litbook

Non-fiction


Феликс Кандель: Врата исхода нашего. Публикация Владимира Кремера+2

Живущего ныне в Израиле писателя Феликса Канделя в Советском Союзе знали под псевдонимом Камов как автора эстрадных миниатюр и юмористических рассказов, печатавшихся в журналах «Новый мир», «Юность», «Крокодил» и «Литературной газете». Он был редактором сатирического киножурнала «Фитиль» и соавтором культового мультсериала «Ну, погоди!» Прибыв на историческую родину, юморист сменил амплуа и стал серьезным прозаиком. Опубликовал около трех десятков повестей и романов. Своего рода бестселлером можно назвать его «Книгу времен и событий» - шеститомную популярную историю российских и советских евреев. Сегодня эту книгу изучают в израильских школах.

В 70-х годах прошлого века писатель был активистом движения за свободу репатриации евреев из СССР, участвовал в демонстрациях и голодовках протеста, редактировал самиздатовский журнал «Тарбут» («Культура»). О жизни советских евреев «в отказе» рассказывают эссе, вошедшие в сборник «Врата исхода нашего», которые он начал писать еще в Москве, а закончил уже в Иерусалиме. Вниманию читателей предлагаются «избранные места» из этого сборника.

Владимир Кремер

Сначала они убили короля Лира

Они убили короля Лира в городе Минске и назвали это «автомобильной катастрофой».

Они убили короля Лира в городе Минске, в январе сорок восьмого года и поместили в газетах огромные некрологи. «Народный артист!.. Лауреат!.. Профессор!.. Председатель Еврейского антифашистского комитета!..»

Они убили короля Лира в городе Минске, в январе сорок восьмого года, ночью, на улице, скорее всего – ударом в висок, и устроили ему в Москве пышные похороны. Говорят, таких похорон не было со времен Максима Горького. Убийцы умели хоронить свои жертвы. Им это нравилось. В этом была своя эстетика.

Звучала траурная мелодия. В почетном карауле стояли друзья вперемежку с врагами. Бесконечная вереница двигалась вдоль бульвара, потом по переулку, потом по театру...

Морозные дни. Январские сугробы. Пар изо рта. Зябко и печально. Стыло и промозгло. Холодно и страшно.

На куче снега, как на подмостках, все время играл на холоде никому не ведомый скрипач. Мимо скрипача шли подданные короля.

«Иногда, - говорил он, - мне кажется, что я отвечаю за весь мой народ, не говоря уже о театре».

Умер тот, кто не мог умереть, не имел на то права. Его смерть делала уязвимыми его подданных. Этого тогда не понимали. Это поняли потом.

Фамилия у короля была Михоэлс. Имя – Соломон. Соломон Михоэлс, король-еврей.

 

Художественный руководитель Государственного еврейского театра (ГОСЕТ) Соломон Михоэлс

Мудрый острослов, прирожденный комедиант, монументальный и подвижный, грустный и лучезарный, с тепло подсвеченными выразительными глазами, одинаково готовый до исступления работать и до самозабвения веселиться.

Еще живой, король знал, что за ним следят. Еще живой, король чувствовал тревожное приближение беды. Еще живой, король остерегался ходить вечерами по тусклым московским улицам. Как будто от них можно было уберечься!..

В последние годы жизни ему постоянно снились собаки, которые его разрывают. Он метался ночами, просыпался со страшными криками. В последние месяцы жизни он часто повторял своим актерам, печально и беспомощно: «Как вы тут без меня останетесь?!»

В последние дни перед Минском он побывал, как прощался, у всех своих друзей. В последний вечер, перед последней дорогой, он выпил с друзьями половину бутылки водки. Вторую половину они договорились допить после его возвращения.

Последние его слова на прощание: «Как мне не хочется ехать!»

***

Они убили в Минске короля Лира, и забота о театре перешла к королевскому шуту. А с ней и ощущение надвигающейся беды. А с ним – дневной и ночной ужасы.

Весь год шуту было страшно. Он чувствовал, что за ним следят. Он остерегался ходить вечерами по улицам. Он прекрасно знал, что король погиб не в автомобильной катастрофе. Он хорошо помнил его обнаженное тело, чистое, не поврежденное, со ссадиной на правом виске. Ему, шуту, было страшно: в театре, на улице, дома, под одеялом.

Ах, какой он был когда-то: легкий, подвижный – чудо! Какой он был в лучшие свои времена! Стройный, изящный, мягкий и человечный – море обаяния! Как он взлетал невесомо в танце с платочком! Как говорил, убежденно, взахлеб: «Свадьбы будут! И народ будет! И у нашего народа еще большие праздники будут!»

К концу года у шута развилась психическая болезнь. Навязчивая идея. Мания преследования. Когда за ним ходили двое, ему чудилось, что их пятеро. Весь долгий-предолгий год он ждал неминуемого ареста и медленно сходил с ума. Безысходные глаза. Конвульсивные движения. Землистый цвет лица.

Говорят, его вызывали куда-то. Запугивали. Предупреждали и запрещали. Не в силах справиться с тревогой, он приглашал близких друзей, кормил, поил, хотел, видно, выговориться, поделиться страхом, разложить на всех поровну. Друзья сидели допоздна, друзья ждали признания, но он молчал. Не мог сказать. Не решался. Они уходили домой грустные, встревоженные, в бесконечной к нему жалости, он оставался наедине со страхом.

Потом шут лег в больницу. К друзьям-врачам. В чистую и светлую палату... Его лечили сном. Непрерывным, освежающим сном. Успокаивали расшатанные нервы.

В истории болезни записали: фамилия – Зускин, имя – Вениамин. Вениамин Зускин, шут-еврей.

Его увезли в тюрьму прямо из палаты. В сонном состоянии. Счастливого и беспомощного.

Кто знает, где он проснулся? В какой камере? Что за свиные рыла склонились над ним?

Какой Гойя сумеет изобразить сладостные его сновидения и жуткую явь пробуждения?! Какой Кафка опишет ужасы его смятенного, всколыхнувшегося ума?!

О нем не написали в газетах, не сказали по радио. Только актерам объяснили кратко, по тем временам популярно: «Враг народа».

Потом, в далеком будущем, назовут семье день его казни: 12 августа 1952 года. Потом, в далеком будущем, при открытии памятника на могиле Михоэлса, вдова одного расстрелянного скажет другой вдове: «А у нас с тобой даже камушка нет...»

Ни камушка, ни могилы... Ведь он был королевский шут – легкий, изящный, море обаяния! – а вот его и нет. И больше никогда не будет...

***

Год начался, как небо обвалилось. Год тысяча девятьсот сорок девятый...

Запестрели заголовки театральных статей: «Злопыхательства безродного космополита», «Клевета идеологического диверсанта», «Низкопоклонник и космополит», «Расчистить дорогу!», «Покончить со всеми проявлениями!», «До конца разгромить и разоблачить группу антипатриотических театральных критиков!». (Это вам не Пекин времен хунвейбинов. Это вам Москва - на двадцать лет раньше).

Замелькали на страницах фамилии, едкие, острые, вызывающие всеобщее раздражение, чесотку, зуд на теле: Юзовский, Гурвич, Борщаговский, да Варшавский, Альтман, Янковский, да Березак, да Шнейдерман с Бейлиным, да Дрейден и Цимбал, да еще Алперс, Фрейдкина, Модель, Герцович, да туда же Бенде, Гальперин, Смолкин, Головчинер, и Мазель, и Шнеерсон, и Грубер, и Житомирский, и Бэлза, Шлифштейн и Вайнкоп... И отдельно еще Холодов. И не просто Холодов, а Холодов (Меерович). Чтобы не спутали при случае!

А в статьях содержание было откровенное, неприкрытое, только что бери кистень да выходи по команде на погром.

Кто же они, кто такие?!

«Эти критические проходимцы... Наиболее развязные и наглые представители... Злобный националист... Человек, глубоко чуждый нашей современности... Ослиные уши антипатриота и космополита... Один из главарей разоблаченной ныне антипатриотической группы театральных критиков...»

Что же они делали, эти «проходимцы», эти «ничтожества»?

«Распространяли злобную клевету... Шельмовали передовую советскую драматургию... Нагло оклеветали основоположника... Поощрял деятельность литературных прощелыг... Прикрывался именем Дидро... Лгал и клеветал... Нагло измывался над советским искусством... Калечил нашу молодежь... Оболгал и испохабил... (Вам еще не надоело читать? А вы потерпите, потерпите чуточку. Вспомните те времена. А то мы забычивы. Мы отходчивы. Что-то мы чересчур отходчивы, граждане!) Бесстыдно утверждал... Занимался гнусной фальсификацией... Глумился над советской культурой, низводя всех наших деятелей искусства до положения ничтожных учеников культуры прошлого... Оболгал, оклеветал, договорился до прямой реакционной клеветы на великий русский народ... Расшифруем этот бандитский налет на нашу драматургию... Вот уж поистине предел злобы, клеветы и оголтелой диверсии...»

Каковы же выводы из всего этого? Каковы указания?

«Пора решительно покончить... Наглухо закрыть двери... Выкурить из всех щелей... (10 лет исправительно-трудовых лагерей). Разгромить безродных космополитов... Гнев народа – суровый и беспощадный (15 лет). До конца разоблачить, уничтожить все очаги, искоренить враждебное влияние... (25 лет). Только гнев и презрение советских людей может быть уделом гурвичей, юзовских, борщаговских и иже с ними!.. (Высшая мера наказания).

И что же потом? Тут же, сразу, почти мгновенно?

«Вы не можете представить себе, какой творческий подъем, какая здоровая атмосфера создалась сейчас в театре... Коллектив ермоловцев стойко выдержал этот враждебный поток диверсантов... Счастье наше, что нами руководит великий гений. Он вовремя указывает, каким образом мы должны разоблачать...»

Все приведенные цитаты – из журнала «Театр» № 1, 2 и 3 за 1949 год. А газеты! А радио! А другие журналы! Все они, вплоть до «Коневодства», выявляли своих Рабиновичей-Абрамовичей, накрывали пыльной попоной – и кулаками, ногами, директивными дубинами по голове...

А они жили среди нас – без прав, без работы, без будущего, жили в коммунальных квартирах, стояли в бесконечных очередях, ездили в переполненных трамваях, безуспешно устраивались на работу, воспитывали детей, прививали им чувство добра и справедливости, все эти юзовские-гурвичи-борщаговские, с клеймом на лице, со страхом в груди, с отметкой в паспорте...

