Дорогой папа!
Никогда не писала тебе писем. И это письмо ты не прочтешь никогда, потому что прошло уже много лет как тебя нет со мной. Нет тебя и нет мамы…
Я очень хорошо помню стопки писем, которые ты присылал ей из всех своих командировок, со всех фильмов, где ты был художником. Очень жаль, что я поздно поняла, что значило для тебя ПИСЬМО. Это были те же дневниковые записи, те же зарисовки, та же жизнь, которой ты жил и о которой не мог не рассказывать. И то, что я пишу сейчас, — это предисловие к ТВОЕЙ книге, ТВОИМ мыслям, ТВОИМ впечатлениям. То есть к тому, чем ты делился со своим дневником всю жизнь. К сожалению, ты многого не успел — не успел довести до конца свою полную интереснейших замыслов работу, не успел увидеть напечатанным этот дневник.
Я ведь даже не осознавала, что все это написано не столько для тебя самого, сколько для нас — твоих детей. Для того, чтобы мы имели представление из чего складывалась твоя жизнь, чтобы поняли как ты стал одним из ведущих художников кино «Казахфильма».
Разбирая твои дневниковые записи, продираясь через твой почерк и бесконечные правки, я поняла, ЧТО ты хотел нам рассказать. Нам ведь — детям — всегда было не до этих рассказов. У нас была своя жизнь, свои интересы, и некогда было выслушать тебя, расспросить о чем-то очень важном и существенном. Мы росли в родительской любви и не представляли, что может быть иначе.
Мы знали, что ты жил в детском доме, но что это означает я поняла только прочитав твои записи. Как ты жил до встречи с мамой, что пришлось тебе пережить и перечувствовать — все это встало перед моими глазами уже после потери вас обоих. Ты можешь спросить — почему я пишу ВАС? Да потому что ВЫ всегда были единым целым, и мама была для тебя всем — тем миром, в котором ты жил. Главным для тебя всегда было — семья и любимая работа.
Юрий Вайншток с дочкой Галей. 60-е годы
Вспоминаю как ты работал дома. Тонко заточенные карандаши, куча листов бумаги с набросками, эскизами, этюдами… Все необычно, все интересно, все аккуратно и четко. Ты ведь любил этот свой порядок, и рисование для тебя было как сама жизнь. Я же к нему особой склонности как-то не испытывала. Хотя однажды, когда сильно болела и пришлось долго лежать в постели, решила нарисовать свою куклу. Вечером, придя с работы, ты спросил: «Кто тебе помог это сделать?». Я ответила: «Я рисовала сама». Но на этом мои творческие эксперименты закончились.
А еще ты очень любил этюды, и в любую свободную минуту брался за кисть или карандаш. Ты дарил написанное тобой своим многочисленным знакомым и друзьям. И все стены моей квартиры тоже в твоих работах. Мне тепло от них.
Юрий Вайншток. Маковое поле
Юрий Вайншток. Домик в горах
Юрий Вайншток. Боровое. Середина 60-х
Так что спасибо тебе за все!
Юрий Вайншток с женой и детьми. Дочь Галина в центре снимка
Твои дневники подготовлены мною к печати в память о тебе. В них твои воспоминания, и они дополнены воспоминаниями о тебе твоих друзей. Это то, что я могу сделать сейчас. Пусть сверстанные воедино написанные в разное время страницы станут настольной книгой твоих внуков и правнуков. Пусть они помнят о тебе и пусть гордятся тобой!
Твоя дочь
***
А было все так…
Дневниковые записи Юрия Вайнштока
Юрий Вайншток — студент первого курса ВГИКА
В одном старом варшавском доме — огромное горе. На деревянном полу в большой комнате лежат рядом два покойника, молодые мужчина и женщина. Их тела покрыты простынями, а над их головами на небольшом возвышении горят свечи. За длинным столом сидят люди. Одни плачут, другие о чём-то разговаривают. Девочка и мальчик лет пяти-шести то и дело подбегают к лежащим и приподнимают покрывало, чтобы ещё и ещё раз взглянуть на своих родителей. Их отгоняют, а они снова подбегают к мёртвым, не понимая что случилось, даже смеются. Смерть родителей в столь раннем возрасте так и останется в их памяти на всю жизнь…
* * *
…Вскоре Фелиция и Юрек (а это моя сестра и я) оказались в доме сирот. Лишившись родительского слова и материнской ласки, мы попали в чужие руки — в руки воспитателей этого дома. На первых порах мы были неразлучны, нас можно было всегда и везде видеть вместе. Подолгу мы сидели под длинным столом в огромном зале, где наши сверстники, такие же сироты, бегали, смеялись, не обращая внимания на новичков. Нас разлучили, так как мальчики и девочки жили в разных корпусах. Виделись мы, правда, ежедневно, но урывками, и довольно быстро отвыкли друг от друга. У меня появились свои друзья, у Фелиции — свои подруги.
Фелиция Вайншток (слева), родная сестра Юрека(Юды), с подругой. Сиротский приют. Польша. 1939 г.
Я был маленького роста, худенький, болезненного вида мальчик, но, несмотря на хрупкость, довольно подвижным.
Дом сирот со многими корпусами и площадками для детских игр занимал огромную территорию, которая была обнесена высоким забором с колючей проволокой, чтобы никто из детей не мог убежать. Это была настоящая колония, ее воспитанников так и звали — колонистами. Жизнь здесь начиналась с утреннего подъёма.
В спальном корпусе за несколько минут до прихода воспитателя те ребята, которые боялись, что не смогут за пять минут одеться и заправить кровати, просыпались, быстро одевались и даже обувались и ложились в кровать, укрываясь одеялом с головой и прикидываясь спящими. Воспитатель Нагель не входил, а врывался в комнату со спортивным свистком во рту. С криком «Вставать! Подъём! Быстрей!» он пробегал три огромные спальни и беспардонно срывал одеяла со спящих. Затем он снимал свои знаменитые часы и, посматривая на них, наблюдал за детским муравейником, пристально следил за тем как ребята заправляют свои койки. Комиссия из числа воспитанников определяла победителя, которому вручали награду — билет в кино. Того, кто заправлял кровать хуже всех, лишали половины и так скудного завтрака. Потом раздавалась новая команда: «Умываться!».
Вся орава срывалась с места и, толкая друг друга, с шумом и криками мчалась по лестнице на этаж ниже. Ребята вбегали в большую комнату с открытыми окнами, на ходу раздеваясь по пояс, бросались к умывальникам. Малыши, подгоняемые окриками, а иногда шлепками старших помощников воспитателя, всегда были биты. От спального корпуса в столовую колонисты шли парами через большой двор, впереди самые маленькие. Я — в первом ряду и очень этим гордился, хотя часто получал от старших подзатыльники. Жаловаться воспитателю не разрешалось: за это он «добавлял» тростью, с которой не расставался, а иногда сам провоцировал и судил драку. Я шёл на встречу со своей сестрёнкой: от другого корпуса к столовой подходили девочки. В дверях стояли дежурные, они проверяли чистоту рук.
В столовой стояла гробовая тишина. Ребята рассаживались по своим местам. К еде не притрагивались, пока воспитатель не проверит всех по списку. Назвав фамилию, он замолкал, а дальше раздавалось со всех сторон: «Я…, я.., я…». Каждый знал за кем он в списке. Если кто-нибудь вдруг решил промолчать или назваться вместо другого, воспитатель тут же останавливал процедуру. Он, как настоящая ищейка, подходил к «шутнику» и ударом ложки по голове восстанавливал порядок, заставляя заново повторить «живой список». Так и дрессировал он своих питомцев. Во время проверки дежурные разносили по столам завтрак. По свистку дети приступали к еде.
Завтрак состоял из двух кусочков чёрного хлеба, иногда с маслом или повидлом, чая или чёрного кофе с сахаром, и дети, конечно, оставались голодными. С жадностью смотрели они на воспитателя. Ему дежурный подавал на подносе тонко нарезанные ломтики хлеба с маслом, вернее, масла с хлебом: оно было намазано так, что трудно отличить где хлеб. Аппетит у воспитателя был отличный, и дети, с завистью облизываясь, смотрели ему в рот. От каждого съеденного ломтика он отбрасывал кусочек, который держал пальцами. Таких кусочков набиралось довольно много, и после того как дежурный относил поднос на кухню мы мигом сметали остатки.
В школу колонисты выходили через проходную парами по списку. Их узнавали в городе: на спине ученик нес ранец с учебниками, сбоку — сумка с тапочками. Дети, как птицы, вырвавшиеся из клеток, шли по шумным улицам. Проходя мимо небольшого костёла около которого всегда сидели нищие колонисты, как по команде, не раздумывая, отдавали им свои двухсотграммовые булки, полученные на обед во время школьных занятий. На базаре, через который проходили колонисты, строй распадался, растворяясь в шумном человеческом водовороте. Горы овощей и фруктов на земле, тележках и прилавках, в бесконечных корзинах. Как не стащить несколько сочных яблок или пару помидоров, если не знаешь кто тут продавец! Вначале я присматривался как старшие ребята воруют и кладут эти вкусности за пазуху, а потом стал и сам тащить, но по неопытности однажды попался и был сильно побит продавцами.
Перед самой школой на перекрёстке всегда стояла тележка с мороженым, которую школьники облепляли как пчёлы. Колонисты же с завистью и злобой смотрели как язычки богатых детей лижут круглую вафельную усладу.
В школу я ходил с охотой, хотя постоянно чувствовал себя униженным: здесь на детей из дома сирот смотрели как на людей второго сорта. Школа была платной, поэтому дети имущих сидели на первых партах и чувствовали себя вольготно. В школу нужно было приходить опрятным, с чистым воротничком, начищенными до блеска ботинками. Это не всегда получалось у колонистов, за что они получали замечания, а иногда их отправляли обратно, и там они были нещадно биты воспитателем.
Уроки начинались с молитвы. Во всех классах над классной доской висел черный крест с распятием. К нему обращались с молитвой ученики-католики. Дети другой веры должны были стоя прослушать всю молитву. Я не особенно верил в бога, даже в своего, иудейского.
Любимыми моими уроками были рисование, физкультура и пение. От этих предметов я получал огромное удовлетворение и чувствовал превосходство перед богатыми детьми. Я уже довольно хорошо для своих лет срисовывал с книжных картинок, мог по памяти изобразить почти всех польских королей от Мешко I до последнего Яна III Собеского. Одноклассники часто обращались ко мне за помощью, и я никому не отказывал.
Мне нравился учитель рисования, хоть и строгий, но всегда справедливый. Когда он входил в класс, на всех партах уже лежали чистые листы бумаги. Ученики клали руки на бумагу и ждали пока учитель не подойдет к каждому и не прижмет один из пальцев. Если на бумаге отпечатывалось грязное пятно, учитель карандашом или линейкой бил по этому пальцу до посинения, затем выгонял из класса мыть руки. «Только чистыми руками можно прикасаться к такому возвышенному предмету как рисунок», — врезались в память его слова. От него я получил первое понятие о воздушной перспективе. После каждого урока мы собирались вместе, обмениваясь впечатлениями от того, что на нем было. Иногда в эту нищую компанию с разных сторон летели огрызки яблок, колбасы, помидоров. Однажды в меня даже попал пущенный из рогатки камушек, задел нижние зубы и как кинжалом срезал их верхушки. Он мог причинить и более серьёзную травму, но мне все-таки повезло — видно кто-то защитил меня.
Среди школьников-колонистов я был лучшим спортсменом. На уроках гимнастики учитель вызывал меня, чтобы я показал то или иное гимнастическое упражнение. Я был очень гибок, казалось, у меня тело без костей. Чего я только ни вытворял: делал «мостики», кувыркался, ходил на руках, прыгал как пёрышко через «козла».
Мои спортивные подвиги вызывали зависть у одноклассников, и они готовы были избить меня только за то, что я действительно был ловким, подвижным и сообразительным. Образовалась даже группка заговорщиков, которые собрались расправиться со мной и назначили для этого день и час. Я был готов драться, но только один на один.
И вот как-то после уроков я заметил, что за воротами меня ожидает эта самая, из городских пацанов состоящая компания. И едва я вместе со своими детдомовскими ребятами приблизился к ним, как тут же ко мне подскочил один из них. То был самый ярый враг мой — он всегда как трус, исподтишка оскорблял меня. Этого рослого нахала-второгодника все боялись. Я же заявил ему: «Будем драться до тех пор, пока один не скажет: «Хватит!». Не жаловаться учителям!».
Тут же появился судья и, конечно, болельщики. Я кинулся под ноги своему противнику и что было сил дёрнул его. Верзила свалился на землю, и я оказался на нём. Чинить какую-либо расправу над ним я не хотел — не в моем характере было бить лежачего. Зато он, опомнившись, со злостью сбросил меня с себя, схватил за мою худенькую шейку и стал душить. В общем-то я ожидал этого, но ничего сделать с ним не мог. Кто-то из колонистов заметил, что я ослаб и лежу уже почти без движения, бросился на врага и головой нанёс ему сильный удар в спину. Тот застонал и отпустил меня. Началась настоящая потасовка. Два лагеря сошлись в настоящей битве. Крик и шум привлекли внимание прохожих. Они разогнали драчунов.
После уроков детдомовцы оставались помогать убирать классы. В партах всегда оставались остатки бутербродов, и ребята их съедали. Обратный путь в детский дом был всегда полон впечатлений. В школе мы познавали полный разных интересностей мир, обсуждая его, делали для себя все новые и новые открытия, наблюдали жизнь улицы и участвовали в ней, не задумываясь при этом почему у нас нет матерей и отцов. Для нас все, у кого есть родители, были «маменькины сынки», и мы их ненавидели. В детский дом приходили обязательно все вместе, потому что дежурный должен был доложить воспитателю о приходе детей. Если кто-то провинился в школе на уроках, наказывали строго: ставили под холодный душ, а затем еще и обливали холодной водой. Били часто и сильно, до потери сознания, а иногда ломали палки о худые тела. Другого воспитания не знали и знать не хотели. От сильных и частых побоев умирали дети, но это никого не останавливало — так воспитанникам давали понять, что только это поможет им стать людьми.
В детском доме существовали так называемые помощники воспитателя. В их обязанности входило следить за порядком и чистотой. Это были ребята на несколько лет старше нас. Издевались они над нами ужасно. Зимой мы мылись перед открытыми окнами, голые. Так этот помощник знал от кого можно получить взятку (кое-какие личные вещи или деньги-гроши). И если у тебя ничего соблазнительного не было, он измывался над тобой как только хотел. Например, щипал те места, которые считал грязными, и отправлял снова мыться. Походишь так раз десять, а он как настоящий садист все мучает тебя и мучает. Потом, насытившись этой игрой, издевательски, пинком в зад отправляет спать. В слезах и унижении ложишься спать, но сказать ничего не можешь, а то ещё получишь. Я был постоянно бит из-за маленького росточка, сдачи не мог давать, но зато выработал в себе чувство самозащиты. Никогда не плакал, даже если меня секли, чем вызывал у своих карателей зависть и злобу.
Однажды, не выдержав издевательств (у меня вымогали деньги, которых в моих карманах, как вы понимаете, отродясь не водилось), я бежал из детдома. Ночью, когда все спали, я оделся и, спустившись через открытое окно вниз по водосточной трубе, вырвался на варшавский простор. Шёл дождь, он хлестал меня по лицу. Улица представляла собой уже сплошную лужу, а я всё бежал и бежал, не зная куда. Остановился уже далеко от дома, где проходило мое поруганное детство, где живут такие же несчастные как я дети — то есть мои товарищи. Сердце билось часто-часто от страха и обиды: ведь я никому ничего плохого не сделал! И вот тут-то — бывает же такое! — невесть откуда появилась хорошо одетая женщина и подойдя ко мне спросила что я здесь делаю в такое позднее время. Я сказал ей, что убежал из детского дома и не могу туда вернуться без денег. Она взяла мою холодную руку и повела в большой ярко освещённый магазин. Вкусные запахи так возбуждали аппетит, что у меня буквально закружилась голова. Я виновато посмотрел на женщину, и мне стало легче. Она купила сладкую вкусную булочку с кремом и протянула мне. Я тут же схватил ее и стал так быстро расправляться с ней, что будто не ел целую неделю. Затем женщина посадила меня в трамвай и попросила кондуктора: «Проследите, пожалуйста, за малышом!». Через две остановки трамвай вновь притормозил, и я решился попросить денег у пассажиров. Они, надо сказать, отнеслись к этому с пониманием. Набрав целый злотый мелочью, я сообразил, что именно здесь мне следует сходить, и бегом помчался к месту своего обитания. Прыгнув на забор, перелез через колючую проволоку и, оказавшись на земле, вошел во двор детского дома, бесшумно пробрался в спальню и, раздевшись, лег в постель.
Долго лежал я с открытыми глазами, и всякие мысли возникали в мозгу. Я не мог понять почему на свете живут бедные и богатые дети, почему у одних есть родители, а у других их нет, почему в школе так ненавидят бедных, унижая и оскорбляя их. Я спрашивал себя где мои мама и папа, и не мог найти ответ. Кто привёл нас с сестрой сюда, в этот дом, где столько детей, где шум и крик, смех и плач? С этими мыслями я и уснул…
Обстановка, в которой жили детдомовцы, вырабатывала в них дух самозащиты. Идя в школу, они наталкивались на группы таких же ребят-поляков, и те начинали драку. Иногда доходило до «Скорой помощи». «Малый» всегда был в первых рядах, и всегда мне больше всех попадало. Но я не трусил. В какой-то из разов воспитатель посадил меня в карцер, где меня раздели догола и заставили стоять целый день с поднятыми руками. В дверях было несколько отверстий, и все должны были по очереди смотреть. Наконец меня положили на скамейку, и воспитатель так избил меня, что я потерял сознание, после чего меня отхаживали в изоляторе.
Шли годы…
По воскресеньям в детдом приходили сёстры милосердия и давали нам по два-три пряника и несколько конфет. Воскресенье было для нас всегда праздником. В этот день тем, у кого были родные, разрешали уходить к ним.
Как было мне больно смотреть, когда к друзьям приходили родственники и приносили всякие вкусности! Слёзы обиды навёртывались на глаза, я уходил куда-нибудь подальше и в одиночестве просиживал до вечера… Я вообще любил одиночество. Когда темнело, ложился на землю и долго-предолго смотрел на движение облаков в небе… Появлялись звёзды — одна, другая, третья… Много, множество звёзд… Я мечтал о чём-то, и это были самые приятные минуты. Звонок на ужин заставлял покидать убежище, и снова шум и гам товарищей — любимых и нелюбимых.
Время с полудня до ужина для всех нас было самым тяжёлым. На обед давали тарелку жидкого супа, на второе дважды в неделю кусок мяса или котлеты, а в остальные дни —картофельное пюре и всякие каши. Хлеба к этому меню не полагалось, поэтому мы всегда оставались голодными. Во время обеда всегда должна была быть абсолютная тишина, после чего все шли делать уроки, а дежурные оставались мыть посуду. К ужину мы уже были голодными, и, если не было близко воспитателя, из окна второго этажа — там находилась кухня — бросали куски хлеба, и мы расхватывали их.
В детском доме случались разные происшествия. Однажды один мальчик полез на дерево за каштанами, свалился оттуда, и у него было сотрясение мозга. Другой сломал себе руку, третий был избит так, что под глазами проступили синяки. Потом между мальчиками стали практиковаться соревнования по борьбе. Я занимал одно из первых мест среди своих сверстников, и мне пришлось встретиться с довольно сильным противником. Образовалась живая арена. Я был ловким, изворотливым, противник бросал меня то в одну, то в другую сторону, но на лопатки положить не мог. Тогда он, как в том случае с драчуном-второгодником, незаметно схватил меня рукой за шею и стал душить. Подбежали ребята, увидели на шее отпечатки пальцев и набросились на моего противника. После этого случая я вообще перестал бороться. Мы любили забираться в соседский сад. Хозяин его был дюже как строг. Однако мы сделали подкоп и беспрепятственно лазили к нему за яблоками и грушами. Правда у владельца сада была злая собака, и он иногда спускал её с цепи, но мы так искусно добывали фрукты, что собака даже и не лаяла. Я же особенно любил забираться еще и на вишнёвое дерево. Мы знали: нам несдобровать, если нас поймают. И не миновать нам беды, если кто попадёт в яму, которую вырыл хозяин, или накинется собака: она любого может разорвать на части. Все страхи придавали больше заманчивости в добыче трофея. Конечно, далеко не всегда удавалось нам уносить полные карманы яблок или груш. Однажды, например, садовник поймал меня, сильно избил, посадил в собачью будку и привязал к ней собаку. Мои друзья доложили об этом воспитателю, после чего стали бомбардировать камнями дом и сад, стуча ногами о забор и крича на всю улицу. Время шло, а меня не выпускали.
Тогда самые сильные ребята выбили несколько досок и ворвались в сад. Завязалась драка. Садовника связали, а собаку, наоборот, отвязали. Когда меня вытащили из собачьей будки, я был без сознания, и меня отнесли в медпункт. Затем пришли полицейские, составили протокол на садовника, а нас предупредили, что заберут в полицию, если мы будем рвать яблоки. Но мы продолжали лазить в сад. Всё свободное время мы гоняли в футбол. Настоящего футбольного мяча у нас не было, и мы делали его сами: в длинный чулок набивали тряпки и сворачивали в мяч. Так что приходилось играть небольшим тряпичным мячом. Резиновый мячик — это было счастье. В детском доме у нас было несколько футбольных команд, и мы сражались до упаду. Любили настольный теннис — пинг-понг. Здесь также иногда собиралось очень много ребят, мы разбивались на две команды. По вечерам любили играть в лото, карты. Но самой любимой игрой была чехарда. Две команды по шесть-восемь человек должны были быть равны по силам. Одной из них следовало прыгать через ряд нагнувшихся друг за другом игроков другой. Первый прыгающий должен был быть самым ловким, так как ему приходится прыгать дальше всех. Шуму, крику, смеху всегда было много. Часто игры кончались дракой. Драки в нашем доме были постоянно. Сильные и старшие били более слабых, и жаловаться воспитателю запрещалось Если кто-нибудь жаловался, тот ещё добавлял. Иногда, чтобы выявить сильнейшего, в присутствии воспитателя и детей дрались. Бились до тех пор, пока один не скажет «сдаюсь».
* * *
И вот мне сказали, что меня переводят в другой город. Вручили пакет с документами, посадили в автобус. Я приехал в город Седлеце, что в двухстах километрах от Варшавы. Я оказался в новом коллективе. Детский дом гораздо меньше, да и сам город ни в какое сравнение с Варшавой не шел — настоящая провинция! С ребятами подружился быстро.
На нашей улице стоял гарнизонный костёл, и каждое воскресенье солдаты шагали под свой духовой оркестр. Мы выбегали на улицу и под музыку маршировали, сопровождая солдат до костёла. Впереди оркестра шёл капельмейстер в погонах с вензелями, с булавой и шестом в руках, которыми ловко манипулировал. Солдаты, выпятив грудь, дружно, четким шагом маршировали по мощёной улице под рукоплескания публики. Из толпы выкрикивали здравицы в честь польского войска. После службы они также строем возвращались под звуки оркестра. В этом детском доме, в отличие от варшавского, большинство ребят были набожны. Они ходили по субботам в синагогу, которая находилась на нашей территории. Мне это было странно, и я даже смеялся над ними, за что иногда получал пинка.
Если в Варшаве детский дом был окружен высоким забором и колючей проволокой, то здесь железные ворота были постоянно открыты, и никто никого не караулил. Правда на ночь ворота закрывали. Каждую неделю к нам приходил ребе и читал нам Тору. Это был очень добрый человек сорока-пятидесяти лет, крепко сложенный, с рыжеватой небольшой бородой и приятным голосом. В пятницу вечером он совершал при свечах молитву, после чего наливал старшим ребятам немного сладкого вина. До сих пор чувствую вкус этого удивительного напитка. На молитву собирался весь детдомовский коллектив вместе с обслуживающим персоналом. У нас были два воспитателя — женщины. Одна молодая, красивая, другая где-то под сорок, но очень крепкая, сильная и злая.
Руководителем дома был мужчина, но его мы почти не видели, а когда он появлялся, все смотрели на него с удивлением, вставали и хором здоровались. Это был крепко сложенный, деловой, весёлый человек. Раз в месяц у нас в доме устраивались благотворительные балы-концерты. Они проходили в большом красном зале на втором этаже, а наша спальня находилась на третьем. В этот вечер мы, конечно, не спали. Звуки оркестра доносились до нашей спальни, и мы то и дело выбегали на лестничную площадку. Засыпали уже под утро, когда публика расходилась и отвечающие за порядок закрывали двери зала и буфеты. Как-то вечером мы сговорились пробраться туда и посмотреть — не осталось ли чего съестного в буфете. Когда большинство ребят ещё спали, трое мальчиков залезли на балкон по водосточной трубе. На наше счастье дверь не была заперта, и мы свободно проникли внутрь. На столах было много шоколада, конфет, печений и других сладостей, а также бутербродов с колбасой. Стояли неубранные бутылки, стаканы, тарелки, сифоны с газированной водой, а на полу — небольшие недопитые бочонки с пивом. Мы такого никогда прежде не видели и не ели. Я налил себе стакан газировки из сифона и залпом выпил этот очень вкусный напиток. Затем мы накинулись на еду как голодные собаки. Уплетали всё, что попадалось под руку, положили себе за пазуху по нескольку плиток шоколада, пряники, бутерброды с колбасой.
Ребята ещё крепко спали, и нас никто не заметил. Мы быстро разделись, а лакомства спрятали в тумбочки. Той строгости подъёма, как это было в Варшаве, здесь не было. В это утро мы так же как всегда оделись, спокойно, чтобы не вызвать подозрений, застелили постели, умылись и вместе со всеми спустились в столовую. Здесь кормили немного лучше. Столовая находилась на первом этаже. В одной комнате ели мальчики, в другой — девочки. Вдоль окон стояли столы и скамейки. Столы не накрывали скатертями и еду ставили на чистую плоскость стола. На завтрак мы получали два-три куска черного хлеба с маслом, яйцо или кусочек сыра. На обед давали суп картофельный или какой-нибудь другой, а на второе — каша или картофельное пюре, на третье — компот. Хлеба к обеду не полагалось. Ужин был почти таким же, как и завтрак. Между обедом и ужином всегда хотелось есть, и приходилось просить у дежурного кусочек хлеба. По-видимому, кража быстро обнаружилась.
Когда я пришёл из школы, ребята сказали, что меня ищет воспитательница. Я сразу догадался — зачем. Но почему меня одного? Воспитательница стояла в кухне у большой кафельной плиты, на которой было много разных кастрюль — больших и маленьких, а также сковородок. Кухарка Пеша, пожилая добрая женщина, с испугом смотрела на меня. Я не успел подойти к воспитательнице, как она неожиданно нанесла мне такой удар, что я отлетел метров на десять к дверям. Только я открыл рот, как получил еще одну оплеуху и отлетел так далеко, что стукнулся о стену и потерял сознание. Не успел я очнуться как увидел, что надо мной стоит воспитательница и сверлит меня злыми глазами. Она снова замахнулась, но я ловко отскочил, и она со всего размаха ударилась лбом о дверную ручку, застонала от боли и схватилась обеими руками за глаз. Повариха Пеша ахнула, заведующая хозяйством, пожилая заботливая женщина с постоянной улыбкой на лице, подбежала и вскрикнула. Глаз стал дымчатым, а под ним росла опухоль. Я выбежал во двор и спрятался в бане. Еду мне приносили ребята. Про себя я думал, что бог наказал воспитательницу за избиение сироты, и радовался. Я был, естественно, наказан. Меня почему-то посадили в кладовку, где хранились продукты, тесную комнату с небольшим зарешеченным окошком. Вдоль стен стояли стеллажи со всевозможными продуктами: мука, крупы, сливочное масло, в большой банке было постное масло. Я обратил внимание на пирог с маком, приготовленный кухаркой к какому-то празднику. Я отломил кусочек. Ребята проходили мимо и переговаривались со мной. Я сидел на стеллаже возле окошечка и кидал им кусочки пирога. Вход в кладовку был из кухни, а окошечко выходило на улицу, так что никто ничего не заметил. Так я весь пирог и выбросил ребятам. К вечеру меня выпустили. Я забыл о пироге и побежал во двор.
Со двора услышал страшный крик нашей поварихи и понял, что это из-за пирога: ведь вечером должны были давать его на ужин. Ну вот, теперь я опять буду бит! Но меня спасло то, что был канун религиозного праздника, а они у нас отмечались торжественно. Приехали солидные гости, и неудобно было устраивать скандал. Так всё и обошлось, хотя ужин был без пирога.
К нам часто приезжали певцы, артисты, силачи. Однажды силач должен был поднять лошадь, а в зубах — камень, положенный на табуретку. На нашей спортивной площадке соорудили помост и приспособление для лошади. Билеты раскупили благотворители, и часть доходов от этого представления должна была пойти на содержание нашего детского дома. Народу было много, все хотели посмотреть на силача. На телеге привезли огромный камень, сбросили с подводы на землю.
Появился гастролер в сопровождении наших мальчишек. Он был в халате — как борец перед состязанием. Сняв халат, он остался в спортивном костюме. Был он уже немолод, но очень хорошо сложен. Поиграл перед публикой мускулами. Подошли четыре здоровенных мужика, с трудом подняли камень на табуретку, затем табуретку с камнем подали силачу в руки. Он поднял её и, зажав зубами край сиденья, руки положил на бока и так несколько раз повернулся вокруг себя. Ему долго аплодировали, после чего он сбросил камень с табуретки и поклонился публике. Номер же с лошадью так и не состоялся: её просто не привезли. Эти представления иногда затягивались на несколько дней, так что шуму было много.
Силач показывал нам всякие номера. Один я запомнил хорошо. Он взял довольно толстую железную пружину, ударил о свою руку выше ладони, а затем начал гнуть и сделал из неё что-то вроде цветка. После этого номера все ложки в столовой были согнуты о наши руки: мы соревновались — у кого ложка согнётся сильнее. Как-то раз силач связал несколько ребят большими полотенцами, поднял нас и начал вертеть как на карусели, а мы от радости визжали. Однажды приехал к нам другой силач, которого связывали цепями так сильно, что, казалось, он никогда не сможет от них освободиться. Но, к нашему удивлению, через несколько секунд цепи лежали на земле. После этого мы связывали друг другу руки ремнями и пытались сбросить их. Так мы развлекались.
У нас был свой театр. В нём были заняты почти все дети. Мы ставили небольшие инсценировки, пели в хоре, готовили спортивные номера, клоунаду. Относились к этому очень серьёзно. Я, например, всегда выступал с акробатическим номером, умел делать сальто, становиться на мостик, вставать с него, ходить на руках и крутить «солнце». В то время были очень популярны такие артисты-комики как Пат и Паташон, Флип и Фляп, Чарли Чаплин, Гарольд Ллойд. Мы старались, по мере возможности, подражать им. В наш театр приходило много приглашенных, им нравились наши выступления. После каждого номера на сцену кидали конфеты, цветы. Устраивались также весёлые балы, к которым шили маскарадные костюмы. Лучшие отмечались призами. Была у нас и своя армия — «войско». Игра в войну иногда кончалась настоящей потасовкой. Все любили смотреть военные игры. Младшие мальчики садились верхом на старших и, разбившись на два разных лагеря, стаскивали с них друг друга. У какой команды останется больше «солдат» на плечах — тот и побеждает. После игры устраивался парад. Я был генералом и принимал парад, разбирал игру и давал указания.
Летом мы очень любили играть в футбол. У нас не было настоящего футбольного мяча, поэтому мы играли небольшим резиновым мячом, а если и его не было — гоняли тряпичный. Играли с командами других улиц, и, если они проигрывали, начиналась драка, которая не обходилась без побоев, — драться мы умели, жизнь нас этому учила постоянно! Особенно часто мы дрались в школе, где нас постоянно обижали, смотрели на нас как на подкидышей, беспризорников. У меня осталась злоба на этих маменькиных сынков, барчуков-панычей. При встрече с ними я как-то получил удар камнем по голове. Удар был настолько сильным, что кости черепа даже немного разошлись. Я потерял сознание и очнулся в детском изоляторе. Я так и не узнал кто это сделал. После этого случая школьные ребята стали ко мне хорошо относиться. Однажды я во главе своего «войска» устроил засаду. По нашей улице возвращались из школы несколько таких барчуков. Мы спрятались, и когда они поравнялись с нами, мы их схватили, втащили в ворота и стали избивать. Затем отпустили, а сами врассыпную. На следующий день к нам в детский дом явилась делегация родителей во главе с ксендзом. Они грозились разогнать нас, но этим все и кончилось.
Летом на каникулы весь детский дом уезжал в деревню. Снимали у помещика дом, где мы и жили. На чистом воздухе мы резвились. Нам показали весь участок, где мы могли играть. Выходить за его пределы не разрешалось, так как та земля принадлежала другому помещику. Больше всего я любил тогда лазить в лесу по деревьям. Под впечатлением от фильмов о Тарзане мы, все мальчишки, старались ему подражать. Держа в зубах самодельный деревянный нож, я забирался как обезьяна на самое высокое дерево и оттуда пронзительно и надрывно орал. Спускался я, перебираясь с дерева на дерево, с ветки на ветку всё ниже и ниже, а когда до земли оставалось метра два-три — прыгал в траву.
Лес всегда для меня был чудом. Особенно он мне нравился перед грозой, когда ты сидишь на вершине дерева, оно раскачивается под ветром, и в груди возникает особое чувство тревоги и радости. А если ещё к тому же молния освещает лес на мгновение, а затем раздается гром, я был просто зачарован. Домой мы весело бежали уже по лужам, под проливным летним дождём. На следующий день после дождя мы собирали грибы и чернику. Приносили всё это на кухню, и наша любимая повариха готовила нам вкусное грибное блюдо и пироги с черникой. У помещика, уже дряхлого старика с такой же собакой, был огромный сад. Он сдавал его в аренду торговцам из города, которые и собирали урожай. Хотя этот сад охраняли, мы всегда находили в него лазейки. Делаешь подкоп под забор, осторожно на животе подползаешь к яблоне и быстро запихиваешь яблоки под майку. А когда все спали, мы забирались на забор и особым приспособлением, типа сачка из толстой проволоки, подрезали плоды. Или на длинный шест прикрепляли чулок с проволочным ободком, вроде сачка для бабочек, и набирали в него довольно много яблок или груш.
Недалеко от усадьбы была мельница с большим и глубоким водоёмом. Самым большим удовольствием для меня было прыгать в него с самой верхушки мельницы. Нырнёшь в холодную воду и дух захватывает от удовольствия!
В лагере устраивались концерты художественной самодеятельности. Представление проходило на импровизированной сцене. Занавесом служили два байковых одеяла, прикреплённых на бельевых верёвках. Выступали маленькие актёры, певцы, танцоры. Концерт начинался хоровым исполнением песни детдомовцев — «Мы кузнецы». Пели песни грустные и весёлые. Например, на сцену выбегала девочка в костюме чайки, бегала вокруг сцены, размахивая «крыльями», и пела грустную песню:
Чайка летала.
Чайка плакала.
Нет больше гнезда,
Что сама построила.
Летит вверх,
К тёмной туче,
Милости просит,
Просит без конца…
Или игралась такая сценка. В маленькой бедной комнатке за столом сидит мать, строчит что-то на швейной машинке. Рядом на большой деревянной кровати дети. Мать поёт тихую грустную песню о том, что ей приходится день и ночь работать, чтобы накормить детей, поёт о тяжкой доле бедных людей. Заканчивалась сценка тем, что просыпаются голодные дети и в своей песне спрашивают почему у них такая тяжёлая жизнь, ведь они тоже хотят быть сытыми и весёлыми, не тосковать постоянно по маме, которая днём продаёт семечки, а ночью шьёт, чтобы накормить их. Чувства сострадания к бедным и ненависти к богатым сопровождали всю нашу тогдашнюю жизнь.
И вот пришёл день, когда нужно было расставаться с детским домом. Меня после окончания семилетки направили в город Брест-Литовск, где находилась бурса для мальчиков, то есть интернат.
Тяжело было разлучаться с друзьями, с которыми прожил вместе целых четыре года. Младшие товарищи, для которых я был «генералом», не отходили от меня. Наша повариха и сестра-хозяйка плакали. Я часто помогал им на кухне, мыл посуду, чистил картошку. Они привыкли ко мне. И вот — расставание. После завтрака директор вручил мне конверт с документами и проводил до автостанции. Там он посадил меня в автобус. Машина тронулась. Грустно было покидать этот маленький, но полюбившийся мне город Седлеце. О том, что ожидало меня впереди, я в то время не думал.
Юрий Вайншток (третий слева) перед отъездом в бурсу. Детский дом. Седлеце, Польша
* * *
Итак, бурса для мальчиков. Я был приятно удивлен, встретив старых друзей по варшавскому детскому дому. Их трудно было узнать — настолько они изменились. Невозможно было поверить, что это те же ребята, с кем когда-то ходил в школу и сидел за одним столом. Уезжая в интернат, я боялся, что меня ожидает одиночество, но этого не случилось. Правда, ребята были старше меня и смотрели на меня как на мальчика. Если в детском доме я считался самым старшим, то здесь был самым младшим. Вообще-то я быстро освоился в этом коллективе.
В ремесленное училище меня определили учиться на слесаря. Моим учителем-наставником был очень добрый и внимательный старый мастер. Я постепенно постигал слесарное мастерство, учился ровно держать напильник. На первом курсе мы делали всевозможные копировальные и чернильные приборы, гаечные ключи, висячие замки. Стать слесарем мне никогда не хотелось, но выполнял я всё старательно. Из нас, детдомовцев, старались подготовить хороших рабочих, дать нам профессию, чтобы после выпуска из интерната мы могли вступить в самостоятельную жизнь. За обучение в гимназии нужно было платить, а денег у нас не было. Учиться там могли только дети из богатых семей.
Из нашей бурсы вышло много прекрасных профессиональных рабочих. Они принимали активное участие в забастовках и демонстрациях. Многих сажали в тюрьмы. Они примыкали к коммунистической партии. Основным принципом нашей жизни в бурсе было «один за всех и все за одного». И часто завязывались жестокие драки на улицах, когда по дороге домой после занятий в училище на нас нападала банда хулиганов-антисемитов из «золотой молодёжи» и учиняла побоище. Если мы побеждали, обращая противников в бегство, полицейские тут как тут с дубинками гнались за нами и безжалостно били куда попало. Наши ребята мужественно дрались, идя на выручку друг другу. В одном из таких побоищ полиция задержала одного из наших парней. Его привезли в интернат сильно избитым. Полицейские составили протокол и наложили штраф на воспитателя. Он, в свою очередь, запер его в карцере. В знак солидарности с пострадавшим мы объявили голодовку. Целый день сидели в комнате, не пошли на занятия, и никто не притронулся к тарелкам с едой. На следующее утро его вынуждены были выпустить.
Время было суровое. Гитлеровские войска уже захватили Австрию, они требовали часть Чехословакии, Судеты. Польша в то время ещё была на стороне Германии и также домогалась «возвращения» части территории Чехословакии — Звользе. Шли демонстрации против Чехословакии. По радио передавали антисоветские передачи. Тогда я первый раз услышал о Сталине. Однажды даже шла радиоинсценировка об убийстве военачальников Тухачевского, Якира, Блюхера и других. Всё сваливали на коммунистический строй в Советском Союзе. Ещё в школе толковали нам о варварах-большевиках с рогами.
Каждый день по радио передавали ужасные новости. Шла дипломатическая дуэль. Всё хуже становилась обстановка в училище.
Поляки были отравлены гитлеровской пропагандой, шовинистическим угаром. Они били окна в домах, устраивали налёты на еврейские магазины, избивали ни в чём не повинных людей. Выходила антисемитская газета «Стронництво народове», которая обвиняла евреев во всех смертных грехах и призывала к бойкоту еврейских товаров и к погромам. Именно в это время наши интернатские ребята самоотверженно дрались с погромщиками.
Драки напоминали уличные бои. В ход шли молотки, напильники, железные прутья. В бурсе жизнь шла своим чередом. Работали секции бокса, борьбы, футбола, настольного тенниса, шахмат, я с удовольствием занимался боксом. Вместо боксёрских перчаток мы обматывали кулаки полотенцами, чтобы было не так больно от ударов. Не раз я ходил с фонарями под глазом, но никогда не жаловался и не хныкал, хотя в интернате был меньше всех ростом. Меня любили, наверное, за то, что я никогда ни в чём не оставался в стороне. Я играл в футбол за городскую юношескую команду и получил за хорошую игру настоящие белые футбольные бутсы.
Вечерами мы учились танцевать. Тогда были модны аргентинское танго, фокстрот и вальс. Танцевали друг с другом до изнеможения. А в это время все чаще и чаще по радио звучали тревожные новости. Чувствовалось приближение войны. Немцы выдвигали всё новые требования. Польша молчала, а иногда она даже оправдывала действия Германии. Рыдз-Смиглы — главнокомандующий Войска Польского — хвастливо утверждал, что Речь Посполитая как никогда сильна, и если вспыхнет война, то воевать польская армия будет на чужой земле.
Трагедия наступила 1 сентября 1939 года: Германия напала на Польшу. Так началась Вторая мировая война.
По радио диктор с надрывом сообщал, что Войско Польское героически сопротивляется немецким захватчикам. Были слышны отдаленные разрывы бомб и артиллерийские выстрелы. Становилось всё тревожнее. До Брест-Литовска доходили тревожные слухи, один страшнее другого, о зверствах немцев, о расстрелах и издевательствах над евреями. В городе появились беженцы, их становилось всё больше. В наш интернат прибывали детдомовцы из других городов. Они рассказывали о зверствах гитлеровцев, о концлагерях, душегубках, в которых гибли дети, женщины и старики. Всё это было жутко слышать. Война быстро приближалась к Бресту. Уже слышны были дальние разрывы артиллерийских снарядов.
Юрий Вайншток. Воспоминание о войне
Появились первые немецкие самолёты. Они пикировали на скопления людей, сбрасывали на город бомбы. На улицах Бреста стоял крик, люди бежали кто куда. Появились первые убитые. Во время бомбёжки погиб и наш товарищ.
Фронт приближался к городу. Нас собрал заведующий, объяснил обстановку и объявил, что нам всем нужно уходить на восток: оставаться здесь опасно, ибо нас фашисты не пожалеют, как евреи мы будем уничтожены первыми.
Мы получили свои документы и сухой паёк на дорогу: кусковой сахар, сухари. Всё это уложили в походные сумки и на рассвете двинулись в путь. Город был в движении, все уходили, была паника, чувствовалось приближение врага.
По дороге мы догнали пушки на повозках, которые двигались в общем потоке беженцев и возвращавшихся в свои части польских артиллеристов. Мы, стараясь не отстать от них, шли, шли, шли…
Останавливались редко, хотя уставали страшно и целый день почти ничего не ели. Мы были как одна семья: ведь все наши ребята — это сироты, не знающие своих родителей, поэтому в такое тревожное время жались друг к другу. Старшие заботливо опекали меньших, ободряли их. Позабылась вражда, которая обычно бывает между детдомовцами в мирное время. Теперь все брели молча, не хныкали. Мы падали от усталости, вставали и шли, а куда — сами не знали. К вечеру пришли, верней приползли в небольшой город, где расположились в пустой двухэтажной школе на окраине. На следующий день все ребята отправились на поиски пропитания.
Пустынные улицы, закрытые железными жалюзи витрины магазинов. Город будто вымер: видно, жители ушли из него на восток, так как сюда приближалась война. Отчётливо были слышны где-то недалеко разрывы артиллерийских снарядов и бомб. Мы шли по вымершим улицам, заглядывая во все дворы. Находили обмундирование полицейских. В одном из брошенных складов обнаружили много круглых как мячи голов голландского сыра. Мы набрали их сколько могли и ели сыр большими ломтями. Это была наша основная еда на завтрак, обед и ужин. Все продукты мы сложили в школьный шкаф, и никто не должен был его трогать без разрешения дежурного. Возглавил нашу ребячью семью самый авторитетный и опрятный парень, который уже окончил ремесленное училище. Это был смелый, закаленный в уличных драках, но удивительно справедливый и добрый человек. Наш воспитатель отстал от нас, и мы его больше не видели.
К вечеру следующего дня начался сильный обстрел. Школа, где мы находились, ходила ходуном. Стёкла разлетались вдребезги, будто кто-то кидал в них камнями. Стало так жутко, что пришлось перебраться в землянку, которую вырыл кто-то до нас. Она была добротная, как настоящее бомбоубежище: стены обшиты досками в человеческий рост, а потолок выложен толстыми брёвнами в два ряда и засыпан толстым слоем земли. Снаряды падали совсем рядом, их пронзительный свист наводил ужас. Мы закрывали ладонями уши, чтобы не оглохнуть. До нас отчетливо доносились команды польских офицеров, ругань, пулемётная стрельба.
На рассвете этот ад кончился, и были слышны только стоны раненых и умирающих солдат. Было решено отправить кого-нибудь в школу за продуктами. Выбор пал на меня. Школа находилась от нашей землянки довольно далеко. Я осторожно пробрался мимо кустов через поле. Кругом всё горело, пахло гарью.
Я укрылся в деревянном домике недалеко от школы и через разбитое окно увидел следы пуль на её стенах и вылетевшие стекла в окнах. Бегом я добрался до дверей, рывком открыл её и почему-то быстро закрыл за собой на ключ.
Стояла зловещая тишина.
Каждый мой шаг отдавался эхом, и от этого становилось ещё страшнее. Я добрался до шкафа с продуктами. Затолкал, сколько мог, за пазуху сахара, сухарей и даже один круглый сыр. На обратном пути мне попался какой-то подозрительный тип. Что-то спросил у меня на бегу, а затем исчез.
Когда я добрался до своих, меня окружили ребята, стали спрашивать не видел ли что-нибудь. Я рассказал о встрече с незнакомцем. Было уже совсем светло, и наш старший послал меня и ещё одного мальчика посмотреть откуда ночью раздавались стоны и пулемётная стрельба.
Ярко светило солнце, но оно уже не грело. Мы тихонько подползли к тому месту и увидели страшную картину.
Кругом лежали на земле в разных позах убитые солдаты: кто на спине, кто на животе, кто невероятно скорчившись.
Всюду валялись винтовки, гильзы, котелки, разбитые пулемёты и тела, тела, тела.
Их было так много, что, казалось, всё поле усеяно трупами. Мы начали открывать солдатские мешки, надеясь найти там какую-нибудь еду, и в это время раздалась оглушительная автоматная очередь.
Мы обернулись и застыли от ужаса: перед нами стояли те самые немецкие солдаты, о которых мы слышали, что они творят страшные зверства.
Какое-то серо-зелёное чудовище с автоматом в руках, оскалив зубы, хохотало.
Мы мгновенно вскочили на ноги и разбежались в разные стороны.
Убегая, я увидел, что кто-то из наших ребят получил пинок в зад. Жуткий смех преследовал меня до самого нашего подземного убежища.
Ребята подробно расспрашивали меня как выглядят немцы. Глаза их блестели то ли от страха, то ли от ненависти.
Вскоре появился мой друг Птасинский, за пазухой у него было много яблок, но он был ранен в ногу. Пуля прошла навылет сквозь мякоть, и это его спасло.
Мы уложили его на топчан, накрыли одеялом, и он потерял сознание. Когда он пришёл в себя, то рассказал, что забрался в какой-то сад набрать яблок, но на обратном пути его подстрелили. Через некоторое время я с товарищем отправился в город посмотреть что делают немцы.
На улице я подошел к группе людей и увидел: у большого дерева лежал убитый в мундире польского младшего офицера с биноклем на груди: по-видимому, он был наблюдатель и упал с дерева. Лицо у него было бледное, глаза закрыты. Казалось, он уснул.
На центральной улице мы увидели двух немецких солдат, конвоирующих польского генерала. Все смотрели и сокрушались. В городе хозяйничали немцы.
К магазинам подъезжали грузовые машины, солдаты разбивали витрины, влезали как бандиты внутрь, вытаскивали оттуда всё и грузили в машины. Я спрятался за дерево и наблюдал за новым порядком.
А на площади эти вояки показывали зевакам свою технику. Мотоциклисты на полном ходу наезжали на толпу и в последний момент сворачивали, делая полный поворот на 360 градусов и хвастаясь своим искусством вождения. Так они повторяли до тех пор, пока толпа не разбежалась.
Я смотрел на эти «забавные» действия немцев и не мог понять: столько страшного рассказывали о зверствах немцев, а на самом деле никого они не трогают.
Кто-то из наших ребят сказал, что ходят слухи, будто немцы скоро уйдут из города, так как заключили какой-то договор с Советской Россией.
На следующий день сильный рёв моторов разбудил город.
Мы выбежали на улицу и увидели стоящие большие танки, на башнях которых развевались красные знамена. Вокруг них множество народу. Я всматривался в лица советских бойцов. Они ласково улыбались, пожимали протянутые руки, раздавали хлеб, листовки, газеты. Это было настоящее ликование.
Я подошёл поближе к танку, где шла оживлённая беседа. Напряжённо вслушиваясь в русскую речь, услышал хорошо знакомые слова — хлеб, земля, вода…
Оказалось, по-русски они звучат так же, как по-польски, и означают то же. На балконах, в окнах появились красные флаги.
Поляки срывали со своих бело-красных флагов белые полотнища и оставляли красные. Кое-где жители города расправлялись со своими противниками, устраивали самосуд. Так 17 сентября 1939 года для нас окончилась та война.
Идя по улице, я вдруг увидел знакомые лица младших ребят-детдомовцев из города Седлеце. Мы очень обрадовались. Они мне рассказали как чудом спаслись от гитлеровских варваров: несколько бомб попало во двор детского дома, многие погибли, остальные разбежались кто куда. А этих ребят подобрали отступающие польские части и привезли сюда. Русский командир обещал отправить их сегодня вечером в Советский Союз. Они предложили мне поехать с ними. Я рассказал своим об этой встрече, но желающих уехать было почему-то мало. Мы попрощались с ребятами и с грустью расстались.
Вечером молодой командир привел нас на вокзал и посадил в поезд, где были русские солдаты. Они нас радушно приняли, хорошо накормили. Я искал на их головах рога, о которых нам говорили в школе. Некоторые из бойцов говорили по-польски, и в пути они учили нас русскому языку, рассказывали о жизни в Советской стране, о её вождях — Ленине и Сталине.
Нас привезли в город Минск, где сразу определили в детский дом и одели во всё новое. На следующий день всех отвезли в санаторий Ждановичи.
Мы словно попали в рай, почувствовав заботу и настоящую человеческую ласку. Пробыли мы в санатории два месяца, отъелись, окрепли. Все это время с нами были воспитатели и педагоги — очень хорошие и добрые люди, которые учили нас русскому языку. Мне часто предлагали выступить перед школьниками и колхозниками. Я рассказывал о нашей безрадостной жизни в панской Польше. Меня внимательно слушали, хотя я говорил по-польски.
Впервые я нарисовал тогда по клеткам портрет Сталина и от имени всех наших прибывших детей попросил передать ему этот подарок.
В детском доме в Минске я пробыл несколько месяцев, а затем меня и нескольких старших ребят перевели в интернат. В первой половине дня мы работали (я — на заводе имени Кирова учеником), а во второй учились в вечерней школе. У меня появились друзья, я стал лучше разговаривать по-русски, правда, долго не мог понять, когда нужно говорить «ладно», а когда «хорошо». Я начал читать и писать на русском языке, но думал ещё на польском.
Жизнь в Минске кипела. В магазинах всего полно. Иногда мы с друзьями ходили в центр города в кинотеатр «Зорька». С огромных стендов-реклам на нас смотрели артисты фильмов «Чапаев», «Весёлые ребята», «Светлый путь», «Салават Юлаев». Меня покорили прекрасные актёры Николай Крючков, Борис Андреев, Петр Олейников, Марина Ладынина в фильме «Трактористы». Очень популярны в то время были джаз-оркестры Леонида Утёсова и Эдди Рознера. Ходил я с друзьями в еврейский театр, смотрел «Тевье-молочника» с участием великолепного Вениамина Зускинда.
23 июня 1941 года, в понедельник, я должен был получить свидетельство об окончании вечерней школы.
В воскресенье 22 июня 1941 года был солнечный тёплый день, на улицах много людей. Я с друзьями прогуливаюсь по шумной центральной улице. У кинотеатра «Зорька» толпа народа. Мы тоже направляемся туда.
Вдруг из репродукторов несутся позывные «Широка страна моя родная…», и через несколько минут раздаётся тревожный голос диктора, объявившего, что через несколько минут будет передано важное сообщение.
Люди с тревогой останавливаются у столбов с репродукторами. Ровно в двенадцать часов звучит взволнованный, немного заикающийся голос наркома иностранных дел товарища Молотова. Все как-то подались вперёд, чтобы лучше слышать.
Молотов сообщил, что сегодня, 22 июня, ровно в четыре часа утра гитлеровская Германия без объявления войны, нарушив договор о ненападении, вероломно напала на Советский Союз. Немцы уже бомбят ряд наших городов на Украине, в Белоруссии и Прибалтике. В заключение он произнёс: «Наше дело правое, победа будет за нами!».
Всё как-то сразу стало по-другому, лица посерьёзнели, на глазах у некоторых слёзы. Война…
На следующий день на заводе состоялся митинг, многие записались в добровольцы.
24 июня, примерно в десять часов утра, на наш станкостроительный завод неожиданно налетели фашистские бомбардировщики.
Бомбы рвались всюду. В цехе, где я работал, взлетали в воздух станки, многие от страха выбежали на улицу.
Всё заволокло дымом и пламенем. Кто был в силах, — выносил раненых и убитых. Когда я остановился метрах в ста от завода, то почувствовал сильную боль ниже колена. Поднял штанину и увидел кровь. К счастью, рана была несерьёзная: осколок бомбы ударил меня, не задев кость. На заводе мне сделали перевязку.
Потом я узнал от друга, что осколок, который меня ранил, убил человека.
В интернат я уже не вернулся. Было такое впечатление, что весь народ уходит из города. Всё было в движении. Паника охватила людей.
Мы с другом шли в потоке беженцев, держась почему-то особняком. К вечеру очутились далеко за городом. Накрапывал мелкий дождь, но было довольно тепло.
Минск был виден как на ладони. Это было жуткое зрелище: город весь горел. Мы страшно устали, легли на землю и, прижавшись друг к другу, заснули. Утром нас разбудил шум, скрип телег. Неподалёку проходила дорога, по которой шли женщины с детьми, старики с котомками за спиной, подростки — много-много народа.
А на запад двигались солдаты, машины, танки. Мы тоже пошли дальше. Но куда? Никто не знал.
Несколько раз фашистские самолёты обстреливали нас с бреющего полёта. Люди бежали, кричали, падали на землю замертво. Укрыться негде, кусты и деревья не помеха для стервятника. Дети теряли матерей, матери — детей.
Под вечер мы добрались до железнодорожного узла. Станция была забита, всюду лежали, полулежали, уткнувшись друг в друга, измождённые люди. В здании вокзала тоже негде было яблоку упасть.
Мы с другом Аркашей решили отдохнуть, устроившись подальше от вокзала. Совсем стемнело. Вдруг яркий свет осветил вокзал и сразу погас. Появились вражеские самолёты. Соблюдалась светомаскировка, но почему-то несколько раз загорался свет. Не подает ли кто-нибудь сигнал врагу? Не успел я об этом подумать, как снова налетели стервятники и начали кружить над вокзалом.
Четырёхствольные зенитные пушки, стоявшие на открытых платформах, били по самолётам, пытаясь их отогнать, но безуспешно: пушек было слишком мало.
Фашисты сбрасывали на парашютах ослепительные ракеты. Паника на вокзале стояла неописуемая. Все думали, что вот-вот начнётся бомбёжка. Потом выяснилось, что самолёты, кружившие над вокзалом и освещавшие местность, сбросили большой десант фашистов, переодетых в железнодорожную форму. Начались облавы и стрельба, проверка документов.
Многих десантников выловили или уничтожили ещё в воздухе, но некоторые растворились в толпе и сеяли панику. Так прошла эта кошмарная ночь. Ранним утром начали прибывать поезда с эвакуированными из Прибалтики. Все вагоны — и пассажирские, и теплушки — были забиты людьми. Но народ лез еще и еще — кто как мог. Мы с Аркашей втиснулись в теплушку. В ней ехало несколько эвакуированных из Латвии семей. Вначале нас встретили недружелюбно, но позже, уже в пути, узнав, что мы из детского дома, дали хлеба и сала, выделили место на нарах, потеснившись сами. Я стал помогать убирать теплушку, бегать на остановках за кипятком, играть с детьми. Ехали мы очень долго. Не доезжая до Смоленска, поезд остановился.
Вдали раздавались взрывы. Над нами кружили фашистские самолёты, сбросили несколько бомб, но, к счастью, в наш эшелон не попали. Потом мы ехали уже более спокойно. Вражеские самолёты больше не появлялись, но диверсия одна произошла. На одной из станций на рельсах обнаружили и обезвредили мину. Диверсанта поймали, это был один из тех десантников, переодетых в железнодорожную форму. «Убить его», — кричали эвакуированные.
Конечной остановкой нашего долгого и изнурительного путешествия стал город на Волге — столица Татарской автономной республики Казань. Впоследствии он определил мою судьбу и дал мне творческую путёвку в жизнь.
Юрий Вайншток. Казань. Военные годы
Меня и Аркашу устроили в интернат при заводе. Эта первая военная зима была ранняя и суровая, морозы доходили до пятидесяти и более градусов. Гитлеровские войска рвались к Москве. В армию ушёл мой единственный друг Аркаша. Я работал на заводе. Меня отправили на земляные работы — копать противотанковые рвы.
Привезли нас в село недалеко от Волги, разместили по частным домам. На следующее утро выдали инструмент и рабочие рукавицы. Нас будили чуть свет, мы наспех в потёмках одевались и шагали пешком несколько километров до места работы. Ветер пронизывал насквозь, руки так страшно замерзали, что невозможно было поднять лопату, но мы работали — ведь бойцам на фронте ещё труднее.
Копать рвы было очень тяжело: мёрзлая как камень земля с трудом поддавалась. Мороз щипал уши и носы, ветер сбивал с ног, снег бил в глаза. Мы жгли костры, чтобы немного согреться и выпить кружку кипятку. У этих костров всегда было оживлённо, можно было узнать все новости.
А с фронта шли тревожные сообщения. В один из таких морозных дней, добравшись до места работы, я почувствовал, что пальцы у меня не сгибаются, кисти как ледышки, лопату обхватить не могу. Пытаюсь растереть руки, но они скользят и очень больно. А снег весь пропал. Обращаюсь к бригадиру за помощью. Он освободил меня от работы и срочно отправил домой. Я рванулся бежать. Не знаю куда девать руки, они всё больше и больше синеют.
В голове проносятся мысли одна страшнее другой. На ходу с трудом пытаюсь обмотать руки шарфом, а сам думаю — что будет, если я их отморожу. Бегу что есть сил скорее к теплу. Уже не чувствую ни ног, ни рук. Влетаю в дом и кричу хозяйке: «Спасите мои руки». Она взглянула на них, охнула и быстренько взяла чугунок, довольно большой, который ставят в печь, чтобы сварить картошку. Вышла во двор, набила его снегом, плотно лежащим у штакетника, и внесла в тёплую избу. Руки от комнатного тепла невыносимо болели.
— Клади, сынок, свои ручонки в казанок и три их до покраснения.
Хорошо сказать три, когда кисти словно ледышки. Она успокаивает и в то же время заставляет их тереть. Я тёр с таким усердием, что весь вспотел. Кисти ещё больше болели. Хозяйка несколько раз приносила свежий снег. Это была добрая, ласковая пожилая женщина. Она очень жалела нас, особенно когда мы приходили с работы замерзшими и усталыми. Всегда на столе уже стоял горячий самовар, обед и ужин, вместе взятые.
Весь паёк, который мы получали по карточкам (а нас у неё жило шестеро), отдавали ей. Недавно она похоронила своего старика. Это было ночью, когда все мы спали. Он лежал на печке и тихо стонал. Всю ночь хозяйка хлопотала возле него, успокаивала, чтобы не мешал нам спать, а под утро он умер. Настолько велико было моё желание спасти руки, что я, превозмогая ужасную боль, настойчиво продолжал тереть их. Наконец-то на ладони появилось маленькое, словно яркое солнышко, выглянувшее из-за туч, красное пятнышко. Я вскрикнул от радости и ещё яростней и быстрее стал тереть руки.
Красные пятна быстро увеличивались, и росла надежда спасти их. Это уже была победа над собой. Хозяйка достала откуда-то гусиный жир и помазала им мои больные руки, затем постелила мне на большой крестьянской печке и помогла забраться на неё. Я удобно расположился на мягкой шубе. Глаза сами закрывались, и я крепко уснул. Проснулся во второй половине дня. Сильной боли я не ощущал, но рук своих не узнал: они распухли и покрылись гнойными волдырями. Хозяйка помогла мне замотать их и одеться. Отправился в медпункт, чтобы взять освобождение от работы я показал врачу свои руки. Она отругала меня и сказала, что это обморожение второй степени и что я мог лишиться рук вообще. Сделала перевязку и выдала больничный лист. При этом проворчала: «Симулянтов развелось сколько, работать не хотят». Действительно, обмороженных было много, целый лазарет. А мои руки постепенно пришли в норму.
По радио передали радостную весть о победе советских войск под Москвой. Все ликовали. Вскоре нас отправили обратно в интернат, в Казань, где я продолжил работать на заводе.
Как-то, просматривая местные газеты, обратил внимание на одно объявление. Там сообщалось о дополнительном наборе в художественное училище. Не знаю почему, но я очень обрадовался этому объявлению, что-то необъяснимое толкало идти туда. На следующий день я пошёл в училище. Оно размещалось в Казанском кремле, во дворе одного из больших старинных домов. Это был одноэтажный купеческий дом с крыльцом, где в нескольких комнатах занимались студенты. Хотя у меня не было работ, по которым можно определить по-настоящему мое умение рисовать, в училище меня приняли.
Вначале мне было очень трудно. Ни рисунок с натуры, ни натюрморт у меня не получались. Ребята, которые учились до училища в художественной школе, были для меня недосягаемыми. Я по-доброму завидовал им, мечтая о том времени, когда смогу достичь такого уровня мастерства.
Хуже всего у меня получалась компоновка предметов на листе бумаги. Как-то мы рисовали ворону. У меня эта птица никак не вмещалась в лист ватмана: хвост злосчастной вороны оставался за его пределами, что вызвало насмешку у сокурсников. Но постепенно рука стала работать смелее, линии — свободней, уверенней. Все после занятий уходили по домам, а я оставался ещё на несколько часов.
Вскоре я переехал из заводского общежития на частную квартиру во дворе училища. Там одинокая женщина сдавала угол. В комнатушке за дощатой перегородкой стояла старая железная кровать. Вместо сетки на ней лежали доски, а на них тоненький соломенный матрас с одной застиранной простынёй, покрытый байковым серым одеялом. Подушки не было. Через некоторое время в музее, где мы работали, мне подарили большую диванную подушку и шутя говорили, что это подушка императрицы Екатерины. В комнате стояла небольшая печка с плитой, хозяйка готовила на ней еду. Единственное окно, через которое к закату иногда пробивалось солнце, было расположено высоко, почти у самого потолка со срезанной под углом толстой стеной — как в тюремных камерах.
Огромный сундук, в котором хозяйка хранила свой скарб, был всегда заперт на большой висячий замок. Хозяйка Клава была из деревни, но работала в городе на авиационном заводе и иногда уезжала к себе в село, оставляя квартиру на меня. Это была немолодая добрая женщина с круглым крупным, типично деревенским лицом, как на портретах Архипова и Кустодиева. Относилась она ко мне доброжелательно, подкармливала меня, хотя время было тяжёлое, — продукты выдавали по карточкам. Я, как и все студенты, получал четыреста граммов хлеба. Этого было очень мало. Правда в училище добавляли по четвертушке двухсотграммовой булочки. Обедали мы в столовой. За одной тарелкой жидкого постного супа и какой-нибудь каши приходилось часами выстаивать в очереди. И вот как-то зимой возвращаюсь я из столовой домой с полным котелком супа-лапши, боясь пролить хоть капельку. Снег хрустит под ногами. Свернул к себе во двор, уже совсем у своего подвала. Несколько ступенек вниз — и я дома. Только подумал, что дошёл благополучно, как поскользнулся и упал. Котелок с супом, который я так осторожно нёс, опрокинулся. Лежу на снегу, а на глазах от того, что случилось, слёзы. Смотрю на пролитый драгоценный суп. Подбежала откуда-то собачка и весь его до последней лапшинки вылизала. Затем повиляла мне хвостом и убежала. Я смотрел на неё, и все расстройство мое сходило на нет: всё-таки не пропала даром пища!
Так шли дни. Постепенно налаживались мои отношения с ребятами. Нас всех связывала любовь к искусству и борьба за существование. Вместе мы ходили по дворам — кололи дрова, убирали мусор. По радио передавали тревожные сообщения о положении на фронтах. Прибывали санитарные поезда, и мы часто после занятий ходили на вокзал, где помогали медикам переносить тяжелораненых бойцов из вагонов в машины. На тему войны мы делали композиции. У меня в училище появились друзья. Я совершенно не чувствовал одиночества, даже когда мой единственный друг Арон Рудман, с которым мы вместе воспитывались ещё в польском детдоме, делили трудности первых дней войны и невзгоды в эвакуации, был призван в армию. Особенно я подружился с Павлушей Четвёркиным. Это был скромный, добрый парень небольшого роста, очень прилежный и старательный. Жил он в деревне и ежедневно ездил домой. Иногда, когда мы задерживались в училище, он оставался у меня в подвале. Мы вместе занимались, ходили в библиотеку и там засиживались допоздна. Как-то я долго пробыл в библиотеке, а хозяйка моя ещё засветло уехала к себе в деревню на воскресенье. Вернулся и, как обычно, спустился к себе в подвал. Когда взялся за замок, чтобы его открыть, меня охватил ужас: замок был сорван, а дверь в комнату открыта. Я прислушался.
Кругом было тихо и темно. Я осторожно, по-кошачьи вошёл в комнату, мгновенно закрыл дверь на крючок и повернулся к ней спиной в ожидании, что кто-то явится. Ощупью нашёл стул, встал на него посередине комнаты, где висела лампочка, и повернул её. Зажегся свет, и я так и застыл с поднятыми руками: в комнате полный разгром, сундуки открыты настежь, простыни, тёплое одеяло и подушки с кровати хозяйки исчезли. Я медленно спустился со стула. В сундуках было пусто. Что там лежало я не знал, но то, что они были полны, я видел, когда хозяйка меняла себе постель. Я заглянул за перегородку в свой угол. Моя старенькая кровать была нетронута, но висевший на стенке над кроватью единственный недорогой выходной костюм, на который я с таким трудом заработал ещё учеником на заводе, исчез. Стало до боли обидно. Я сел на свою кровать и обхватил голову руками. Как я взгляну в глаза хозяйке, ведь она мне доверяла? Что делать? Пойти в милицию так поздно я побоялся. Решил подождать, может быть вернут вещи, вдруг кто-то пошутил. Я погасил лампочку. Только слабый лунный свет проникал через подвальное окно, падал на сундук, на его открытую пасть. Не раздеваясь, я рухнул на кровать. Ночь мне казалась бесконечной. Утром я отправился в милицию и рассказал всё подробно дежурному по отделению.
— Почему сразу не пришёл? — спросил он. — Я боялся. — Придёт капитан — разберёмся, а пока посиди здесь, — указал он на длинную скамейку за перегородкой, где обычно сидят нарушители.
Я в недоумении сел. Сижу час, другой, а капитана всё нет и нет. Я стал нервничать, шуметь, пытался что-то объяснить, но ничего не помогало. Занятия уже начались, а я сижу арестованный и ничего не могу сделать. Наконец упросил позволения позвонить в училище. По телефону сообщил директору, что нахожусь в милиции, и рассказал всю эту грустную историю с кражей. Злость и обида мучили меня. Вместо того, чтобы искать вора и краденые вещи по свежим следам, посадили меня, ни в чем не повинного человека, как арестанта.
Приехали директор с завучем, и меня освободили. В училище уже все знали об этой истории и выражали мне сочувствие. Приехала хозяйка, и я ей подробно рассказал о случившемся, но она не поверила мне и хотела меня выгнать. С трудом удалось уговорить её оставить меня на квартире, но друзей она ко мне больше не пускала: была убеждена, что я вместе со своими друзьями-студентами обокрал её, и мы продали её вещи. Клеймо вора на мне висело долго, пока однажды сама хозяйка не увидела во дворе некоторые свои вещи на бельевой верёвке. Оказалось, что нас обокрали наши соседи по подвалу, эвакуированные из Москвы.
Приближалась летняя экзаменационная сессия. Мы готовились выставить свои работы. Каждый занимал небольшой кусок стены. Я выбрал себе место и стал вывешивать свои работы, как вдруг я услышал за спиной грозный окрик:
— Сматывайся отсюда, здесь я выставляюсь, мне здесь нравится! Я обернулся и увидел Юру Черникова — одного из показушников, любимца девушек, которые постоянно его окружали.
— Где тут написано, что это твоё место? Почему я должен тебе уступить?
Он подошёл ко мне почти вплотную со сжатыми кулаками, и я увидел его искажённое от злости лицо. Его высокий рост меня не испугал, я был готов к драке. Он сквозь зубы процедил
— Выходи во двор, там я тебе покажу.
— Я принимаю твой вызов, — ответил я.
Это происходило в классе и, естественно, все всё видели и слышали. И когда мы стали выходить, к нам подошли двое ребят и стали успокаивать нас, предлагать не устраивать драки. Но Черникову очень хотелось похвастаться перед девушками и показать свою силу и храбрость, поэтому он отклонил мир.
Тогда договорились драться до тех пор, пока кто-нибудь из нас не скажет «хватит», а побеждённый не пожалуется ни учителям, ни родителям. Во дворе ребята встали полукругом. Судьёй назначили Юрия Матвеева, самого старшего из нас. Его все уважали за справедливость, скромность, уравновешенный характер и талант. Мы с Черниковым медленно сближались, как на дуэли. Подойдя почти вплотную, он сильно толкнул меня, я с трудом удержался на ногах и принял боксёрскую стойку. Я ловко уходил от его размашистых движений и прыгал вокруг него как заправский боксёр на ринге, а в удобные моменты ударами ладони бил по лицу. Наконец он побагровел от злости, сильно размахнулся, чтобы наказать меня, но я снова нагнулся, а затем подскочил к нему и сильно ударил нижней частью ладони по носу. Брызнула кровь. Он схватился за лицо и крикнул: «Хватит!». Я подошёл к нему, вытащил из кармана носовой платок и дал ему вытереться. Девушки, наблюдавшие через окно нашу схватку, улыбались.
На следующий день после драки пришла его мать и сообщила, что какие-то хулиганы напали на её сына и крепко избили, теперь он лежит с температурой. Молодец все-таки Юрий, сдержал уговор, ничего не сказал. На третий день появился наш «герой». Под глазом у него остался заметный синяк. Девушки исподтишка посмеивались и подтрунивали над ним. Спесь с него была сбита. Мне было его немного жалко. Он стал позже моим другом. Экзамены закончились. Нам объявили, что все перешли на второй курс, и на каникулы нас отправляют на сельхозработы.
Лето 1942 года. Война в самом разгаре. Фашисты рвутся к Сталинграду. Совхоз, куда мы приехали, нам очень не понравился. Нас плохо приняли, есть было нечего. Пробыли мы там всего один день, и, посовещавшись, решили уехать и наняться работать в колхоз. Глубокой ночью, когда весь совхоз ещё спал, даже не слышно было лая собак, вся наша студенческая компания под руководством педагога Деборы Иосифовны Рязанской осторожно, украдкой пробралась к реке. Полная серебристая луна ярко отражалась в ней как будто в большом продолговатом зеркале. Мы добрались до домика рыбака. Недалеко от дома, покачиваясь на волнах, были привязаны к дереву две лодки — маленькая и довольно большая.
Когда мы подошли к домику, дверь открылась, и к нам вышел хозяин. Он согласился утречком переправить нас на другой берег, а пока пригласил войти в дом. Очень хотелось спать, но мы не могли уснуть: до самого утра напряженно прислушивались — нет ли погони, но всё было тихо.
Медленно рассветало, небо постепенно розовело. Мы вышли из избы, и нас поразила удивительная картина утреннего восхода солнца. Мы любовались и наслаждались этой красотой, позабыв о том, что идёт страшная, кровавая война. Потом, благополучно переправившись на другой берег, начали искать колхоз, где смогли бы отработать положенный срок, и нашли его в небольшой татарской деревне. По договору мы должны были получать по двести граммов муки за один трудодень, восемьсот граммов хлеба и литр молока в день, картошку, а остальные продукты по карточкам.
Разместили нас по домам колхозников. Я попал к одной очень доброй женщине, правда она плохо говорила по-русски, а я совсем не понимал по-татарски. В первый день мне поручили пасти телят. Их было около тридцати. Старший пастух показал мне место, где они должны пастись, а на закате я должен был доставлять их в загон. Выгнал я своих подопечных, и они пошли спокойно, как будто знали куда идти. Потом мирно жевали сочную утреннюю траву, не обращая на меня никакого внимания. Я же поднялся на пригорок, сел так, чтобы всё было видно, и с удовольствием наблюдал за этими покладистыми животными. Пожалел, конечно, что не захватил с собой бумагу и карандаш.
«Надо ведь, какая удивительная работа, — подумал я, — сиди себе, делай, что тебе нужно, и лишь изредка приглядывай за телятами!». Сижу себе я этак на мягкой траве и, разглядывая уходящие вдаль окрестности, размышляю: «За день пастухам записывают по полтрудодня — это неплохо! Вокруг красота: большое озеро, голубые дали, сосновые леса, живописная река — это замечательно! Так чем же не жизнь тут здешним жителям!».
И вот пока я все это перетаскивал, любуясь этим чудным пейзажем, солнце поднялось высоко-высоко, и, осветив все что можно и не можно, начало потихоньку припекать. Совсем расслабившись, я как бы невзначай глянул на своих подопечных и обалдел. Оказывается, там, внизу, мои «смирные» телята один за другим начали поднимать свои хвосты и разбегаться в разные стороны.
«Чего бы это они?» — озадачился я от увиденного и тут же кинулся вниз, чтобы остановить их, но не так-то просто все это было! Погнался было я за одним, вроде притормозил его, а остальные, как бы дразня меня, подались в другую сторону и вскоре совсем исчезли. Я растерялся. Долго бегал по лугу в стремлении обнаружить моих «спокойных» телят, весь взмок. Наконец предположил, что они могли побежать к реке. И действительно они оказались на другом берегу — стояли там и самым что ни на есть мирным образом, будто ничего не произошло, пили воду.
Река оказалась неглубокой, я перешёл её вброд, схватил первого попавшегося беглеца и со всем своим педагогическим усердием стал внушать ему самые элементарные нормы поведения так, как это делали с нами в свое время наши воспитатели. Когда я отвёл душу, бедный и совершенно ошалевший от преподанного мною урока телёнок посмотрел на меня, как будто спрашивая: «За что меня так?». Затем я пересчитал всех телят и ужаснулся: больше половины убежало. Где их искать? Наверное пропали! Что теперь будет? Вот тебе и лёгкая работа! К вечеру совершенно измученный, я пригнал на ферму небольшое стадо тех, кто не успел разбежаться.
Заведующая встретила меня хохотом, но, когда увидела как я расстроен, успокоила меня: так всегда бывает, когда наступает жара, и телята могли убежать по домам к своим мамам. Она дала мне адреса, и до поздней ночи я собирал своё телячье «войско». Больше я близко не подходил к загону.
Мне приходилось заниматься прополкой, убирать горох, работать на току. Однажды меня послали боронить вспаханное поле. К этому времени я уже умел обращаться с лошадью как заправский колхозник. День был жаркий, всё шло отлично, и ничего не предвещало беды. Но во второй половине дня тучи стали сгущаться. Я устало и спокойно шёл рядом с лошадью, держа в руке вожжи, и наблюдал как разбиваются комья земли о железные грабли, а борона разглаживает их. Яркая молния и сильный гром заставили поднять голову. Резко потемнело. Лошадь настороженно подняла уши и стала беспокойно топтаться на месте. Я быстро распряг её и только сел на неё — как внезапно хлынул дождь. Лошадь понесла меня в сторону посёлка. Я, что было сил, охватил её ногами и почти лежал на ней, крепко держась за гриву, чтобы не упасть.
Дорога стала вязкой и скользкой, и лошадь часто спотыкалась, подбрасывая меня. Вдруг она резко затормозила, повернула в сторону, я потерял равновесие и кубарем слетел на землю. К счастью, лошадь остановилась, и мне удалось повиснуть на ней. Как бы чувствуя свою вину, уже тихим ходом она осторожно довезла меня до посёлка.
По радио передавали всё более тревожные сообщения. Село, в котором мы работали, было небольшим, и остались там в основном женщины, дети и старики. Мужчины ушли на войну. Относились к нам все доброжелательно. Пришлось на ходу изучать татарский язык, так как местные жители плохо говорили по-русски. Наши ребята после работы помогали женщинам по хозяйству, а они угощали нас молоком и катыком.
В дома колхозников часто приходили похоронки. Однажды я зашёл к одной старушке, чтобы наколоть дров и принести воды. В небольшой комнате я увидел заплаканную женщину — в одной руке она держала похоронное извещение, а в другой — маленькую фотокарточку. Она плакала, подносила эту фотокарточку к губам и целовала её. Маленькие детишки тоже целовали фотокарточку. Я предложил женщине нарисовать с этой маленькой фотокарточки большой портрет. Она долго не решалась отдать её, но затем всё же вручила её мне.
Портрет я рисовал по клеточкам. Хотелось, чтобы старушка узнала своего сына, а дети отца. Портрет вскоре был готов. Женщина не знала как меня благодарить, предлагала какие-то вещи. Я отказывался, объясняя ей, что мне ничего не нужно. Когда я уже уходил, она остановила меня у порога и насильно сунула мне в руки целую миску свежих яиц. Я отказывался как только мог, говорил, что им самим нужно, но женщина так обижалась, что я взял их, чтобы поделиться с товарищами.
Через несколько дней к нашему общежитию стали приходить женщины с просьбами нарисовать мужей с маленьких фотокарточек. Когда я зашёл домой к своей знакомой, то увидел на стене нарисованный мною портрет, весь в жирных пятнах на губах. Я спросил женщину почему его так запачкали, она улыбнулась и сказала, что дети постоянно целуют его после еды.
(продолжение следует)
Оригинал: http://z.berkovich-zametki.com/2018-znomer7-jvajnshtok/