* * *
Город и горожане…
Город за гаражами –
ожидаем,
как Пётр Ильич в пижаме
после вечернего чая –
весь такой нескончаемый,
но чрезвычайно
офсетный –
то ли в плену цемента,
размытого ливнем,
то ли в мимике сиротливого
к ночи лица,
то ли просто – в парах свинца
над пламенем фонарей,
которым – в отличие от календарей –
никто не поставит галочку,
крестик или – как давеча –
не оторвёт страницы
с риском
остаться без света –
хоть и избитого по проспектам…
В рамочку бы –
да мрачен уж быт
спальных массивов, где рвы
с обломком стальной трубы
к зиме означают ремонт судьбы.
И всё же – за гаражами –
покосившимися и ржавыми,
за воображаемым
Килиманджаро,
который жарит
в топках и выдыхает ввысь
с дымом, что возвратится вниз
смогом, нашу живую плоть,
за стройками, указавшими брод
между вчера и завтра, но в расчёт
не взявшими голос эстетики –
видна работа предсердий…
Мощная диафрагма –
создаёт тягу,
толкая в атаку
кровь, которой однако
быть медленной, тёмной, венозной –
но той, что снова потребует воздуха
так – будто Пётр Ильич в пижаме,
видя во сне дирижабли,
плывущие над гаражами,
догнать их на вдохе глубоком решает…
* * *
Ракета класса
«старик и море»
всей лирической массой
накроет твою территорию –
разотрёт в пыль прибоя,
в искрящийся порошок.
Впрочем, вступишь ступнёй босою –
и выдохнешь: эх, хорошо…
Вот и стой – словно цапля –
хватая нить горизонта,
за которой пространство иссякло
для глаза, хотя он в – расчёте на что-то –
поднимает тяжёлое веко –
как створку ракушки…
Чайка – борется с ветром,
будто с поводом выйти на сушу.
Горемычные книги –
оплакали боль эпилогов.
Здесь бы – в белой тунике
шататься вдоль берега, ловко
закруглившего бухту
ладонями в мыслях о чаше
пообъёмнее, чтоб по вину и цикута –
во славу приливов вчерашних.
Но скрипучий баркас
возвращается вновь без улова –
эта повесть про нас –
про нас её каждое слово.
Бросишь камешек в воду –
только прыгнет всего-то два раза.
Вот и море, дружок – море, вот оно,
а теперь – давай, просыпайся –
над кварталом, в сырой снег замотанным,
ждут ракеты другого класса…
* * *
Бумажным полотенцем
вытираешь руки
в общественной уборной,
где вода журчит,
как кровь большого
раненого зверя
в сезон охоты,
а точней – в сезон убийства.
Ты заворачиваешь кран,
чтоб эта смерть
не беспокоила
своим сырым сиротством
и утекла в ту чёрную дыру,
где в трубах
воют волчьи души…
Ты смотришь в зеркало,
ты видишь, как стекло
в разводах мутных
отражает правду
знакомых с детства черт,
но в правде той –
нет повода подолгу
задерживать глаза,
ведь всё известно
и уже давно,
тут главное – лица не потерять,
его нащупав зябкими руками,
опять нести сквозь гул и суету –
похожее на сторону Луны,
что вновь обращена
к Земле и к людям.
Ты видишь в зеркале,
как всяк входящий ждёт
пространства поукромней
и почище,
а, попадая в свет слепящих ламп,
размазанный по кафелю и жести,
находит этот гулкий закуток,
не предлагающий другой альтернативы.
Шуршание одежды и подошв,
разрывы кашля
и фрагменты речи –
вороньи крылья
сложат и внутри
продолжат исповедовать реальность.
И тут уборщица
с пластмассовым ведром
и с внешностью
потомка Чингисхана
попросит выйти,
чтобы освежить
скупую память пола
быстрой шваброй.
В торговом центре –
снова толчея,
а, впрочем,
так почти всегда снаружи…
* * *
Падал в омут –
то есть в воду –
чёрную-чёрную,
что течёт
наречённая
безымянной рекой,
падал между материков –
в сплетение меридианов –
натянутых
будто паучья сеть,
из которой только осе –
жёлтой пуле –
в жарком июле
под силу вырваться.
Падал – словно от выстрела –
в сухую траву
вдоль дороги, где наяву –
столбы, а во сне – обелиски
вавилонских царей со списками
древних законов,
которые вырвали с корнем
из кодексов
и вшили комиксы.
Падал в багряный мох
из сказки про теремок
зайцем или медведем –
прочь от таких соседей,
падал в ворох бумаг –
сир и наг,
перепачкан чернилами,
соком черники,
жертвенной кровью –
закупоренной тромбом,
откупоренной бритвой.
Падал – на манер метеорита –
пронзая купол небес –
кубарем в лес,
ищи-свищи,
как камень,
пущенный из пращи –
канул
в ночи…
Падал тысячу раз –
то в бровь, то в глаз,
то в тюрьму, то в суму –
извалялся в пыли,
окунулся в сурьму –
Господи, подними.
* * *
Единственная информация,
известная мне о Серпухове, -
Это то, что в нём есть
Серпуховский
Лифтовый завод.
Об этом я прочитала на железной табличке,
Висящей в лифте дома,
В котором живу.