А по ночам свистел-высвистывал за окном студеный ветер, по ночам шуршали шинами безобидные с виду фургоны, по ночам стучали в дверь наглыми кулаками, по ночам слепли от ужаса за прозрачными стенами, по ночам, по нескончаемым зимним ночам, за которыми не было рассвета...

***

А театр? Что же стало с еврейским театром во время всеобщего «творческого подъема»?

Они убили короля Лира, и его беспокойство перешло по наследству к шуту. Они уволокли в преисподнюю королевского шута, и его страх достался театру.

Театр укутало удушающим облаком страха, томительного беспокойства, неуверенности в завтрашнем дне. По городу ходили слухи о сионистских заговорах за стенами театра, о подкопах, о складах оружия в его подвалах.

Евреи боялись ходить на спектакли. Евреи в тот год с опаской открывали газеты и торопливо закрывали окна. Евреи из солидарности покупали абонементы в театр, но спектакли шли в полупустых залах.

Уже были арестованы драматурги театра: Маркиш, Галкин и Бергельсон, Шнеер и Добрушин. Уже не было новых спектаклей, а только вялые репетиции без всякой надежды на премьеру. Им не назначали главного режиссера – незачем. Им даже зарплату не платили, только ничтожные авансы, на которые жили впроголодь.

Актеры уничтожали по ночам фотографии и письма, старые театральные программы с фамилиями Михоэлса и Зускина, книги Маркиша и Галкина, Фефера и Квитко, роли из пьес опальных драматургов... Сохраняли кое-что – через страх, через чудовищные колебания, в тревоге за свою судьбу.

По вечерам они целовали детей, как на прощание. Перед сном они клали у постели узелок с вещами. На всякий случай.

Это были уже не люди – тени. В вечном страхе. В постоянной тревоге. Которые каждый день ждали наступления ночи, каждую ночь – наступления утра.

Когда они смеялись на сцене – они смеялись через силу. Когда плакали – плакали по-настоящему.

И не всякий проходил честно бесчестное то время. Не всякий человек доверял всякому. Не всякий стоил доверия. Потому что все боялись каждого, и каждый боялся всех.

Играли «Фрейлехс». Свадебный карнавал в двух актах.

Это был веселый спектакль. С песнями, с плясками. Стремительно разворачивалась в танце счастливая свадьба! Вся труппа играла Фрейлехс. «Мы соберем всю тоску в мире и сотворим из нее любовь».

Уже актеры догадывались о закрытии театра. Уже одергивался мрачный полог, за которым – мрак, ужас, бездонная пустота вселенского театра. Но спектакль шел. Труппа играла веселый карнавальный «Фрейлехс». Шел последний спектакль Московского еврейского тетра.

Спектакль-прощание. Спектакль-мемориал. Память о Михоэлсе, Зускине, Маркише, Бергельсоне, о друзьях-актерах, о самих себе.

Наконец им объявили приказ о закрытии. «Идеологические ошибки, потеря зрителя, нерентабельность...» В театр они входили еще актерами, из театра выходили уже зрителями.

Актрисы рыдали в гримуборных. Костюмеры, прощаясь, оглаживали на плечиках театральные костюмы...

Получили последние деньги, постояли последний раз на сцене, пошли по магазинам покупать детям новогодние подарки. Дети – они должны радоваться.

Старый год закончился. Начинался новый, беспросветный тысяча девятьсот пятидесятый...

И запылал во дворе костер. Пламя до небес!..

Чужие, равнодушные люди, грохоча сапогами, лениво, без всякого удовольствия швыряли в огонь дорогие реликвии. Фотографии. Афиши. Книги. Рецензии. Макеты декораций. Летали по воздуху черные хлопья взамен традиционного подушечного пуха. Все остальное было как на обычном старорежимном погроме...

Так закрылся Московский ГОСЕТ – государственный еврейский театр. Без некролога и траурной музыки. Без почетного караула и доброго слова вослед.

А за ним тихо, по одному, огоньками в непроглядной ночи гасли по стране еврейские театры. Было их до того много: Минский еврейский театр, Киевский, Одесский, Крымский, Харьковский, Житомирский разъездной, Биробиджанский, Бакинский, Ташкентский... Да еще любительских театров было не счесть.

Было – и не стало.

***

А время впереди предстояло прожить гнусное, страшнее страшного – года пятидесятый, пятьдесят первый, инфарктный пятьдесят второй... Когда арестовали врачей-убийц, когда упорно шептались о бесконечных бараках в Биробиджане, куда будут переселять теплушечными эшелонами, когда по ночам боялись ложиться спать, лихорадочно уничтожали еще не уничтоженные «улики».

Уже сослали в Сибирь жен и детей Зускина и Маркиша, Фефера, Квитко и Бергельсона. Остальные, пока не сосланные, жили в пустоте. И никто не хотел с ними общаться, с семьями опальных. Гости к ним не ходили, телефоны у них не звонили, знакомые на улицах шарахались как от зачумленных. И если друг приходил в осиротевшую семью, к жене и детям на день рождения сгинувшего в лагерях товарища, это был настоящий друг.

 

Деятели еврейской культуры, уничтоженные сталинским режимом,

- Давид Бергельсон, Исаак Фефер, Перец Маркиш, Вениамин Зускин, Лев Квитко.

А в газетах был разгул черносотенный. А журналы захлебывались от злости. А репродукторы на стенах, как собаки бешенные, разве что не кусались...

И опять: кто же они, кто такие?!

«Врачи-убийцы... Изверги человеческого рода... Банда врагов народа... Участники гнусной шайки людоедов... Наемные убийцы, скрывающиеся под личиной профессоров медицины... Подлые отравители, продавшие душу и тело международному империализму...»

Что же они сотворили на этот раз, что?!

«Неописуемо чудовищные преступления... Были связаны с международной еврейской буржуазной националистической организацией «Джойнт»... Давнишние агенты английской разведки... Ставили целью путем вредительского лечения сократить жизнь активным деятелям Советского Союза... Старались подорвать здоровье и вывести из строя... Жертвами этой банды пали товарищи А.А. Жданов и А.С. Щербаков...»

И, наконец, выводы и заключения, задолго до суда, до разбирательства, отголоском неизбежных беспощадных приговоров: «Гнев и омерзение честных людей... Ликвидировать вредительство... Покончить с ротозейством и благодушием... Бдительность и еще раз бдительность!..»

Цитаты взяты из одной статьи одного журнала («Огонек», 25 января 1953 года). А сколько их было таких статей – не сосчитать! А сколько говорено на собраниях – не перечислить! А сколько косых взглядов на работе, реплик в трамвае, скандалов в общих квартирах – попробуй проверь!

И не было уже еврейской речи на сцене, еврейских песен по радио, еврейских танцев на эстраде. Будто исчезли евреи за одну ночь, вымерли, вымерзли, волшебным способом превратились в неевреев.

***

Прошло с той поры двадцать с лишним лет.

Вроде посвежело со временем, потеплело и посветлело, а с этим делом – никак. Школ нет. Газет нет. Культуры своей тоже нет. А есть один лишь журнал на идиш, который никто теперь не читает, да и читать не может.

За две последние переписи, с интервалом в десяток лет число евреев в стране не прибавилось. Было два миллиона с небольшим, да так и осталось. Будто не рожали матери, не росли дети, не жениховались молодые...

А ведь и рожали, и росли, и свадьбы справляли, как все. Да писались многие и до сей поры пишутся русскими, украинцами, белорусами, казахами, каракалпаками – кем хочешь, только не евреями. Там, у них, в других нациях, вроде поспокойнее. Там, у них, перспективнее.

Что же мы так бежим от еврейства, граждане евреи? Тысячелетиями сманивали предков наших, прельщали и грозили, соблазняли и сжигали, а они держались и упорствовали, устояли и выжили. Что же теперь, евреи? Ведь не сжигают вроде! Ради чего, скажите, ну, ради чего?! Неужели за лишний кусок?

Да, за лишний кусок. За лучший институт. За карьеру по службе. За спокойную жизнь и почти безбоязненный вход в любой отдел кадров.

И если в России перед крещеным евреем открывались когда-то все двери, то не спасет его теперь никакая религия. Перейди хоть в магометанство, хоть в баптисты, стань трясуном – по паспорту ты еврей и евреем останешься. Пятый пункт. Неумолимый пятый пункт!

Потому и выкручиваются с паспортом, как могут. Потому и пишутся, как получится. Да еще отсутствие культуры своей, школ своих, родной речи очень способствует ассимиляции. Историю свою не знаем. Героев своих не помним... Темные мы, евреи, нелюбопытные, безразличные к прошлому своему, не осмыслившие настоящее, равнодушные к будущему.

И число знающих родной язык – 17 процентов по переписи! Ниже ни у кого нет, ни у одной национальности. Ниже уже и некуда...

***

Но вот со скрипом приоткрылись, казалось, навек закрытые двери, и продувной сквозняк просвистел над ухом кондукторским свистком, вызвал раздражение, нетерпение и озноб. Одним на радость, другим на горе, третьим на вечное нерешительное раздвоение...

И вот мы уже вылезаем поодиночке через неширокую щель, кое-как, с ободранными боками, малыми, регулируемыми порциями. И зашевелилось еврейство, заволновалось и забеспокоилось, проснулась в нем доселе дремавшая, никогда не умиравшая тяга вечных странников в их нескончаемом возвращении на родину.

Этого беспокойства теперь хватит надолго. Этим волнениям не утихнуть и после нас. Еще больше задумаются одни. Еще сильнее станут ловчить другие – в нынешних обстоятельствах тень наброшена и на них. Тень наброшена на самых правоверных.

И потому, кто выступает сегодня на собраниях? Евреи. Кто клеймит отъезжающих? Тоже евреи.

В первую очередь. Раньше всех. И всех убедительнее. Евреи всегда были максималистами...

Вроде бы и время другое, и нравы нынче не те, и факты не столь страшные, и средства информации задевают лишь косвенно, ненароком, а приглядеться – все по-старому. Вот вам пример.

Интеллигенция. Научные работники, начальники отделов, кандидаты наук, члены научно-технического совета крупного исследовательского института. Вот они обсуждают своего сотрудника. Тоже интеллигента, тоже кандидата. За его желание выехать в Израиль.

Вот вам документальная запись.

«Он говорит нам о том, что есть пункт конвенции о праве человека выехать из страны. Да, есть такое право, но мы понимаем его как лозунг, как идею, а не как практический шаг. Право уехать, может быть, и есть, но всякий, кто им воспользуется, - реакционер. Куда бы он ни поехал, даже в социалистическую страну, тем более – в капиталистическую...»

«Он решил переехать в ту страну, которая является по своей идеологии фашистской, а по своей политической платформе – захватническим государством...»

«Он не может участвовать в нашей науке именно из-за того, что изменил нашим принципам...»

«Предлагаю освободить от должности старшего научного сотрудника, так как он изменил нашему государственному строю!..»

Выкрики с места: «Предатель! Изменник! Отщепенец!..»

Постановление научно-технического совета: освободить от занимаемой должности.

И освободили! Поперек всяких правил. И удовлетворенные разошлись по домам, посеяв малую толику беззакония.

Но каждый посев дает свои всходы. И каждое беззаконие порождает желание сотворить новое.

И нам, с нашей российской историей и с нашими неисчислимыми жертвами грех это забывать...

Что-то, видно, стронулось с места

Представим себе для начала, что приехал в Москву иностранный турист. Приехал иностранный турист, который все хочет увидеть, все хочет сфотографировать, увезти с собой на память. Много таких туристов бегают по московским улицам, особенно в летние месяцы, особенно в центре города, уткнувшись носами в путеводители.

И вот он садится, этот иностранный турист, в московское такси и просит отвезти его в синагогу. Такое у него желание в этот момент, у туриста, такая у него прихоть. «В синагогу, - говорит он. – Хочу в синагогу».

А шофер удивляется. Шофер не знает. Шофер никогда туда не ездил. Все знает московский таксист, ловкий и пронырливый, - где ресторан, где вокзал, а про синагогу не слыхал. А может, и слыхал, да не велено таксистам возить туда иностранцев.

«Где синагога? – безуспешно спрашивает иностранный турист, привыкший там, у себя на Западе, удовлетворять любую свою прихоть. – Где синагога? Где?!»

А где – неизвестно...

 

Московская синагога на улице Архипова, 1959 год

Представим себе теперь, что приехал в Москву еврей из провинции. И помчался по столичным магазинам, и закрутился по стандартному кольцу ГУМ-ЦУМ-Детский мир, но остановился вдруг на полдороге по неизвестной причине. И вот уже он шарит глазами по густой толпе, и выдергивает безошибочно родственное ему лицо, и спрашивает шепотом у еврея-прохожего: «Где тут у вас синагога? Где?»

А прохожий удивляется. Прохожий не знает. Еврей-прохожий затрудняется с ответом. Все знает московский еврей – где ресторан, где вокзал, - а в синагоге никогда не бывал. А может, и бывал, да боязно первому попавшемуся сообщить адрес. Разные они бывают, первые попавшиеся. Разные потом случаются истории.

«Где синагога? – безуспешно спрашивает провинциал. – Где?!»

И уезжает назад, так и не повидав, так и не вырвавшись из замкнутого круга ГУМ-ЦУМ-Детский мир. Уезжает в свой город, где их собственные синагоги давно уже переделаны в клубы, кинотеатры или какой-нибудь там Госстрах.

***

Я знаю эту московскую синагогу очень давно, наверно, всю мою жизнь...

С раннего детства она зацепилась в моей памяти, - нечто таинственное и малопонятное, - как зацепился с детства в памяти язык идиш, на котором часто говорили родители, зацепились еврейские мелодии со старых, затертых пластинок, зацепилось воспоминание о никогда не виданном дедушке, который был человек религиозный и каждый день ходил – куда? – в синагогу.

А может, это зацепилось не в памяти. Может, это сидит в наших генах...

Еще до революции, совсем незадолго до нее, жил в Москве именитый художник Абрам Архипов. Жил себе и жил, и картины писал, и на выставках появлялся, и награды получал. Не очень модный, хотя и уважаемый художник. В чинах и званиях. Статский советник, академик живописи, преподаватель училища живописи, ваяния и зодчества...

Так вот, жил себе художник Абрам Архипов в Москве на Мясницкой улице, а потом помер. И память о нем осталась бы, наверно, только в специальных книгах да в табличках под его картинами в разных музеях. Но тут вдруг решила советская власть увековечить его имя и переименовала Спасо-Голинищевский Большой переулок в улицу Абрама Архипова, и с этого момента началась вторая жизнь его имени. Потому что это название – улица Архипова – не сходит со страниц газет, звучит по радио, коверкается дикторами всех национальностей, фигурирует в протоколах допросов и в донесениях тайных и явных агентов. Так русский художник Абрам Архипов вошел – вернее не вошел, а был втянут - в историю, в историю российского еврейства.

Здравствуй, улица Архипова! Внешне ничем не примечательная, одна из многих московских улиц, без уникальных строений, без удивительных памятников, вздыбившаяся крутой горой для общего неудобства – и пешеходов, и водителей. Но стоит на ней дом, стоит здание с колоннами – московская синагога, и это меняет дело, это все меняет...

Я начал ходить в московскую синагогу в осенние праздники Симхат-Тора. Мы собирались обычно где-нибудь в центре и шли группой, по двое, по трое, а неподалеку шла еще группа, еще и еще – студенты, школьники старших классов, юноши и девушки.

Приличная толпа стояла перед синагогой на улице Архипова, нашпигованная дружинниками и переодетой милицией. Было тогда страшновато, было неуютно, потому что цеплялись часто к молодым, прихватывали в милицейские машины, увозили в отделения, а потом сообщали на работу, сообщали в институты и школы. И никто теперь уже не знает, сколько евреев пострадало за те праздники, сколько ребят вылетело из институтов...

А в синагоге сидели тогда одни старики, молились старики, исчезали по одному старики, и было ощущение, что еще лет десять, от силы – пятнадцать, и некому будет приходить сюда, на улицу Архипова. Старела московская синагога, дряхлела, доживала годы свои...

***

И вот теперь, сейчас, еженедельно, каждую субботу сходятся евреи к московской синагоге – в любую погоду, в любое время года, всегда. В Москве, на улице Архипова, совсем рядышком с самыми главными государственными и партийными учреждениями стоят по субботам толпы евреев и спорят, и беседуют, и сватают, и знакомят, и просят помощи, и решают в который уж раз кардинальный вопрос века: ехать или не ехать?

«Что тут такое?» - спросит случайный прохожий. «Бейт-кнесет» - «Что, что?» - «Синагога, вот что. Си-на-го-га!»

И покачают головами одни. И поспешно уйдут другие. И пробурчат что-то третьи, малолестное, а то и нецензурное. А четвертые, остановившись, долго будут глядеть с изумлением на здание с колоннами, на толпу вокруг, будто удивительнее зрелища и не видывали: евреи у синагоги...

Тихо здесь в будние дни. Тихо и пустынно. В будние дни тихонько пройдут поутру старики-евреи, шаркая подошвами, кашляя и задыхаясь, спустятся сверху, с Маросейки, или с трудом взберутся снизу, с Солянки, - и опять пустынно... Даже агентам нечего делать тут. Даже милиции...

Но вот приходит день, особый день, давно ожидаемый, и заранее уже сговариваются евреи, созваниваются, отменяют на этот вечер всякие кино и театры, футболы и хоккеи.

И милиция уже готовится, продувая заранее свистки и мегафоны. И агенты готовятся, проверяя фотоаппараты и магнитофоны. И дружинники, выделенные для этой цели, получают инструкции. И спецмашины занимают посты в окрестных дворах. И автобусы. И «воронки» на всякий случай...

И засветло еще перегораживают улицу понизу и поверху, чтобы не ходил транспорт...

И засветло еще густеет поток евреев от метро к синагоге...

И засветло еще надо пройти внутрь, потому что потом не пробьешься, не увидишь, как понесут Тору, не услышишь кантора...

А поток все густеет... И улица Архипова уже, кажется, не может всех вместить... И зажигается первая звезда...

Это - удивительный день в году.

Это – праздник Симхат-Тора!..

Откуда мы такие жизнерадостные, евреи? Ну, откуда?!

Вот отплясывают на улице Архипова, прямо на мостовой, молодежь со стариками, поют песни, целуются, пьют вино, поздравляют друг друга с праздником - с чего бы это? с какой такой радости?

Не с достижений же советской власти. Не с бодрых песен советских композиторов: «С каждым днем все радостнее жить...» Не с утверждений отмененных вождей: «Жить стало лучше, жить стало веселей...»

Так откуда это у нас? Неужто не переводилось подобное в нашей истории, когда народ пел и плясал, несмотря на гонения, убийства, издевательства с притеснениями? Неужто такое не переводилось?..

Каждый год осенью приходит этот день, этот удивительный день, когда собираются евреи Москвы на улице Абрама Архипова. И если раньше приходили сюда считанные сотни, и вели себя скромно, и пели потихоньку, и расходились быстро, то теперь собираются тут тысячи и тысячи, и поют, и танцуют, и хохочут до ночи.

И опять, как прежде, вся улица Архипова нашпигована агентами и переодетой милицией, но теперь это почему-то не страшно, теперь тут не только молодежь, но и старики, и средний возраст. Подходят семьями, с бабушками-внуками, встречают знакомых, друзей, родственников, сталкиваются с сослуживцами, а то и с начальством своим – вот уж конфуз!

Этот праздник – Симхат Тора - отдушина. Это праздник, когда евреи просыпаются от спячки. Вспоминают, кто они, почему они, зачем они...

Сколько было нас таких, что только в этот день шли к синагоге, только на этот праздник! Сколько еще осталось таких, что в этот день - именно в этот - наиболее остро чувствуют страх, боязнь придти на улицу Архипова и присоединиться к другим. И хотя их нет на нашем празднике, но он и для них, потому что тоже заставил задуматься. А там, глядишь, на другой год кто-то из них тоже придет к синагоге, сначала стесненно, с оглядкой, а потом и спокойно уже, привычно и гордо...

А внутрь синагоги не пробиться, не протолкнуться даже к ее ступеням. А в зале – много молодых лиц: помолодела синагога, пустила новые ростки.

Что-то стронулось, граждане евреи, что-то, видно, стронулось с места...

Гуляет улица Архипова под бдительным оком милиции и агентов. Поет улица Архипова в двух шагах от главных государственных учреждений. Танцует улица Архипова в самом центре столицы, позабыв про страх прошлых поколений. Хохочет улица Архипова молодыми голосами, нашей надеждой и нашим будущим.

Чего нам бояться? Это наш день. Это наш праздник Симхат-Тора!

Поздравьте меня!

Все началось с того, что я стал собирать документы. И сразу ощутил неловкость. Неловкость, стеснение, унижающее чувство стыда...

Бейте меня, клеймите меня, закидайте камнями за это, но мне неловко было пойти за справкой, за копией, за квитанцией. Потому что везде – в конторе, в сберкассе, у нотариуса – надо было сообщать истинную причину, говорить громко и ясно: «Для выезда на постоянное жительство в государство Израиль».

Я честно сообщал причину – куда денешься? И мне было неловко от удивленных, иронических, насмешливых, злобных и равнодушных взглядов.

Поверьте на слово: мне было стыдно за самого себя. Еще поверьте: я боролся с собой. Но неловкость не проходила...

Я спрашивал потом. Многие прошли через это. Многим было неловко, стыдно и боязно. Очевидно, в нас во всех сидит вбитое веками подлое желание спрятать от окружающих свое национальное отличие, раствориться, исчезнуть, подладиться под общий фон.

Легко сказать во весь голос: «Я – русский!». Трудно, не всякому доступно: «Я – еврей!».

Как долго в нас вбивалась эта боязнь! Как глубоко сидит: в крови, в генах, в подкорке!..

Потом я подал документы. Я подал все документы, которые требовались, чтобы не осталось никаких сомнений относительно моего намерения. Сброшена маска. Выявлено нутро. Тайное стало явным.

И ко мне сразу пошли люди. Их было много. Иногда по три на день. Они садились в кресло, глядели на меня с диковинным изумлением, жадно вытягивали подробности. «Ой, - сказала одна еврейка, - надо, чтобы мой Додик на вас посмотрел. Ему будет интересно».

И каждый из них непременно спрашивал: «Почему ты едешь? Ну, почему?.. Тебя обидели? Такая квартира! Такая работа! Такие возможности!..»

Сначала я пробовал объяснять. Годами выношенное убеждение распадалось на мелкие причины и неубедительные доводы. Выходило пошло, глупо и вульгарно. Гости уходили неудовлетворенные, я оставался расстроенным.

Тогда я перестал объяснять. Я отвечал на вопрос и отвечаю до сих пор примерно так: «Каждый живет свою собственную жизнь. Со своим окружением, со своими мыслями, со своим отношением к миру. Одни приходят к моему решению, другие – нет. И не надо убеждать. Не надо отговаривать. Пусть каждый решает за себя».

Вы едете?.. Счастливого пути!

Вы остаетесь?.. Будьте здоровы!

***

Итак, я подал документы. Я подал все документы, которые требовались, и сразу оказался без работы.

Меня отлучили от редакций, издательств и киностудий. Мою книгу вернули из типографии. Мою фамилию вырезали из титров моих фильмов. Расторгли договора. Вернули рукописи.

Кто это сделал? Мои редакторы. Лучшие мои друзья. Старинные многолетние приятели. Везде сидели и до сих пор сидят люди, которые, будь их воля, продолжали бы со мной сотрудничать. Но им велели – и они это сделали.

Теперь я не могу заходить по памятным мне адресам. Я не могу звонить по известным наизусть телефонам. Я не хочу их подводить. Не имею права насиловать их совесть. Ведь от них ничего не зависит!

Они все были разные, по-разному проявляли свое отношение ко мне, ссорились со мной и мирились, соглашались и спорили, обижались и защищали от начальства, но я уверен, что ни один из них по своему желанию не лишил бы меня работы. Ни один! И я не вправе на них обижаться. Не вправе требовать невозможного.

Есть, конечно, люди, что злорадствуют потихоньку по поводу моего положения, хихикают и потирают от удовольствия потные, завистливые ручонки. Но – потихоньку... Одно дело написать в газете или выступить на собрании. Тут все поймут однозначно: человек подневольный, человека обязали. Другое дело – сказать вслух в компании. Не каждый рискнет. И не в каждой компании...

Конечно, есть и такие, что злорадствуют, и, наверно, в предостаточном количестве. Но сколько зато оказалось знакомых и совсем незнакомых, что звонили мне, писали, заходили домой, предлагая свою помощь и свои деньги, время свое и сочувствие. Я благодарен им всем за явную и тайную поддержку.

Сколько у меня оказалось друзей – я даже не подозревал! Может быть, ради одного этого стоило подать заявление о выезде...

***

Через пять месяцев ожидания я получил отказ. Мой выезд, сказал мужчина в милицейской форме, «противоречит государственным интересам».

Должен признаться: я скромный человек. Я никогда не преувеличиваю свои заслуги. Но тут я почувствовал прилив гордости. Если мой выезд противоречит государственным интересам, значит я чего-то стою. Я очень важен и нужен. Государственные интересы пострадают, если я покину эту страну и перееду в другую.

«Если я так нужен, - спросил я человека в милицейской форме, - то почему мне не дают работать по специальности?» – «По вопросам трудоустройства, - бодро ответил он, - обращайтесь в районные бюро».

И начались годы отказа...

Это странные, чем-то даже нереальные годы, будто попадаешь ты в заколдованное время, в заколдованное место. Почему-то перестают приходить письма. Почему-то замолкает навсегда твой телефон. Почему-то хорошо знакомые люди перестают с тобой здороваться или делают это через силу. Почему-то милиция приглядывается к тебе. Почему-то ты, математик, работаешь лифтером. Почему-то ты, физик, таскаешь лотки с хлебом в булочной. Почему-то ты, учитель, ходишь с гаечным ключом по бойлерной.

Прошлое у меня отняли: меня не было в прошлом. Будущее мне не давали: у меня не было будущего. И настоящее мое было не настоящим.

Заколдованное время... Заколдованное место...

Прошлое у меня отняли: меня не было в прошлом. Будущее не давали: у меня не было будущего. И настоящее мое было не настоящим. И приходили моменты, когда эта нежизнь становилась жизнью, и не хотелось ничего менять – привычка...

Я прожил его, это заколдованное время, иногда плохо, а иногда хорошо, иногда насыщенно, а иногда машинально, иногда храбро, а иногда не очень, но никогда я не проклинал его, это время, что выпало вдруг на мою долю. Ведь это тоже жизнь, это часть моей жизни: как же от нее отказываться?

***

Что делает еврей, получив отказ? Естественно, начинает жаловаться. Начинает писать письма и бегать по начальству.

Опытные люди говорят: «Не надо, пустое!» Но мы не верим. Мы хотим найти правду. Мы рассчитываем на торжество справедливости. Ведь нас так учили в школе.

Я не ходил по начальству – это унизительно. Я не писал потом жалобы – это бесполезно. Потому что мне не ответил никто. Ни разу. Ни на одну жалобу.

И я вдруг понял: меня нет! Нет меня здесь, и теперь никогда уже не будет. Я подал документы, и с этого момента перестал для них существовать. Проживи я еще год, три, пять лет безвыездно – меня не заметят, не выслушают, не ответят.

Мы в пустоте. Мы в капсуле. Отторгнутые, отлученные от общества, от законов и правосудия. Формально мы еще граждане СССР, но фактически нас уже нет. Мы – люди без будущего, с неопределенным настоящим и сомнительным прошлым.

 

Демонстрация еврейских отказников. Ленинград, 1980 годы

Никто нас не примет в кабинете. Никто не выслушает. Только человек в милицейской форме. Который скажет в лучшем случае: «Ждите!». Или: «Через год пересмотрим». Или: «Надо будет – вас вызовут».

Они к нам привыкли. Да-да, они привыкли к нам, люди в милицейской форме. К нашим протестам. К нашим демонстрациям и голодовкам. Это раньше они не знали, что с нами делать. Это раньше они нервничали и суматошились. Прошло время - накопился опыт. А с ним – уверенность. А с ней – безнаказанность.

Их стратегия – полное отсутствие внешней логики.

Мы бьемся, ломаем головы, пытаемся угадать тайный смысл происходящего, но это нам не удается. Нет законов, нет регламента, нет обнародованных правил. И отпускают часто не самого активного, и держат подолгу не самого им нужного, и нет в этом никакой закономерности. А главное – мы не знаем даже, кто решает нашу судьбу, где, на каком уровне.

Можно сражаться с ветряными мельницами, но нельзя сражаться с пустотой.

Они привыкли к нам, люди в милицейской форме, и мир, к сожалению, привыкает тоже. «Да, вас не отпускают... Да, оставляют без работы... Да, сажают в тюрьму... Но ведь уезжают другие. Потерпите еще. Подождите. Придет и ваша очередь!»

Мы ждем. Мы терпим. Больше того, мы вытерпим.

***

И вот мы ждем. Мы ждем, а время идет.

В первые месяцы мы суетимся, бегаем, достаем, покупаем, запасаем на будущее. В первые месяцы мы нервничаем и переживаем, что нельзя взять с собой это, нельзя вывезти то. Но проходит год, и несущественное спадает с нас пустой шелухой.

Они ужесточают таможенные правила, а мы смеемся. Они запрещают к вывозу разные вещи, а мы хохочем. Вещи! Ну, какое значение могут иметь вещи?! Пока они пропускают через таможню наши души, нам нечего беспокоится.

Отпустите нас голыми, ради приличия – с фиговым листиком, и мы радостно побежим босыми ногами в Шереметьево!

И отпускают. Отпускают евреев из России. Течет к вокзалам и аэропортам негустой ручеек.

Едут евреи, едут и едут, а мы остаемся, то ли в назидание, то ли в острастку... Почему? Или мы не евреи?

Мы ждем и надеемся. Надеемся и ждем.

По утрам мы бежим к почтовому ящику. Мы заглядываем в его темное нутро в невозможной надежде на долгожданное известие, но там ничего нет. Ящик пуст. Ощущение такое, как у бегуна на низком старте. Ты присел, собрался, судья поднял стартовый пистолет, но почему-то не стреляет. Может, он ждет, когда ты расслабишься, чтобы от неожиданного выстрела сделать тебя заикой на всю жизнь или уложить на старте с разрывом сердца? А может у него неисправный пистолет? Кто его знает...

По субботам мы идем к синагоге. Синагога – это клуб, единственное место, где можно узнать новости, выслушать невероятные слухи, огорчится и прибодриться. Стоят отказники и только что подавшие документы, колеблющиеся и решившиеся, толкуют о своих делах под бдительным оком нескрывающихся агентов.

Телефоны отключены, на почту надежда слабая, несговорчивые телефонистки не соединяют с заграницей, и слухи – единственная связь с миром. О миротворце-президенте, о добряках сенаторах... «Картер и Венс... Бжезинский и Картер...» - носится над толпой. На кого-то надо надеяться, если надеяться не на кого.

По непредусмотренным заранее дням мы едем в Шереметьево.

 

Проводы в Израиль еврейского активиста Меира Гельфонда в аэропорту «Шереметьево». Москва, 1971 год

Уезжают наши друзья, исчезают навсегда старые знакомые и первые встречные, новые люди толкутся у синагоги. Не успел познакомиться, а уже пора прощаться. Не успел подружиться, а их уже нет.

А мы все прощаемся и прощаемся, и ходим на проводы, и пьем за здоровье водку, и бьем на счастье бокалы, и с увлечением таскаем на таможню чужие чемоданы, и машем привычно руками, и задираем головы вслед улетающим самолетам, и одиноко возвращаемся обратно из Шереметьева, из проклятого, заманчивого, недостижимого Шереметьева...

А мы все прощаемся, прощаемся и прощаемся... Когда же, наконец, мы будем здороваться?

***

И закричал инженер-кандидат-доцент-доктор-профессор картавым нечеловеческим голосом на страже своей репутации-диссертации-квалификации-ассимиляции-пезумпции-юрисдикции: «У меня нет дочери! Нет!!! Она умерла для меня! Подала документы и умерла. Ее убили сионисты!..»

И кто-то шепотом, слабым дыханием в самое ухо: «Ты хочешь уехать? Хочешь или не хочешь? Надо дать на лапу. Не знаю кому, но надо. Не знаю сколько, но много. Ты думаешь, они не берут? Правильно, они не берут. Но когда никто не дает, трудно доказать, что ты не берешь. Поэтому ход такой: ты даешь, они не берут, вы уезжаете. Потому что если вы не уедете, можно подумать, что они брали, но ты не давал».

И возник в толпе шумок, прошелестел вверх по переулку, прокатился обратно, обрастая подробностями: «Все. Договорились. Они меняют нас на зерно. Я сам слышал. Расклад такой: один еврей на тонну муки».

«Глупости! все не так. Тут гораздо сложнее. Когда Бурунди договорится с Руандой, чтобы Мадагаскар попросил Тринидад и Тобаго выступить перед Исландией насчет отношений Сингапура с Мальдивской республикой, вот тогда у Берега Слоновой кости развяжутся руки и он упросит Верхнюю Вольту замолвить словечко насчет евреев. Вы меня хорошо поняли?» - «Я вас хорошо понял. И когда все это можно ожидать?» - «Сразу я вам не обещаю. Все дело в Бурунди. Надо, чтобы Бурунди договорилась с Руандой...»

Я подумал однажды ночью: «Вот они меня не выпускают. Ладно, я потерплю. Но имеет ли кто-нибудь с этого дела свой кусочек удовольствия?» Я подумал той же ночью: «Нет, никто не имеет...»

Вот он, этот человек, который меня не выпускает. Вот он, обобщенный тип, соединивший в себе все начальство и все организации.

Ах, как мне его жалко! У него же вечные отрицательные эмоции. Он имеет дело с неприятными ему людьми, которые хотят понять, почему их не выпускают, и которых он не может по-простецки послать подальше.

Ах, как ему плохо! Он в вечном раздвоении. Потому что его задача не выпускать, сбивая волну, а его мечта – открыть дверь пошире и выкинуть их всех - то есть нас - к чертовой матери.

Он не получает даже удовольствия от всех придуманных им административных мер. По той же причине. И от чудовищных денег, которые надо платить за выезд. Они – не ему. И от ущемлений на таможне, чтобы ничего не могли вывезти... Как ни ущемляй, а они все равно уедут – те, кого неохота выпускать, и те, от кого хотелось бы поскорее избавиться.

Вечная раздвоенность. Вечная неудовлетворенность. И от того – неврозы, язвы желудков, обморочные головокружения...

Ах, как мне его жалко!.. Уж если я мучаюсь, пусть хоть кто-нибудь получит с этого дела свой кусочек удовольствия. Но если нет от этого никому радости, так зачем же они тогда меня держат?!

И еще я подумал однажды ночью: я уеду отсюда, и меня, наверно, не пустят назад. Даже на кладбище, где лежат мои дед и бабушка. Говорят, что евреи Испании уносили в изгнание могильные плиты своих близких. Их выгоняли – мы уходим сами. В этом наша разница. Они уходили навсегда – мы тоже. В этом – общее.

Все повторяется...

И заплакала мать, которая не могла уехать... И зарыдала дочь, которая не могла остаться... И заскрипел зубами сын... И проклял кого-то отец... И дед благословил... И бабка плюнула вслед... И возвратился кто-то назад, выпросив на то соизволение свыше...

А мы сидим и сидим. И жизнь у нас вокзальная. Прошлого уже нет, будущее не наступило, и поезд невыносимо запаздывает...

Поздравьте меня! Сегодня у меня юбилей – два года ожидания. А там и три, там и четыре. А у кого-то теперь и пять, и семь, и девять...

Юбилеи, сплошные юбилеи! Смех и веселье... Музыка и танцы...

Вот только сердце что-то болит, подлое... Сердце наше отсчитывает свой срок.

Чокнемся, братцы, валокординчиком!

Я от вас отключаюсь!

И снова нас бьют! Опять и опять...

В центре Москвы, в центре России, в центре всего прогрессивного человечества евреев выволакивают из приемной президента страны, отвозят их за шестьдесят километров от города и избивают в лесу. Проламывают носы, бьют по ребрам и в пах. Профессионально... За что?! А за то... За все!

А кто-то из евреев уже их защищает. Кто-то говорит, что били они не по приказу сверху, а так, по собственной инициативе, и это, конечно, не одно и то же. Это – разные вещи. С этим можно жить...

Эх, евреи, евреи! Кого еще там не били?.. Выходи, твоя очередь!..

В семьдесят пятом или семьдесят шестом нас вызывали в КГБ и предупреждали. Они говорили, что достаточно нажать на кнопку, и будет дело, тюрьма, срок... Как-то убедительно говорили!

Я переживаю все очень сильно, и я проиграл для себя эту ситуацию, и несколько дней не мог спокойно жить. Я думал о лагере, о тюрьме, о своем здоровье... А потом – это очень наивно, но это на самом деле так – я вспомнил речь адвоката Грузенберга на процессе Бейлиса. Он сказал примерно так: «Здесь, под сенью закона, конечно, тебя не могут осудить – ведь ты невиновен. Но если это все-таки произойдет, то ты должен понимать, что ты не лучше и не хуже сотен тысяч евреев, которые шли на костер с возгласом «Шма, Исраэль!», и что это может случиться с тобой».

И я перенес это на себя. Значит, могут меня осудить. И утвердился, и приготовился к этому...

Мы чувствовали кожей своей: что она может, эта система, в этот момент, а чего она в этот момент не может. У нас не было никаких сомнений: когда они захотят, они сделают. Но пока нет команды, мы никуда не пропадем, с нами ничего просто так, случайно, не произойдет. Потому что мы – товар. И за нас отчитываются поголовно.

Не случайно милиция сама разгоняла хулиганов, которые приходили к синагоге бить евреев. А не лезь сам! Не своевольничай без команды...

 

Здание КГБ СССР на Лубянке

Ситуация чисто фаталистическая. Ты не можешь ее изменить. Дело на тебя уже готово, потому тебе бояться нечего. Сегодня ты под защитой КГБ. Сегодня есть команда: не бить! и ты знаешь: сегодня бить нельзя. У них есть, конечно, желание ударить, но нет команды.

Но бывали такие моменты, когда ты вдруг чувствовал: сегодня прошла команда – можно бить!..

Но это надо чувствовать, все эти тонкости. Этого со стороны не понять.

***

Они приходят, озираясь. В нахлобученных шляпах. С поднятыми воротниками.

Вид у них явно шпионский. За версту видно. Если мужчина усатый, можно подумать, что усы фальшивые. Если женщина в очках, можно предположить, что очки для конспирации.

Они входят в комнату – и сразу шепотом:

- Где у вас спрятаны микрофоны?

Я плохо понимаю по-английски, но эту фразу я уже выучил наизусть.

- Не знаю, - говорю, - самому интересно.

Туристы смеются. Чаще всего нервно. Или не смеются. Потому что не могут. Шутка ли, куда они забрались! Почти что в Сибирь. В ГУЛАГ. В цепкие лапы агентов тайной полиции.

Мы долго разглядываем дуг друга и дружелюбно улыбаемся. Улыбку невозможно подслушать. Улыбка – самая безопасная вещь. Если, конечно, за вами еще и не подглядывают...

Потом мы начинаем разговаривать. На самые общие темы. И передавать приветы знакомым. И рассказывать наши последние, как правило, невеселые новости. Кому дали отказ, кого посадили, кого выгнали с работы...

Они всем интересуются. Для этого они и пришли. Они даже записывают кое-что для памяти нарочно неразборчивым почерком. Они повторяют по много раз, чтобы запомнить наверняка. Какое счастье, что на таможне еще не научились конфисковывать головы!

Потом они уходят. Нахлобучивают шляпы, поднимают воротники, прикрывают лица усами и очками. Они торопятся обратно в гостиницу, чтобы гид не заметил их долгого отсутствия. Чтобы не сделал замечания. Чтобы не принял меры, неизвестно какие, но, скорее всего, самые ужасные. Тюрьма, пытки, допросы с пристрастием...

Они уходят, а я остаюсь. Они прячутся, а мне спрятаться некуда. Да и незачем...

И всякий раз мне хочется сказать на прощанье: «Милые вы мои!.. Ну, чего вы боитесь? Чего?! Если мы тут не боимся, если мы перешагнули через вековой страх, то чего же боитесь вы?»

Но я им не говорю этого. Я стесняюсь. Во-первых, не все они такие. Во-вторых, их тоже можно понять. Это смешно. Это грустно. Это ужасно.

Конечно, их подпугивают. За ними могут и проследить. И подслушать. И прицепиться на улице, в гостинице, в таможне. И написать гадость в газете. Например, о том, как они вербуют шпионов. Или подкидывают листовки. Или испражняются посреди номера на ковер.

Ну и пусть их! Пусть пишут, пусть подпугивают. Это входит в их работу. Посеять в туристах неуверенность. Страх. Беспокойство. Отбить охоту к контактам, посещениям и разговорам.

Свободные люди, чего же вы так боитесь?!

Мы вас очень любим, ценим и уважаем. Ваша дружба – наша уверенность. Ваша поддержка – наша безопасность.

И потому – не сдавайте позиций! Не оставляйте дома свою независимость!

Ваша боязнь – это их торжество. Ваша запуганность – это их безнаказанность. Ваш страх – это их триумф и наша беда.

Шепотом не скажешь главного. Озираясь, не увидишь основного. Свободные люди, чего же вы так боитесь?!

***

Главным было, и главным осталось – преодоление страха. Страха, который прилипчив. Который передается от отца к сыну. Который нам прививали и насаждали прежде. Который прививают и насаждают теперь. И уже казалось одно время, что страх – он у нас в генах, что заражены им навсегда, навечно, и не избавиться от него никогда. И тем удивительнее события этих лет. Тем удивительнее результаты...

И вот вам отрывки из писем, что писали евреи по всем адресам мира в надежде на помощь, защиту, сочувствие или сострадание. Вот вам – преодоление страха от письма к письму...

«Всем известно, как справедливо осуществляется на деле национальная политика в СССР, основы которой сформулированы еще основателем государства В.И. Лениным. Давным-давно в стране нет еврейских погромов, черты оседлости и процентной нормы. Евреи могут ходить по улицам, не опасаясь за свою жизнь, поселяться, где хотят, занимать любую должность вплоть до поста министра...»

«Мы понимаем: наши скорбные лица могут несколько омрачить праздничное настроение советских людей, которые готовятся отметить 100-летие со дня рождения В.И. Ленина, заложившего основы национальной политики СССР. Но у нас нет выхода...»

«Мы верим, что вернемся в Израиль. В этом убеждает нас ленинское положение о праве наций на самоопределение, лежащее в основе национальной политики СССР, и заявления официальных лиц, в частности, А.Н. Косыгина...»

Но вот проходит время, малое время – месяцы, не годы, - а шаг уже сделан, первый шаг к преодолению страха, и дальше уже не так боязно, дальше уже невозможно жить по-прежнему и писать по-прежнему.

«Граждане депутаты! История ставит вас ныне перед выбором, и у вас только две возможности: либо вы отпустите нас с миром, либо вам придется ступить на проторенный путь массовых репрессий. Потому что, пока мы есть, мы будем с каждым днем все громче требовать свободы выезда, и наш голос станет для вас нестерпимым...»

«Когда-то, в тяжелые времена, мы по наивности надеялись на «наших евреев» - кагановичей, эренбургов и пр. Теперь мы ни на кого не надеемся, кроме себя, и в этом – залог существования еврейского народа...»

«Насколько же жалки вы, кричащие: «Какое счастье – нет погромов»! А были бы погромы, вас бы умиляло, что не каждый день; а если бы каждый день – что не вас бьют; а били бы – что не до смерти; а до смерти – что не сразу»...

«Позвольте мне самому решать, какое государство, а не какая «автономная область» является моей Родиной...»

«Мы, потомки истерзанных поколений, не просим, а требуем одного – справедливости и чувства ответственности за судьбу современного еврейского народа»...

И под этими, последними, словами почти сто подписей. Гордо и открыто. Фамилия, имя, полный почтовый адрес...

***

...Я спал глубоким сном невинного младенца, а в это время какой-то безымянный монтер поорудовал над какими-то клеммами, и с моим телефоном было покончено. Быстро и решительно. Он даже не пикнул.

Как мне сказали сначала – за неуплату. Как мне сказали чуть позже – за нарушение статьи телефонного устава. Как мне сказали наконец – за хулиганство. «За чье хулиганство? – спросил я. – Мое или телефона?» Мне не ответили...

До этого они отключили меня от всех редакций. Они отключили меня от издательств и киностудий. Они отключили меня от моих фильмов, вырезав из титров мою фамилию.

И от советских денежных знаков они меня тоже отключили.

Что же им осталось? Могу подсказать.

Отключите от меня электричество. Отключите водопровод и канализацию. Отключите почтовую службу, скорую помощь и пожарную команду. Отключите от всех благ цивилизации.

Отбросьте меня в каменный век, и я с удовольствием там останусь. Потому что там ничего еще не изобрели и пока нечего отключать.

Отключите меня, отключите!.. Я от вас давно отключился.

Что же у нас происходит, граждане?

Я купил эту энциклопедию в одной еврейской семье. Я долго за ней охотился...

Вот они стоят у меня на полке, шестнадцать одинаковых томов густого темно-коричневого цвета с золотым теснением на переплете. И в каждом из них написано: «Еврейская энциклопедия выходит в двух изданиях. Одно издание на обыкновенной бумаге в прочном переплете, цена 60 рублей. Другое издание на веленевой бумаге в роскошном кожаном переплете, цена 100 рублей. Адрес конторы: Санкт-Петербург, Прачешный переулок, 6».

И вот я представляю себе, что живем мы в начале этого века. Мы пишем по адресу конторы, и нам высылают тома еврейской энциклопедии, один за одним. Хочешь – на обыкновенной бумаге. Хочешь – в роскошном кожаном переплете. Только напиши, и будут стоять на твоей книжной полке шестнадцать томов темно-коричневого цвета...

Больше того, живи мы в начале этого века, мы могли бы выписывать газеты, журналы, исторические сборники, семейные библиотеки – и все это о евреях, все это издавалось для евреев. «Рассвет», «Сион», «День», «Русский еврей», «Восход», «Возрождение», «Еврейский голос», «Еврейский мир», «Еврейская старина»... И так далее, и так далее. Одни из этих изданий жили годами, другие умирали, едва появившись, но они были, они могли быть – и это самое главное.

Сегодня в России невозможно поверить в подобное!..

Я купил эту энциклопедию в одной еврейской семье. Она лежала у них на антресолях, аккуратно завернутая в плотную бумагу.

Я пришел к ним, и меня сразу окружила вся семья: папа-инженер, мама-врач, двое детей-школьников. У них было чисто, аккуратно, с первого взгляда – нормальный достаток.

«Зачем продаете, - спросил я, портя себе коммерцию. – Неужели не жалко?» - «Деньги нужны», - ответил папа. – «Хотим поменять телевизор», - ответила мама. – «На цветной», - уточнили дети-школьники.

И вот я подумал тогда: кто же будет нас судить? Кто, где и когда? Нас, евреев, то меняют свое первородство на цветной телевизор.

Будто мало нам телевизора черно-белого. Будто обязательно надо, чтобы вся эта лавина лжи и пошлости, что валится с экрана, непременно была в цвете...

А ведь кто-то ее читал, эту еврейскую энциклопедию, в этой семье. Кто-то подчеркивал, ставил закладки по страницам. Может, потому, что не было тогда еще телевизора?..

Когда-то я ходил в библиотеку и листал там еврейскую энциклопедию. В больших библиотеках она стояла в открытом доступе, рядом с другими энциклопедиями: подходи и бери. Потом она перешла на самую нижнюю полку у пола, где ее не всякий заметит. Потом ушла во второй ряд книг, где не заметит никто. Потом сгинула в спецхранении, где ее выдавали только по справке, что требуется она для определенных научных исследований.

Вот они стоят у меня, все шестнадцать томов, чудом уцелевшие за бурные десятилетия, чудом не пропавшие при обысках, чудом не попавшие в утиль – сколько старых книг перетаскали туда!.. И я купил эти тома в этой благополучной еврейской семье, где для полного счастья не хватало одного лишь цветного телевизора...

***

Есть особый способ выращивания овощей. Когда семена сажают не в землю – в специальный питательный раствор. Для получения удивительных результатов.

Вот такие и мы, евреи. Нас оторвали от земли, от корней наших, нас насильственно пересадили на особый идеологический раствор, и получились удивительные результаты, и полезли вдруг диковинные растения с несуразными плодами, появились евреи-мутанты. У которых нет прошлого. У которых сомнительное настоящее и запланированное будущее.

Живут в России евреи, которым не надо их еврейство. Живут в России евреи, которым уготовано растворение. Живут в России евреи, которые и не евреи вовсе, и только графа в паспорте, да нос с горбинкой, да излишняя картавость временно мешают их запланированному исчезновению.

 

Фестиваль еврейской песни в подмосковном лесу, 1977 год

Но в этой, казалось бы, продуманной схеме, в этой торжествующей мелодии с барабанами и литаврами, прозвучали вдруг голоса, которые стали чего-то требовать, которых уже не устраивает искусственный питательный раствор, а нужна земля, почва, чтобы пустить корни, чтобы своими корнями сомкнуться с теми, что уходят глубоко в века и поколения...

Учат сегодня иврит - евреи. Зачитывают до дыр редкие книги - евреи. Переписывают песни с магнитофона на магнитофон - евреи. Справляют еврейские праздники.

Чтобы понять себя. Чтобы узнать себя. Чтобы познакомиться с самим собой...

***

Собрались евреи, почесали свои затылки и решили: а не поговорить ли нам о нашей еврейской культуре? Как она, что она, зачем она и сколько ее приходится на душу еврейского населения?..

А приходится ее, культуры, очень мало. Можно сказать, совсем не приходится. По отсутствию культуры на душу населения наши евреи давно уже обогнали все недоразвитые пока страны, включая племена папуасов, пигмеев и оранжевых карликов.

Так что говорить, вроде бы, и не о чем. О чем говорить, когда не о чем говорить? Языка нет. Учебников нет. Книг нет. Истории нет. Театра нет. Религии нет. Обычаев нет. Рыбы фаршированной и то нет... А есть пока что одни евреи, которых тоже, вроде бы, нет.

И собираться нечего, и обсуждать глупо. И эти ваши сим-по-зи-умы (тьфу, черт, и не выговоришь!) по еврейской культуре - дело пустое, бессмысленное и вредное.

А евреи упорствуют. Евреи желают непременно собраться. Не выпить, не закусить, а поговорить о культуре. Этих евреев хлебом не корми, только дай языком почесать.

И вдруг!.. Обыски! Допросы! Угрозы! Слежка!

Граждане начальство, за что?! Ведь мы - только поговорить, только обсудить, только предложить кое-что. Скромно и ненавязчиво.

А они забирают книги по истории евреев. Забирают пленки с еврейскими песнями. Учебники иврита забирают – незачем вам иврит. Словари забирают – обойдетесь. Библии, календари, справочники – в мешок. Пишущие машинки, магнитофоны – туда же. Зачем вам, евреи, магнитофоны, если пленки все равно забрали?

Посуду, правда, не берут. Постельное белье – тоже. И выходные костюмы с галстуками.

А это уже упущение, явная недальновидность. В посуде можно приготовить еврейское национальное блюдо. На постельном белье можно зачать еврейского ребенка. В выходном костюме и галстуке можно пойти в синагогу...

Ну и упрямые эти евреи, настырные, несговорчивые! Нет, чтобы договориться, прийти к мирному согласию...

«А все-таки, если...?» - «Нет!» - «А может...?» - «Никогда!» - «Ну почему же?» - «Кто тут шибко культурный?.. А ну, разойдись!»

Эх, граждане, граждане! Что же у нас происходит, граждане хорошие?..

***

- Подсудимый, встаньте и назовите вашу фамилию, имя и отчество

- Бегун Иосиф Зиселевич.

- Когда и где вы родились?

- Девятого июля 1932 года в Москве.

- Вы работаете?

- Я работал и продолжаю работать в тюрьме...

Это было в семьдесят восьмом году. В мае месяце. Мы стояли на Яузской набережной, в Москве, напротив иностранной библиотеки, а в обычном, неприметном здании судили нашего друга. Судили «за паразитический образ жизни». Судили по статье, по которой обычно судят пьяниц, бродяг и попрошаек.

Нас не пускали внутрь. Сына его не пускали. Родственников. Только особо приглашенных, специально выделенных и проверенных. И мы не удивлялись...

Такого еще не бывало! Нет, не бывало еще такого в истории российского еврейства. Всякое случалось, а такое, вроде, нет. Смутно, намеком, слабым воспоминанием в памяти престарелых отцов наших мелькает нечто подобное, но мы, теперешние, этого не знаем. Откуда нам знать, нам, российским евреям, с нашей историей незаписанной, с нашей традицией оборванной, с нашей забывчивостью невероятной? Откуда нам это знать?

На нашей памяти такого еще не бывало. Не было такого на нашей куцей, обгрызенной памяти. Сегодня в Москве, в народном суде судят... язык иврит!

На скамью подсудимых не посадишь существительные с глаголами, суффиксы с приставками. На скамье подсудимых – Иосиф Бегун.

Инженер. Преподаватель. Кандидат наук. Шесть лет в отказе. Шесть лет без работы. Был сторожем – уволили. Подсобным рабочим – тоже уволили. Средства к существованию - преподавание языка иврит.

Так за что же судят его?! За паразитический образ жизни.

Милиция. Агенты в штатском. Патрульные машины. Стоим у дверей суда, стоим и ждем. Друзья стоят, ученики стоят, сын... Суд еще закрыт, но в двери уже проскальзывают «свои люди». По одному. С одинаково безразличными глазами. Торопятся занять места...

Открываются двери, но нас не пускают. Ни друзей, ни учеников, ни сына...

Зал уже полон. В зале сидят «представители трудящихся». Где мы их только не встречали, этих «представителей»! У синагоги – они. На демонстрациях наших – они. У домов наших – тоже они. С фотокамерами, с магнитофонами, со всякой прочей техникой.

Если бы сами трудящиеся хоть один раз могли увидеть своих «представителей»!

- Встать! Суд идет...

Кого же увидит Бегун на суде? К кому обратится за сочувствием и справедливостью? Кто выслушает его и поймет?

Безразличные глаза. Безразличные глаза...

Все шесть лет он просил, чтобы его официально зарегистрировали как частного преподавателя иврита. Все шесть лет он был готов платить налоги, как это делают тысячи других. Но ему постоянно отказывали. И не только ему...

На улицах Москвы висят объявления: «Преподаю математику», «Преподаю физику», «Преподаю английский»... Нет только объявления о языке иврит. Это удалось только один раз, после тяжелой баталии – повесить такое объявление. Пробили однажды стенку упорством своим и упрямством. Но зарегистрироваться все равно невозможно. И заплатить налоги. И получить официальное право на преподавание.

Почему это? А потому! Чтобы не учили. Чтобы не учились. Чтобы оставалась у властей вечная возможность осудить за паразитический образ жизни...

Судебное заседание продолжается. Судят язык иврит. Судят причастия и глаголы, спряжения и синтаксис. Судят Иосифа Бегуна.

Подсудимый сидит в тюрьме уже два с половиной месяца, из них большее время - в голодовке протеста.

Неужели настолько опасен этот человек, что нельзя ему до суда ходить на свободе?

Неужели настолько опасен этот язык, что нельзя учить его и преподавать, читать на нем и говорить?

Повесь сегодня объявление, что можешь обучать желающих китайскому языку, кхмерскому, суахили – пожалуйста! А иврит – нельзя. Может, нету на свете такого языка?

А это уже суд решит – есть или нет...

Заседание переносится на другой день...

И опять мы стоим у дверей суда, стоим – ждем. Друзья, ученики, сын...

Милиция десятками, агенты дюжинами, два подполковника, некто в штатском из черной «Волги». Проводится серьезная операция – посадка Бегуна в «воронок».

Нас оттесняют плечами. Машину подгоняют вплотную, дверь к двери. Проталкивают Бегуна быстро, грубо, пинком в спину... Как бандита, вора или убийцу.

- Папа! - кричит сын. – Папа!..

- Шалом! – кричим мы. – Шалом, Иосеф!

А вокруг мечутся штатские, негодуют вокруг «представители трудящихся». Это что еще за «шалом» такой? На каком языке? Нету слов таких и языка такого... А если и был когда-то, то временно отменяется. До нового заседания суда. А может и насовсем...

Потом был еще один суд. На шестьдесят пятый день его голодовки. Прокурор требовал, свидетели путались, судья нервничал и перебивал подсудимого, заседатели поддакивали, защитника никто не слушал.

«Представители трудящихся» сидели безразличные, явно скучали. Лишь изредка, будто по команде, разыгрывали возмущение против «тунеядца» Бегуна. Когда суд удалился на совещание, сотрудники КГБ, не стесняясь, входили и выходили из кабинета судьи.

Бегун получил два года ссылки. Его отправили в Магаданскую область, в Сусманский район, в поселок Буркандья – за тысячи километров от Москвы.

 

Иосиф Бегун (слева) и приехавший его навестить в заключении еврейский активист, преподаватель иврита Павел Абрамович

Мы писали ему туда – письма и телеграммы, и оттуда он прислал мне на прощанье: «Дерех цлаха. Шалом у-враха». Счастливого пути. Мир и благословение.

Я уехал в Израиль, он в ссылке работал электриком на руднике – инженер, преподаватель, кандидат технических наук.

И оттуда, из ссылки, он посылал письма в ООН, протестуя против дискриминации языка иврит. А на это нужно мужество. Там, в Магаданской области, в Сусманском районе, в поселке Буркандья, где какой-нибудь лейтенант охраны – царь, бог и начальник, от которого зависит твоя жизнь...

Потом его отпустили. Его отпустили весной семьдесят восьмого года, засчитав, как оно и положено по закону, каждый день тюрьмы за три дня ссылки.

Он приехал в Москву, к жене, но там его не прописывали. Они не давали ему права жить дома. Они гнали его за сто первый километр от столицы, где никто не хотел брать его на работу. Нет работы – нет жилья. Нет жилья – нет прописки и работы.

Замкнутый круг. Обычный замкнутый круг, из которого один путь – обратно в тюрьму.

Его арестовали в Москве через пару месяцев после освобождения. За нарушение «паспортного режима».

Режим... Слово-то какое! Принудительный режим. Режим содержания под стражей. Паспортный режим. Будто и на воле – неволя. Будто и на воле – вечный режим заключения...

И опять он сидел в тюрьме. Опять ждал суда. Опять объявил голодовку.

И снова друзей не пускали внутрь. Снова зал суда был забит специально выделенными и проверенными...

Прокурор требовал, свидетели путались, судья перебивал больного, истощенного голодовками подсудимого, присяжные поддакивали...

Бегун получил три года ссылки...

И опять он в Магаданской области, в Сусманском районе - Иосиф Бегун, инженер, кандидат наук, преподаватель языка иврит...

Сколько человеку отпущено сил? Сколько здоровья, мужества оптимизма?

Что движет им? Что дает силы?..

Врата исхода нашего

Сколько раз я приезжал сюда год за годом, провожая друзей своих! Сколько раз я стоял тут, задрав голову кверху, а они уходили за стеклянную перегородку, они улетали свободными, они пропадали навсегда! Сколько раз это было, сколько несчитанных раз!

Я провожал многих, и возвращался назад, в свой отказ, и опять провожал, опять и опять, не зная, когда придет мой черед. Я провожал многих, и это было тяжело. Это было невыносимо – возвращаться назад, к ожиданию, к полной безысходности завтрашнего дня.

Но насколько оказалось тяжелее, когда провожают тебя! Насколько это невыносимее!..

Я стою наверху, на лестнице, и гляжу вниз, в последний раз на друзей своих. Стыдно глядеть им в глаза. Стыдно и больно. Потому что я уезжаю, а они не могут уехать. Я получаю свободу, а они остаются заключенными. Заключенными, у которых нет срока заключения.

И завтрашний день – не их день. И завтрашняя жизнь – еще не их жизнь.

Я уезжаю, а они остаются...

Мы улетаем, будто из окружения. Будто последним самолетом, когда бомбят уже взлетную полосу.

Мы приземляемся в Лоде, опаленные, обугленные, в капсуле недоверия, отчаяния и надежды, и нас легко выделить из толпы по пристальному, напряженному взгляду.

Через пару месяцев в Израиле мне говорили многие: «Вот теперь у тебя нормальные глаза». Я им не верил. Я смеялся. Я думал, что они у меня всегда одинаковые.

Пока не увидел следующих. Тех, кто был много лет в отказе. Тех, кого я уже встречал в Лоде. У них был пристальный, напряженный взгляд.

А мы все улетаем и улетаем... И у каждого из нас ощущение невозможной удачи, будто вытащил счастливый билет. И у каждого – страх за остающихся.

***

Деды наши уходили из России пешком. На рубеже веков: через Бессарабию, Галицию, Австро-Венгрию.

Отцы наши уезжали из России в теплушках. В двадцатые годы: через Румынию, Польшу, Латвию.

Мы улетаем из России самолетами. Теперь, сейчас, ежедневно. Через аэропорт «Шереметьево».

.У дедов наших: один брат уходил, другой оставался. Уходили от погромов, от казенной армейской муштры, от удушливой атмосферы черты оседлости. Оставались в привычном месте, у родных могил, в окружении друзей и родственников.

У отцов наших: один брат уходил, другой оставался. Уходили от холода, голода, от рек пролитой крови, от незабытого еще ужаса времен Махно и Петлюры. Оставались в плену у обстоятельств, в заботах о дне сегодняшнем, с любовью к тому, что невозможно покинуть.

И мы также... Брат уходит, другой – остается. Один взваливает на свой плечи неподъемный этот груз, делает то, чего не сделали отцы его и деды, другой – пропускает очередь, оставляет на долю детей своих и внуков.

Вчера, сегодня, ежедневно: брат прощается с братом. В аэропорту «Шереметьево».

***

Во все века уходили евреи.

Уходили, никуда не придя. Приходили, чтобы уйти снова. Оставались на время, уходили навсегда. По­тому что приходить было некуда. Даже те, кто оставались, уходили во снах.

Ушедшие – в снах возвращались.

Они брели по миру, везде неприкаянные и везде нежеланные, прилепляясь корнями к чужой земле, рожая на ней детей, закрывая глаза старикам, оставляя на своем пути свои могилы.

Они добивались успеха на новом месте, почета и благополучия, а она снилась, незабытая и незабываемая, ласковая и безжалостная, светлая и горькая, прежняя их родина. Хата, заваленная на сторону. Поле в ромашках. Речка, обмелевшая за лето. Луговая трава, бархатная и прохладная под босыми ногами. Тихие, зачарованные переулки. Бульвар в аллеях. Опечаленное лицо друга...

Они оглядывались назад, ушедшие, и каменели, и стояли соляными истуканами, у которых от воспоминаний щемило сердце... Так было. Так есть. Так будет.

Никто за нас не станет жить. Никто за нас не пройдет этот путь. Или мы, или – потомки наши.

Из Египта тоже, наверное, уходили не все евреи. Оставшиеся – растворились, исчезли сначала в египтянах, а потом – вместе с ними. Ушедшие обрели родину.

И все-таки... Что же нам будет сниться? Нам, улетающим? Там, на новом месте?

Взлетая, мы не обрываем корней. Они потянутся следом за нами, за самолетом, куда бы мы ни направились. От самого аэропорта «Шереметьево»...

Взлетая, мы оставляем знакомое. Приземляясь, мы попадаем в неведомое.

Ожидая своей очереди, мы теряемся в догадках, основанных на слухах и обрывочных сведениях. Нас лишают информации, нам подсовывают искаженное. И не всякий способен продраться через привычную, годами устоявшуюся веру в официальные сообщения.

Но время идет, улетают люди, самолет за самолетом, и плотью наполняется пока нам неведомое, характерами и привычками, лицами и походками, цветом и запахом.

Улетают малые дети: им везде одинаково. Их память – чистые страницы.

Улетают молодые: к новым местам, к новым друзьям.

Улетают старики: с багажом воспоминаний, который не перебрать за оставшиеся годы.

Труднее всего среднему возрасту. В эти годы ты уже прочно привязан к прошлому. В эти годы ты еще очень рассчитываешь на будущее. Но в сорок лет не заведешь себе новых друзей, не подладишься под чей-то характер, не переделаешь себя. А со старыми даже переписки не будет...

Что говорят обычно на прощанье? «Пишите!» «Звоните!» «Приезжайте!» Но в нашем случае все не так. Они вас не попросят, и вы, конечно, не рискнете их попросить.

Вам – уезжать. Им – оставаться. И вы не станете их подводить своей назойливой и опасной дружбой...

С робкими друзьями распрощайтесь дома. Со смелыми – в аэропорту «Шереметьево»...

***

«Шереметьево» – это крематорий с плясками.

Прощаются навсегда, навечно, безвозвратно посреди экзотических иностранцев, бойких сотрудников Интуриста, равнодушных пассажиров и кокетливых стюардесс, милиционеров, переодетых в штатское, и штатских, переодетых милиционерами.

Там хоть наедине, в крематории, тихо и благоговейно, а тут – в сутолоке, на людях.

Там хоть с торжественностью, приличествующей случаю, а тут – в равнодушной, оскорбительной спешке.

Там - мертвые опускаются вниз, медленно и печально, под звуки органа, тут - отъезжающие уходят наверх, оставляя родных внизу, в слезах и рыданиях, посреди случайной, любопытствующей толпы...

И вот они уже уходят наверх, за толстое, звуконепроницаемое стекло, и высматривают тех, внизу, и что-то говорят, и жестикулируют отчаянно, но преграда легла между ними, преграда неодолима, и тем уже не услышать этих, и этим тех не понять.

Не люди – тени. Призраки, силуэты за толстым стеклом. И Харон-перевозчик уже объявляет по радио посадку на самолет...

Громко. Отчетливо. Равнодушно-механически. На все «Шереметьево»...

Трещина пролегла посреди евреев. Глубокая, извилистая трещина, как при мощном землетрясении.

Трагедии в семьях. Мать и сын. Муж и жена. Дед и внук. Любые варианты с проклятиями, слезами, угрозами, жалобами, обвинениями, доносами и инфарктами. Молодой оказывается мудрее старого. Старый – смелее молодого. Любые варианты, густо замешанные на подозрениях, непониманиях, страхе остаю­щихся.

Трещина идет через семьи. Трещина идет через наши сердца. Мы страдаем и уезжаем. Они страдают и оста­ются. Мы не убеждаем их. Они не убеждают нас.

Неестественно созданные обстоятельства. Неестественно сложившиеся отношения.

А все из-за чего?

Если бы мы могли подойти к кассе и купить спокойно билет! Просто подойти и просто купить. И уехать. И приехать обратно, в гости. Или позвать их к себе. В любое время. Когда захотел. Ах, как это странно! Как нелепо! Только вдумайтесь: считанные часы полета – и годами неодолимая пропасть! Стоило ли после этого родиться в двадцатом веке? Стоило изобретать самолеты?..

 

Московский международный аэропорт «Шереметьево»

Все упирается в «Шереметьево». В открытое, радушное, доступное, круглосуточное и бесперебойное «Шереметьево». А пока этого нет, трещина пролегла посреди евреев. И самая последняя, самая болезненная - через аэропорт «Шереметьево».

А ведь есть еще Чоп, Брест, Унгены - пограничные железнодорожные станции.

***

Матовые стекла квадратами. Окантовка белого металла. Это стена высотой под три метра. Над стеной – балкончик.

Улетающие - после таможенного досмотра - поднимаются по лестнице и выходят на балкончик, чтобы с него уйти уже навсегда, за толстое стекло. В этот момент мы их видим. В этот момент мы их слышим. В этот момент прощаемся...

На балкончике стоять не разрешается! С балкончика гонят. Пять секунд – и все...

Запомните это место. Включите в каталоги для туристов. Исторический памятник. Охраняется государством. Матовые стекла квадратами. Окантовка белого стекла. Стена плача. Вторая половина двадцатого века. Москва. Аэропорт «Шереметьево»...

Но мы еще дождемся! Вот увидите, мы дождемся! Не мы - дети наши.

В «Шереметьево», в международном аэропорту, на самом видном месте будет стоять памятник «Взлетающий еврей». Памятник еврею, который лбом своим, горбом своим, неврозами и сердечно-сосудистой недостаточностью открыл из России окно в Европу.

Не Петр Первый, - причем тут Петр? - а именно этот тихий и незаметный, упрямый и настырный еврей. Приучил, сделал обыденным, заставил привыкнуть к мысли, что недостаточно иметь в доме окно. Это окно должно еще открываться.

На правах инициатора предлагаю свой вариант памятника. Пусть скульптор изобразит его в момент отрыва от взлетной полосы. Он уже в воздухе, уже в полете, в трудном состоянии набора высоты, и только кончики пальцев одной ноги еще касаются бетонной плиты. В руках у еврея тяжеленные чемоданы, на плечах - дети, за спиной развевается по ветру жена, уцепившаяся за его пиджак, на ногах повисли два милиционера. Глаза у еврея шальные, лоб потный, улыбка блуждающая, волосы в беспорядке, галстук сбит на сторону. И еще постамент. Непременно низкий. А на нем – букетик ромашек. На самом видном месте в аэропорту «Шереметьево»...

Но вот уже запущены моторы. Розданы леденцы и гигиенические пакеты. Самолет выруливает на взлетную полосу. «Не курить! Пристегнуть ремни!».

Миг, краткий миг перед отрывом... Что же мы скажем на прощание? Чем отблагодарим землю, приютившую нас? Скажем так:

- Страна, из которой можно уехать, это страна, в которой можно жить. Мы уезжаем - это и есть наша благодарность. Мы уезжаем – это и есть наш вклад. Мы уезжаем - большего мы не в силах для тебя сделать, наша первая родина. Смейтесь сегодня и злобствуйте, издевайтесь и проклинайте - это мы, мы приоткрыли ваше окно! Зрячим - не увидеть. Мудрецам - не понять. Время разберется во всем.

Прощай, аэропорт «Шереметьево»!..

***

Начиная эту работу, я уже томился неподъемностью задачи. Закончив ее, угнетен невысказанностью...

Эта книга писалась в Москве. Потом - в Иерусалиме. Я сознательно не исправлял то, прежнее, московское: таким я был тогда, так думал и чувствовал, - таким мне и оставаться на страницах книги. Я сознательно не писал о том, чего не знал, не видел, не потрогал, - и потому тут нет многого, в этой книге. Я опросил многих и многих: что они увидели, что прочувствовали и запомнили на наших общих путях выезда из России, - им всем, неназванным, моя благодарность.

И еще... Это было в семьдесят седьмом году. Летом. Я пришел, как обычно в субботу, к синагоге на улице Архипова и узнал, что мой знакомый, тоже отказник, получил, наконец, разрешение. Это очень сложное чувство, которое охватывает тебя, когда узнаешь такую новость. И радость за него. И надежда. И грусть. И отчаяние, порой: когда же, наконец, мой черед?!

И вот тогда, в тот день, подходит ко мне Ханна Ароновна и говорит, - а глаза сияют: «Следующим, - говорит, - уедете вы». «Ну что же, - отвечаю, - я с удовольствием. Но почему вы так решили?» «А мне приснилось, - говорит, - что следующим из отказников уедете вы».

 

Репатрианты из СССР в аэропорту Бен-Гурион

Посмеялись. Забыли... А через два месяца я получил разрешение. Я и на самом деле был следующим...

«Ну! - ликовала Ханна Ароновна. - Что я говорила?!»

«Ханна Ароновна, - сказал я тогда. – Обещаю вам! Я постараюсь! Сделаю все, что в моих силах, чтобы вы мне приснились... И вы, и Саул Моисеевич».

Но они мне так и не приснились. До сих пор...

И меня очень огорчает, огорчает до сих пор, - хотите смейтесь, хотите нет, - что они мне так и не приснились, Ханна Ароновна и Саул Моисеевич, не приснилось мне до сей поры их освобождение, их встреча с сыновьями... И не только они, - другие тоже пока не приснились, те, что годами ждут по тюрьмам-ссылкам-отказам время своего освобождения.

Эта книга – моя попытка им всем помочь. Тещу себя надеждой...

 

Материал предоставлен израильской ассоциацией «Запомним и сохраним»

http://www.soviet-jews-exodus.com Исполнительный директор Аба Таратута

Рейтинг:

+2
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Регистрация для авторов
В сообществе уже 1132 автора
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru