просили им почитать. Он не отказывался. Он так давно не выходил на сцену… Читал им то из Фамусова, то из Крутицкого, восстанавливая в памяти свои репертуарные роли, репетируя их перед Москвой. Стахович в «Горе от ума» подавал ему реплики за других персонажей.
Исключением среди русских римлян была Татьяна Львовна Толстая-Сухотина. У нее была «своя игра». В ее доме была русская провинция с самоварами и малороссиянками в деревенских костюмах, полная старушек-приживалок.
Исключением среди аристократов был для Станиславского и Сергей Михайлович Волконский. «Он милый и даже скромный для князя», — писал он о нем Лилиной207.
В один из первых дней по приезде в Рим этот Волконский — по настоянию Стаховича, «по неотступной просьбе Алексея Александровича», как сообщал Станиславский жене, — прослушал в исполнении князя его записки, те самые, что читал он в Художественном театре во время его болезни. Стахович заставил слушать Волконского и весь театр, и Южина — он присутствовал на чтении, — и актеров Малого театра, и теперь — Станиславского.
Неожиданно для самого себя, Станиславский увлекся. И так увлекся, что решил посетить в Дрездене школу пластики и ритмических танцев Далькроза. Там он хотел встретиться с Крэгом — перед возобновлением работы над «Гамлетом»: думал, что и Крэгу это будет интересно.
Ни поездка, ни встреча с Крэгом в Европе не состоялась.
На следующий день он слушал вторую лекцию Волконского.
Он оценил талант Волконского писать и говорить «изящно» по форме, он даже завидовал ему. А главное, ему казалось, что Волконский, как и он, «преследует ту же гадость, имя которой — театральность, в дурном смысле слова».
А Волконского, сгоравшего от жажды «играть, режиссировать», он, как и Алексей Александрович Стахович, жалел. Ибо когда он читал что-то из пьес, в которых хотел играть и которые хотел ставить, он читал «плохо», совсем не так, как учил своими лекциями.
Скоро Волконский будет проситься в Художественный театр актером.
В начале следующего сезона Немирович-Данченко будет обедать с ним — по его просьбе. Волконский заявит ему, что он «приехал жить в Москве, чтобы всецело прилепиться к Худ. т.». Он мечтал играть в Художественном царя Федора, которого он играл когда-то при дворе208.
Потом и Станиславский читал Волконскому свои записки.
Стахович, не одобрявший умствований друга — он обожал его как актера и режиссера-художника, — великодушно присутствовал. Станиславский очень смешно описывал жене его реакции:
«В самом начале и Волконский, и Стахович скисли. Говорят, скучно; потом, со второй главы, захватило, и до конца Волконский был внимателен и говорил, что интересно, а Стахович, когда зашла речь об аффективных чувствах, пошел в другую комнату и начал постепенно раздеваться. Снимет галстук — вернется, послушает — опять уйдет, снимет куртку и т.д. Словом, на умные слова и психологию не поддается. Успех средний».209
В другой раз Станиславский читал свои записки перед большой аудиторией. Его, кроме Стаховича, Марии Петровны и Сергея Михайловича, слушали Модест Ильич Чайковский (он в тот год жил в Риме), дети и многочисленные титулованные родственники Марии Петровны. «На этот раз имел успех, и даже сам Стахович выдержал», — сообщал Станиславский Лилиной210.
«К Горьким» на Капри Станиславский ездил без Стаховича.
Тот уехал с сыном в Москву, с письмами и поручениями Станиславского.
В Риме они обсуждали и театральные дела.
Стахович должен был доложить Немировичу-Данченко сформулированную позицию Станиславского в отношении нового проекта реорганизации Товарищества МХТ, предложенного Немировичем-Данченко. О нем — из-за болезни Немировича-Данченко и неготовности Станиславского что-либо решать — они не договорили в Берлине. Станиславский, как и Стахович, не возражал против расширения состава пайщиков за счет актеров труппы, и, принимая другую часть плана Немировича-Данченко, хотел бы перейти из пайщиков во вкладчики, увеличив свою долю финансового вложения и отказавшись от участия в решении административных вопросов, относящихся к общему делу. Он хотел бы больше времени отдавать развитию основных положений своей «системы» и обучению актеров Художественного театра приемам, помогающим созданию на сцене «живого человека».
Получив от Стаховича живое свидетельство выздоровления мужа, Лилина писала ему накануне его возвращения:
«Жду тебя с нетерпением и радуюсь, что пришел конец нашей разлуке и беспорядочной жизни. Не скрою от тебя теперь, что никогда в жизни я за тебя так не волновалась и так не скучала, как в начале твоего отъезда. Видя твое подавленное настроение, мне не хотелось подбавлять своих волнений и сомнений, и я молчала, но после твоего отъезда я недели две не могла успокоиться. Теперь благодаря рассказам Стаховича я вижу, что солнце и юг сделали свое дело; ты здоров и Бог даст нашим и приступишь к делу. Моя миссия сестры милосердия кончена, все, что было надумано, доведено до конца».211
Стахович–«Страхович» помог Станиславскому за два итальянских месяца восстановиться после тяжелой болезни и войти в рабочую форму.
Через год, в январе 1912-го, когда Стахович заехал «к Горьким» на Капри, те все еще были полны впечатлениями от визита к ним Станиславского.
Все трое послали Станиславскому открытое письмецо:
«Россия, Москва, Художественный театр. Константину Сергеевичу Станиславскому
Милый Константин Сергеевич, если бы Вы были здесь!!
Шлем Вам тысячу приветов от всего сердца Вам, Марии Петровне, Кире и Игоречку.
Мария.
Приезжайте, будем писать комедию коллективно.
А. Пешков. А. Стахович». 212
После того, как Стахович уехал, Мария Федоровна Андреева рассказала жене Н.А. Румянцева Т.В. Красковской, как все было:
«Ну, был у нас Ал. Ал. Стахович, провел три дня, был страшно любезен, очарователен, очень звал вернуться в Россию, в «наш» театр, где он теперь все. Я его благодарила, была очень тронута, но, помня Ваш рассказ о том, что он грозил выйти из Художественного театра, если моя нога снова в него вступит, удивлялась, зачем ему понадобилось говорить так? […] А.А. неоднократно повторял, что я «перестала интересоваться театром», ни о чем не расспрашиваю его и ничему не верю.
Алексей Максимович усердно внушал ему о желательности приезда на Капри как можно больше наших художественников и развивал ему план «коллективной пьесы». Обещал написать пьесу сам. Вот и все.
Капри не очень обласкал генерала: лил противный дождь, было сыро и холодно, и, мне кажется, ему тут не понравилось, по крайней мере он очень звал к себе в Рим, в Париж, но не обещал снова быть на нашем острове.
Передавал поклон мне от Вл. И. Немировича-Данченко, упросил послать ему открытку — зачем все это, не знаю, но все это мы с А.М. почему-то послушно проделали. Обедали у него в Auisilone вместе с Буниными и вот уж искренне желали, чтобы приехали сюда вы оба, Иван Михайлович, Василий Иванович 2, Ольга Леонардовна, еще кто-нибудь из хороших актеров, и написали бы все вместе эту «новую пьесы», о которой мечтает Алексей Максимович». 213
(окончание следует)
Примечания
[1] Сара Бернар – еврейка; и в пьесе Юшкевича, и в декорациях спектакля художника В.Е. Егорова, и в музыке И.А. Саца был отчетлив национальный колорит.
[2] Иван Михайлович – Москвин. Василий Иванович – Качалов.
190 Письмо С.А. Стахович Т.Л. Толстой 15 ноября 1910 г.// ГМТ. Ф. Т.Л. Сухотиной, № 22788.
191 Письмо С.А. Стахович С.А. Толстой 26 декабря 10 // ГМТ. Ф. 77а С.А. Толстой, № 10772.
192 Письмо С.А. Стахович С.А. Толстой 28 января 11 // ГМТ. Ф. 77а С.А. Толстой, № 10773.
193 НД-4, т. 2, с. 208.
194 КС-9, т. 8, с. 208–209.
195 Там же, с. 212.
196 Письмо А.А. Стаховича К.С. Станиславскому 30 октября 1910 г. // КС, № 10519: Милый друг, вчера неожиданно приехала в Москву Leblanc—Maeterlinck и телефонировала Немировичу; последний, непрочный на французском диалекте, обратился ко мне с просьбою помочь ему и поехать в Hotel National с ним для переговоров с g. Leblane и одновременно с приехавшей из Петербурга Rejane на гастроли. Влад. Ив. сообщил мне твою телеграмму о цветах, автомобиле, любезном приеме. Поэтому я немедленно согласился, и мы отправились. Они обедали и после обеда собирались к нам в театр смотреть 2-ое отделение «Братьев Карамазовых». Представились (с Rejane я старый приятель), начали немедленно о «Синей птице», для которой Режан приехала днем раньше, думая, что она идет (какая-то путаница). Обещали ей сделать все возможное, которое в конце концов вылилось в следующее: g. Leblant, которая будет ставить «L’oisean bleu» в Париже в театре Режан, увидит ее у нас завтра на утреннике, а для Режан ставим специально в понедельник, в 1 1/2 ч. дня 4 главные картины (1-ую, Страна воспоминаний, Ночь, Лазоревое царство). Они в восторге, благодарят. К началу спектакля «Карамазовых» обе, с секретарями, в автомобиле Н.Л. Тарасова (видишь, как тебя слушают) явились в театр (ложа Морозовой). С букетами и конфектами ждали они директора и произнесли приветственное слово. Я все представление сидел с ними и давал объяснения. Режан слушала внимательно, где следовало, хвалила, выражала отрывисто удовлетворение (Германова была действительно очень хороша), но произвело на меня впечатление, что захвачена не была. Старый брабант, хотя и умный, не может реагировать на новшества. Потом у нее были guinte старческого кашля (хотя уверяла меня gue c’est nerveux) и ей это мешало жуировать в полной мере. Зато g.Leblane была с начала до конца под сильным впечатлением, вылупила глаза, переживала в антрактах, охала и что-то записывала в свой carnet. «Merveillent« – и новый приступ мокротного кашля;c’est nerveux!»
После второго антракта они пошли за кулисы, приветствовали Германову, Леонидова и всех сотрудниц. Режан подбоченилась и произнесла: » ?????
197 НД-4, т. 2, с. 204.
198 Волконский Сергей, кн. Мои воспоминания. В 2-х т. Т. 1. М.: Искусство, 1992, с. 29.
199 КС-9, т. 8, с. 210.
200 Письмо А.А. Стаховича Л.М. Кореневой 12/25 декабря 1910 г. // ЛК, № 1125.
201 КС-9, т. 8, с. 213.
202 Письмо А.А. Стахович Вл.И. Немировичу-Данченко 1 января 1911 г. // НД, № 5777/1.
203 Цит. по: Летопись, т. 2, с. 267.
204 КС-9, т. 8, с. 217.
205 Там же, с. 240.
206 Там же, с. 241.
207 Там же, с. 231.
208 НД-4, т. 2, с 243.
209 КС-9, т. 8, с. 242.
210 Там же, с. 244.
211 Письмо М.П. Лилиной К.С. Станиславскому 22 февраля 1911 г. // Личный архив К.Р. Барановской-Фальк.
212 Письмо А.М.Пешкова, М.Ф. Андреевой, А.А. Стаховича К.С. Станиславскому 22 января 1912 г. // Архив М. Горького. ПГ 41–3–19.
213 Мария Федоровна Андреева. М., Искусство, 1951, с. 178.
Оригинал: http://7i.7iskusstv.com/2018-nomer7-brodskaja/