Наталья Емельянова
Где-то живёт человек
с незатейливым именем
с синей наколкой на левом плече
или на правом – и, может, даже не с синей,
а, скажем, с чёрной –
белый такой медведь,
грубо очерчен, но чётко.
Мог бы быть не медведь, но ведь –
во всей этой тёртой эстетике
топорщится шерсть и скалятся зубы.
У того человека – соседи
вечерами стучат по трубам,
когда он включает на полную громкость
виниловый диск,
которых давно уж не крутят, и из колонки
хрипит подзабытый артист.
Человек в ответ им
делает музыку громче,
и кричит соседям,
что за день устал рабочий
и должен немного расслабиться.
А белый медведь всё скалится, скалится…
С утра – на завод.
В здешнем маленьком городке,
не достигшем больших высот
в экономике на витке
извечного кризиса –
ценен стабильный оклад,
хоть по меркам реалий капризных
он несколько маловат.
Человек крутит гайки,
шлифует стальной брусок
и воздух, пропитанный гарью,
выдыхает на щётку усов
из ноздрей – тех, что вытер чумазым пальцем.
А белый медведь всё скалится, скалится…
С остановки пешком.
А куда и зачем?
Натянув на голову капюшон,
идёт в темноте человек
до какого-то дома,
к какой-то двери,
но по-прежнему в коме
пространство внутри.
И от этого тихого ужаса
холодно на душе.
Макароны с сосиской к ужину
и сто грамм – это уже клише
для историй про жизнь до беспамятства,
где белый медведь всё скалится, скалится.
Где-то –
да Бог весть где –
по неброским приметам
зима в городской черте,
в которую с неба снег хлопьями валится,
но белый медведь уж с этим-то точно справится…
* * *
Висят на петельках слова –
готовые стать речью,
но гаснет робкий уголёк, и голос человечий
с ним продолжает остывать
в углу, где жуть предчувствий
и совок из стали…
Листаешь книжицу, листаешь,
и кобра в пасти у мангуста –
предсмертной судорогой длит
чешуйчатое зябкое пространство,
страдавшее от приступов злой астмы,
но нечему теперь болеть внутри…
Всё повторяется уже немало лет:
в окне зима кромсает хилых жертв
с нажимом – так, что льдинки на ноже
потрескались, запорошён кювет,
в котором – груды гиблого железа
и прелая резина лопнувших покрышек,
лишь в щели ветер слышен,
но разбирать, пожалуй, бесполезно,
что он хотел сказать –
так воет пустота.
Ты чувствуешь, как белый свет устал
к оттенкам приучать твои глаза,
и шторы опускаешь, и несёшь
банальный чай в потрескавшейся чашке
в глухую комнату, где кошка всей природою урчащей
опровергает холод – будто ложь…
И вот опять – покажется листок,
за ним – другой, и вся картина снова –
освободит саму себя от сора –
а для неё и треск заглавий – сор,
особенно в восторженном чаду.
Возьмешь слова – потянешь за тесёмку,
и отзовутся звуки в сердце ёмком –
те, что имеешь ты всегда в виду.
* * *
Хор василисков
брал то высоко, то низко
на концерте по случаю
или какому-то поводу – лучше
по поводу,
ведь случай – лишь оводом
жалит священных коров
сиюминутности – и будь здоров –
а повод – это всегда кирпич,
положенный в основание личного
или общественного интереса,
из окна которого – белый колпак Эвереста
выше любого – даже кедрового леса.
В Доме культуры –
все плюют только в урны –
ну, скажем, почти, что все –
кроме люмпена, думающего о колбасе
больше, чем о духовной пище,
кроме преступного элемента, что ищет,
где бы чего украсть,
кроме сторожа, потому что он – как бы власть,
а власти – нужно быть всюду и на века
в радиусе выстрела или плевка.
Шлёпали клавиши фортепьяно
под пальцами концертмейстера пьяного,
но из той какофонии породистый Бах
всё же делал замах
своим совиным крылом,
и думалось о былом
под гудящие фуги
водителю фуры,
привёзшему утром на склад
всяческий провиант
и решившему, что концерт –
это такой прицеп
под режиссёрской пломбой,
которую люди срывают и хлопают.
В Доме культуры –
надо бы вывесить шкуры
медведей, здесь наступавшим на уши
упорным товарищам,
стремящимся овладеть
тромбоном и скрипкой, но неуловим медведь
в здешних кущах дремучих –
не представился случай,
хоть мы уже знаем, что лучше
не случай, а повод –
он поувесистей будто молот,
впрочем, и повода нет
встретиться, мол, превед,
медвед…
Билетёр баба Катя – суха,
словно видавшие виды ольха –
всё глядит из дверей на сынка:
эна как машет палочкой – так их, не спят нехай.
Андрей Дмитриев. 1976 года рождения. Живет в Нижнем Новгороде. Окончил юридический факультет Нижегородского коммерческого института. Обозреватель областной газеты «Земля нижегородская». Член Союза журналистов РФ. Публиковал стихи и прозу в сетевых изданиях «Точка Зрения» и «Лиterraтура», журналах «Нева», «Дружба народов», «Бельские просторы», «Нижний Новгород», «Гвидеон», «Луч» и других.