litbook

Non-fiction


А было все так... (Дневниковые записи. (Публикация и предисловие Галины Коробкиной))-продолжение0

(продолжение. Начало в №7/2018)

Юрий ВайнштокКончалось лето, и работа в колхозе подходила к концу. За три месяца мы окрепли благодаря свежему воздуху и приличной еде, да и заработали довольно прилично. Мне выдали за сто четыре трудодня двести восемь килограммов зерна. Когда его смололи, получилось два полных мешка хорошей пшеничной муки — целое богатство для меня. Скоро будем дома, в Казани.

Утром привезли нас на пристань. Весь первый день мы просидели на своих мешках с мукой. Пароходов не видно. По Волге плывут катера с баржами, груженными продовольствием и оружием для фронта, но ни один к нашей пристани не подходит. Стало тревожно. Ходят слухи, что нас не вывезут, пока фашисты наступают на Сталинград. Проходит день, другой, а мы все сидим на пристани. Постепенно съедаем запасы печеного хлеба. Уже стали отдавать понемножку свою муку в небольшую столовую, чтобы нам готовили еду хотя бы один раз в день. Уныло бродим по берегу реки. Девочки наши сникли. Мы стараемся ободрить их, развлекаем как можем.

Дебора Иосифовна Рязанская

Дебора Иосифовна Рязанская

Кто-то из ребят предложил отправить срочную телеграмму в Казань и сообщить о нашем бедственном положении. Её послала руководитель нашей группы Дебора Иосифовна Рязанская, которую мы все уважали. Она была эвакуирована из осажденного Ленинграда, где преподавала в Академии художеств имени Репина. Это была энергичная, жизнерадостная женщина. Она, как и мы, не отставая от колхозниц, работала на уборке, много рассказывала о Ленинграде, о художниках. Это был настоящий педагог, друг и товарищ. И вот через сутки с криком «ура» мы встречали небольшой катер. Все зашевелились, зашумели, стали собирать вещи. Не успел еще катер как следует причалить, как на него хлынула огромная толпа народу. С большим трудом и скандалом разместились и мы. Молча стояли мы на палубе и смотрели как зачарованные на золотисто-красные высокие берега Волги, многочисленные села с церквушками, леса, поля, которые отражались в воде.

Катер проплывал мимо пристаней, нигде не останавливаясь. А на каждой ждало парохода множество народа. Иногда над головами на небольшой высоте пролетали наши самолеты. Здесь уже сильнее ощущалась война. Наконец-то катер благополучно пришвартовался на многолюдной, шумной пристани Казани. Ребята перетащили тяжелые мешки с мукой поближе к трамваю. К нам подошел милиционер и спросил откуда у нас мука. Мы показали справку из колхоза о том, что эта мука заработана своим трудом. Все смотрели на нас с завистью — ведь мука в то время была на вес золота. Я еще долго добирался из центра до своего подвала. Хозяйка обрадовалась моему приезду, а особенно такой драгоценной ноше. Первые дни мы отъедались, хозяйка пекла из этой муки лапшу, оладьи, делала супы, пирожки с картошкой. Прошло некоторое время, и я заметил, что мой мешок с мукой катастрофически худеет, в нем даже появилась дырка. Я делал вид, что ничего не замечаю, но решил проследить за хозяйкой. Я нашел её на базаре: она продавала пирожки. Я прошел так, чтобы она меня не заметила, но когда через несколько метров обернулся, моей толстушки уже не было.
Пришел я домой после занятий как ни в чём не бывало. Хозяйка у плиты готовила обед.
— Садись, Юрочка, кушать будем, — позвала она.
За столом она мне сказала, что решила из моей муки испечь пирожки и продать их, а то все равно мыши съедят.
— Видишь какая дырка в мешке появилась!
Что правда то правда — действительно дырка в мешке становилась все больше.

Быстро опустели мешки с мукой, и вскоре хозяйка предложила мне искать новое жильё, а то ей надоело жить в тесноте. Я снял угол в двухкомнатной квартире на четвертом этаже в центре города, в шумном переулке возле большой площади. В этой квартире жили старушка лет за семьдесят, её дочь — хозяйка и внучка, уже взрослая женщина. В большой комнате жила хозяйка с дочерью. В маленькой — квартирант, здоровенный мужчина средних лет, водитель грузовика. Он приезжал один-два раза в неделю и всегда приносил продукты целыми ящиками, а в то голодное время это было целым состоянием. Ими он расплачивался за жильё. Хозяйка расшаркивалась перед ним. — Петя, какой вы молодец, — охала и ахала она.

Меня поселили в прихожей. Я спал на сдвинутых сундучках, вместо матраца было какое-то тряпье, прикрытое простыней, одна подушечка, а укрывался суконным одеялом и теплым пальто. Там же в прихожей жила и старушка-мать, для которой не нашлось места в большой комнате. Мне было до боли жалко её.

«Почему, — думал я, — родную мать-старуху положили в коридоре, когда есть такая большая комната? Почему её унижают и кричат как на чужую? Старушка всегда ела в одиночестве после всех что оставалось, иногда делилась со мной своей скудной едой. Я часто видел как она украдкой утирала слёзы.

Однажды, оставшись один в квартире, я чуть не учинил пожар. Не было света, и я решил починить счётчик. Вывернул пробку. В гнезде торчала обгоревшая проволока. Я хотел вытащить ее остро отточенным карандашом и устроил замыкание. Сильным ударом тока меня отшвырнуло на несколько метров. По проводам по всей квартире пробегали искры, горящие куски падали на пол. Загорелась скатерть на столе, тюлевая штора. Я быстро всё погасил, но в скатерти появилась огромная дыра. Обгорелые куски провода валялись на полу, стены кое-где закоптились. Я очень испугался и долго не мог решить что делать: ждать хозяйку или идти в училище.

Вечером, когда я пришел домой, увидел, что мои вещи сложены в углу. Я пытался объяснить хозяйке что произошло, но она с плачем набросилась на меня, крича, что я хотел поджечь ее квартиру, и велела немедленно убираться. Старушка пыталась меня защитить, но и ей сильно попало. Делать было нечего. Собрав свои вещи в небольшой чемоданчик, я ушел в общежитие при училище, где жили иногородние студенты. Шла весна 1944 года. Настроение у людей было приподнятое несмотря на трудности. На фронтах Великой Отечественной войны продолжались упорные бои, но теперь уже наступательные. Мы уже привыкли к тому, что по радио Левитан сообщает об очередной победе. На лицах казанцев появилось больше улыбок, люди стали мягче и добрее.

В Казани было много эвакуированных поляков. Они образовали свое общество, куда входили и евреи польского происхождения. Я часто ходил туда, чтобы послушать польскую речь и польские песни. С каким восторгом мы встретили сообщение об освобождении Варшавы! Многие стали поговаривать об отъезде на родину.

Художественное училище вернулось в свое старое здание, где в годы войны находился госпиталь. Мы стали заниматься в больших светлых аудиториях, а жили на верхнем этаже.

Здание художественного училища. Казань

Здание художественного училища. Казань

Еще в 1942 году я вступил в комсомол. Меня выбрали секретарем нашей организации и председателем студкома. Общественной работы всегда было много: готовили вечера художественной самодеятельности, выпускали стенные газеты, танцевали под патефон. Становилось всё веселее. В общежитии нас было тогда человек десять-двенадцать, я среди них старший, готовился уже к выпуску. Жили мы довольно дружно. Утром нас будил звонок уборщицы или кто-нибудь из студентов. Мы вскакивали, наспех умывались, одевались, хватали кусок хлеба (если он был, а то и голодные) и бежали на урок, чтобы не опоздать. Однажды мы решили отремонтировать печку, которая плохо грела. Закончили работу под вечер и сильно натопили. Мы долго разговаривали, уснули очень поздно. Утром, как всегда, прозвенел звонок, но никто его не услышал. Через некоторое время прибежали нас будить, а мы спали как убитые. Позвали учителей, прибежала директор училища, стали нас тормошить. И тут заметили, что закрыт дымоход. Постепенно мы стали приходить в себя, не понимая что случилось. Голова страшно болела и была тяжелая как чугун, тошнило. С трудом нас вывели во двор, отпаивали огуречным рассолом. Переполох улегся, все остались живы и здоровы. И вскоре все забылось.

Жизнь продолжалась. Я завершил дипломную работу. Время это было для меня самым радостным и счастливым. Я был тогда влюблен в девушку с нашего курса. Когда Виля приходила в училище, я ничего и никого не видел, кроме нее. После уроков мы часами сидели вместе, и я не мог оторвать от неё взгляда. Она казалась мне очень красивой. Она жила в таком районе, где постоянно что-то случалось. Было опасно в такое время ходить. Я поздно ночью провожал ее домой, и мне не было страшно. У ее подъезда мы долго не расставались, никак не могли наговориться. Наша дружба крепла с каждым днем. Мы постоянно были вместе. На нас смотрели с завистью. Особенно злилась одна девушка с нашего курса, которая считала себя подругой Вили. Она старалась нас поссорить, но ничего у нее не получалось. В качестве дипломной работы я готовил картину «Зоя». Эта тема меня волновала, еще свежи были в памяти очерки о юной подпольщице Зое Космодемьянской, о зверской расправе гитлеровцев над ней. На холсте она изображена на допросе. Истерзанная девушка в окровавленной рубашке стоит с гордо поднятой головой. За спиной у неё два солдата с автоматами в руках. Единственный источник света — электрическая лампочка над ее головой. Она освещает ее мужественное юное лицо. Все остальные детали еле видны в полумраке. Картина выполнена в мрачных тонах.

Наступила весна 1945 года. Война близилась к концу. Ранним утром девятого мая я проснулся от оглушительной стрельбы. Все ребята бросились к окну. Солнце уже ярко светило. Небо чистое, нежно-голубое. На улице уже много народу. Все кричат «ура». Война закончена!!!
Мы начали обниматься, смеялись, радовались. Из репродуктора доносился бархатный голос Левитана — он читал сообщение об окончании войны, о полной капитуляции гитлеровских войск. Мы быстро оделись и помчались на улицу. Что творилось в то утро на улицах Казани! Из репродукторов гремела музыка. Люди плакали от радости, целовались, обнимались, танцевали под гармошку и аккордеон. Из открытых окон неслись марши, песни Утесова и Шульженко. Солдат и офицеров качали с веселыми криками. Вдруг я вижу — идет к нам навстречу Виля с этюдником. Я подхожу к ней и спрашиваю какая может быть сегодня работа, когда все гуляют, радуются, веселятся. Смотрю, в глазах у нее слезы. Она быстро прошла мимо и направилась в училище. Мне бы нужно было побежать за ней, а я пошел с ребятами дальше. Через некоторое время я вернулся в училище. Вбегаю в наш класс и вижу, что Виля стоит у окна и плачет. Спрашиваю почему она плачет, когда кругом такая радость.

— Я обманула родителей, сказала, что иду работать над дипломом, а на самом деле хотела тебя видеть, а ты… Для тебя друзья дороже меня. — Я ведь здесь, — оправдывался я, — перестань плакать. Я приподнял опущенную голову, посмотрел в ее влажные глаза и стал целовать её. В училище прошел праздничный вечер, мы много танцевали, я чувствовал себя таким счастливым. Верилось, что никто не может помешать нам любить друг друга и быть вместе.

15 июня 1945 года в одном из залов училища были вывешены наши работы. Собралось много студентов, которые пришли поболеть за нас. Мы очень волновались, но защита прошла хорошо. Первая послевоенная защита в Казанском художественном училище… Я получил диплом об окончании училища. Стал вопрос: что делать дальше? Я хотел продолжать учиться. Но оказалось, что в этом году как Академия художеств в Ленинграде, так и Институт имени Сурикова в Москве еще были закрыты. Художественный факультет был только во ВГИКе. Об этом вузе я ничего не знал и не думал стать кинохудожником, однако послал туда свои работы и документы, хотя не был уверен, что получу вызов. Виля мне сообщила, что, к сожалению, учиться вместе со мной не сможет, так как ее отца переводят на работу в Западную Украину. Я был очень огорчен, трудно было себе представить, что мы скоро расстанемся. Мы договорились, что позже она будет тоже поступать во ВГИК, если я поступлю. Пока я ждал известия из Москвы, мы целыми днями были вместе.

Наконец в конце июля я получил вызов из ВГИКа, где сообщалось, что я допущен к экзаменам и должен прибыть в институт накануне. Мы обещали писать друг другу. Виля подарила мне свою фотографию с трогательной надписью. Собрав складной самодельный мольберт, этюдник и небольшой чемодан, я попрощался с товарищами и отправился на вокзал. Меня провожали близкие друзья. На перроне Виля стояла рядом и, не стесняясь, плакала. Я успокаивал ее, а сам чуть не плакал. Когда я попрощался со всеми и сел на свое место в плацкартном вагоне, стало так грустно, что захотелось выйти из поезда. Почему-то я совершенно не думал о том, что могу провалиться на экзаменах. У меня было такое чувство, как будто меня направили учиться дальше. Я снова был одинок, но сиротой себя не чувствовал. Я всегда надеялся только на себя и был готов к любым испытаниям. Жизнь и учеба в Казани в суровые годы войны еще более меня закалила. Я смотрел в окно на удаляющиеся волжские дали и благодарил этот красивый город на Волге за приют и ласку. Он дал мне путевку в жизнь, в которую я собираюсь шагать. Поезд уходил все дальше и дальше от Казани. Когда еще мне придется здесь побывать?

И вот по радио гремит знакомая всем песня «Широка страна моя родная»: приближаемся к Москве. Я прилипаю к окну. Мимо пролетают дачные поселки, с грохотом проносятся электрички, сосновые леса живописно отражаются в небольших озерах. Вот где можно писать этюды! Наконец поезд медленно, словно устал, подходит к перрону Казанского вокзала. Знаменитый Казанский вокзал. Я выхожу на огромную площадь — Комсомольскую. Людей здесь видимо-невидимо. Проталкиваюсь к метро. На площади так шумно, что люди не разговаривают, а кричат друг другу. Мне объясняют, что нужно ехать на метро до Рижского вокзала, а дальше трамваем.

В метро еле втискиваюсь в вагон со своими вещами, вернее меня вносят внутрь. Руки у меня заняты чемоданом и этюдником, за спиной — складной мольберт. В окнах вагона отражаются пассажиры. Я наблюдаю за москвичами. Один мужчина уснул, у него на коленях раскрытая книга, а другой, сидящий рядом, смотрит в эту книгу, улыбается и переворачивает страничку. Потом еду на трамвае по Ярославскому шоссе (теперь это проспект Мира). Издали вижу знаменитую скульптуру Мухиной «Рабочий и колхозница» на высоком постаменте. От конечной остановки трамвая до института рукой подать. Вот уже киностудия имени Горького. Прохожу мимо небольшого фонтана, вокруг которого много абитуриентов с чемоданами и сумками. Все оживленно беседуют. Кто-то играет на гармошке, на гитаре, какая-то девушка задорно отплясывает чечетку. Я всматриваюсь в радостные лица поступающих (это будущие народные артисты, режиссеры). Операторы и художники ведут себя скромнее. Они стоят группками с фотоаппаратами, этюдниками. Иду в здание, где у входа табличка «Всесоюзный государственный институт кинематографии». В вестибюле тоже много девушек и ребят. В комнате приёмной комиссии несколько столов. Подхожу к тому, над которым на стене табличка «Художественный факультет».

— А, казанский! — говорит доброжелательный мужчина, прочитав вызов. — Добро пожаловать! Ваши работы понравились, и вы, надеюсь, оправдаете доверие и непременно поступите. Он вручил мне расписание экзаменов по специальным предметам — живописи, рисунку и композиции. Это был, как я узнал позже, декан факультета Сергей Михайлович Каманин. У другого стола я получил направление в общежитие подмосковной Лосиноостровской.

Поднимаюсь на второй этаж, в деканат. Там кроме декана, с которым я уже разговаривал, ещё двое. Один — преподаватель рисования Александр Александрович Морозов (Ксан Ксаныч, как звали его студенты) и основатель художественного факультета профессор Фёдор Семёнович Богородский. Об этом художнике я довольно много слышал и знал его работы. Особенно запомнились его «Матросы в засаде» и портреты беспризорников. 

Федор Семенович Богородский

Федор Семенович Богородский

Богородский, улыбаясь, крепко пожал мне руку. По его вопросам я понял, что он уже знаком с моей биографией: он подробно расспрашивал о моей жизни в Польше и детском доме. Он был крепкого сложения, с красивым светлым лицом, пышной волнистой шевелюрой, очень добрыми голубыми глазами. Потом я узнал, что Фёдор Семёнович был акробатом в цирке, эстрадным танцором, моряком и чекистом, в общем, человеком с интересной биографией.

До общежития в Мамонтовке я доехал на электричке. Посёлок — это красивые дачные домики в сосновом лесу довольно далеко от станции, которые институт снимал на время экзаменов. В нашей комнате разместились шесть ребят из разных городов, поступающие на художественный факультет. Большинство абитуриентов были, конечно, из Москвы, и те, кто приехал с периферии, держались вместе. Нас объединяли, кроме всего прочего, нелегкие условия жизни в столице: общежитие, питание в столовой по карточкам, поездки в электричках. Но мы не унывали и радовались жизни. Свободное от экзаменов время проводили в художественных музеях. Впервые я увидел Третьяковку и Музей изобразительных искусств имени Пушкина. До экзаменов мы писали этюды, с утра расползаясь по посёлку, и каждый вечер устраивали маленькие выставки.

Первый экзамен был по живописи. Натюрморт, довольно сложный, но интересный и поэтический поставил нам сам Богородский. Чувствовалось, что он любит натюрморты: все было поставлено со вкусом и любовью. Писать можно было маслом или акварелью. На экзамене Фёдор Семёнович подходил то к одному мольберту, то к другому. Кому-то что-то подскажет, у кого-то возьмёт кисть и сам нанесёт мазок. И всё это доброжелательно, с улыбкой. Было ощущение, что он никого не завалит, поэтому все работали спокойно и уверенно. Таким он и оставался все годы нашей учёбы.

На экзамене по рисунку мы должны были сделать несколько набросков человеческой фигуры в разных позах и написать портрет старика. Ксан Ксаныч Морозов — совершенная противоположность Богородского. Спокойный в движениях, говорит тихо, будто подходит к рисующим по-кошачьи. Если на экзамене по живописи царила обстановка свободного общения, то здесь — какая-то скованность и страх. Морозов был мягкий и добрый человек, довольно флегматичный, но это не мешало ему быть справедливым и строгим.

Борис Дубровский-Эшке

Борис Дубровский-Эшке

Экзамен по композиции принимал заслуженный деятель искусств профессор Борис Владимирович Дубровский-Эшке. Ему было под пятьдесят, но он был полон сил и энергии, не ходил, а летал. Говорил он так, чтобы все слышали, и не стеснялся рубить с плеча. К абитуриентам-москвичам он относился совсем иначе, чем к приезжим: ведь он был знаком и даже дружил с их отцами — известными людьми, и он не хотел с ними ссориться. С нами же, провинциалами, как мне показалось, он разговаривал грубо. Хотя Дубровский-Эшке был довольно популярен в мире кино (художник-постановщик таких фильмов как «Ленин в октябре», «Ленин в 1918 году», «Встречный» и др.), он мне сразу не понравился, особенно по сравнению с другими педагогами.

Всё пока у меня шло благополучно: получил две пятёрки и одну четвёрку, а это главное, ведь если по специальным предметам оценка ниже четвёрки — не допускают к экзаменам по общеобразовательным предметам. Многим пришлось уехать, и нам жаль было прощаться с ребятами, с которыми мы успели за короткое время подружиться. Тем, кто выдержал экзамены по специальным предметам, предстояло не менее сложное испытание — диктант по русскому языку. Ходили слухи, что педагог — строгая и даже грозная, никаких поблажек не даёт и может завалить любого, даже самого талантливого абитуриента. Диктант писали все вместе — и художники, и актёры, и операторы. И все волновались. Я заранее знал, что написать грамотно диктант не сумею, так как ещё не совсем свободно владею русским языком, хотя учил его упорно. В аудиторию вошла действительно грозная на вид высокая, даже, как показалось, громадная женщина. Осмотрела нас и начала раздавать экзаменационные листы, на которых мы будем писать диктант. Наступила тревожная тишина. Голос педагога звучал как гром. Слышен был только скрип перьев и нервные, словно стук дятла, удары о чернильницу. Результаты экзамена были неутешительны: более половины получили неудовлетворительные оценки. Началась суета. Ректор института Владимир Николаевич Головня вызвал к себе деканов всех факультетов, а те будущих студентов и сообщили о переэкзаменовке.

На следующий день состоялся повторный экзамен, но уже с другим педагогом. Я, к счастью, был освобождён от него, так как меня отнесли к иностранцам, но предупредили, что русский язык и литературу буду сдавать в конце года. Потом нас пригласили в деканат на собеседование. Наши будущие педагоги задавали вопросы из области искусства, литературы и музыки. И вот все экзамены позади — я студент художественного факультета Всесоюзного государственного института кинематографии. Начинается новый этап моей жизни, а пока отправляюсь на сельхозработы, на уборку хлеба и картошки. Какую мы там пользу принесли сказать трудно, но трудились честно. Время было ещё голодное, действовала карточная система. Правда в колхозе, где мы работали, старались нас подкармливать. Я работал вначале на веялке в амбаре.

Целый день крутил барабан, ссыпал в мешки чистое зерно, грузил их на подводу, и мы колонной везли зерно на элеватор. Дороги после нудных осенних дождей раскисали, и лошади еле тащили нагруженные до верху телеги с драгоценным зерном. Вначале мы жили на сеновале, а когда начались заморозки, нас расселили по домам колхозников. С уборкой хлеба было покончено, и нас послали на картофель. Приходилось лопатами выкапывать, а чаще вручную выковыривать из земли промёрзшую картошку. Тут же в поле, под холодным ветром и мокрым снегом, одетые по-летнему, сортировали её, складывали в мокрые холщовые мешки и грузили в кузов полуторки, которая, буксуя, с ревом выбиралась на дорогу.
В Москву мы вернулись накануне октябрьских праздников. Я давно мечтал побывать на демонстрации на Красной площади, увидеть там товарища Сталина. И вот первая послевоенная демонстрация.

7 ноября 1945 года ранним утром студенты начали собираться на площади у Всесоюзной сельскохозяйственной выставки. Шёл мокрый снег, дул пронизывающий ветер, ноги тонули в снежной жиже, но это не сбивало праздничного настроя. Первокурсникам поручили нести портреты членов Политбюро. До Красной площади было далеко, поэтому мы двинулись к центру довольно рано. Постепенно начали стекаться со всех сторон многолюдные колонны демонстрантов с транспарантами, плакатами, панно, портретами вождей. Гремели духовые оркестры, играли гармошки и аккордеоны, люди танцевали и пели. Иногда весь этот поток останавливался, делился на отдельные ручьи, а потом снова сливался. Через несколько часов показался Исторический музей, и мы вступили на Красную площадь. Я был уверен, что мы пройдём рядом с Мавзолеем. Но нас отодвигали всё дальше и дальше, а когда наша колонна поравнялась с Мавзолеем, я оказался так далеко, что по своей близорукости не смог разглядеть ни Сталина, ни других руководителей. Но я мысленно представлял себе где может стоять Сталин, и мне показалось, что я вижу его в центре между полководцами — в серой шинели с поднятой рукой, приветствующей демонстрантов.

Первую зиму я жил в Мамонтовке. В комнате было холодно, особенно под утро. Жили мы дружно, одной семьёй. Каждый вечер отправлялись на поиски дров. В ход шли заборы, сначала у дальних домов, а потом поближе. Операцию «дрова» проводили под покровом ночи, правда не всегда нам удавалось остаться незамеченными.

Вечерами завязывались жаркие споры об искусстве, о жизни, которые заканчивались за полночь.

Владимир Тендряков читал нам свои фронтовые записки. Проучившись год на художественном факультете ВГИКа, он перешёл в Литературный институт, хотя хорошо рисовал. Там он нашёл своё призвание и стал известным писателем. А тогда, зимой 1945-го, он делил с нами трудности студенческой жизни, зубрил французский язык, который ему с трудом давался: он никак не мог справиться с французским произношением. На нем всегда было военное обмундирование — шинель, начищенные сапоги, ушанка. Он был подтянут, строг, серьёзен. Когда он получал из дома посылку с сушёной картошкой, для нас это был праздник.

Юрий Алексеев — весёлый улыбчивый парень, самый, пожалуй, добродушный на нашем факультете. Он приехал из Рыбинска и входил в наш «клан периферийцев», как и Леонид Мартынов.

Лёша Аристов — спокойный, уравновешенный, немного флегматичный, но довольно весёлый, с открытым взглядом, но всегда погруженный в свои мысли.

Зима была суровая, вставали мы рано и шли на электричку в темноте. Под ногами хрустел снег. По протоптанной ранними пассажирами еле видной узкой тропинке мы добирались до станции. В электричке холодно, пар валит изо рта, желудок сосёт от голода. Садимся на холодные жесткие скамейки. Пассажиров уже довольно много. Кто дремлет, досматривая незаконченный сон, кто сладко зевает, кто читает книжку или газету. Мы жмемся друг к другу, чтобы согреться, и зубрим французские слова. Каждый старается показать, что он знает их больше и у него лучше произношение. На своей станции выскакиваем из вагона. Как ошпаренные сломя голову несемся через вокзальную площадь, чтобы первыми влезть в автобус, который уже стоит на остановке. В основном в нем едут студенты нашего института, живущие в Мамонтовке и на Лосиноостровской. В автобусе, набитом до отказа, немного согреваемся. От сельхозвыставки на буфере троллейбуса или бегом наперегонки добегаем до института, дыша как загнанные лошади.

ВГИК в то время занимал лишь одно крыло киностудии детских фильмов, и было, конечно, тесно. Весь второй этаж занимал наш художественный факультет — мастерские и аудитории, большие, светлые.ВГИК, художественный факультет. Кафедра рисунка и живописи                        ВГИК, художественный факультет. Кафедра рисунка и живописи

На первом курсе училось около двадцати студентов, из них всего четыре девушки. У нас как-то сразу стихийно образовались группировки.

Леонид Владимирский

Леонид Владимирский

В группу «интеллигентов» входило несколько студентов, родители которых были уже известными деятелями искусства. Например, у Михаила Курилко отец был главным художником Большого театра и имел звание профессора. Сам Михаил был прекрасным товарищем, никогда не проявлял высокомерия и не хвастался заслугами отца. Самым шумным и весёлым на курсе был Перч Саркисян. Красивый молодой парень с крупным носом. Его остроумные анекдоты и заразительный смех поднимали всем настроение. Он был среди нас лучшим рисовальщиком и стал замечательным художником-графиком и мультипликатором, выпустил на киностудии «Мультфильм» прекрасные фильмы, иллюстрировал книги. Он очень рано умер.

Леонид Владимирский был самым высоким на курсе. Всегда над всеми возвышалась его большая голова с пышной чёрной шевелюрой, с круглыми металлическими очками на носу. Он был добрым и отзывчивым, никогда ни с кем не ссорился, всегда готов был прийти на помощь, много и усердно трудился, штудируя рисование с натуры. Он стал известным художником-иллюстратором. Его рисунки к «Приключениям Буратино» издавались отдельными открытками, печатались на книжных закладках, на их основе создавались диафильмы.

Марк Горелик, заслуженный деятель искусств РСФСР, один из ведущих художников киностудии им. Горького пришёл на курс, когда уже улеглись экзаменационные страсти. Как он поступил во ВГИК никто не знал. Бледный, худощавый, с серьёзным взглядом, он незаметно подходил сзади к Перчу Саркисяну или Жемме Бениной и внимательно наблюдал как они прекрасно рисуют. Специального художественного образования у него не было. После десятилетки он ушёл на фронт, был ранен, но желание стать художником жило в нём с детства. Рисунок и живопись давались ему трудно, и он очень это переживал. Я незаметно стал ему помогать, и мы подружились. Постепенно его рука становилась увереннее, а рисунок — профессиональнее. С особым вниманием к нему относился наш преподаватель Ксан Ксаныч Морозов. Кинодекорационную композицию вёл у нас Дубровский-Эшке. Он с шумом входил в аудиторию и переходил от одного мольберта к другому. Когда однажды он остановился около Марка, то громко, чтобы все слышали, заявил:
— Сердце у тебя лопнет, но я из тебя сделаю художника. Таков был его метод преподавания. Говорил он нетактично и грубо, совершенно иначе, чем другие педагоги. Марк вышел из аудитории бледный, с опущенной головой. Это напомнило мне школу в буржуазной Польше, где учитель мог издеваться над учеником, грубо обращаться с ним. Меня возмутило такое отношение профессора к студенту. И вот на общем собрании, где присутствовали представители министерства кинематографии, все педагоги института и студенты, меня вынесло на трибуну, и я резко выступил против Дубровского-Эшке, обвинив его в буржуазном методе преподавания, когда царствует крик и кнут, и приведя в пример других педагогов, чутких и внимательных к студентам. Дубровский-Эшке, как мне рассказывали, был страшно возмущён моим мальчишеским выпадом, пролежал несколько дней в больнице, а при первой встрече со мной в аудитории в присутствии всех студентов заявил:
— Объявляю тебе войну, ты запомнишь меня на всю жизнь. Была б моя воля — вылетел бы ты из института как пробка, — говорил он с ненавистью.
Эту войну я сумел выиграть. На моей стороне были деканы факультетов и педагоги, одобрившие мой поступок. Осудили моё выступление и отвернулись от меня только несколько любимчиков профессора.

Летом я работал в пионерском лагере Союза писателей старшим пионервожатым. Вдруг меня вызывает начальник лагеря и сообщает, что на моё имя пришла срочная телеграмма с требованием немедленно явиться в деканат. На следующий день я уже был в институте у нашего декана Сергея Михайловича Каманина и читал докладную на имя директора ВГИКа Владимира Николаевича Головни: Дубровский-Эшке пишет, что Ю. Вайншток вместо того, чтобы находиться на практике на киностудии, самовольно уехал по личным делам и требует исключить меня из института. Оказывается, он давно уже ищет повод для моего отчисления.

 Эскиз к фильму «Алитет уходит в горы»

— Мы тебя в обиду не дадим, — сказал Сергей Михайлович. — Немедленно отправляйся на студию имени Горького на кинокартину «Алитет уходит в горы», пройдешь на этой картине практику.

Режиссером фильма был Марк Донской, художником-постановщиком — Пётр Пашкевич, оператором — Сергей Урусевский.
Огромное впечатление на меня произвело как творчески работали Пашкевич и Урусевский над постановкой декорации «Фактория Томпсона».

Эскиз к фильму "Алитет уходит в горы"

Эскиз к фильму «Алитет уходит в горы»

Я сделал множество набросков и рисунков: репетиции режиссёра Марка Донского с замечательными актёрами Свердлиным — Алитетом и Абрикосовым — Лосевым, небольшие портреты чукчей с раскосыми глазами и париками на голове, молодых и старых. Всё это стало для меня хорошей школой.

После практики весь курс собрался для отчёта. Как всегда, словно вихрь в аудиторию ворвался Дубровский-Эшке. Он занял своё место за длинным столом, двое ассистентов сели по бокам. Оглядел нас суровым взглядом и, открыв журнал, начал вызывать студентов по списку. Мне долго ждать не пришлось, так как моя фамилия стояла по алфавиту одной из первых.
— Посмотрим что сделал товарищ Вайншток, наш оратор. Знаю, что он практику не проходил, а уехал куда-то без разрешения. Но тут на его стол легла моя объёмистая папка. Он долго молча рассматривал рисунки, передавал их ассистентам, и те улыбались, радуясь за меня. Я стоял у стола, поглядывал на его растерянное лицо и ждал что же он скажет теперь. Он мне задал несколько вопросов относительно постановки декорации, но врасплох меня не застал: я ответил четко и правильно. Он спросил ассистентов как оценить мою работу. Они ответили, что поставили бы мне «отлично».
— Твоя взяла, — сквозь зубы выговорил профессор, — но на этом наша война ещё не окончилась.

До последнего дня учёбы в институте я ждал какой-нибудь пакости. И действительно после защиты дипломной работы с его «помощью» я был направлен на Ашхабадскую киностудию. Первая послевоенная зима была такой же лютой, как и в годы войны. Те, кто жил в общежитии, питались в столовой, метрах в ста от учебного корпуса. В перерывах между занятиями мы бежали туда раздетыми. Еду там выдавали по карточкам.

В столовой часто можно было встретить знаменитых в то время актёров — Петра Алейникова, Бориса Андреева, Владимира Дружникова. За их столом всегда царило веселье.

Борис Андреев и Петр Алейников

Борис Андреев и Петр Алейников

Однажды я нашёл в столовой продовольственные и хлебные карточки. Сначала я обрадовался, но тут же представил себе голодного студента, в отчаянии ищущего эти самые драгоценные в то время бумажки. Фамилия на карточках — Марлен Хуциев — была мне незнакома, но когда я увидел этого студента, оказалось, что это мой товарищ и сосед по мамонтовскому общежитию, студент первого курса режиссёрского факультета из мастерской замечательного режиссёра Игоря Савченко.

Марлен Хуциев

Марлен Хуциев

Весной я переехал в общежитие на Лосиноостровской. От станции до общежития нужно было пройти около четырёх с лишним километров по  грязным, раскисшим улицам посёлка. Двухэтажный дом с большими светлыми окнами стоял за высокой оградой из железных прутьев. Из окон был виден пустырь, где пасли домашний скот, а вдалеке — станция. Когда-то, как говорили старожилы, здесь был великолепный сосновый лес, в котором жило много красавцев-лосей. Теперь он поредел, так как в войну жители рубили деревья на дрова.

В общежитии тогда маленькую комнату на втором этаже занимали Вячеслав Тихонов и Нонна Мордюкова, в другой жили Феликс Миронер, Марлен Хуциев, Николай Оригуровский, которые стали известными деятелями кино.

Нонна Мордюкова

Нонна Мордюкова

После первого курса весь наш художественный факультет во главе с профессором Богородским должен был ехать на пленэр в Тарусу, в живописные места на Оке. До поездки осталось несколько дней. Ничего не сказав никому о своих намерениях, я ранним солнечным утром вышел из общежития с противогазной сумкой через плечо — той самой, с которой ходил за продуктами. Там уже лежал приготовленный с вечера кусок хлеба. По дороге на станцию кому-то из встретившихся по дороге студентов сказал, что иду в магазин, а сам поехал на электричке на Ленинградский вокзал. Скорый поезд Москва – Ленинград «Красная стрела» ещё стоял у перрона. Люди с чемоданами, котомками, рюкзаками спешили сесть в вагоны.

Вячеслав Тихонов

Вячеслав Тихонов

Чтобы не вызвать подозрений я прохаживался вдоль поезда, высматривая куда можно будет вскочить, когда он тронется. Проводники с жёлтыми флажками закрывали двери, а я стоял у последнего вагона и ждал удобного момента. Паровоз зашипел, загудел, и поезд медленно и бесшумно тронулся. Я вначале шел за ним, затем перескочил на другую сторону и на ходу схватился за поручни, молниеносно прыгнул на подножку и сильно прижался к двери, чтобы проводник через оконное стекло меня не увидел. Поезд набирал скорость. Мимо пробегали склады, станционные строения, ритмично стучали колёса, рельсы разбегались. Сначала мне было немного тревожно, потом я успокоился и гордо подставил лицо ветру. Промелькнули красивые подмосковные места, пригородные станции, прозрачные леса, зелёные поля, и вот поезд замедлил ход, подъезжая к городу Клину. Показался вокзал. Что делать?

Мелькнула мысль спрыгнуть на ходу, и, пока поезд медленно подходил к перрону, я успел надеть очки, увидел стоящего милиционера в красной фуражке, встречающего поезд, быстро спрятал очки в футляр, мягко спрыгнул на землю и спрятался за товарными вагонами. Потом поднялся на перрон. Народу было много, и я не думал, что какой-нибудь милиционер мог меня заметить. Я снова надел очки, чтобы хорошо осмотреться.

Прозвучали удары в колокол, загудел паровоз, проводники встали с флажками у открытых дверей, и поезд медленно тронулся. Снова пробежка рядом с последним вагоном, быстрый прыжок, и я снова прижался к двери, крепко держась за поручни. Ветер пронзительно свистит в ушах, треплет волосы. Примостившись на ступеньке и мечтая о будущей встрече с Рембрандтом, я совершенно забыл, что еду зайцем. Вдруг мне показалось, что кто-то ко мне обращается. И действительно, у открытой двери вагона стоял проводник и предлагал мне войти в вагон. Мелькнула мысль спрыгнуть на ходу, но поезд шёл с большой скоростью. Я покорно поднялся со ступеньки и медленно вошёл в тамбур.

Проводник вёл меня, отчитывая, через вагон, а пассажиры с осуждением смотрели на обнаруженного нарушителя, отпуская оскорбительные замечания в мой адрес — хулиган, бандит, мошенник! Им не приходило в голову, что у меня действительно не было денег на проезд, что я бедный студент, и в кармане у меня всего три рубля, а в сумке кусок хлеба.

Когда я оказался на скамейке в купе проводника, он начал расспрашивать меня, разглядывая студенческий билет. Его мягкий и ласковый голос не соответствовал его облику: это был высокий крупный мужчина с животиком, с прекрасными седоватыми пушистыми усами, закрученными кверху. Он был похож на старого петроградского рабочего — участника революции. Внимательно выслушав мой рассказ о детдоме и учёбе в институте, и о том как я хочу оказаться в Ленинграде, побывать в Эрмитаже, Русском музее, он сочувственно объяснил мне, что не имеет права оставить меня в поезде без билета и поэтому на станции Бологое высадит и сдаст в милицию. Сколько я его ни уговаривал, он твердил, что может появиться ревизор и у него будут неприятности. Поезд остановился в Бологом. Проводник подозвал милиционера, передал ему мой студенческий билет, и сказал с улыбкой: «Прими «зайца».

В дежурной комнате меня усадили за перегородку у окна. Пришлось и здесь объяснять почему я еду без билета:
— Мне для дальнейшей учёбы необходимо побывать в Эрмитаже и Русском музее, посмотреть произведения великих художников, а денег у меня нет, поэтому я рискнул так добраться до Ленинграда.
— Поедешь обратно, — резко сказал дежурный, вернув студенческий билет. — Посиди пока. Перрон опустел. Раздались удары колокола, протяжно загудел паровоз, и «Красная стрела» медленно начала отходить. Я вскочил на подоконник, выпрыгнул из окна, быстро побежал к поезду, вскочил на ступеньки, затем перебрался на лесенку и уселся на крыше.

Милиционер выбежал из дежурки, но успел только погрозить мне кулаком. До Ленинграда я ехал уже на крыше, спрыгивая на ходу на очередной станции, а затем забирался обратно. В Ленинграде на перроне, оглядываясь по сторонам — не гонится ли кто за мной, я вдруг встречаю знакомых студентов из ВГИКа, которые ехали в этом же поезде на практику на «Ленфильм». Увидев меня, они захохотали. Одна девушка дала мне зеркальце. О ужас! Я был чёрный как негр.

На вокзале я умылся, привёл себя в порядок и отправился прямо в Эрмитаж. Я шёл по улицам этого легендарного, героического и прекрасного города, не веря, что это наяву. Архитектурные ансамбли, памятники казались мне знакомыми: я видел их в книгах по истории искусства. Я разглядывал каждый выступ и барельеф. Встречались разрушенные здания, надписи «Граждане! При артобстреле эта сторона улицы наиболее опасна!», напоминающие о трагических днях блокады.
Я всматривался в каждого прохожего, надеясь увидеть в нём что-то особенное. Наконец я добрался до Эрмитажа.

Поднимаясь по роскошной лестнице, я был удивлён и даже немного огорчён, что народу здесь было не так много, как я себе представлял. Узнав, где находятся работы Рембрандта, я буквально побежал по блестящим паркетным полам в этот волшебный зал, увешанный огромными полотнами с позолоченными багетными рамами. Женщина, сидевшая у входа, подозрительно на меня посмотрела и даже привстала со стула. Я ещё раз переспросил у неё это ли зал Рембрандта. Немного постояв у входа, я обвёл глазами картины, думая откуда начать осмотр. Выбрал «Возвращение блудного сына». Трудно поверить, что художник написал её в последние годы жизни, когда ему было уже семьдесят пять лет. Я стоял перед этим гениальным творением, рассматривая каждый сантиметр живописного полотна, любуясь золотистым светом на темно-коричневом глубоком фоне.

Долго я не мог отойти от картины, то отдаляясь, чтобы охватить всю её взглядом, то приближался вплотную, разглядывая каждый мазок. Не заметил как подошла ко мне дежурная.
— Молодой человек, пора уходить, музей уже закрывается. Завтра пораньше приходите, — сказала она. — Обязательно приду, — ответил я, — ведь я с таким трудом добрался до Ленинграда, чтобы посмотреть эти шедевры!
Завязалась беседа. Я рассказал ей о своих приключениях в поезде. Она добродушно смеялась. По-видимому, я вызвал жалость у этой пожилой женщины или понравился ей своим оптимизмом и одержимостью. Она спросила меня, где я остановился в Ленинграде. Я ответил, что ещё нигде, пришёл в Эрмитаж прямо с вокзала, а проживу несколько дней у своего бывшего педагога, которая во время войны была эвакуирована в Казань.

Оглушительный звонок известил, что музей закрывается. Я попрощался с милой смотрительницей и вышел на Дворцовую набережную.

Подошёл к гранитному парапету, чтобы полюбоваться Невой. Небо было чистое, сине-голубое, на западе клубились вечерние розовые облака. На противоположном берегу ярко горел в лучах заходящего солнца золотой шпиль Петропавловской крепости, он живописно отражался в воде. Миллионы голубовато-розовых зайчиков как бы плыли по реке. Я долго смотрел на эту прекрасную картину и в душе завидовал тем, кто может каждый день любоваться ею.

Долго ещё бродил по набережной, рассматривая архитектурные памятники. Прошёл по мосту через Неву к гордым каменным сфинксам, стоящим на берегу друг против друга у Академии художеств. Здесь когда-то учились великие русские художники Репин, Суриков, Серов. Наконец я удивился, что на улицах совсем пусто, только одинокие парочки прогуливаются по набережной. Было ещё совсем светло. Неужели ленинградцы так рано ложатся спать? Пока я раздумывал над этим разошёлся вдруг с двух сторон гигантский мост вместе с фонарями, трамвайными рельсами, а внизу по Неве проплыл под поднятым мостом большой красивый корабль. Всё это показалось мне сказочным видением.

На гранитных ступеньках у самой воды сидели юный матрос и девушка, на голове у которой была флотская бескозырка. Я подошёл к ним и спросил который час. Парень удивлённо посмотрел на меня, взглянул на часы и сказал: «Четыре часа утра».— «А почему так светло?».

Парочка улыбнулась и хором ответила: «Ведь в Ленинграде в это время белые ночи!».

Только теперь я понял смысл этих слов. Белые ночи —волшебная, чудная пора для влюблённых. Небо незаметно сменило краски, стало розовым от пока невидимого солнца. Нева стала ещё красивее. Невольно я, забыв обо всём, даже о том, что почти весь предыдущий день у меня во рту ничего не было, загляделся в её играющие зайчиками волны. В котомке у меня был кусок чёрствого хлеба ещё из Москвы, и я механически стал его жевать, не отрывая взгляда от волшебной реки. На 5-ю линию Васильевского острова, где жила моя казанская преподавательница и наставница, я добрался, когда появился первый трамвай и первые пешеходы. Значит уже утро.

Дебора Иосифовна была удивлена моим неожиданным появлением в Ленинграде и таким ранним визитом. Но когда я ей обо всём рассказал и напомнил, что ещё в Казани она дала мне свой адрес, она гостеприимно, как это свойственно старым ленинградцам, приняла меня.

Все дни в этом чудесном городе я проводил в залах Эрмитажа. Как вкопанный стоял перед картинами великих художников и не мог наглядеться, пытаясь постичь секреты их мастерства. Вернулся в Москву так же, как и приехал в Ленинград, — на крыше поезда, с той только разницей, что я за несколько десятков метров до станции спрыгивал, а затем, когда поезд отходил от перрона, снова взбирался на крышу.

Появился в общежитии на Лосиноостровской так же неожиданно, как и исчез. Посыпались вопросы, где я был и почему никому ничего не сказал? Оказывается, ребята искали меня и в милиции, и в морге, и в больницах. Был даже объявлен розыск. Но постепенно всё улеглось, и через несколько дней мы всем художественным факультетом во главе с Богородским отправились на пленэр в Тарусу на Оке — любимое место художников и писателей.

Таруса покорила меня своими живописные двориками, небольшими домами, утопающими в зелени и цветах. Особенно много было высоких мальв и разноцветных флоксов. Старые, но аккуратные штакетники, которых почти не видно из-за огромных подсолнухов. С холмов открываются бесконечные заокские дали.

Мы уходили на этюды ещё до завтрака. Однажды рано утром я сидел в лодке довольно далеко от берега и заканчивал этюд с баржей. С холма спускалась довольно большая группа женщин. Они стали быстро раздеваться и голышом с визгом бросались в воду. На холме я увидел двух мужчин с винтовками и подумал, что это, наверное, конвоиры, а женщины — заключенные. Пока я набрасывал эту колоритную компанию, к моей лодке со смехом и криками подплыла группа женщин. Одна схватилась за борт моей лодки, перевалилась в неё и стала её раскачивать. Другие, хохоча, выныривали из воды, сверкая обнажёнными телами. Девушка, которая влезла в лодку, попросила мыла. Я оторопел, но протянул мыло девушке, стараясь не глядеть на неё. Но она вместо мыла ухватила меня за руку и потянула в воду. Резко вырвав руку, я стал просить женщин, чтобы не мешали работать, а сам вертел головой, боясь, что озорные женщины перевернут лодку. Посыпались непристойные шутки. К счастью, спустились с холма конвоиры и стали призывать заключённых к порядку. Одна за другой женщины нехотя стали выходить на берег, бесстыдно демонстрируя свою наготу. Вскоре вся шумная компания под окрики конвоиров исчезла за бугром. Пронесло, подумал я, а могли бы и искупать. Когда я рассказал об этом приключении ребятам, они очень надо мной потешались.

Как-то Фёдор Семёнович Богородский организовал экскурсию в дом-музей художника-передвижника Василия Дмитриевича Поленова. Усадьбу он построил по своему проекту в 1880 году в живописном месте — на высоком берегу Оки, которую горячо любил. Мы возложили венок на его могилу. Остановились мы и у памятника художнику Борисову-Мусатову, который стоит на высоком холме над Окой. Нас любезно встретил и был нашим гидом директор дома-музея — сын художника Дмитрий Васильевич Поленов.

В одной из комнат, большой и светлой, с окнами на Оку, висят прекрасные работы не только Поленова, но и его близких друзей — Репина, Коровина, Левитана и других мастеров, которые часто приезжали к гостеприимному хозяину. Большое впечатление на меня произвела картина «Христос и грешница». К ней есть множество этюдов, написанных Поленовым в Сирии, Палестине, Египте и Греции.

                                         (продолжение следует)

 

Оригинал: http://z.berkovich-zametki.com/2018-znomer8-jvajnshtok/

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Регистрация для авторов
В сообществе уже 1132 автора
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru