litbook

Проза


Палестина в Первую мировую. (Главы из романа)-продолжение0

(продолжение. Начало в №11-12/2017 и сл.)

ПЕРЕЙДЕМ ОТ СЛОВ К ДЕЛАМ

Леонид ГиршовичВернувшись из Анатолии, Арон пустился во все тяжкие предпринимательства. Вместе с неким Лерером из галицийской Равы-Русской, таким же одиночкой по жизни, как он сам, Арон открыл бюро агротехнических услуг широкого спектра: от помощи в реализации того, что именуется емким словом «сельхозпродукция», до поставок того, что именуется не менее емким словом «сельхозоборудование». Бюро просуществовало год и два месяца.

— Я не рожден для счастья, как своего, так и тех, кого хотел бы осчастливить — сказал Арон.

 Лерер принял это на свой счет.

— Оставь, я счастлив. Случайная неудача меня не выбьет из седла, — только что расстроилась сделка по продаже уже заказанной жнейки. — Я всегда знал, что Мизрахи не покупатель. Полжизни копил на лобогрейку, а в последнюю минуту не хватило духу заплатить. Такие не могут расстаться с деньгами.

Днем раньше, у Гонтов в Хайфе, Арон «репетировал» предстоящий разговор с компаньоном: «Я не создан для этого… не создан для этого…». А растущие из души пальцы Людвига лунатически наигрывали арпеджио, полные лунного света — это был тик своего рода. Безостановочное обсуждение геометрической фигуры, которую они втроем составляли — Арон, Людвиг и Генриетта — всегда сопровождалось «Лунной сонатой».

— Скажи, Франц, — так звали Лерера, — а если я заболею малярией и умру? Ты закроешь бюро или найдешь мне замену?

Это был вопрос, который Людвиг задал Арону: «Я уже не молод. Если я умру, вы сумеете жить вдвоем? Или найдете мне замену? Молчи, Генриетта, я знаю, чтó я говорю».

Неужто ради этих разговоров, томных, ни во что не изливавшихся, как тристанов аккорд, Арон вернулся в Палестину, кишмя кишевшую «болотными торгашами» (наче он не называл мёрших от малярии московиц — рыжая ты сволочь)? И да и нет. Для возвращения имелась еще одна причина, быть может, самая веская: «Блажен, кто отыскал разрыв-траву».

Арон, с отроческих лет заядлый травщик, сам сшивал альбомы и засушивал в них «флору территории». Собирателем он сделался, впечатлившись «Агадой цветов» — «Аггадат прахим» Мапу. В этой сказочной истории Мапу рассказывает, не без оглядки на своего любимого Андерсена, о диковинном цветке, «снежате багрянородной» («шелагия кейсарит»). Поздней младшая сестра Арона станет фанатической «мапкой». Как мы помним, в полудетских своих мечтах Сарра Аронсон воображала себя мессианской невестой, Саррой из Жолкева.

Сюжет. Герой — возможно даже, сын праведного царя Езекии Ахарон — отправляется в горы с луком за спиной и полным колчаном стрел. Увлекшись охотой, царевич Ахарон не замечает, что он уже высоко в горах. Вокруг лежит манна небесная. До этого Ахарон видел ее издалека и ни разу не пробовал, какая она на вкус — обжигающе-холодная. Обессиленный царевич опустился на землю и прислонился к дереву… Проснувшись же, почувствовал, что не может шевельнуться. Своими прекрасными, как червонное золото, кудрями он примерз к коре. Теперь он сам сделался добычей для диких зверей — ему не дотянуться до лука со стрелами.

 Уже начало темнеть, слышится отдаленное уханье ночных птиц, рев медведей, визгливый лай шакалов. Вдруг он почувствовал, как кто-то срезает примерзшие пряди. Это была Снежата Пурпурная, дева-цветок. Скрытые от человеческих глаз девы-цветы — вагнеровские Blümenмädchen, цветущие бахурот Мапу, les jeunes fills en fleurs Пруста — холодные и чистые, как снег, забрызганный чуждой им кровью, они не знают ни увядания, ни смерти, как, впрочем, и жизни. Но одна, увидав юношу, обреченного на растерзание хищниками, пленилась его живой красотою. — Я хочу ожить, чтобы спасти его, — шептала она. — Хочу, чтобы ножка моего стебля превратилась в пару прелестных маленьких ножек.

— Ты хочешь воспользоваться его охотничьим ножом? — спросил оснеженный Хермон. — Хочешь перерезать стебель, через который я питаю тебя, а после освободить Ахарона, царского сына? Но его жизнь означает твою смерть. Лишенная моих соков, ты зачахнешь уже наутро и больше не будешь ему нужна.

— Я готова отдать все за то, чтобы пурпур моих ланит затеплился настоящей кровью. На что мне холод бессмертия?

Глубокой ночью вернулся царевич во дворец отца своего. А во сне ему явилась девушка необычайной красоты. Ему снилось, что с нею одной делит он ложе. Больше не ночует он в Кровати Родной, переплетаясь ветвями с братьями, сестрами, отцом, матерью — тогда еще жива была Малка Двойра. И когда посреди ворочанья, даванья коленом сдачи во сне и наяву он просыпается, то первое, что слышит, это: «Ой, смотри, что у меня тут под ногами?» — Ривка достает из-под сбившегося в ком одеяла, одного на всех, красный цветок, похожий на анемон, только величиной с зубастый подсолнух. «Не трогай, это для моего травника. Я отыскал это на южном склоне Хермона».

 Страсть натуралиста, помноженная на страсть к этой земле, помноженная на просто страсть (Генриетта Гонт), понуждала его уткнуться лицом в цветастый подол Палестины. Арон восторженно зацеловывал каждую травинку, каждую тычинку, перенося их в древнейший антураж. Опустившись на горную гряду Антиливана, Сыновья Сил Господних — Бней Элоим — входили к обретшим в их глазах прелесть дочерям земли (Быт. VI, 2.). Тогда-то эти небесные пришельцы и оплодотворили землю семенем первых злаков.

Арон подолгу бродяжничал в тех местах с котомкой и альпенштоком, взамен лука и стрел, но лишь post factum, в анатолийской ссылке, осознал, чéм были виденные им однажды дикорастущие колосья: он стоял в полушаге от главного открытия своей жизни. Но оказалось, не так-то просто сделать эти решающие полшага. Как удаляют неугодные сообщения в интернете, так природа скрыла праматерь зерновых. Нигде он не мог отыскать всходы семени небесных пришельцев. Это сегодня установлено, что родиной злаков являются земли Благодатного Полумесяца: Месопотамия, Левант. Обычно берется широкий охват, но можно сузить размеры колыбели до окрестностей космодрома Эш-Шейх — он же Хермон. Там впервые был выпечен хлеб наш насущный — отнюдь не в предгорье Арарата, к чему склонялись ученые умы того времени, отдавая пальму первенства triticum araraticum.

Поиски заняли несколько лет. Могли растянуться на всю жизнь — тогда стали бы целью жизни, тем, что другими зовется навязчивой идеей. Арон справится с этим быстрее, а конец свой хоть и найдет в горних высях, но не на вершине Антиливана. Он неделями отсутствовал в бюро, и Лереру приходилось напрягать память, чтобы вспомнить внешность своего компаньона. А раз не узнал-таки: тот появился исхудавший, с пятинедельной бородою, на пятой неделе начавшей терять свой окрас, с глубокого ввалившимися глазами, впавшими щеками и висками. Рыжие ресницы — единственное, что осталось от прежнего Арона, щекастого и мясистого.

— Ну что, нашел?

— Нет.

Случалось Лереру быть с ним. Один одиночка по жизни делил свое одиночество с другим одиночкой по жизни, шагая кремнистыми зигзагами или ползком передвигаясь по редким нездешним лугам. «Эврика!» — сколько раз слышал Лерер этот возглас, чтобы в следующий момент услышать: «Я не создан для этого… не создан!». Арон рыл носом землю в самом что ни на есть натуральном виде: натуралист обладает собачьим нюхом. Как охотник — собачьим слухом.

С ликвидацией фирмы «Aharonson & Lehrer» последний вернулся в Галицию. Навсегда. В начале двадцатого века нашему брату поселиться в австрийской Галиции навсегда — то же, что примерзнуть кудрями к дереву в лесной чащобе на ночь глядя. Вся надежда на своевременную смерть. На то, что он околеет прежде, чем его растерзают дикие звери.

 Во дворе Арон возвел дозорную туру, не привлекая арабскую рабсилу. Этого потребовала сознательная Сарра. Каменщиками были Шимон из Адена и Йоси из Алжира, один не выговаривал «с», другой — «ш».

— А потом Йоши и Симон будут строить Третий Храм, так я понимаю?

— Да!

 Написавшая «Клятву Гидеонов», четырнадцатилетняя участница ночных набегов на «мадиан», плакавшая над «Провидцем» Мапу, в разодранной рубашке сидевшая «шиву» — наблюдавшая траур — по той Сарре, она топнула ногой:

— Да! Да! Да!

— Пусть сперва поупражняются у нас во дворе.

 Башня перед домом — посильное подражание замкам на Луаре. Сердцу не прикажешь, а значит, и чувству прекрасного. Держать голубей он не собирался — вопреки ехидным прогнозам Александра, возвратившегося из своего первого заокеанского плавания. Теперь Арон занимал отдельную комнату, непонятно почему прозванную «Мадридом». В ней стояла кровать шириной с гроб — чтобы другим не было места, а ему шире ни к чему. Об этом уже говорилось, но по мере приближения к развязке, все окрашивается в багровые тона.

Картинка с натуры. Подложив под затылок котомку, из которой достал абайю, служившую ему подстилкой, а по ночам и одеялом, Арон мечтательно смотрел вверх. В зубах сухая выгоревшая былинка. В августе на Хермоне выше тридцати градусов по Цельсию не бывает. В руках у него ножик, он пытается вырезать свирель. Когда-то умел, но позабыл. Пробует: фьють, фьють, — снова стругает, пока, порезавшись, не отбрасывает несвистящую свистульку. В ушах такой гомон, что и без свистульки хорошо. Понимать бы птичий язык. А в глазах отражается высокое небо, а еще Некто, с горней неприступной высоты взирающий на чадо свое. Их взгляды втретились.

Солнце стояло в зените своего пожара — огненно-рыжий Шимшон[1] с горящими глазами рыщет по небу. В поисках спрятавшейся от него нэкéйвы он извергает протуберанцы оргазмов. Вслед за тенью, втягивающейся в дерево, Арон подтягивает к нему подстилку, позабыв, что сын благочестивого царя Езекии примерз кудрями к стволу.

Ненавистники еврейства именем культуры — национальной песни всех «племен и народов», кроме одного народа, избранного Богом в лишенцы, — стоят на своем: народ этот, лишенный своей культуры, только и делает, что все прикарманивает. Хуже: свалили все в одну кучу, смешали пучини с паганини, набили полный рот безе, запили вагнером, потом сорвали листа и подтерли шопена, а произведенный продукт назвали цивилизацией.

Арон непроизвольно отсосал кровь на пальце, и — о чудо! — ему сделался внятен язык птиц. «Самсон! Чик-чирик… Слышишь, Самсон? Брунгильда будет твоей, — щебечет птичка, кружась над деревом. — Спеши за мной, я укажу тебе, где она скрывается».

Это повторялось раз за разом. С криком «эврика!» он нырял в девственные заросли, но уже мгновеньем позже оттуда доносилось: «Мне не дано… не дано… не дано…».

Но птичка кружила и кружила: «Спеши за мной, я покажу тебе дикорастущую пшеницу».

— Эврика! — и вдруг тишина. «Блажен, кто отыскал разрыв-траву» [2].

Арон опубликовал отчет о своем открытии в журнале американского евгенического общества. О ту пору евгеника была в почете, обещая способствовать увеличению «суммы счастья», как никакая другая наука. На нее еще не пала зловещая тень, как не пала она и на кумиров Арона — Ломброзо и Нордау. Прикладная ботаника представлялась одним из подразделений нового учения. Университет Беркли оценил уникальную коллекцию дикорастущей пшеницы-двузернянки (дикой полбы) в сто долларов золотом — ровно во столько Арону обойдется подержанный «рено», свидетельствовавший смену политической ориентации Джемаль-пашой: до вчерашнего дня сторонник сближения с Антантой, отныне он передвигался исключительно на немецких машинах.

Арон подписал восемнадцатимесячный контракт с департаментом земледелия Сев.-Амер. Соединенных Штатов. Исследовательский отдел университета Беркли пожелал видеть его в числе своих сотрудников — правда, все ограничилось лишь благими пожеланиями, но причины тому были уважительные, чтобы не сказать судьбоносные. Доктор Леви Гарфилд, многомудрый декан берклиевского биологического факультета, намекнул, что альтернативой может быть экспериментальная лаборатория где-нибудь, ну, скажем, в районе Акрской бухты. «В Атлите!» — вырвалось у Арона. «В Атлите», — согласился доктор Гарфилд — и, отвернувшись, протер пенснэ. Он был, как сказали бы мы, «уэсп». (WASP — Whyite Anglo-Saxon Protestant[3]. Он был им в неменьшей степени, чем майор О`Рейли был добрым ирландским католиком. Но в одном эти двое из противоположных станов полностью сходились: колонизация Палестины евреями угодна Богу.

Так пускай горит над всеми
Свет, зажженный в Вифлееме,
Под один скликая кров
Из мирского океана
Многомудрого декана
И беспутных школяров[4].

Когда на юбилейном чествовании после laudamus престарелому доктору Гарфилду (1931 г.) поднесли адрес с этими строками, то прочтя их, он отвернулся, снял пенсне и тоже долго протирал платком стекла.

Чеканная формулировка «эйн нави беиро» — мы уже переводили ее на многословный русский, но вы забыли: «Нет пророка в своем отечестве» — применима так же и к обретавшемуся в еврейской Палестине Арону Аронсону. Для Александра он — рыжая сволочь; для поднимавших из топи блат Хадеру он — по дешевке нанимающий арабов ротшильдовский выкормыш; для «Альянса» — пригретая на груди змея; для хасидов в медвежьих шапках по субботам — пустое место и разом возможный благотворитель.

Но все меняется. К досаде Ришон-ле-Циона Арон набирал в весе, чем заставлял с собою считаться. А когда в Стамбуле ему на шею повесили не камень, а орден, тогда уж и сионисты, охаживавшие младотурок, крякнули, словно опрокинули по стопке, как это водится у мóсковиц. Аронсон сделался шишкой.

Он был признан на академическом олимпе, близко сошелся с профессором Бланкгорном, сопровождавшим кайзера в его палестинском вояже, участвовал в международных симпозиумах, вел обширную переписку. Его отчет для Американского евгенического общества отдельной брошюрой вышел по-французски, по-немецки и по-русски. Переводчик на русский, некто Николай Вавилов, писал в преамбуле: «Господин Аронсон оспоривает точку зрения, разделяемую большинством ученого сообщества, в том числе и автором этих строк, что родиной культурной пшеницы является область исторической Армении. Однако трудно пройти мимо целого ряда доводов в пользу горы Ермон, подкрепляемых как личными наблюдениями, так и фотографиями дикой пшеницы и дикого ячменя, которые, по мнению господина Аронсона, при условии правильного скрещивания помогут решить проблему нашествия саранчи»[5].

«Это же не возраст», — сказали бы мы о человеке пятидесяти двух лет. Заметим, это сказали бы мы вчера. Сегодня и говорить не пришлось бы. Что такое пятьдесят два сегодня?! Также и применительно к лицу женского пола (слово «дама», оно какое-то несовременное и даже оскорбительное в рассуждении гендерного равенства). Но женщины «за пятьдесят» в описываемое время, судя по фотографиям, являли взору особ старообразных, а иные даже подозрительно мужеподобных, хотя и они были вполне мужние жены, народившие целый класс начальной школы, расплескав, правда, в дошкольном возрасте половину. Это же касается и куртизанок, не обременявших себя ношей. С фотографиями не поспоришь.

Арон подъехал к дому Гонтов на автомобиле, с цветами, в шестнадцатилетие их знакомства, день в день. На столько же — на шестнадцать лет — Генриетта была младше Людвига. И на столько же старше Арона — чего не скрывала, в силу присущей ей честности. На свои пятьдесят два она и выглядела — по меркам того времени. Щеки под сеткой морщинок. Высокий лоб казался еще выше оттого, что волосы поседели, поредели, истончились. Косившие глаза словно говорили: «Так надо». Возможно, выражали сожаление, но не раскаяние.

Про автомобиль Гонты ничего не знали. Людвиг первым его увидел. Он, вывихнутый весь артрозом, передвигавшийся на Rollstuhl`е, подолгу сидел у распахнутого окна, дыша влажным ветерком с моря. Головоломка суставов заставила позабыть о музицировании. Давно уже пылилась крышка инструмента и никто не откидывал с клавиатуры покрывальце, расшитое нотками-осьмушками. («А хвостики у них, как у сперматозоидов под микроскопом Аббе». — «Не знаю, ты биолог, тебе виднее», — отвечала Генриетта.)

 Не оборачиваясь (повернуть шею — несбыточная мечта), Людвиг сказал жене:

— Посмотри-ка! Посмотри, что делается!

Она отложила шитье.

— Боже милостивый!

 Арон заглушил мотор и открыл дверь своего «рено». Расцвет автомобильного кубизма: строгий черный кузов, двери открываются «бабочкой», запасное колесо на треть утоплено в правом крыле, плавно переходящем в подножку, глазные яблоки фар сверкают никелем.

— Ты помнишь, что я тебе обещал? — крикнул он Генриетте, которая при виде автомобиля застыла в окне, как громом пораженная. — Что по Хайфе будет ездить автомобиль. Забыла?

Они отправились кататься. Все тот же треугольник, на сей раз вписанный в колесо. Как есть заповедные места, куда еще не ступала нога человека, так есть заповедные улицы, по которым еще не ездило колесо автомобиля. Санитар, нанятый ухаживать за Людвигом, помог усадить его на заднее сиденье.

— Жди здесь. Мы вернемся еще немного, — надо отдать Генриетте должное, она навострилась изъясняться на туземном языке.

— Ну, читать по-арабски я, положим, не умею, — скромно отклонила она комплименты, на которые Арон не скупился. — Мне хватает немецкого.

При закладке Техникума случился скандал. Сердца Гонтов бились в ногу с теми, кто клялся сохранить в его стенах немецкую речь, великое немецкое слово. И даже не потому, что так написано в утвержденном Вильгельмом меморандуме о строительстве Техникума в Хайфе, а потому что немецкий язык для нас превыше всего.

Ситуация, в которой, по ощущению немцев, Германия, немецкий мир, немецкая культура держат круговую оборону, не всегда сопровождается пальбою из пушек. В Палестине, например, она стартовала в виде студенческого флешмоба. Официальная израильская историография именует это «Мильхемет асафот» — «Войной языков». В учебном заведении, которое строится на немецкие марки немецким архитектором, должны преподавать по-немецки, даже несмотря на «архитектурные излишества», вроде тех, что практикуются в Европе при сооружении хоральных синагог и турецких бань. Почему на юридических курсах, организованных «Альянсом», занятия ведутся по-французски? И детей из хороших семей тоже посылают во французские школы, и никого это не волнует. А тут стачка. Не успели смолкнуть дозволенные речи, как раздались недозволенные крики: «Иври, дабер иврит!» — «Еврей, говори по-еврейски!»

— Знаешь, чем кончится? Пожертвования из Берлина и Дюссельдорфа прекратятся, «Хильсферайн» будет распущен, Министерство иностранных дел, попечению которого Палестина обязана Техникумом, с облегчением вздохнет, — сам Людвиг вздыхает тяжело. Да и с заднего сидения приходится кричать, чтобы быть услышанным сквозь звук работающего двигателя.

— Какой-то русский придумал «Техникум» называть «Технионом». Якобы это по-еврейски. Безумие, — говорит Генриетта.

— Я отдал Техникуму свое здоровье! — кричит Людвиг сзади. — Я положил на это жизнь. Кто я теперь? Скоро у Генриетты останешься ты один.

 Подъехать к стройке Арон не рискнул: боялся, что не сможет взять подъем.

 — В другой раз. Я должен потренироваться брать с места в гору.

Строительство Техниона. Хайфа, 1912 г.

Строительство Техниона. Хайфа, 1912 г.

 А меньше чем через два года началась Великая война, просто «Великая», без отчества. Хайфскому Техниону пришлось ждать своего открытия целых десять лет — пока Альберт Эйнштейн не приехал и ключом своей славы не открыл его. Долго еще в аудиториях будет сохраняться стойкий запах госпиталя с его ампутациями и кровавыми смертными пеленами. Британский флаг сменил над госпиталем турецкий, а до того там якобы какое-то время размещалась скотобойня рейхсвера.

Лебедь, рак и щука тоже любовный треугольник, но был еще и воз, который их удерживал, как ни рвались они, каждый в свою стихию. Пока звучал тристан-аккорд, нашему лебедю, нашему раку и нашей щуке было не расцепиться. Но аккорд смолк, и рвавшийся в облака Арон увидел перед собой щуку да рака, избавиться от которых ему мешала гордость, в его случае зовущаяся совестью.

Тогда музыка еще не звучала из всех отверстий — только из одного единственного: «Один американец (…) заводит патефон». Гонты граммофонные пластинки не одобряли. Людвиг сказал когда-то: «Надо чтобы было слышно, как музыкант дышит. А граммофон — шарманка». Вот Арон и подумал: в доме, где раньше Бетховен сопровождал каждое движение души, теперь свирепствует музыкальный голод. Найти бы кого-нибудь, чтобы дал для них концерт. Но кого? В войну музы молчат, они в страхе грузят пианино на пароход. Поискать среди московиц? «Ярким свидетельством преданности поселенцев Блистательной Порте явились всенародные манифестации в ее поддержку, сопровождавшиеяся принятием Османского гражданства». Хорошо еще, что не переходом в ислам. Многие записались добровольцами, например, Идо Ковальский. Он возглавил музыкальную команду в Назарете.

Московиц сейчас трясутся под кустом, ими же посаженным. Было отчего. Депортации начались сразу после объявления Россией войны. Арона просили похлопотать за одну чахоточную художницу в революционном пенснэ, как ему объяснили, музу известного поэта. Это он придумал слово «Технион». Арон обещал постараться, но так ничего и не сделал, даже не старался[6].

…Ковальски! Вот через кого можно найти хороших музыкантов. К Людвигу не позовешь «Кинор Цион» — «Скрипку Сиона», любительский духовой оркестр, где не было ни одной скрипки. «Кинор Цион» услаждал по вечерам слух жителей Ришон-ле-Циона.

«Кинор Цион», духовой оркестр

«Кинор Цион», духовой оркестр

Художническая коммуна «Новый Иерусалим». Внизу слева Ира Ян (1908 г.)

Художническая коммуна «Новый Иерусалим». Внизу слева Ира Ян (1908 г.)

Арон связался с бывшим импрессарио. Тот уже щеголял турецкой формой, не иначе как снятой с огородного пугала, не шить же себе мундир по мерке. Взял, что было. Обмундирование давало ощущение защищенности на все четыре «щ». Он разгуливал в форме по Назарету, ища кому бы отдать честь, и если ему в ответ козыряли, чувствовал себя ужасно польщенным.

— Посмотрите, какие орлы, — говорил он, указывая Арону на своих голодранцев, составивших инструменты в козлы и дремавших, прислонясь к теневой стене мечети. На первых порах, за отсутствием подходящего помещения, они ревели прямо в уши Аллаху, доводя Последнего до белого каления.

— Будет репетиториум. Пока здесь. Бэсподобно. Капелла строит — «Кинор Цион» им не годится в пятки. В подметки нет, босые.

 Узнав, что от него нужно, Ковальски сказал:

— Мосье Аронсон, вы по адресу. Только я знаю. Никóла Пандереско. Он играет орган в Эммануэль-кирхе. Концерт-пианист, фингерхен… услышать и умереть. Бедная мадам Гонт, кому теперь ноты перевернуть — кому? Ай-яй-яй.

Лютеранская церковь «Эммануэль» в Яффе, где Никола Пандереско служил органистом, была построена в активную фазу немецкой колонизации Палестины (в наше время В.Майский, безвременно покинувший этот мир, дал в Эммануэль-кирхе серию концертов под названием «Ховевей Бах» — «Возлюбившие Баха», по аналогии с движением «Ховевей Цион» — «Возлюбившие Сион». Но это к слову. Погибший в Германии в автокатастрофе в 1981 году, Майский играл на новом органе, не на том, что Пандереско).

 — Пандереско никакая не румынская фамилия, — первым делом сказал Арону органист. — Мой предок Жигмонт Пендерецкий, конфедерат. Но уж так вышло, что мы стали Пандереско.

— Я сам родился в Бакау, — сказал Арон.

— А-а…

— Вы могли бы исполнить в одном доме в Хайфе «Mondscheinsonate» и еще несколько произведений серьезной музыки: «Lied ohne Worte» Мендельсона, «Fogel als Prophet» Шумана[7]. Грига — «Смерть Озе». Для больного человека, — Арон помнил репертуар Людвига.

На органиста в Эммануэль-кирхе автомобиль произвел сильнейшее впечатление.

— Я вас встречу на вокзале, — сказал Арон.

— Тоже на автомобиле?

Оговорили гонорар, и в назначенный день, желая сделать Людвигу сюрприз, Арон без предупреждения привел к Гонтам Пан де Реско («Мое имя в программках печатают в три слова»).

По обыкновению задерживая ее руку в своей, Арон отметил недоумевающий взгляд, брошенный на незнакомца.

— Генриетта, позволь тебе представить: мосье Николя Пан де Реско, — он произнес: «Nicolas Pan de Resco».

— Очень рада, мосье. Друзья мосье Аронсона всегда желанные гости в моем доме.

— А где Людвиг?

— Он сейчас… Прошу вас.

— Мосье Пан де Реско — органист в Эммануэль-кирхе в Яффе. Ковальски в полном восхищении.

— Ковальски? Этот шут гороховый? Я думала, он сбежал.

— Наоборот, он записался в армию, он руководитель военной капеллы в Назарете.

— Боже милостивый!

За дверью послышался шум.

— А вот и наш Людвиг, — сказала Генриетта, улыбнувшись принужденно и немножко нервно. — Людвиг, а у нас гости.

Санитар вкатил коляску. Генриетта подошла и мимоходом поправила что-то в его туалете.

— Ты можешь идти, — сказала она санитару. — Я позвоню, если ты будешь нужен, — и позвонила в колокольчик, который висел у нее на шее. — Видите, мосье, он всегда при мне, мой колокольчик.

Арон повторил, обращаясь к Людвигу:

— Мосье Николя Пан де Реско любезно согласился дать небольшой концерт из произведений, которые всегда звучали в этом доме.

Музыкант встал и церемонно поклонился. Темно-серая визитка корреспондирует с темными полосками на серых панталонах. Черные, как ночь, лакированные концертные лодочки не созданы для ходьбы — для педалей. Галстук жемчужного цвета заколот жемчужной горошиной.

— Прошу прощения, мог бы я умыть руки?

Огорошенная всем этим Генриетта позвонила в висевший на шее колокольчик.

— Нет, — остановила она санитара, направившегося было к Людвигу. — Покажи ему уборную, — и взглядом указала на Пандереско. — Очень мило с твоей стороны было привести его сюда, — сказала она и добавила: — Так неожиданно.

А Людвиг угрюмо молчал.

— Людвиг, извини, я не спросил, кáк ты.

Всплескивая чуть влажными кистями рук и потирая ладони, как перед обедом, маэстро сел за пианино. Дунув на пыльную крышку, открыл ее, сбросил покрывало с клавиатуры, простер над нею руки… Голова запрокинута, глаза закрыты, фалды вразлет — вещая птица.

Генриетта обратила Людвига «лицом к музыке». Муж голова, а жена шея: куда хочу, туда верчу, раз у него артроз — что так печально рифмуется с «виртуоз».

И вновь, как прежде, в стенах этого дома полились столь нетребовательные к слушателю сомнамбулические арпеджио. После настойчивых аплодисментов Арона и вежливых Генриетты за великим Бетховеном последовал норвежский романтик из новой когорты музыкальных гениев. «От бед и несчастий тебя укрою я…» — подпевал про себя всякий, когда это исполнялось без слов. Из «Песен без слов» Мендельсона прозвучали три. Потом три заглавные Ш: Шуман, Шуберт, Шопен. И Лист.

Пандереско честно отрабатывал гонорар, соединяя приятное с неизбежным: конверт с пятью заветными бумажками и пианистический раж, когда играешь и все больше и больше разыгрываешься — и не остановиться. Надо же было измыслить такую пытку Людвигу: слушать музыку, физический источник которой не он. Это как скрамливать разорившемуся кондитеру эклеры из соседней кондитерской, отождествляя кондитера со сладкоежкой.

Людвиг сопротивлялся чинимому над ним насилию. Сперва выражал неудовольствие в пределах приличий, но своей немного свернутой набок головой вводил в заблуждение: слушая, склоняют голову набок от удовольствия — не в знак раздражения. Тогда Людвиг стал дирижировать лежавшим на подлокотнике коляски изуродованным пястьем, делая это нарочито поперек такта[8]. Одновременно он стал что-то сердито бубнить.

Генриетта переводила испуганный взгляд с него на Арона. Когда была сыграна «Вещая птица», столько раз на этом пианино игранная, Людвиг не удержался:

— Невозможно слушать. Не понимает что играет.

Арон оглушительно захлопал сложенными горбиком ладонями, Генриетта вежливо присоединилась к нему. Поощренный сорванным аплодисментом, Пандереско сыграл Листа: «Транцендентный этюд „Метель“».

Тут Арон зааплодировал еще громче и, не переставая одиноко хлопать в ладоши, словно требовал тишины, подошел к Пандереско, который уже собрался бисировать.

— Бесподобно. Нет слов. Наш больной взволнован, давно не слышал музыки. Мы боимся за него. Спасибо, мосье Пан де Реско, огромное спасибо.

— Я еще мог бы играть и играть, — сказал Пандереско, садясь в машину.

Арон так быстро его увел, можно сказать «вывел», что… в общем, получилось немножко несправедливо. Немножко хотелось пожать плоды своего труда не только в виде конверта. По самоощущению он удачно сыграл. Он все-таки готовился, а тут бац — и крышка захлопнулась. Даже не угостили ничем. Отчасти эту несправедливость компенсировала поездка в автомобиле до вокзала. Но лишь отчасти, и всю обратную дорогу, те два часа, что поезд шел до Яффы, Пандереско размышлял о том, как нечестно устроен мир. Кругом ложь и обман. Взять его фамилию. Он умрет, и никто не будет знать, что написать на могиле. Если по-честному, то не Пандереско, а Пандереску, Николае Пандереску. А это, видите ли, неприлично (румынское «ку» по-французски превращается в «кю», что значит «задница»). Как мечтал он о сценическом имени «Пендерецкий». Был такой генерал, поляк. Жигмонт Пендерецкий. Ребенком Николае увидал его портрет и влюбился: гордый взгляд, седые виски. Он воображал себя таким. Только до сцены дело не дошло.

 Арон отвез органиста на вокзал, уже стемнело. Обычно он избегал ездить в темное время суток, но до вокзала пешком-то два шага, а уж на колесах и того ближе. Когда он возвращался, то во всех окнах горел свет. Это была иллюминация несчастья. Первый, кого Арон увидел, толкнув незапертую дверь, был санитар с ведром и тряпкой. Пронеслась Генриетта, бросив на ходу:

— Людвигу плохо, он без сознания. Парень бегал за Гориболем, — доктор жил через дорогу. — Сейчас будет, сказал.

Доктор Гориболь (то же, что Айболит) уже входил со своим чеховским саквояжем. Одну ногу он волочил, к тому же был в войлочных домашних туфлях без задников. Быстро прошаркал в залу. Беглый взгляд на ведро с тряпкой.

— Рвота?

С кряхтеньем опустился на корточки: пощупал у лежащего на мозаичном полу пульс, несколько раз приставлял к груди трубку, извлеченную из саквояжа, приподнял веко. Арон с санитаром перенесли Людвига на кровать. Арону он показался очень легким, сразу ставшим каким-то маленьким — открытый рот просил соски. Генриетта поддерживала голову.

— Голову повыше и холодный компресс к затылку. Льда нет? И грелку к ногам.

Пока она спускалась в ледник, Арон тихо спросил у доктора Айболита:

— Это конец?

— Необязательно, — отвечал доктор Гориболь

Вернулась Генриетта.

— Лед я наколола, вода сейчас нагреется, — она подложила Людвигу под голову завернутый в полотенце лед.

— Как это случилось? — спросил Арон неизвестно зачем, какая разница? Что это теперь меняет?

— Он вдруг потерял сознание и сполз на пол.

Генриетта и слышать не хотела о больнице: сестры с белыми крылышками, миссионеры — еще окрестят. Но потом дала себя уговорить. Провожая глазами носилки, когда их грузили в карету скорой помощи, запряженную парой крепких лошадей, Арон неосторожно сказал:

— Это была для него не жизнь, он не мог больше играть.

— Если бы ты не привел своего горе-пианиста, который не понимал, что играет… Для Людвига было мукой его слушать.

Семьдесят лет жизни — предел, а что сверх этого — премия. Так учит устная Тора[9]. Людвиг остался без премиальных, однако возрастную норму недовыполнил лишь на самую малость. Как он и предупреждал: третьего не дано, а на двухколесном велосипеде им равновесия не удержать. Генриетта сказала Арону, что не в силах выносить его присутствие, когда Людвиг где-то там, у этих францисканцев. Между жизнью и смертью.

— Меня страшит сама мысль: я в твоих объятиях.

 Арон написал ей, что его это тоже страшит, и она, вероятно, права. А еще, что он встречался с доктором Костеро, и тот только покачал головой: синьор Гонт восходит на корабль водоизмещением в вечность. Число ступеней отпущено каждому свое.

Спустя семьдесят часов Людвиг умер, не приходя в себя. Генриетта последует за ним спустя двадцать четыре года — но вот за ним ли? Версальский трибунал — эскиз Нюрнбергского — раскалил ее патриотизм, из него можно было сковать нотунг[10]. Расстояние этому благоприятствовало — «далеко» и «давно» смешались. Припорошенное снежком Рождество… щелкунчик… шарманщик со зверьком… прямые широкие улицы — мир ее детства. Предатели-политики. Флаг и тот отняли.

Она прожила в Стране Израиля сакраментальные сорок лет. И когда после Великой Национал-Социалистической Революции 1933 года Хайфу наводнили клеветники Германии, она, немка иудейского вероисповедания, из протеста сменила вероисповедание. Жилье свое она сменила намного раньше, и это, признаться, ей далось трудней — распродать мебель, продать пианино, казавшееся ей состоянием. На самом деле вырученных за него денег только и хватило что на внесение залога. Нанятая ею квартирка вся уместилась бы в одной их зале.

Отовсюду звучал немецкий, другой, нежели ее, грубей, живей, но главное, клевещущий на Германию. Генриетта заткнула уши: подписалась на «CVZ»[11]. «Вот видите, евреи же сами пишут: „Германия остается Германией, и никто не может отнять у нас нашу Родину, наше Отечество“». Газета приходила с большим опозданием. Последний номер на Рождество — под шапкой «Позор нам!», где сообщалось об убийстве секретаря германского посольства в Париже польским евреем, чьи концы отыскались в Ганновере[12].

30-е гг., Иерусалим. Район Мамилла, в 80-е гг. перестроенный в торговую галерею. Здание не сохранилось. На вывеске, с правой стороны, если вглядеться, надпись по-еврейски.

30-е гг., Иерусалим. Район Мамилла, в 80-е гг. перестроенный в торговую галерею. Здание не сохранилось. На вывеске, с правой стороны, если вглядеться, надпись по-еврейски.

30-е гг., Хайфа. Немецкое землячество

30-е гг., Хайфа. Немецкое землячество

Герман (Гершель) Гриншпан после покушения на Эрнста фом Рата

Герман (Гершель) Гриншпан после покушения на Эрнста фом Рата

Генриетте будет семьдесят девять лет: «Бездетная старость, лишенная счастливых воспоминаний, но упорно стоящая на своем» (Стендаль). С началом войны обладатели германских паспортов, оказавшиеся на территориях, подвластных британской короне, были интернированы, включая немецких евреев[13]. Последних держали за колючей проволокой недолго, сделав это прерогативой противника. Тех, кто въехал в Палестину по сертификатам, на основании которых выдавались палестинские паспорта, это не коснулось. Но Генриетта Гонт (урожденная Штендгаль) никакого другого паспорта, кроме германского, не имела и как член евангелической общины Хайфы оказалась перед выбором: быть депортированной вместе со своими единоверцами в Австралию или быть обмененной на какого-нибудь интернированного в Германии британца. Она выбрала — чтобы долго не рассусоливать, скажем так — Аушвиц.

В НАЧАЛЕ БЫЛ ПОДРЯД

В начале был подряд на строительство воздушных замков. Но после чудесного появления Авшалома Файнберга с почтовыми голубями все переменилось. Мiraculi miraculis! Свершилось сказочное и невероятное. Против опытной зерновой станции в Атлите стоит британский военный корабль, и до него от Шато де Пелерин можно доплыть саженками. Для капризного аскета и реалиста-мистика это было только началом битвы за Сион. Арон в душе возликовал: англичане проглотили наживку. Их удалось убедить в ценности поставляемой им информации. Действительная задача НИЛИ не в сборе информации, но в том, чтобы поддерживать всеми силами видимость тайного могущества, делать вид, что они располагают разветвленной сетью агентов, огромным влиянием и возможностями. Это заставит англичан всерьез считаться с НИЛИ. Социалисты упустили свой момент. Они кинулись убеждать турок в своей лояльности вместо того, чтобы убеждать в этом англичан. Свято место пусто не бывает, оно уже занято НИЛИ. А кто такие НИЛИ? Это Аронсоны, вернее, это Арон Аронсон.

 Пришло время перебраться поближе к кабинетам, где из материала заказчика кроят новую политическую карту Передней Азии. НИЛИ — глаза и уши Лондона. Это должно втемяшиться в английские мозги, как и то, что радио изобрел Маркони, а порох — Хаим Вейцман.

Порох, радио, велосипед можно изобретать бесконечно. Главное, чтобы на ближайшем углу находилось патентное бюро. Президент Всемирного Сионистского Конгресса, сам химик, запатентовал свой бездымный порох в нужное время в нужном месте… ну, хорошо, не порох, а способ его изготовления в домашних условиях. Мы уже говорили и повторяем: эта книга не задумывалась как научная. Если вам повезет, вы приобретете ее в отделе художественной литературы.

 Как с помощью ацетона самим производить бездымный порох для борьбы с германскими субмаринами? (Капитан «Лузитании» получил предписание тайно доставить из САСШ в Англию кордит — помимо явных двух тысяч пассажиров. Отсюда второй взрыв, собственно, и потопивший корабль.) Патент на изобретение был выдан доктору Вейцману 29 марта 1915 года в Лондоне — это называется «в правильное время в правильном месте». Самое начало многообещающей Галлиполийской операции. России обещан Константинополь — с учетом активизации боевых действий на кавказском фронте. Царьград! Мечта мечты. Армянам хоть и не был обещан Арарат, но мечтать не запретишь. Жаботинского, который уже всех достал и которого Вейцман приютил у себя дома, наконец дождался своего: так и быть, пройдут твои евреи боевое крещение в Галлиполи как самостоятельное армейское соединение [14].

Арон не помог Ире Ян избежать депортации в Александрию, где ее дожидалась туберкулезная палочка, — той самой «музе в пенсэ», без которой, как знать, еврейский язык, может быть, и не обогатился бы словом «Технион». Вейцман тогда ввязался в «войну языков»: никаких немецких техникумов — Технион. «Иври, дабер иврит! Иегуди, дабер иврит!». Арон был в стороне, но сейчас он с Вейцманом заодно. Использование крахмала в военной промышленности чревато продовольственным кризисом. Изготовлять нитроглицериновый порох из зерновых или картофеля — страна вмиг оголодает. Дальнейшее в компетенции прикладной ботаники. Привлеченный через своих американских коллег к решению стоявшей перед англичанами задачи, «пшеничник» Арон справился с нею куда успешней, чем с поставками продовольствия для турецкой армии.

По сей день британские школьники, как, впрочем, и немецкие, осенью собирают каштаны, устраивая соревнования между школами и даже детскими садами. Традиционный приз — деревянная шайба с выжженным по срезу именем и датой: «Josef, British Primary School, October 1915» или «Miriam, International School, October 1995». Но осенью 1915 года british schools побили все рекорды по сбору богатого крахмалом конского каштана. Лондон беззвучно рукоплескал Атлиту. Арону обеспечена поддержка Вейцмана, общепризнанного вождя мирового сионизма, столь же респектабельного, как Герцль. Это вам не Жаботинский, одесская литературная богема, дорвавшаяся до пулемета «Льюис». Или местечковые идиш-революционеры, которые мало того, что трепещут турок — им на самом деле под турками спокойней. Все до боли знакомое: когда жиду «ай», скажи ему «дай» — там барашка в бумажке, здесь бакшиш с маслом.

А ведь набеги саранчи грозили повториться. Необходимость во встрече с профессором Бланкгорном, профессором Прусской Академии, стала насущной, как хлеб. Хлеб, в котором 4-я армия так нуждается. Нет, конечно, мы не будем сосать лапу, а будем руководствоваться положением воинского устава № 1: «Снабжение сражающихся — дело рук самих сражающихся». Но для этого надо воевать на чужой территории — либо признать население своей территории вражеским. К чему в Южной Сирии готовы: еще немного и приступят к «зачисткам». Положение воинского устава № 2: «В ходе переселения неблагонадежного элемента в удаленные районы все, что выпадает в осадок, утилизуется».

— В Берлине у меня намечены консультации с берлинскими коллегами, возможно, я встречусь с моим давнишним другом, профессором Бланкгорном. Но кроме того, ваше высокопревосходительство, нелишне будет объяснить еврейским благотворителям специфику пожертвований во время войны. Например, что ставка командующего Армией Освобождения Египта испытывает недостаток в автомобилях.

 Джемаль-паша слушал агробиолога с мировым именем и залихватским жестом, с каким отплясывают мазурку, поглаживал усы.

— Смешно сравнивать, ваше высокопревосходительство, ссудную лавку еврея-колониста с еврейским банком во Франкфурте, если вы понимаете, о чем я говорю («si vous voyez ce gue je veux dire»)…

— Мосье Аронсон, — успокоил Арона его всвевластный собеседник, полагавший, что читает в сердцах. — Ни вас, ни ваших близких не должны беспокоить меры, суровые, но неизбежные, против ваших единоверцев из России. Они предлагают свои услуги англичанам, мне это доподлинно известно от наших агентов в Каире. Существует разветвленная шпионская организация, которая поставляет англичанам ценнейшую информацию. В штабе Мюррея ею очень дорожат. Можете не сомневаться, что мы скоро на них выйдем. Хотя потомкам Мусы (мусави) и приписывают тайное могущество… — Джемаль-паша шутливо погрозил пальцем, — лично я больше доверяю явной силе, чем тайной.

— Позволю себе заметить вашему высокопревосходительству, что русский анархический дух действительно силен в переселенцах на Святую Землю, но еврейские круги в Германии это оправдывают погромами. Считается, что в отместку русские евреи подрывают устои русского самодержавия. Германское правительство, насколько я знаю, оказывает финансовую помощь русским революционерам.

— И глупо делает.

— Но среди еврейских комбатантов, воюющих на стороне Великобритании, переселенцев нет (ложь во спасение). Зато адресная поддержка со стороны еврейских кругов Германии могла бы быть для нас благотворной, если вы понимаете, о чем я говорю. Желательно еще привлечь к сирийской проблеме еврейское лобби по ту строну океана. Когда я работал в департаменте земледелия, то завязал немало полезных знакомств.

— У вас там два брата, мосье Аронсон?

— И сестра.

— И вы, наверное, хотели бы их навестить? Семейные узы. Как вы планируете добраться до Берлина?

 «„Планирую“ — уже неплохо».

— Через Копенгаген, ваше высокопревосходительство.

— Из Копенгагена можно попасть повсюду. Даже в Нью-Йорк. Я рад, мосье Аронсон, что между нами установилось взаимопонимание, позволяющее не обсуждать то, что обсуждать не следует.

— Ваше высокопревосходительство всегда внушали мне восхищение. Политические ветры переменчивы. Управлять парусами так, чтобы в них, не переставая, дул попутный ветер, большое искусство, которым ваше высокопревосходительство владеет в совершенстве. К сожалению, у корабля три мачты.

— В бурю случается мачты рубить, чтобы спасти гибнущий корабль. Сколько вы еще пробудете в Дамаске, мосье Аронсон? Вам следует осмотреть мою конюшню. Наши дороги не пригодны для автомобильного сообщения, увы. Как шоффэр вы знаете это лучше, чем я. У меня был отличный «Принц Генрих»… Н-да. Как поживает мой «рено»?

— Скучает наверное. Но виду не подает. Служит верой и правдой французик.

Срубить две мачты — устранить с помощью военного переворота двух других пашей, Энвер-пашу и Талаат-пашу — на это Джемаль-паша не отважится. А то бы заключил сепаратный мир с нежно любимой им Францией — если только мясники способны на нежность.

— «Принц Генрих» мне был дорог как воспоминание об оказанном в Вене приеме. Это подарок. Вам покажут моих железных коней, чтобы вы были в курсе дела. Близнецов я не люблю, если вы понимаете, что я хочу сказать, Гарун-эфенди.

 Экскурсоводом был австрийский обер-лейтенант. На груди медалька, на голове официркаппе, на боку громоздкая, до земли, сабля. Представившись, он первым делом достал из внутреннего кармана конверт с вырезкой из газеты.

— Это я, видите, третий.

Снимок: «Наши доблестные воины-евреи у Стены Плача» — из венского «Юдише ревю». Он не расставался с ним. И вовсе не для того, чтобы при случае показывать: вот, попал в газету. Он не смог бы объяснить, почему этот снимок всегда при нем. Но мы — мы бы смогли.

— Раскидная карета с боковым входом, — они переходили от машины к машине. Обер-лейтенант был многословен и нелеп. — Когда едешь непрямолинейно, то колесо, которое на большей длине поворота, скользит. Это очень опасно, потому что автомобиль может понести задом. От этого он переворачивается. Так уже было. Гнедигер герр чудом остался жив.

«Gnädiger Herr» («барин», как перевел бы Набоков) произносится с изрядной долей иронии. Иронизировать по адресу Джемаль-паши в австрийской военной миссии хороший тон.

— А в этом ландоле с ним ничего подобного бы не случилось. Потому что колеса насажены на дифференциал. Это дает возможность одному из колес поворачиваться скорей или тише другого. Я называю это косоглазием колес. Какая разница между дамой и автомобилем? Когда дамы косят — нехорошо, а колеса — пуркуа па?

Болтливый еврей в австрийской военной миссии — находка для шпиона.

— Выкрашенный в белый цвет автомобиль для скорой медицинской помощи с одной койкой-носилками и местом для фельдшера. Развивает скорость до сорока километров в час при хорошей погоде по хорошей дороге. На случай, если гнедигер герр, не дай Бог, снова куда-нибудь вывалится. Подарок немецкого Красного Креста.

— А это зачем его высокопревосходительству? — удивился Арон при виде заостренной с обоих концов гоночной торпеды с отверстием для головы посередине. — Забраться внутрь и полежать, высунув голову? Или полюбоваться, как кто-то другой на нем гоняет?

— Он сломан. Зато американский. В Америке автомобилей, как рабов на плантациях. А в городах ходят электрические омнибусы на пятьдесят мест, с резиновыми пневматическими шинами. За электрическими автомобилями преимущество по сравнению с бензиновыми: ни вам шума при езде, ни вам запаха, ни вам дыма, ни вам копоти. А всего важней — сел и поехал, не надо заводить мотор, надрывать себе спину.

 «Жюля Верна начитался».

— Вам нравится Жюль Верн?

— Кто? — по сосредоточенно-серьезному выражению лица было ясно, что и имени такого не слыхал. Англичане, французы — те мастера слетать на Луну. Немцы — народ с серьезным выражением лица.

— Один французский фантазер. Сочинил роман про субмарину, для которой энергию вырабатывает электрический скат. Немецкие инженеры все же предпочли бензин. Успех германских субмарин ошеломляет. Турки, я слышал, тоже хотят оснастить свой флот двумя субмаринами. Вы об этом ничего не слышали?

Серьезное выражение лица сменилось у Калиша на презрительное.

— Пусть сперва оснастят себя обувью. А вот смотрите, военный автомобиль командующего Четвертой армией. Если б вы были шпионом, герр Аронсон, это вас точно бы заинтересовало. Весь заблиндирован листовой сталью. В бою окна закрываются такими же стальными ставнями. На крыше устроена стальная башня с пулеметом, на все стороны вращающимся. Видите, над задними колесами по диагонали прилажены стальные желоба? Они съемные, подкладываются под колеса при переправах через канавы.

Покончив с конюшнями для железных коней, Калиш предложил выпить пива.

— Здесь же не умеют варить пиво, — сказал он с плаксивой ноткой. — Только у нас в кантине подают настоящее светлое чешское пиво. Или вы предпочитаете темное?

От дворца вали пешая прогулка заняла пять минут. Часовой у входа взял на караул. Австрийский мундир, австрийский флаг в Дамаске — напоминание о боевом братстве двух заклятых врагов.

Они сидели во дворике австро-венгерской военной миссии.

— Вы сказали: будь я шпионом, — невзначай спросил Арон, утирая пивные усы с губы´. — А что, евреям не доверяют?

— Я не знаю, что вам сказать. Чтобы мы воевали друг против друга — такого не было, а теперь евреи служат во всех армиях.

— Это цена равенства. Будь у нас свое государство, мы бы все воевали на одной стороне.

Калиш только кивал: знаю, знаю, слышал эту песню.

— Вы здесь живете, в Палестине, а не все хотят здесь жить. Наш оберст сказал мне: «В следующей войне вы, евреи, будете воевать только на одной стороне — на стороне Германии и Австрии». Он уверен, что будет еще одна война. Ни Англия, ни Франция не смирятся с поражением и обвинят в этом своих евреев.

— Своеобразный взгляд. А война, конечно, будет. И не одна. Пока у женщин рождаются дети, будут войны. А значит всегда. Вечный мир недостижим и даже препятствует прогрессу. Разве в мирное время ассигновал бы Джемаль-паша средства на борьбу с полчищами саранчи в Палестине? То, чем я занимаюсь.

— Вы занимаетесь земледелием?

— Можно и так сказать… Маймонид учил: «Амаавак у авив ве малко шель аколь». Вы понимаете по-еврейски?

— Я знаю только молитвы.

— «Война — отец всего и царь всего»[15]. Но между войнами дипломаты расторгают прежние браки и вступают в новые. Враги становятся союзниками и наоборот. Как перед каждой партией тасуют колоду карт, так и перед каждой войной. Вчера Пруссия воевала с Австрией, а Франция, Англия и Турция вместе разгромили русских. Сегодня Гогенцоллерны и Габсбурги одна плоть. И турки в той же кровати. Кто бы мог предугадать: Австрия будет заодно с турками в двадцатом веке.

Калиш сидел с отсутствующим видом, занятый своими сообственными мыслями. Казалось, он не слушает, не слышит говорящего в развязной манере о главах монарших домов. И вдруг спросил:

— Герр Аронсон, а насаждением виноградников вы тоже занимаетесь?

— Не совсем. Злаки. Ячмень, пшеница. Все для пива, все для победы. А почему вы спрашиваете? Виноделие в Палестине в надежных руках.

— Я хотел спросить… — Калиш мялся, — вам не знакома… фрау Авраам… фрау Сарра Авраам, такая рыженькая… извините… — Калиш сообразил, что собеседник его тоже… того… «рыженький».

— Вы с ней знакомы? — удивился Арон.

— А вы знаете ее? — обрадовался Калиш.

Нет-нет-нет, это лишь пробный вариант, лишь одно из направлений, которое разговор мог принять, если бы Арону не удалось скрыть свое изумление. «Вы с ней знакомы?» — спросив так, он говорил: «С кем, с кем, а уж с ней-то я знаком». Вместо этого непроизвольного и, возможно, опрометчивого признания, Арон, помолчав, сказал:

— Вы не должны извиняться, я ведь не огненно-рыжий Самсон? А она что, огненно-рыжая? Женщин это не портит, в отличие от мужчин.

— Это была необыкновенная женщина, герр Аронсон. Она из тех женщин, что сводят с ума. На ее глазах имел место инцидент… совсем не для женских глаз. И мне-то, человеку повоевавшему… — он показал свои неразгибающиеся пальцы на левой руке, — это память о Раве-Русской… Но, понимаете, когда на глазах у одной женщины с другой делают… с ее пальцами… вот то же самое, как у меня. И этот крик, он до сих пор у меня в ушах… И потом стреляют в ее мужа, в ее ребенка и в нее. Сарра это все видела, бросилась ко мне на шею. Мы с ней посторонние люди, разве что евреи. Как с вами. То были армяне. Поезд из Константинополя сюда, в Дамаск. Не будь я рядом, и ее бы убили. Потому что она кинулась с такой яростью на солдат… Она не знала страха. Она была как Юдит, как Яэль. Молодая и древняя разом. Всю дорогу от Искендеруна до Дамаска ей было очень плохо. Она повела себя со мной очень великодушно, это я понимаю сейчас. Я просил ее руки, но она мне отказала. Знаете, что она мне сказала, герр Аронсон? Она мне сказала: «Я ненавижу тебя, Зепп». До сих пор я слышу, как она это говорит. Это — и тот крик, той армянки, когда они раздавили ей дверью вагона пальцы. «Я ненавижу тебя, Зепп». Она сказала, что будет воевать за англичан.

«Опасный тип… Зепп… „Урия“ больше бы подходило»[16].

— Дорогой мой, — Арон вздохнул, — у меня экспериментальная лаборатория по выращиванию зерновых. Был там один армянин, Ованес. Был да сплыл. А эта ваша железнодорожная знакомая, вы знаете, где она живет?

— Не знаю, она ехала в Хайфу. «На виноградники», сказала она.

— А-а… Ну, тогда…

— Что?

— «Братья поставили меня стеречь виноградники» — так говорят, когда дают понять: не задавай лишних вопросов. Сарра Авраам… Звучит не очень правдоподобно. Сына не Исааком зовут? Боюсь, она вас разыграла. Мне пора на поезд, герр Калиш.

— На хайфский поезд? Нет, пожалуйста, вы мой гость, — он несколько раз повторил это, долго пересчитывая мелочь, прежде чем расплатиться.

О встрече с болтливым обер-лейтенантом Арон сестре не рассказывал. Ни к чему. Во всем, что говоришь, должен быть какой-то резон: зачем ты это рассказываешь, с какой целью? Если просто так, то не удивляйся, что австрийский офицер при штаб-квартире Джемаль-паши за пивом будет распространяться на твой счет.

Поездка брата в Берлин для Сарры оставалась просто поездкой в Берлин. Он лишь поручил Авшалому законсервировать все опыты в случае своей непредвиденной задержки. Из Копенгагена еще, вероятно, предстоит отправиться в Америку на организованный Гарфилдом симпозиум, о чем паша предупрежден по секрету. «И много чего еще он знает по секрету?» — спросил Авшалом. «Ты знаешь больше».

В ту поворотную эпоху вéсти приходили со скоростью насаженных на дифференциал колес: одни крутятся быстрей, другие, по выражаению Калиша, «тише». Почтовая карточка из Берлина была приветом от ничего не подозревавшего Арона уже знавшей, что с ним произошло, Сарре. На цветной фотографии — золотая «Виктория». К этому времени пассажирский пароход, шедший под флагом нейтральной Дании уже был остановлен в международных водах и подвергнут досмотру. Британцы знали, что искали, — вернее, кого. Среди пассажиров, направлявшихся в Америку, находился известный агробиолог из Палестины Арон Аронсон, состоящий в Османском подданстве. Он должен был участвовать в обсуждении мер по преодолению продовольственного кризиса в охваченных войною районах. Без объяснений Арон Аронсон был препровожден на английский корабль, после чего датскому капитану позволили продолжить плавание.

Так описывала пленение Арона турецкая пресса. Сарра узнала об этом из хайфской «Ди Цайтунг», которую спешно прислал ей человек-невидимка, по имени, Рафаэль Абулафия.

«Что делать и что это значило?» Она терялась в догадках. Давшая имя НИЛИ и тем сотворившая НИЛИ, Сарра не предполагала, что у нее самой могла быть ограниченная «степень допуска», как у Мойше Неймана или даже Лишанского, ветерана антитурецкого подполья с пылкой претензией на первые роли.

Авшалом — Сарре: «А ты не думаешь, что Арон что-то скрыл от тебя? Я помню, как было с твоим Алексом». — «„Моим…“ — решительно, после паузы: — Да, моим. Нет, Авшалом, нет. Со мной он бы так не поступил никогда».

Но в подполье не бывает «никогда». Там вечный Судный день, который освобождает от всех клятв. Заела пластинка «Кол нидрей», напетая Саббатаем Цви (см.). Готовность жертвовать собой macht frei — освобождает. Как и беспрекословное подчинение — macht frei. Этим жизнь подпольщика и заманчива — подпольщика, разведчика. Тайны не имеют срока давности. Мы никогда не узнаем, что говорил Аронсон Вейцману (последний включит его в состав делегации на переговорах в Версале). Жил ли Аронсон у Вейцмана? По утрам они с Жаботинским спускаются к завтраку, кошер в общих чертах, слово о полку…

Среди тех, с кем Аронсон встречался в Лондоне, вполне мог быть сэр Герберт Самюэль, правоверный еврей, будущий верховный комиссар Палестины. Арону было перед кем рисовать картины грандиозной стройки на Храмовой горе.

 Помните евангелиста с пером в руке кисти Рембрандта? А помните, позади Ангел с лицом Титуса, сына художника? И Ангел что-то нашептывает евангелисту. Не тот ли самый Ангел, только с лицом Арона, стоял за спиной лорда Бальфура, когда его перо начертало беспримерные слова: «Правительство Его Величества выступает за создание в Палестине национального убежища для еврейского народа и приложит все усилия для достижения этой цели».

Рембрандт, «Евангелист Матфей»

 КТО КОГО ПЕРЕХИТРИТ

 …Но это мы, творец своего космоса, в центре всех событий сразу. Другие — нет. Это мы, как Дух над водами — теми, из которых выйдет британский связной, и теми, в которых был «пленен» глава НИЛИ (говорим же мы «глава МОСАДа»). Меньше всего в Дамаске могли предположить инсценировку, ее скорее могли предположить в Атлите, куда Сарра перебралась, поручив повседневную заботу об отце и уход за домом супружеской чете из Бурджи. Но и Сарра ничего не понимала. Вот так, не предупредив? Или решение было спонтанным? Или попал под дружественный огонь? Знала б она, что побег Арона стал «тайной внутри тайны» под влиянием услышанного от Франца К. из австрийской военной миссии.

Чтобы сложившееся при Ароне единоначалие не превратилось в заседание поселкового совета где-нибудь в Афуле или в Метуле[17]. Сарра переместилась на верхнюю ступеньку, которую, как и Арон до нее, ни с кем делить не собиралась. Да и нé с кем.

 Арон… Всего лишь местоблюститель наш Арон. Не ему назначено быть Судьей Израилевым, зиждителем возводимого втайне от турок Храма. Но Сарре! Сарре-пророчице! Она — распорядительница работ. И никто, никакой Ёсик Лишанский, не оспорит ее право на руководство НИЛИ. Ее — нет. Но не Авшалома. Быть у Арона Аронсона шестеркой (не побоимся этого слова) совсем не то же, что быть в любовниках у Сарры Аронсон и руководить НИЛИ из одной с нею постели.

И снова, как прежде. Ночь за ночью, неделю за неделей на экспериментальной ферме ждали появление корабля-призрака. Но лишь тоскливо чернеет средневековая руина да лунная дорожка подернута рябью. Воображение воспалено. Если и дальше уподоблять Сарру корове Рыжухе, то вымя ее набухло от скопившейся информации.

А информантов все больше. Вот и Мóсковичи среди них. И Това Гильберг, Эйндорская Волшебница. Ее кооптировала Сарра, мысленно споря с Ароном. А Мóсковичи — кандидатура Лишанского. Лишанский, как и Алекс, терпеть не мог Авшалома, но ничего не имел против Мóсковичи. Нааман — отчаянный. Пусть румыны сами выясняют свои отношения. У него в Ришон-ле-Ционе «винное депо „Chez Baron“» с дегустационными столиками. Мóсковичи рассказывал Лишанскому: офицеры напиваются, а он у них в собутыльниках.

— Ящик гран шампань против бутылки латрунского[18]: Четвертая армия еще постарается оправдать свое название. («Армия Освобождения Египта» — так она называлась.) Они двинутся через Рафиах.

— Если ты об этом знаешь, англичане и подавно знают.

— От кого? Я им об этом не докладывал.

 Лишанский теребил усы. На кончике языка вертелся вопрос: «А доложил бы?». Но Мóсковичи его опередил:

— Послушай, у тебя бедуины, у меня сведения. Не хочешь наладить связь?

— Ты что, ку-ку? Бедуин — первый, кто тебя продаст.

— Тебе виднее. Как твой «Щит» поживает?

— Так же, как и твой «Гидеон» — отрезал Лишанский.

 «Щит» (или «Маген») — еще одна вооруженная охрана. Лишанский успел в ней поучаствовать. Кем он только ни был: от гидеониста до контрабандиста. Со вступлением Турции в войну поселенческие милиции были разоружены.

— «Гидеон» — мой? Шалишь, парень. Я с Аронсонами ничего общего не имею, заруби это на носу. Я при всех чуть по морде не съездил твоему Алексу. Спроси у Сарры, у его сестры, она рядом стояла, — Мóсковичи был задет пренебрежительным «ку-ку». Ко всему еще порядочно выпил. — Он твóй дружок… Алекс… которого Арон набрал полный рот и доплюнул им аж до Штатов. Сам тоже хотел туда, англичане по дороге тюкнули. Думаешь, за что?

— За что?

— Турки послали его в Штаты с секретным поручением. Я хоть с ними и пью, да уши у меня, слава Богу, не пьянеют.

— А шомеров турки не трогают, заметь, — обронил Лишанский, так, между прочим.

— Тоже, тоже, не беспокойся. Шомеры целуют землю меж рук паши, — Мóсковичи сказал это по-арабски. — Мы против царя, мол. Социалисты все из Германии. И Маркс, и этот самый их… Каутский. А туркам тьфу на их Германию. Крессенштейн-паша, Флотов-паша — вот это Германия! Мы все в одной заднице будем, и социалисты, и велосипедисты.

Лишанский поспешил в Атлит — рассказать Авшалому о дегустационной зале «Chez Baron», в дверях объявление на идиш: «Дегустация вин по записи» — понимай, для избранных.

Было рано, когда он, соскочив с повозки и опустив в заскорузлую длань возницы какую-то турецкую копейку, направился к агростанции. Налево от шоссе уходило за горизонт утреннее море. По правую руку за забором ферма — жилое помещение и службы: амбар, застекленные грядки, тянувшиеся вглубь, поле, засеянное семенами разных злаков, что страшный грех, страшный! Регуляция природы запрещена на все времена, даже по приходе Мессии. А там оранжерея, где под балдахином стояла Сарра в подвенечном платье и в атласных башмачках, а подле нее облаченный во фрак бородатый кожемяка из Стамбула.

Стрельнув глазами по сторонам, Лишанский протиснулся в ворота, прикрытые, но не запертые. Взгляд у Лишанского острый, натренированный. На конце оглобли что-то присобачено инородное. Письмо? В нашей профессии не существует приватной корреспонденции. Он быстрым движением разорвал конверт. Ёсик Лишанский был полиглотом. Хвастливо загибаем пальцы: еврейский, арабский, турецкий, идиш — а значит, худо-бедно немецкий. Эспаньольский — а значит, Аргентина к нашим услугам. Русско-польско-украинский мишмаш (загибаем пальцы?), немножко «жевузем». И ни слова… ни звука по-английски. А письмо, снятое им с оглобли, было по-английски.

Пока достучался, прошло несколько минут. Сперва стучал своим размером, амфибрахием, а под конец принялся колошматить кулаками. Ставни приоткрылись на ширину щелки. Краткое «щас», и тут же захлопнулись.

Минувшей ночью кто-то уже выстукивал «Там-та-та, Там-та-та, Там! Там! Там!» — «Ракоци-марш», условный стук связного с «Монегана» — но никто не откликнулся вовсе. Сознавая, что промедление смерти подобно, связной, некто Рабин — эпизодическая роль, еврей-галлиполиец — прикрепил доставленное письмо к чему-то первому попавшемуся, а сам назад, в море: шлеп-шлеп-шлеп, в лодку и на корабль. Ему здорово повезло. Еще несколько минут, и он бы тут застрял. Весь остаток ночи, до рассвета, по прибрежному шоссе шла с севера на юг пехота.

 Но Авшалом и Сарра не слыхали ничего. Ставни закрыты и впридачу занавешены верблюжьим покрывалом, чтобы ишак, вдруг начинавший кричать голосом ржавой водокачки, не мог до них докричаться.

 Авшалом, сонный, в халате из простыни, впустил Лишанского.

 — Что случилось? — и голос из-за двери: «Что там?»

— Вот что там, — Лишанский протянул письмо.

— Что это? Откуда это?

Из спальни выбежала Сарра — неумытой нечесой и тоже в простыне: жарко.

— Есть новости от Арона?

 Схватила письмо. Но и она английского не знала. Так тремя археологами стояли они перед неведомыми письменами.

— Откуда это у тебя? — повторил Авшалом.

— На оглобле было.

 Сарра молча вышла — одеться.

 — Это первая ночь, что мы вообще спали. Все время, что нет Арона, дежурили по очереди. Сарра поэтому и перебралась сюда. А тут…

 — Захотелось, да? Поспать?

Нельзя оправдываться перед теми, кто косо на тебя смотрит.

 Авшалом вертел письмо.

— Про Арона здесь нет ничего, — сказал он. — Если я правильно понял, они будут через три недели снова.

Надо было решить, привлекать ли к работе Мóсковичи, — собственно, тó, зачем Лишанский здесь.

Авшалом сказал, что если ограничиться соучастием людей симпатичных, то можно узнать много приятного о себе. — А мы собираем данные о враге. С ним симпатичные люди не выпивают.

— Я не верю ему, — сказала Сарра. — Понимаете, я не верю ему и никогда не стала бы иметь с ним дело.

— Смотря какое дело, — возразил Лишанский. — Такого, что дало бы повод Авшалому его застрелить? Такого дела тебе никто и не предлагает.

Сарра молчала, ей было стыдно при Лишанском признаться, что напугана. Ни на миг она не забывала сказанного Товой: «Нааман — смерть твоя».

— Това… — и замолчала.

— Что «Това»? — спросил Лишанский.

— У нее есть маленький пистолет. На крайний случай.

— Какое это имеет отношение к Нааману? — Лишанский пожал плечами. — Чтоб ты знала: из дамского пистолета стрелять — себе дороже. Твой братец Алекс предпочитал «винчестер».

— Мало ли что Алекс предпочитал… не будем о глупостях, — исподволь она перевела взгляд на Авшалома. Борода ему шла, зачем он ее сбрил? И у нее не спросил. Она бы не изменила прически без спросу. Вспомнила, что Хаим побрился после свадьбы и стал как сдоба. Это глупости, когда Това говорит, что мужчина должен любить женщину сильнее, чем она его — тогда их союз будет счастливым. Хаим с ума по ней сходил, что с того? А она сходит с ума по Авшалому — и хорошо… Разве не сходила с ума те три месяца, что от него не было известий. Счастье, что на его помолвке с Ривкой ножи были тупые. Нет, Това может и ошибаться.

— А верно, что он при тебе избил Алекса?

— Кто «он»?

— Мóсковичи.

— Это он тебе сказал? Я же говорю, ему верить нельзя ни на гуруш. Мой агент может быть негодяем, он может быть… — Сарра перевела дух, — убийцей, но он не должен мне лгать.

— Не знаю, — сказал молчавший до сих пор Авшалом. — Вы все предубеждены против него, — подразумевалось, что в Зихрон-Якове.

— Хорошо, я скажу. Я боюсь. Това гадала мне на Сэфер Шмуэль, когда Нааман ко мне посватался (надо было видеть лицо Авшалома. Ёсик Лишанский, тот только ухмыльнулся: и Нааман тоже?) Это было еще до Хаима, еще Алекс из Америки не вернулся. Появляется вдруг у миквы, когда я воду набирала. Как из-под земли, даже испугал. Помог воду довезти. «У вас, — говорит, — сильных рук в доме нет». И предлагает свои. Я ему сказала: «Нет, Нааман, у нас в Зихрон-Якове за тебя не пойдет ни одна. Детей же задразнят». А Това потом открыла Сэфер Шмуэль и говорит: «Нааман это смерть твоя».

На бритом лице Авшалома непривычно и неприятно заходили желваки.

— Я понимаю, почему Арон сразу отмел Тову. Или мы сражаемся за Сион, или гоняемся за тенью Шмуэля.

— Все, что она говорит, всегда сходилось… Она и на тебя гадала, Авшалом.

— Тоже похоронила?

Вмешался Лишанский:

— Жена моего дядьки в Метуле, мумэ Мэрим (тетя Мэрим) любила говорить: как сон отгадаешь, так он и сбудется[19].

Уже третью ночь подряд дорога на Газу запружена войсками и конца краю этому нет. Заклад Нааман выспорил: дюжину бутылок шампанского сберег и еще разжился бутылкой латрунского. Сирийской армии, она же Армия Освобождения Египта, она же Четвертая армия, предстояло повторить опыт годичной давности в расчете, что на этот раз военное счастье улыбнется османскому ятагану, а не новозеландско-австралийскому корпусу, который мы так славно потрепали в Дарданеллах.

Сделали вид, что Лишанский клюнул на предложение Мóсковичи: «Твои бедуины — мои новости». О НИЛИ ни слова. Инициатива исходит от Мóсковичи. Его мотивы Лишанскому мало интересны, может быть, хочет прослыть героем среди тех, кто им пренебрегал, может быть, пьяная блажь. А для Лишанского это еще один источник дохода. Как бы там ни было, время не терпит. Надо скорее предупредить Каир: Джемаль-паша и Крессенштейн-паша готовятся нанести главный удар на подступах к Исмаилии.

Сарра советуется с Товой — боится, как бы Авшалом снова не отправился в Египет.

— Правильно боишься. Сколько раз на него выпадало. Даже у Ривки. А она лишена дара.

Сарра кивнула, сжав кулаки, так что ногти вонзились в ладони. Молчала и только кусала губы. Това зажгла позади себя свечу, перед собой положила книгу. Выписала три слов: труба, Иоав, семя. Затем нарезала слова на буквы, перемешала их и принялась складывать в другие слова.

— А пусть Ёсик идет, Лишанский, — сказала она. — Его пули не берут, — у Товы пистолет всегда при себе, очень изящный, в прехорошеньком кошельке-кобуре. По пути в микву, она всякий раз прячет его у Сарры в дверном наличнике, там устроен тайничок.

— Спасибо, голубушка, я постараюсь… — и осеклась: «голубушка»[20]…

Авшалома Сарра нашла, возившегося с сортом семян, который они с Ароном называли «штучкис» — так говорил один работник, вернувшийся обратно в Гомель. «А эти штучкис кудою?» — «Тудою, — отвечали ему. — Ин дэр эрд». У него и прозвище было «штучкис». («Штучкис, я из Баден-Бадена, а ты?» — «А я из Гомель-Гомеля», — все смеялись, и он со всеми.)

Предуреждения о готовящейся попытке форсировать канал поступали отовсюду. Чужой галлиполийский триумф бесил Дамаск. Название, данное Джемаль-пашой своей армии обязывает. Казалось бы сейчас не до Синая, когда восстали кочевые племена на Юге. Отвлекаясь, вспомним судьбу капеллы, разучивавшей под управлением Идо Ковальски пьесу «Дай бахан» — «Паровоз, паровоз, ты куда нас завез?». Сам Ковальски тогда чудом избежал судьбы своих подопечных, угодивших в лапы одного из племенных царьков[21].

Об этих бедолагах читаем в мемуарах известного британского разведчика:

«Мы поджидали его во дворе на ступеньках крыльца (его — Абдуллу ибн Хуссейна, будущего короля вновь созданного иорданского королевства; убит агентом Великого муфтия Аль-Хуссейни на Храмовой горе в 1951 году в преддверии секретных переговоров с Израилем). За ним следовала блестящая свита из слуг и рабов, дальше тащилась группа бледных, изможденных бородачей со скорбными лицами, одетых в лохмотья военной формы и влачивших потускневшие медные духовые инструменты. Абдулла махнул рукой в их сторону и с гордостью объявил: „Мой оркестр“. Музыкантов усадили на лавки во дворе, Уилсон послал им сигарет, а мы тем временем поднялись в столовую, балконная дверь которой была жадно распахнута навстречу морскому бризу. Пока мы рассаживались, оркестр под дулами ружей и саблями слуг Абдуллы грянул вразнобой душераздирающую турецкую мелодию. Уши у нас заложило от этого шума, но Абдулла сиял.

Устав от турецкой музыки, мы спросили, нельзя ли сыграть что-нибудь иностранное. В ответ на это они оглушительно грянули гимн „Германия превыше всего“.

— Похоронный марш, — заметил Сайед Али, повернувшись к Абдулле. У того расширились глаза, но Сторс, стремительно вступивший в разговор, чтобы спасти ситуацию, обратил все в забавную шутку. И мы отослали печальным музыкантам остатки наших яств вместе с изъявлениями восхищения, что не принесло им большой радости; они умоляли поскорее отправить их домой».

— Авшалом, нужно поговорить. Это важно.

Авшалом, «отделявший зерна от плевел», сказал рабочему: «Продолжай, Лева. Вот так, как я. Все корзины, понял?».

— В чем дело, Сарра?

— Я была дома (в Зихрон Якове).

— Я знаю.

— Не сердись. Да, я навестила Тову, она нездорова. И вдруг она мне говорит: «Отправьте меня в Египет, я, как быстроногий Нафтали, слетаю».

Авшалом смотрит на Сарру пустыми непонимающими глазами…

— Конечно! — воскликнул. — Конечно!

— Ты понял? — радостно закивала Сарра.

— Да, это здорово придумано.

— Ты думаешь, голуби не забыли дорогу домой?

— Да ты что!

Саррины тревоги развеять было тем легче, чем сильней ей этого хотелось. Когда он говорил «да ты что!», ее оставляли все сомнения. Лицо Авшалома, его тело — а тело зеркало души — были ее твердыней.

— Я спрашиваю, потому что эти птицы, как и мы, много времени провели в неволе, — сказала она многозначительно.

Он не оценил.

— О какой неволе ты говоришь? Я о них заботился, как Ноах Праведный[22]. Послать одного или сразу двух?

— Если голубь и голубка, сразу двух. Нельзя их разлучать. Ты меня еще любишь?

— У Ноаха их было три. Один не долетел, другой вернулся с оливковой ветвью в клюве, а третий не вернулся.

— Авшалом… Это был один и тот же.

— В самом деле?

Сарра никогда не скажет «Ави» — ни подавно «Авик», как его звали дома. «Ёсик», «Авик», «Шмулик», «Лазик» — это типично для московиц. Социалисты без суффиксов жить не могут. Она с первого вечера, когда на танцах поймали хадерского соглядатая, звала его Авшалом — величаво, голосом Библии. Мы на библейской земле.

— Двух. Давай пошлем двух для подстраховки («Если ранили друга, перевяжет подруга горячие раны его». 1937 г.). Будет пролетать над свадьбой, а там стрельба в воздух. Голубей нам еще доставят, если попросим. Нечего их жалеть.

— Хорошо. А кого я еще люблю, Сарра, если не тебя. Сравни себя с другими, и ты все поймешь.

— А Ривка? Кто дарил ей стихи?

— Тебе я дарю свою жизнь.

Если сообщение зашифровано, весьма возможно, что его не расшифруют и те, кому оно предназначено. Письмо по-английски, привязанное к оглобле, осталось нерасшифрованным. Не спросишь у первого встречного: «Спик инглиш, старик? Будь добр, прочитай». Можно со вторым голубем послать ключ от шифра. Например, учебник арамейского. Это оптимально при стопроцентной уверенности, что оба голубя долетят. Но тогда зачем шифровать? Написать прямым текстом. То-то турки обрадуются, когда, вопреки ожидаемому, донесение попадет к ним. «Глянь, Мустафа!» — «Откуда это?» — «Над черкесской свадьбой пролетал. У нас под носом орудуют шпионы». Провал не то что реален — неминуем. Что же, во избежание провала ничего не сообщать? Хороши шпионы.

— Может, спросить у Товы? Это ей пришло в голову с голубями. Глядишь, ей еще придет что-то в голову.

— Сарра, хватит с нас Товы.

— Ты несправедлив к ней.

— Арон был против, не я.

— Хорошо, давай бросим жребий. Сказано: «Израиль, уповай на Бога». Это и есть уповать на Бога. Он решает.

Обсудили несколько ответов — альтернативных вариантов Божьего Промысла. Сарра записала их на отдельных бумажках. Авшалом тянет жребий.

— Ну что? — спросила она, когда он развернул.

— Пустая.

Когда ответов несколько, а не «да» — «нет», положено оставлять один бюллетень чистым. Такое правило.

— Это значит, что мы должны решать сами, а не перекладывать ответственность на кого-то другого. У него своих дел хватает.

Хотя Авшалом поэт, его лирическая фантазия питалась от чужой розетки. Тягаться с буйным Сарриным воображением никому не по силам. Кто как не она вняла ономастической подсказке, вспомнив про голубей? И она же придумала способ себя обезопасить.

— Вот что я думаю: попадет это к туркам — предположим. Надо направить их по ложному следу. Нужна не шифровка. Нужно так написать, чтобы подозрение пало на армян.

— Их совсем со свету сживут.

— Мы сражаемся и за них. Кто напишет по-армянски? Ованес, лошадиный доктор кривой…

— Как говорит Арон, был да сплыл. В Иерусалиме их много. Еще прибавились бежавшие из Киликии.

В Париже Авшалом называл себя «ерушальми». Лучше, чем «из Хадеры». При одном взгляде на него у всех перед глазами монастырь среди Гефсиманских кущей: разбитые сердца восточных красавиц и в перспективе турецкая плаха. Иерусалимский Жюльен Сорель.

Лёлик Файнберг действительно переезжал с семьей из Хадеры в Иерусалим — ненадолго, чтобы через два года, проклиная этот «постоялый двор для мракобесов со всего мира», вернуться в постылую Хадеру.

— Послушай меня и не перечь, — Сарра послюнила карандаш, но так ничего и не написала. — Надо подумать как… надо, чтоб она разговорилась в армянском переулке с какой-нибудь женщиной. Мол беспокоится о хорошей знакомой. От нее нет известий. Они раньше жили в Адане. Она хочет написать ее тете в Исмаилию. Подвернулась оказия.

— Не понимаю, кто — она?

— Кто, кто… Това. Умоляю, выслушай. Выглядит совсем девочкой. Маленькая, худенькая. Это женское задание, чисто женское, — пишет: — «Дорогая мадам… — какое-нибудь имя… Султанян…

— Ованес был Ованесян.

— «…Ованесян! Уже полгода, как мы не имеем никаких известий от»… Ну, имя?

— Его жену звали Асмик.

— … «от Асмик и беспокоимся о ее здоровье. Это письмо я посылаю с соседом. Его зовут Джемаль. Джемаль собирается со всей своей большой семьей к вам в гости. Очень скоро ждите его в Исмаилии. Преданная вам Нили».

— Ну, хорошо. Нет выхода, — Авшалом как бы уступает против воли.

— Почему нет выхода? Есть. Вот прекрасный выход.

— Хорошо, есть, — соглашается Авшалом. Что ни говори, а Сарра невероятная женщина. Щеки пылали, глаза сияли. «Тысяча поцелуев тебе, Любовь моя!»

Това обрадовалась «женскому заданию». В такую даль — одна (как и Ёсик Лишанский, она росла сиротой в чужом доме, где на нее мало обращали внимания, а ее доля наследства варилась в общем котле). Авшалом отвез Эйндорскую Волшебницу в Хадеру, с тем что с утра пораньше она отправится в Иерусалим.

— Хочешь, я тебе сыграю и спою? — спрашивает Циля, сестра Авшалома. — А ты мне погадаешь за это на Сэфер Шмуэль, раз ты Эйндорская Волшебница? У меня очень хорошо получается «Последняя роза лета». Правда, Авик?

Това видела ее однажды: она приезжала с матерью на помолвку брата (сейчас невеста Авшалома так далеко, что легче представить себе миллион — неважно чего, скажем, лет — чем то, где она сейчас). Цилю не узнать, девочки развиваются быстро. Она стала выше Товы, да и формами даст ей фору.

 Прежде чем убежать, сославшись на дела, Авшалом позволил матери и сестре себя лицезреть, этак с полчасика.

— Ты уже? — спросила Фаня Файнберг с видом безразличия, которое никого не обманет. И добавила: — Попил бы чаю с лэкэхом.

Циля, та откровенно поклонялась старшему брату: самый умный, самый неотразимый. «Боже, как они все его любят… — подумала Това. — А он спешит, небось, к мадам де Реналь». Эйндорская Волшебница была девушкой начитанной.

Мужчина в их семье, прежде сидевший во главе стола, перебрался в раму. Лёлик, отретушированный, взирал со стены на домашние трапезы и чаепития. Якобы мóсковиц — когда у себя дома — пьют чай, обгрызая сахар и прихлебывая из блюдец. Това часто слышала об этом, но ничего подобного засвидетельствовать не может. Нет, пили из чашек, размешивая сахар ложечками.

Капитан (юз баши) Эйтан Белкинд

Капитан (юз баши) Эйтан Белкинд

Полнóчи проболтали они с Цилей. Из ее шепота Това узнала, что есть еще старшая сестра — Сусанна. Видятся они редко, потому что Суся с мужем живут на другом конце Хадеры. Они в контакте с гедерскими Белкиндами, с которыми папа был в смертельной ссоре. Мама и после его смерти не простила им, что к нему так отнеслись — были против их свадьбы. Она ослушалась тогда своих родителей. Сюда приезжал Цилин кузен Эйтан. Мириться. Он ни много ни мало как юз-баши — капитан. С армянами, говорит, воюет. Но безуспешно — в смысле, так и не помирились. Суся старше Авика и всегда с ним ругалась, говорила, что его любят больше, потому что он сын. И что она его видит насквозь и еще на метр глубже. То, что он красавчик, ему не поможет в Париже — это, когда он уезжал.

— А он что? — спросила Това.

— А он назвал ее дурой завистливой. Папа был против его отъезда, но считал, что каждый должен жить своим умом. Папа был очень гордый, всегда говорил, что ни у кого из детей сидеть на шее не собирается. Когда он умер, Авик вернулся первым пароходом. Папе это было бы приятно. А правда, что сестра его невесты бросила мужа в Константинополе и вернулась, потому что была в него влюблена?

— Это правда. Но и он в нее тоже.

— Мама говорит, что они помогают англичанам. Если турки узнают, их повесят. Это вообще не наше дело. Нам жить с турками. Знаешь, как говорят: с турками жить, по-турецки выть. А в Зихрон Якове берут оттоманский паспорт?

— Он у нас всегда был. Нам же румынский не надо было сдавать. А когда Румыния в войну вступила, попрятали.

— Не страшно? Возьмешь оттоманский паспорт, тут же в армию и на войну. У Эйтана он есть, конечно, у моего кузена. А мы российские подданые. Турки к евреям относятся неплохо. Хуже всех русские.

Исраэль (Лёлик) Файнберг с сыном. Фотомонтаж Авшалома Файнберга.

Исраэль (Лёлик) Файнберг с сыном. Фотомонтаж Авшалома Файнберга

 Това сидела у приспущенного окошка. Жирный и влажный ветер трепал ей волосы — и вдруг сменился горной сухостью. Она не выспалась. Если б не обдувало, она бы тоже заснула: у ее ног болталась толстая небритая морда с открытым ртом, уснувшая, сидя на полу в проходе.

На Тове белое платье. Если спросят, она скажет, что танцовщица. Маня Рутман. Почему Маня Рутман? Кто такая Маня Рутман? Ей так захотелось. И так же, как на коленях у той женщиы был больной ребенок, она держала на коленях коробку — для отвода глаз, потому что сумка соблазнительней для воров, чем круглая переязанная коробка из папье-маше. Внутри, кроме каких-то личных вещей, которые кладут в сумочку, там лежал еще фотоаппарат и пистолет.

Вокзал в Иерусалиме

Вокзал в Иерусалиме

В Иерусалиме железнодорожный вокзал даже больше, чем в Хайфе, но на отшибе. До Иерусалима идти минут двадцать. Или сесть на извозчика, сказать: «Армянский квартал».

Пока катили (Това предпочла «беречь силы, а не деньги»), она смотрела на валуны вдоль дороги, на каменные террасы, уходящие книзу — или поднимавшиеся вверх, в зависимости от того, спускалась или поднималась дорога. По другую сторону долины желтели, становясь дымчатыми, холмы, а что ближе, те ровненько были засажены масличными деревцами.

С сиденья ландолета видеть окружающее ей еще не доводилось. Даже трудно сказать, что интересней, самой смотреть или подставлять себя взглядам. Но пока не въехали в город, прохожих почти не было. Куда только из поезда все подевались? Иногда коляска обгоняла статную бедуинку в прямом черном платье с вышитой грудью и ношей на голове, легко ступавшую своим широким шагом. Или семенил навстречу ослик, а позади плелся мальчишка лет тринадцати.

Това не подозревала, что овраг по правую руку, над которым высилась крепостная стена, и есть Геенна Огненная, зато сразу узнала Сион по многочисленным литографиям. «К нему, на восток обращены наши взоры», поется в «Нашей надежде», на нем Теодор Герцль мысленно водрузил белый флаг свободы с семью золотыми звездами, символом семичасового рабочего дня.

Теперь уже коляска теснила пешеходов: разноликую, многокастовую публику: от дородной арабки или водоноса с приросшим к хребту бидоном — до благообразного латинского патера, коричневой рясой подметавшего земную персть или невесть откуда взявшегося лапотника, которому давно уже место в окопе на германском фронте. Улочка шла по изгибу стены, за которой открывался обжитой библейский ландшафт: сбившиеся в кучки глинобитные кубики и разрозненные кипарисы — язычками зеленого пламени.

— Армянский квартал. Куда саидати надо?

— Сюда.

Рядом со зданием, к которому примыкал школьный двор, размещалась «Первая фотография на Святой земле. Основ. в 1862 г.», о чем оповещала вывеска на трех языках: беспорядочно размахивали конечностями армянские буквы, вязко слиплась густая арабская пропись и наконец буквы, на которых мирно отдыхает глаз — не угадали: «Фотографiя». Допустим, шестерка здесь не повисшая вниз головой девятка — и тогда это действительно первое на Святой земле фотоателье. Но, помня, что у армян нет чувства меры, усомнимся в этом.

Това открыла дверь, приветствуемая бубенцами. Фотохудожник Налбандян был наделен всеми присущими артистам качествами: артистичностью, кудрявыми обжигающе-черными локонами, вот такой усатостью своих усищ, манерностью манер, носом — вот таким носатым. Когда о творческой натуре говорят: он такой же, как мы, то хочется воскликнуть: врете, подлецы! Ему вдвойне отпущено. Вы, обычный человек, едите то, что вам вкусно, и не можете остановится. Артист в силу своего артистизма должен еще показывать, что ему так вкусно, что он не может остановится. Он привык все утрировать. А привычка — вторая натура.

— Чем мы можем быть полезны барышне? — наклоном головы и взглядом маэстро изобразил готовность услужить. — На фоне чего мадемуазель желает сделать фото? У нас имеется прекрасный второй план.

Он отдернул драпри: две нимфы, оглядываясь, выходят из лесного озера, охотница целится в бегущего оленя — за спиной колчан со стрелами… Нет, сам же поморщился. Это скорее для мужчин, для двух друзей. Можно, правда, надеть диадему Дианы. С полумесяцем…

— О! — он поднял палец. — Имеется еще один второй план, это то, что нам нужно. Венецианский карнавал. Мадемуазель выходит из гондолы. Масочку отставили чуть в сторонку, мизинчик грациозный. Другой рукой придерживаете край платья, видна маленькая ножка, — артист на все руки, он становится в позу, какую должна принять Това.

Това подумала: «Наверно, видел, как я сошла с ландолета».

— Спасибо. Если хотите, я вас тоже так сфотографирую. У меня есть ручная камера, — она открыла коробку. — Мне предлагают ее купить. Могу я посоветоваться? За нее просят три тысячи.

У фотографа расширились глаза, как у принца Абдуллы при звуках германского гимна в исполнении музыкальной команды из Назарета.

— Три?!

— Тысячи.

— И вы готовы вот так, — он щелкнул пальцами, — отстегнуть три тысячи?

— Я видела фотоснимки с этой камеры. Мне понравилось. А что, много? — на лице у Товы, которой ее камера обошлась в одну двадцатую этой суммы, детское удивление.

Налбандян овладел собой. Он чувствовал себя, как тот рыбак, что поймал золотую рыбку. — Это… кхм… — даже голос сел, — кхм… это прекрасная вещь, но за нее запросили… Извините, мадемуазель, но она все же не из золота. Мы подберем для вас такую же за… м-м… — он сам с собой торговался… — за четыреста, даже за двести, наверное.

— Хорошо. Я эту верну. Но смотрите, чтобы по-честному.

— Мадемуазель…

— Со мной шутки плохи. Это всегда при мне, — Това показала на кобуру под видом кошелька, которую владелец фотографии и сам успел заметить.[23] — Если бы при мне напали на Асмик, мою подругу-армянку, я бы знала, что делать.

Что тут началось! Он бросился ее целовать со слезами на глазах. Чтобы она не вздумала покупать себе камеру, он подарит ей. Через три недели… нет, через две камера будет ее ждать.

— У меня была знакомая… очень близкая, Асмик Ованесян, — сказала Това. — Они жили в Адане. Уже полгода никаких вестей, — далее выученная на зубок роль: просит написать по-армянски письмо, есть возможность передать с оказией в Исмаилию ее тетушке. А вдруг они все там.

В тот же день Това возвращалась, увозя с собою письмена Амалика, чужого бога.

— Если думаешь, что я не поеду через две недели в Иерусалим за камерой, то глубоко ошибаешься, — сказала она Сарре. — Еще как поеду. Кто же от таких подарков отказывается.

Авшалом аккуратно отрезал ножницами две нижние строчки, где говорилось: «Джемаль собирается со всей своей большой семьей к вам в гости. Очень скоро ждите его в Исмаилии. Преданная вам Нили». Прилепил записку пластырем к правой лапке, как его учили, и, открыв клетку, подбросил голубя вверх обеими руками наподобие мячика.

Ной с голубем

Ной с голубем

Когда-нибудь в вихре финальных перемен мироздание сместится. И Ной, выпуская голубя, с сияющим лицом будет петь:

Летите, голуби, летите,

Для вас нигде преграды нет.

 И звери весь ковчегом подхватят:

Несите, голуби, несите
Народам мира наш привет.

(окончание следует)

Примечания

[1] Шимшон (Самсон) – изначально божество Солнца, от «шемеш»

[2] Весь эпизод отсылает к тетралогии Р.Вагнера «Кольцо нибелунгов». Лизнув крови убитого им Змея Горыныча, Зигфрид начинает понимать, о чем щебечет птичка. Неловкая попытка вырезать свирель. Вслед за порхающей птичкой Зигфрид карабкается в гору. Там за завесой огня возлежит спящая валькирия.

«Блажен, кто отыскал разрыв-траву» – Илья Рубин (1941 – 1977), «Оглянись в слезах», Иерусалим, 1977.                            

Блажен, кто отыскал разрыв-траву

Кто позабыл сожженную Москву,

Когда вослед листкам Растопчина

Взметнулась желтым пламенем она…

Над нами небо – голубым горбом.

За нами память – соляным столбом.

[3] Белый англо-саксонский протестант.

[4] «Carmina burana» («Из поэзии вагантов») в переводе Льва Гинзбурга.

[5] «Попробую написать Aronson`у, не вышлет ли двузернянку», – пишет будущий академик Вавилов сестре Катерине. (Цит. по публикации С. Резника «Эта короткая жизнь» в сетевом журнале «7 искусств»

[6] Объявлению Россией войны Оттоманской империи, тогда еще нейтральной, предшествовало потопление турками двух российских кораблей, стоявших на рейде в одесской гавани и в Севастополе, который к тому же подвергся бомбардировке. Надежды союзников на нейтралитет Турции в войне не оправдались.

За одну чахоточную художницу – имеется в виду Ира Ян (Эсфирь Слепян, 1869-1919), ученица В. Поленова в Московском училище живописи, ваяния и зодчества, с 1908 года жила в Иерусалиме, участвовала в еврейских периодических изданиях, иллюстрировала книги, состояла членом художнической коммуны «Новый Иерусалим», преподавала в художественной школе «Бецалель». В начале войны была выслана в Александрию. В Палестину вернулась смертельно больная. Возлюбленная Х.-Н. Бялика, который будет похоронен поблизости от нее на бывшем Холерном кладбище на окраине Яффы – ныне кладбище на улице Трумпельдора в центре Тель-Авива. Там же похоронены М. Нордау, Х. Арлозоров, М. Брод, М. Дизенгоф и многие другие, давшие улицам израильских городов  свои имена.

[7] «Mondscheinsonate» – «Лунная соната», «Lied ohne Worte» – «Песня без слов», «Fogel als Prophet» – «Вещая птица»

[8] «Марсель Пруст рассказывает, как одна герцогиня слушала музыку. Герцогиня была очень гордая, какой-то невероятно голоубой крови. Бурбонская, брабантская или еще того выше. Как-то случайно она забрела на раут к бедной родственнице, захудалой виконтессе с каким-то изъяном в гербе. Концерт, однако, был хорош. Дамы слушали Шопена, покачивая в такт прическами и веерами. Перед герцогиней встала проблема: отбивать ли ей веером такт, как это делали соседки, или нет, не слишком ли жирно будет для музыканта такое необузданное одобрение с ее стороны? И вот голубая особа блестяще вышла из затруднения: она привела в движение свою черепаховую штучку, но не в такт исполняемой музыки, вразнобой – для независимости». (О. Мандельштам, «Веер герцогини».) «…То отбивая веером в течение нескольких мгновений такт, но – чтобы подчеркнуть свою независимость – такт, не совпадавший с тактом пианиста. Когда пианист закончил пьесу Листа и начал прелюд Шопена…». (М. Пруст, «Любовь Свана», пер. А. Франковского.

[9] В «Берешит раба» говорится: будучи глиняным истуканом, еще не обожженным дыханием жизни, Адам по воле Ашема (Имени) узрел всех, что произойдут от него. И когда подошла очередь Давида, обреченного умереть, имея отроду три часа, в то время как самому ему суждена тысяча лет жизни, Адам испросил позволения вычесть из своей тысячи семьдесят лет в пользу этого Давида. Составили дарственную, засвидетельствованную Ашемом и одним из Его Ангелов, ибо по закону свидетельствовать должны двое. Однако по прошествии девятисот тридцати лет Адам передумал: семьдесят лет нужны ему самому. Тогда Ашем показал Адаму договор – далее авторы «Берешит раба» объясняют малодушие нашего праотца некими соображениями высшего порядка, какими – неважно. Достаточно надуманными. Адам изначально зарекомендовал себя морально неустойчивым и трусоватым. Для нас важно, что семьдесят лет, отпущенных Давиду, раздатчики считают нормальной порцией.

[10] Меч-кладенец германско-скандинавского фольклора

[11] «Централь Фербанд Цайтунг», орган Центрального объединения немецких евреев, еженедельная газета, пытавшаяся по возможности коллаборировать с наци-режимом. Выходила до ноября 1938 года.

[12] Седьмого ноября 1938 года семнадцатилетний Герман Гриншпан из Ганновера стреляет в третьего секретаря германского посольства в Париже Эрнста фом Рата в его кабинете – по одной из версий, мстя за крайне жестокую депортацию своих родителей в Польшу, по другой, о чем пишет в частности Леон Поляков в своей многотомной «Истории антисемитизма», по причине интимного свойства. Убийство фом Рата навлекло на немецких евреев новые беды: «Reichskristallpogrom», когда по всей Германии запылали синагоги, и штраф в миллиард рейхсмарок.

[13] Франция также не различала между евреями и арийцами – гражданами Третьего Рейха. Еврейский поэт Давид Фогель, интернированный в Первую мировую войну в Австро-Венгрии как российский подданный, заключен в сороковом году, уже как австриец, во французский концлагерь. С приходом немцев депортирован в Аушвиц, где погибает в 1944 году. Советский Союз после подписания пакта Молотова — Риббентропа практикует насильственную репатриацию немецких антифашистов, в т.ч. евреев, арестованных по обвинению в шпионаже в пользу Германии.

[14] См. В. Жаботинский, «Слово о полку» (в названии чисто одесский юмор), изд. «Оптимум», Одесса, 2002.

[15] Арон ошибается. Это было сказано Гераклитом. С греческой философией Рамбам (Маймонид) был знаком по арабским переводам

[16] Урия Хеттеянин – воин, выказывавший Давиду неумеренную верность, не зная, что царь спит с его женой. Когда же она забеременела, Давид «написал письмо Иоаву (военачальнику) и послал его с Уриею. В письме он написал так: поставьте Урию там, где будет самое сильное сражение и отступите от него, чтобы он был поражен и умер. Посему, когда Иоав осаждал город, то поставил он Урию на таком месте, о котором знал, что там храбрые люди. И вышли люди из города, и сразились с Иоавом, и пало несколько из народа, из слуг Давидовых; был убит также и Урия Хеттеянин». (2 Цар. XI, 14-17.) Т.е. даже если бы Калиша удалось склонить к сотрудничеству с НИЛИ, он должен был бы не вернуться с задания.

[17] Анахронизм ради двойничного эффекта – не всё же зарифмовывать Гедеру с Хадерой. В действительности Афула была основана двадцатью девятью годами позже, чем Метула, и было это уже на волне (ре)эмиграции двадцатых годов

[18] Дешевое крепленое вино, изготавливаемое в траппистском монастыре в Латруне. Пользовалось успехом среди советских «олим хадашим»

[19] Ср. Как корабль назовешь, так он и поплывет. «Воплощение сна зависит от его истолкования» – талмудический комментарий к главе, где рассказывается об Иосифе – отгадчике снов.

[20] «Това» (благостная) может быть прочитано, как «Тойбэ» (голубка, идиш). Сарра сказала: «Тойбэлэ».

[21] И. Ковальский прожил мафусаилов век. Мы встречали тех, кто в начале 60-х еще работал с ним в иерусалимской академии Рубинаэ.

[22] В мидраше говорится, что в полной мере праведность Ноя проявилась в его самоотверженной заботе о животных, которых он спасал во время потопа.

[23] Следует помнить, что в те времена, «меньшей свободы, но большей независимости», хранение оружия в ящике стола вместе с рукописью отвергнутого издательством романа или в затканном бисером ридикюле еще не обличало злоумышленника или злоумышленницу – как виселица во дворе тюрьмы вовсе не указывала на террор и отсутствие законности в государстве.

 

Оригинал: http://z.berkovich-zametki.com/2018-znomer7-girshovich/

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1132 автора
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru