I
В письме, помеченном 27 марта 1828 года, отправитель сообщал адресату, что к письму приложено и некое стихотворное произведение (которое отправитель называет “повестью”), оценки которого ждет с подлинным нетерпением, и есть там еще и отдельное посвящение адресату, тоже написанное в стихах.
Написано письмо в самых дружественных тонах — на “ты” — но и без излишней фамильярности: адресат именуется не каким-либо дружеским прозвищем, а по имени и отчеству, и помимо расспросов об общих знакомых, содержит и такие строки:
“… пылко желаю, чтоб ты остался ими доволен как поэт и как приятель. Во всяком случае прошу мне сообщить свое мнение просто и прямо и признаюсь, что я даже более рад буду твоим критическим замечаниям, нежели общей похвале. …”.
И добавлено:
“… И повесть и приписка деланы, во-первых, для тебя, и да будет над ними твоя воля, то есть ты можешь напечатать их когда и где угодно; я же ни с кем из журналистов и альманахистов знакомства не вожу …”.
Адресат и впрямь опубликовал присланную ему “повесть” в альманахе “Северные Цветы” и при этом всячески расхвалил ее в кратком предисловии. Вот только снял посвящение себе, добавив вместо этого собственные стихи в качестве ответа — опять-таки, чрезвычайно комплиментарные.
Тем не менее на полученное письмо он не ответил. И вообще — прервал переписку.
Откуда такая обида?
II
Если верить мемуарам отправителя, Павла Александровича Катенина, с адресатом познакомился он в 1817 — случайно встретились в театре. Но через год его случайный знакомец явился к нему с визитом:
“… пришел ко мне слуга доложить, что меня ожидает гость: Пушкин. Зная только графа В. В. Пушкина, я подумал: не он ли? Нет, отвечал слуга, молоденькой, небольшой ростом; тут я догадался ….”.
А догадался, потому что год назад ему в театре представили некоего юношу — сказали, что это лицейский Пушкин, “… ты знаешь его по таланту …” — но поговорить тогда им не пришлось.
Но теперь случай выпал, и гость показался славным, и повел себя очень непринужденно:
“… [он] встретил меня в дверях, подавая в руки толстым концом свою палку и говоря: «Я пришел к вам, как Диоген к Антисфену: побей, но выучи» …”.
Катенин любезно ответил, что ученого учить — только портить, и дальше, как он вспоминает:
“… [уже] через четверть часа все церемонии кончились, разговор оживился, время неприметно прошло, я пригласил остаться отобедать; пришли еще кой-кто, так что новый знакомец ушел уже поздним вечером …”.
Знакомство их быстро перешло в дружбу.
Хотя и надо сказать, что очень уж они в ту пору были друг другу неравны — недаром же Пушкин предлагал Катенину “… учительскую трость …”.
Разница в 7 лет в молодости и так значительна, но между ними легло и еще одно громадное различие: Катенин с 1810 года был офицером, и вместе с гвардией участвовал и в войне с Наполеоном, и в заграничном походе 1813-1814 гг.
Пушкин же в ту пору только и мог, что с замиранием сердца следить за подвигами героев-соотечественников.
Катенин к тому же и в литературе успел сделать многое: был известен и как поэт, и как критик, и как переводчик. Он много работал для театра — в 1811 трагедия Корнеля «Ариадна» ставилась в его переводе. Юному Пушкину было чему поучиться у своего старшего друга. И конечно же, он вслед за ним тоже кинулся в литературные битвы своего времени.
III
В каждой монархической стране двор копирует вкусы своего суверена. А вкусы двора — в меру своих средств и своего понимания — копирует и провинция, и нам сейчас трудно даже оценить, какое огромное цивилизационное влияние оказало на русское дворянство долгое царствование Екатерины II.
Французский сделался необходим.
Владение им стало — едва ли не буквально — признаком принадлежности к благородному сословию. И, разумеется, вслед за языком, как вода в пробитую в дамбе брешь хлынула и литература, на нем написанная.
Читать энциклопедистов, подобно императрице, было не всякому под силу, но “Орлеанская девственница” Вольтера, понятая как порнография, сделалась необыкновенно популярной. И если такого рода чтение и прятали от глаз благонравных девиц, то скрыть от них чувствительные романы оказалось невозможно.
А на людей посерьезней разом упало все, что успела накопить французская культура к концу 18-го века, впридачу ко всему, что она позаимствовала у соседей-европейцев — и Данте, переведенный на французский, и заимствованный у англичан Шекспир, и революционно новые по тем временам авторы вроде Стерна, с его бесфабульным «Сентиментальным путешествием».
Все это в сумме произвело оглушительное впечатление — и оно пережило краткое время правления Павла I.
Литературные вкусы менялись — торжественные оды стали восприниматься как нечто устаревшее. В моду, с легкой руки Карамзина, вошел эпистолярный жанр. Переводы европейской поэзии Жуковского публику просто захватили — оказалось, что то, что французы именовали “belles lettres”, можно делать и на русском. И вот тут-то, по вопросу определения — а что же следует считать русской литературой — и развернулись горячие литературные баталии.
IV
Конечно, невозможно было представить себе, что столь всеобъемлющее “…иноземное вторжение…” останется без сопротивления: насмешки над “чужебесием”, хоть и в самой почтительной форме, начались еще при матушке Екатерине — достаточно вспомнить комедии Фонвизина — и даже встречали высочайшее одобрение.
Но организованную форму стремления к собственной идентичности все это приняло позже.
И сейчас, глядя на этот процесс с дистанции в пару сотен лет, трудно не удивиться его скрытой иронии: самые серьезные и последовательные бойцы за “…исконно русскую идентичность…” опирались не на собственные разработки (их еще не было), а на европейские образцы.
Отбрасывая карикатурные крайности — вроде советов именовать придворных барышень “…красными девками…” — можно отметить, что убежденным теоретиком «истинно русского стиля» был Вильгельм Кюхельбекер, при поступлении в лицей не слишком свободно владевший русским.
Зато германских филологов, убежденных в превосходстве истинно народных корней над всякими там цивилизационными построениями, он читал в оригинале и жаждал перенести русскую литературу поближе к ее варяго-русской основе.
Споры носили, право же, непримиримый характер. В среде людей пишущих образовывались кружки единомышленников, отчаянно высмеивающих противников, что делалось и устно, и печатно — и тут вдруг на переднем плане появился Пушкин с его поэмой “Руслан и Людмила”.
Его трудно было куда-то причесть.
С одной стороны, он мигом обрел титул “…певца «Руслана и Людмилы»…”, сравнявший его с виднейшим из западников, В.Жуковским, известным как “…певец «Леноры»…”.
С другой стороны, автор вроде бы следовал теоретическим построениям “почвенников”, опираясь не на западные образцы рыцарских баллад, а на исконно русские сказки — что, однако, было сделано в наполовину пародийном стиле, и могло быть истолковано как насмешка?
Но, как бы то ни было, успех был огромным — и у собратьев по перу вызывал не только восторг, но и ревность.
Катенин в своих мемуарах, изданных уже гораздо позднее, писал следующее:
“…В то же время [1818] работал он [Пушкин] над первым из своих крупных произведений, и отрывок за отрывком прочитал мне две или три песни «Руслана и Людмилы». Без сомнения, сия поэма была уже гораздо выше ученических опытов; но и в ней еще много незрелого, и тут случилось мне в первый раз заметить в покойнике нечто, может быть, укоренившееся в нем едва ли в пользу его славы на будущее время: он сознавался в ошибках, но не исправлял их…”.
Советы Катенина автор вежливо проигнорировал.
“…Он бесспорно согласился, что дело не хорошо [речь шла о сюжетной неувязке], но не придумав ничего лучшего, оставил как есть, в надежде, что никто не заметит и просил меня никому не сказывать.
Я отвечал, что буду молчать по дружбе, но моя скромность поможет ему не надолго и когда-нибудь догадаются многие. Он и в том не спорил, только надеялся, что время не скоро придет, и может быть не ошибся…”.
Вообще, Катенина раздражали в его молодом друге многие вещи — и не только невнимание к его поправкам, но и какая-то “…общая безыдейность…”, сильно отдающая иронией к самим предметам спора:
“…По связям своей юности, слыша от всех близких одно и то же, он на веру повторял; но когда вступил в свет и начал ходить без помочей, на собственных ногах, встречая много людей, мыслящих каждый по-своему, он, как умный человек, тотчас сбросил или хоть скрыл односторонность чужих внушений и приметно старался, угождая каждому, со всеми уладить…”.
И тем не менее — добрые отношения Катенина с Пушкиным сохранялись, и в письмах они охотно обменивались шутками:
“…Несмотря однако на врожденную ловкость, необходимо случалось ему впадать в противуречия с самим собою; я в шутках называл его за это le jeune Mr Arouet, сближение с Вольтером и каламбур: а rouer, где бранное слово, как у нас лихой, злодей, и тому подобное, принимается в смысле льстивом, крайне тешили покойника, и он хохотал до упада…”.
Так все и продолжалось — пока над Катениным не грянул гром.
V
В сентябре 1820 года Катенин был уволен с военной службы.
Его биограф случай этот описывает так:
“…Великий князь Михаил Павлович произвел внезапный смотр батальону, в котором находился Катенин. Со свойственным ему вниманием осматривая мундиры на солдатах, его высочество был неприятно поражен небольшою заплатою на рукаве у одного из рядовых или унтер-офицеров.
Подозвав Катенина, великий князь показал ему на этот
изъян на мундире солдата и сурово произнес:
— Это что? Дыра?
— Никак нет, ваше высочество, — почтительно ответил Катенин, — это заплатка; и именно затем, чтобы не было дыры, которую ваше высочество заметить изволили.
— А я вам говорю, что это дыра! — повторил его высочество,
возвышая голос.
— А я имею честь докладывать вашему высочеству, — повторил
Катенин, — что именно затем и заплата на рукаве, чтобы не
было дыры, которую ваше высочество заметить изволили.
За этот ответ Катенину было предложено подать в отставку…”.
Г-же Г. Ермаковой-Битнер, автору биографии Катенина, помещенной в качестве предисловия к вышедшей в 1965 г. книге его “Избранных сочинений”, в вопросах военной субординации на 100% доверять не стоит — она, например, не только приписала этот инцидент к известному всем вольномыслию своего героя, но и произвела его в полковники — чего быть не могло: почетным полковником Преображенского полка был сам царствующий государь-император.
Должность командира батальона, которую Катенин и занимал, предусматривала чин подполковника — но возразить брату императора, да еще дважды, было и вправду неслыханной дерзостью.
Беда, как известно, не приходит одна — и в 1822 г. Катенин получил приказ о высылке из Петербурга. В качестве причины было указано “…шиканье в театре…”.
А уж заодно к приказу было добавлено, что ему запрещен въезд в обе столицы, ибо он “…напредь сего замечен был неоднократно с невыгодной стороны и потому и удален из л.-гв. Преображенского полка…”.
Если взять многосложное существо, каким является всякая человеческая личность, и попытаться описать его одним словом, то словом, наиболее подходящим для Павла Александровича Катенина, было бы “гордость”.
Так что понятно само собой, что высылка была связана не с “шиканьем в театре”, а с тем, что он влез в конфликт с М.А. Милорадовичем, военным генерал-губернатором Петербурга. Хоть и назначенный по военной части, генерал охотно входил и в гражданскую часть правления — и в частности, “…покровительствовал театрам…”.
В эту сторону его деятельности входило и расположение к некоторым актрисам, причем во внимание принималась главным образом удачная внешность, а не талант. И вот тут-то пути отставного подполковника и действующего генерал-губернатора и разошлись: Катенин как переводчик пьес и литератор имел в театре некоторое влияние, и он переменил порядок выходов актеров на «бис», не посчитавшись с мнением начальства.
Приказ о высылке пришел утром 7 ноября — а уже в полдень Катенина в столице не было. Времени на сборы ему не дали, и в свое костромское имение ему пришлось добираться налегке.
Он попал туда только в начале декабря — под гласный надзор полиции.
VI
По теперешним временам ссылка в костромские края — и не на поселение, а в собственную усадьбу — выглядит едва ли не как “отеческое наказание”.
Времена, однако, меняются. “Почвенник” Катенин от современных нам людей, гордящихся таким определением, отличался так же, как императорский червонец от современного рубля: он свободно владел несколькими европейскими языками, был знатоком театрального искусства, лучший петербургский актер-трагик того времени, Каратыгин, считал себя его учеником — и оказаться в глуши, в полном одиночестве, когда обычный обмен письмами c Петербургом в лучшем случае занимал два месяца — оказалось для Катенина тяжелым испытанием.
Он не мог даже рассчитывать на обычное общение с соседями-помещиками: от него, находящегося под гласным надзором полиции, бежали как от чумы.
К тому же состояние его было настолько расстроено, что бремя возни с недоимками по платежам в казну, непогашенными долгами и кредитами не оставляли ему ни времени, ни возможности хоть что-то писать.
Так он и продержался до весны 1825 года, когда, в конце концов, его петербургские друзья, Каратыгин и Грибоедов, все же уговорили его просить о помиловании.
В марте он обратился к царю с просьбой позволить ему вернуться в столицу — и прошение было удовлетворено: царь Александр не был злопамятным человеком. Тем не менее, из-за отдаленности от Петербурга и довольно медленном обороте официальных бумаг, Катенин попал в Петербург только к августу 1825, и немедленно сделал попытку связаться с Пушкиным.
Регулярная связь между ними прервалась еще в 1820: Пушкин попал тогда на карандаш все тому же генералу Милорадовичу за “…написание стихов, несовместимых со статусом государственного чиновника…”. Речь шла об эпиграммах, написанных на Аракчеева, а уж заодно досталось и архимандриту Фотию, и самому царю Александру I.
Дело могло повернуться и Сибирью, и заключением в крепость — но у Пушкина нашлись влиятельные заступники, Жуковский и Карамзин, которые и убедили государя “…не губить даровитого молодого человека…”.
В итоге Пушкина даже не выгнали как Катенина из гвардии, а просто оформили ему служебный перевод на юг, в Бессарабию, под начало генерала Инзова.
Поездка затянулась: Пушкина носило и по Крыму, и по Кавказу, и уже после пребывания в Одессе он попал в новую беду: в 1824 году его письмо было перлюстрировано, и из него было усмотрено, что автор увлекся “чистым афеизмом”. За такое прегрешение против православия 8 июля 1824 года Пушкина уволили со службы и сослали в Михайловское, имение его матери.
Катенин, услышав об этом, написал ему письмо — это случилось еще в мае 1825, когда он не знал еще о том, что прощен, и пребывал в своей костромской деревне:
“…с прискорбием услышал… что ты опять попал в беду и поневоле живешь в деревне. Я хотел тотчас к тебе писать, но тяжба, хлопоты, неудовольствия, нездоровье отняли у меня и время, и охоту. Развязавшись кое-как, и то на время, со всей этой дрянью и возвратясь в свой медвежий угол, я вдруг вспомнил, что забыл спросить…, в какой губернии ты находишься и как надписывать к тебе письма…”.
И дальше пишет, что получил стороной копию “Онегина” и с радостью нашел в нем свое имя (в первой главe “Онегина”, о театре: “Там наш Катенин воскресил // Корнеля гений величавый…”), и просит писать и не забывать.
Ответное письмо он получил уже в Петербурге.
VII
Оптический телеграф, принятый во Франции, в России не прижился — и Россия не Франция, и расстояния не те — и потому новости двигались со скоростью фельдъегерской тройки, даже самые спешные.
Царь Александр I умер в Таганроге 19 ноября (по старому стилю) 1825 года — а через две недели в письме, помеченным 4-м декабря, Пушкин из Михайловского писал Катенину следующее:
“…Письмо твое обрадовало меня по многим причинам: 1) что оно писано из Петербурга, 2) что «Андромаха» наконец отдана на театр, 3) что ты собираешься издать свои стихотворения, 4) (и что должно было бы стоять первым) что ты любишь меня по-старому.
Может быть, нынешняя перемена сблизит меня с моими друзьями. Как верный подданный, должен я, конечно, печалиться о смерти государя; но, как поэт, радуюсь восшествию на престол Константина I. В нем очень много романтизма; бурная его молодость, походы с Суворовым, вражда с немцем Барклаем напоминают Генриха V.
К тому ж он умен, а с умными людьми все как-то лучше; словом, я надеюсь от него много хорошего. Как бы хорошо было, если [бы] нынешней зимой я был свидетелем и участником твоего торжества! участником, ибо твой успех не может быть для меня чуждым; но вспомнят ли обо мне? Бог весть.…”.
Письмо это, конечно, нуждается в некоторых комментариях.
“Андромаха”, поминаемая Пушкиным — трагедия, сделанная для театра Катениным, и на этот раз не переводная, а написанная им самим.
Надежда, что нынешняя перемена снова сблизит Пушкина с друзьями, основана на том, что новый государь, возможно, и изменит распоряжения своего предшественника — вернуться из ссылки так хотелось бы!
Что до имени государя, то тут надо иметь в виду, что новости до столицы доходили все-таки побыстрей, чем до глухой деревни, и что уже 27 ноября 1825 года население было приведено к присяге Константину Павловичу, законному наследнику своего бездетного старшего брата.
Присягу принесли немедленно — принцип “Король умер. Да здравствует король!” безотказно действовал во всех монархических странах, престол не мог оставаться вакантным ни на минуту.
Однако особенности российской политической системы не сводились только к отсутствию телеграфа.
VIII
Огромные расстояния, отсутствие крупных торговых городов и огромная нехватка людей хоть сколько-нибудь грамотных — все это вместе взятое неизбежно влекло за собой и хаотичность в законоприменении. К тому же действие административной машины строилось не столько по кодифицированному праву, сколько исходя из “…Высочайшей Воли…” — и это касалось даже такого вопроса, как престолонаследие — закон здесь помалкивал.
Екатерина Вторая взошла на престол, можно сказать, по трупу своего мужа, и оставалась императрицей и после того, как ее сын, Павел Петрович, достиг совершеннолетия.
А когда Павел Петрович скончался, удушенный в Михайловском замке, ему наследовал его сын, Александр Павлович — который и сам был в известном смысле вовлечен в заговор против отца, и который, уже взойдя на трон, не посмел наказать его убийц.
Российская система правления замечательно описывалась лаконичной формулой: “Самодержавие, ограниченное удавкой” — пушкинской остротой, которую он приписал м-ме де Сталь.
Поэтому, когда Константин Павлович не захотел наследовать своему бездетному брату, тот проявил понимание. Был заключен своего рода “семейный пакт” — престол переходил следующему по старшинству брату, Николаю — о чем царь и известил его еще в 1820 году.
Никакой радости по этому поводу Николай Павлович не обнаружил. Младших сыновей Павла Первого не готовили для престола — из них стремились воспитать исправных военных, и ничего больше.
После беседы с глазу на глаз с царем Николай оказался совершенно растерян. Вот что он написал позднее в своих мемуарах:
“…Государь уехал, но мы с женой остались в положении, которое уподобить могу только тому ощущению, которое, полагаю, поразит человека, идущего спокойно по приятной дороге, усеянной цветами и с которой всюду открываются приятнейшие виды, когда вдруг разверзается под ногами пропасть, в которую непреодолимая сила ввергает его, не давая отступить или воротиться. Вот совершенное изображение нашего ужасного положения…”.
Возможно, он надеялся, что со временем что-то переменится?
Однако — нет. В 1823 году состоялось формальное отречение Константина от его прав. Причин у него было достаточно — как и его старший брат, законных детей он не имел, а к тому же был разведен, и женат второй раз на польской аристократке. Брак был морганатическим, то есть как бы не существовал: членам царствующих домов нельзя было вступать в браки с их подданными. Николай Павлович, женатый на прусской принцессе, был куда более подходящим наследником — и поэтому в том же 1823 году Александр I подписал тайный манифест.
Этим документом утверждалось и отречение Константина Павловича, и назначение его преемником Николая Павловича — а на всех пакетах с текстом манифеста царь собственноручно начертал:
«Хранить до моего востребования, а в случае моей кончины раскрыть прежде всякого другого действия».
Но Александр умер внезапно, далеко от столицы — и Константину Павловичу присягнули автоматически.
IX
В письме Пушкину, помеченном 3-м февраля 1826 года, Катенин спрашивает об “Онегине”, поминает “…Бориса Федоровича…” [следовательно, знает о работе над «Годуновым»], пишет о всяких пустяках из литературной жизни — но письмо свое начинает так:
“…Извини, любезнейший Александр Сергеевич, что я так давно тебе не отвечал: в нынешнее смутное время грустна даже беседа с приятелем. Жандр [А.А. Жандр, их общий знакомый] сначала попался в беду, но его вскоре выпустили; о других общих наших знакомых отложим разговор до свидания;…”.
Относительно “…смутных времен…” он совершенно прав.
В Петербурге известие о смерти Александра I получили лишь утром 27 ноября. Николай Павлович первым присягнул “императору Константину I” и начал приводить к присяге войска. Но в тот же день собрался Государственный совет, на котором было заслушано содержание Манифеста 1823 года.
Манифест указывал на одного наследника, а присяга приносилась другому, члены Совета обратились к Николаю. Тот отказался провозгласить себя императором до окончательного выражения воли старшего брата.
И Государственный Совет, Сенат и Синод принесли присягу на верность “Константину I”.
Был издан указ о повсеместной присяге новому императору. 30 ноября Константину присягнули дворяне Москвы. В Петербурге же присягу отложили до 14 декабря.
Ho Константин отказался прибыть в Санкт-Петербург и подтвердил своё отречение в рескриптах и председателю Государственного совета, и министру юстиции.
Однако, хотя престола он не принимал, одновременно Константин не пожелал и формально отрекаться от него в качестве императора, которому уже принесена присяга.
Ситуация получилась двусмысленная — и ей воспользовались заговорщики — офицеры гвардейских полков.
X
Мятеж был подавлен артиллерией, войска, собравшиеся на Двороцовой площади, рассеяны, началось расследование — и тут дело приняло куда более серьезный оборот, чем предполагалось вначале.
В конце концов, гвардейские полки волновались и раньше — и при Елизавете Петровне, и при Екатерине Второй, и обе они были обязаны престолом именно гвардии — но выступление 14 декабря 1825 года носило характер не дворцового переворота, а ставило целью полное изменение строя правления России, вплоть до истребления правящей династии.
И следствие в результате приняло такой размах, какого, пожалуй, не видели со времен стрелецкого бунта при Петре Первом. Нравы с тех пор смягчились, на кол никого не сажали — но под следствие попали очень и очень многие.
Например, А.А. Жандр, который был, как-никак, военным чиновником на высоком посту, [правителем канцелярии Военно-счётной экспедиции] и вроде должен был быть вне подозрений — но он виделся с князем Одоевским, видным участником заговора, уже после мятежа, и потому был задержан и допрошен.
Отсюда становится понятным, почему Катенин пишет Пушкину об этом как бы вскользь и обиняком — сети розыска действительно забрасывали широко, следовало быть осторожным…
Ему-то, собственно, парадоксальным образом повезло: три года ссылки создали надежное алиби, а ранние тайные общества, вроде “Союза спасения», членом которого он состоял в молодости, следственную комиссию не заинтересовали.
В итоге, хоть он и попал в «Алфавит членам бывших злоумышленных тайных обществ», но с резолюцией “Высочайше повелено оставить без внимания”.
Пронесло грозу и над головой Пушкина — в сентябре 1826 его даже вернули из ссылки.
XI
Дела Катенина при новом царствовании пошли плохо. Состоявшаяся в феврале 1827 года премьера его “Андромахи» успеха не имела. И публикации не шли, и с деньгами не получалось — и в итоге во второй половине 1827 Катенин уехал к себе, в свою костромскую деревню. На этот раз ссылка была как бы добровольной — но нехватка средств для жизни в Петербурге была не менее повелительна чем административное распоряжение.
И вот оттуда-то, из своей новой ссылки, он в конце марта 1828 года и отправил Пушкину то самое письмо, с которого мы и начали свое повествование.
К письму было приложено стихотворное произведение со стихотворным же посвящением адресату и со словами:
“…Посылаю тебе, любезнейший Александр Сергеевич, множество стихов и пылко желаю, чтоб ты остался ими доволен как поэт и как приятель. Во всяком случае прошу мне сообщить свое мнение просто и прямо и признаюсь, что я даже более рад буду твоим критическим замечаниям, нежели общей похвале. И повесть, и приписка деланы, во-первых, для тебя, и да будет над ними твоя воля, то есть ты можешь напечатать их когда и где угодно;…”.
Письмо, как мы видим, не только дружеское, но и как бы несколько просительное: с неявной просьбой пристроить стихи к публикации — скорее всего у Дельвига, в его альманахе “Северные цветы” — да еще и с прибавкой “…и да будет над ними твоя воля…” — а вот о стихах есть смысл поговорить поподробней.
В них содержался немалой силы удар.
XII
Подоплеку всей этой истории осветил Ю.Н.Тынянов. В его книге “Архаисты и новаторы” — сборнике статей, написанных им в 20-е годы и вышедшей в свет в 1929 — есть подробный разбор того, что написал Катенин: тот назвал свое творение “повестью”, но это скорее поэма.
Сюжетно дело там обстоит так — при дворе князя Владимира Красно Солнышко проходит состязание певцов-стихотворцев. И оказывается, что наибольший успех имеет льстивый грек, которого автор к тому — видимо, с целью уж совсем уничтожить в глазах читателя — еще и делает скопцом. A воспевает грек “…царей державных, непобедимых, православных, носящих скипетр и венец…”., и много говорит о том, что он поет о славе предков князя Владимира, на той основе, что “…славу кто поет отца, равно поет и славу сына”.
А уж заодно говорится, что поэт наслаждается “божественной неволей”, и тем подобен сказочной птице, избегающей “мнимой свободы”, ну, и прославляет священные стопы Августа …
Не забудем, что поэт-то оскоплен.
Для того, чтобы понять, куда же метил Катенин, надо припомнить “Стансы” Пушкина. Написаны они были в 1826, после освобождения из ссылки, опубликованы только в 1828, но Катенину, конечно же, были известны много раньше — в списках они ходили по рукам.
“Стансы”, кстати, известны и нам — их включали в школьную программу. И избирательно цитировали:
“…То академик, то герой,
То мореплаватель, то плотник,
Он всеобъемлющей душой
На троне вечный был работник…”.
Однако, если прочитать их целиком, и припомнить, когда они были написаны, то выходит, что в них проводится чистая параллель между царем Николаем и царем Петром:
“…В надежде славы и добра
Гляжу вперед я без боязни:
Начало славных дней Петра
Мрачили мятежи и казни.
Но правдой он привлек сердца,
Но нравы укротил наукой,
И был от буйного стрельца
Пред ним отличен Долгорукой.
Самодержавною рукой
Он смело сеял просвещенье,
Не презирал страны родной:
Он знал ее предназначенье.
То академик, то герой,
То мореплаватель, то плотник,
Он всеобъемлющей душой
На троне вечный был работник.
Семейным сходством будь же горд;
Во всем будь пращуру подобен:
Как он, неутомим и тверд,
И памятью, как он, незлобен…”.
В контексте времени это было примерно то же самое, как сравнить нового ген.секретаря КПСС с В.И.Лениным — легендарным основателем государства.
Чем не “…загиб к Августу…”, проведенный греком-стихотворцем?
Но “Стансами” дело не ограничивается — в январе 1828 Пушкин написал стихотворение, озаглавленное “Друзьям”. Оно нам тоже известно из школьной программы, и тоже — в избирательном цитировании, как свидетельство “…критики поэтом существующих порядков…”:
“…Беда стране, где раб и льстец
Одни приближены к престолу,
А небом избранный певец
Молчит, потупя очи долу…”.
Помните, должно быть?
А теперь посмотрим на него целиком, в контексте времени:
“…Нет, я не льстец, когда царю
Хвалу свободную слагаю:
Я смело чувства выражаю,
Языком сердца говорю.
Его я просто полюбил:
Он бодро, честно правит нами;
Россию вдруг он оживил
Войной, надеждами, трудами.
О нет, хоть юность в нем кипит,
Но не жесток в нем дух державный:
Тому, кого карает явно,
Он втайне милости творит.
Текла в изгнанье жизнь моя,
Влачил я с милыми разлуку,
Но он мне царственную руку
Простер — и с вами снова я.
Во мне почтил он вдохновенье,
Освободил он мысль мою,
И я ль, в сердечном умиленье,
Ему хвалы не воспою?
Я льстец! Нет, братья, льстец лукав:
Он горе на царя накличет,
Он из его державных прав
Одну лишь милость ограничит.
Он скажет: презирай народ,
Глуши природы голос нежный,
Он скажет: просвещенья плод —
Разврат и некий дух мятежный!
Беда стране, где раб и льстец
Одни приближены к престолу,
А небом избранный певец
Молчит, потупя очи долу…”.
Доказать не могу, но думаю, что вот эта вот “…царственная рука…”, простертая к поэту, так сказать, как знак освобождения его мысли, и довела Катенина до крайне неблагоразумной мысли — сообщить Саше Пушкину [как он называл его в письмах к третьим лицам] все, что он о нем действительно думает.
XIII
Сравняв “еллина-певца” с прахом, Катенин на том не останавливается. Действуя по всем правилам военного искусства, он свою атаку еще и развивает: на сцене появляется соперник грека, русский воин. Согласно автору, он не поет, а стоит “…безмолвен и в землю потупивши взор…”, и тогда князь Владимир говорит ему:
“…Я вижу, земляк, ты бы легче с мечом,
Чем с гуслями, вышел на грека…”.
И без состязания дает ему вторую награду — кубок. За былые подвиги…
Воин не спорит. Но все же говорит князю, в частности, следующее:
“… Премудр и премилостив твой мне совет
И с думой согласен твоею:
Ни с эллином спорить охоты мне нет,
Ни петь я, как он, не умею.…”.
Размер узнаете?
“Волхвы не боятся могучих владык,
А княжеский дар им не нужен;
Правдив и свободен их вещий язык
И с волей небесною дружен”.
Оказывается, с князьями-то можно говорить и по-другому?
Ну, и дальше, уже после этой шпильки, следует сюжетная развязка: грек, получив в награду первый приз, коня с боевыми доспехами, отсылает доспехи домой — слишком уж тяжелы — а сам на коне едет вслед за князем, осыпаемый похвалами.
Русский поступает иначе:
“…Но несколько верных старинных друзей
Звал русский на хлеб-соль простую;
И княжеский кубок к веселью гостей
С вином обнести в круговую,
И выпили в память их юности дней,
И Храброго в память честную…”.
Свалившийся с небес “Храбрый” автором никак не объясняется — Ю.Н.Тынянов находил тут намек на кого-то из казненных декабристов…
XIV
К поэме прилагалось еще и “Посвящение”, обращенное уже без всяких иносказаний напрямую к Пушкину. Начиналось оно так:
“…Вот старая, мой милый, быль,
А, может быть, и небылица;
Сквозь мрак веков и хартий пыль
Как распознать? Дела и лица —
Bee так темно, пестро, что сам,
Сам наш Исторьограф почтенный,
Прославленный, пренагражденный,
Едва ль не сбился там и сям…”.
Таким образом, Катенин не упустил случая лягнуть еще и Карамзина — это, вне всяких сомнений, именно он:
“…Исторьограф почтенный,
Прославленный, пренагражденный…”.
А дальше сообщается, что кубок-то, оказывается, уцелел, и теперь переходит к Пушкину:
“…Из рук он в руки попадался,
И даже часто невпопад:
Гулял, бродил по белу свету,
Но к настоящему Поэту
Пришел, однако, на житье.
Ты с ним, счастливец, поживаешь…”.
Ну, а дальше предлагается эксперимент — по слухам, кубок заколдован, и пить из него можно лишь тому, кто поистине “…рожден Фебом…”, богом и покровителем искусств — и потому Катенин предлагает проверку:
“…Младых романтиков хоть двух
Проси отведать из бокала…”.
Ну, и если они напьются свободно,
“…Тогда и слух, конечно, лжив,
И можно пить кому угодно…”.
Но сам Катенин предпочитает осторожное благоразумие — а кубок пусть идет к истинному поэту — адресату:
“…Надеждой ослеплен пустою,
Опасным не прельщусь питьем,
И в дело не входя с судьбою,
Останусь лучше при своем;
Налив, тебе подам я чашу,
Ты выпьешь, духом закипишь,
И тихую беседу нашу
Бейронским пеньем огласишь…”.
Зачем тут приплетен Байрон, непонятно. Как символ истинной одаренности, дарованной небесами? Катенин, может быть, пытался превратить «Посвящение» в примирительный комплимент?
Пушкин на письмо не ответил.
XV
Сразу же после отправления письма Катенина, по-видимому, стали снедать сомнения — а не слишком ли сильно он хватил? В числе его друзей — людей, которым он доверял — был Николай Иванович Бахтин, чиновник, служивший по гражданской части в Петербурге.
И вот что Катенин пишет ему в июле 1828, и именно по поводу “Посвящения”:
“…Вы укоряете меня в лишних похвалах Пушкину; я нарочно перечитал и не вижу тут ничего чрезмерного, ни даже похожего на то: я почти опасаюсь, что он останется недоволен в душе и также будет неправ»…”.
О смысле «Старой были» Бахтин, по-видимому, тогда так и не догадался, и в начале сентября Катенин пишет уже попрямее:
“…Пушкин получил и молчит: худо; но вот что хуже: К. Н. Голицын, мой закадычный друг, восхищающийся “Старой былью” и в особенности песнью Грека, полагает, что моя посылка к Пушкину есть une grande maliceh [maliceh — так в оригинале]; если мой приятель, друг, полагает это, может то же казаться и Пушкину: конечно, не моя вина, знает кошка, чье сало съела, но хуже всего то, что я эдак могу себе нажить нового врага, сильного и непримиримого, и из чего? Из моего же благого желания сделать ему удовольствие и честь: выходит, что я попал кадилом в рыло…”.
Hy, “une grande maliceh” с долей приблизительности можно перевести как “злобный выпад”, а вот “…кошка, знающая, чье сало съела…” нуждается в пояснении: Катенин был убежден, что Пушкин заимствует его приемы, связанные с “…истинно народными корнями поэзии…”.
Все это не дает Катынину покоя — и в середине октября он снова пишет Бахтину:
“…Не знаю, что подумать о Пушкине; он мою «Старую быль» и приписку ему получил в свое время… просил усердно Каратыгину [актрису, жену Н. Каратыгина] извинить его передо мной: летом ничего не мог писать, стихи не даются, а прозой можно ли на это отвечать? Но завтра, завтра все будет. Между тем по сие время ответа ни привета нет, и я начинаю подозревать Сашиньку в некоторого рода плутне: что делать? подождем до конца. О каких мизерах я пишу! самому стыдно» .”
Ответ пришел только в 1829, и не письмом, а вместе с выпуском альманаха “Северные цветы”.
Пушкин напечатал там “Старую быль” с примечанием:
“П. А. Катенин дал мне право располагать этим прекрасным стихотворением. Я уверен, что вам будет приятно украсить им ваши «Северные цветы»”.
Но катенинское посвящение ему “Старой были” Пушкин НЕ поместил.
Вместо этого в альманахе появился его “Ответ Катенину”.
“Ответ” этот есть смысл привести целиком:
“…Напрасно, пламенный поэт,
Свой чудный кубок мне подносишь
И выпить за здоровье просишь:
Не пью, любезный мой сосед!
Товарищ милый, но лукавый,
Твой кубок полон не вином,
Но упоительной отравой:
Он заманит меня потом
Тебе вослед опять за славой.
Не так ли опытный гусар,
Вербуя рекрута, подносит
Ему весёлый Вакха дар,
Пока воинственный угар
Его на месте не подкосит?
Я сам служивый: мне домой
Пора убраться на покой.
Останься ты в строях Парнаса;
Пред делом кубок наливай
И лавр Корнеля или Тасса
Один с похмелья пожинай…”
Тынянов полагает, что текст насыщен ядовитыми намеками — в частности, высоко комплиментарный конец его говорит не об известных переводах, сделанных Катениным, а о нищете Корнеля — да еще и с приложением имени Тасса, известного безумием:
“…И лавр Корнеля или Тасса
Один с похмелья пожинай…”.
Не думаю, что эту его догадку можно доказать формально. Но катенинский дар иронично отклонен…
На том их переписка и прекратилась — вплоть до 1833.
XVI
Февралем этого года помечено коротенькое письмо — даже скорее записка — отправленное им Пушкину, с предложением встретиться. Повод был — 7 января 1833 г. Пушкин и Катенин оба были приняты в члены Российской Академии.
Вот Катенин и собирался к ее пятидесятилетнему юбилею написать “Обзор российской словесности в осьмнадцатом столетии”. Ответ Пушкина не сохранился, а план остался неосуществленным — Катенину надо было уезжать. Переменились обстоятельства: вечное безденежье вынудило его просить о возвращении на военную службу, и попытка эта удалась.
8 августа 1833 года он был зачислен в Эриванский карабинерный полк, и весной 1834 года выехал на Кавказ.
C дороги он несколько раз писал Пушкину — например, из Ставрополя. Ответы, если они были, не сохранились, и связь окончательно прервалась.
Что сказать? Служба у Катенина не задалась — он был трудным подчиненным.
В ноябре 1838 года «высочайшим приказом» Катенин был уволен от службы. Правда, при отставке его повысили в ранге: из полковника он стал генерал-майором.
Катенин вернулся в свое разоренное костромское поместье, где и прожил до конца дней своих в полном одиночестве — соседи его избегали.
Смерть пришла к нему в 1853, и самым нелепым образом — лошади понесли, и он разбился.
Надпись на чугунной плите на его могиле была сделана по эпитафии, которую сам он при жизни и сочинил:
“Павел сын Александров из роду Катениных. Честно отжил свой век, — служил Отечеству верой и правдой, в Кульме бился насмерть, но судьба его пощадила; зла не творил никому и мене добра, чем хотелось”.
Вспомнили о нем только в 1955: прах был перевезен в Чухлому. А вскоре память Катенинa и вовсе почтили: включили в книгу “Писатели-костромичи (XVIII—XIX вв.)”.
С этой нищенской славой он и остался.
***
Катенин оставил воспоминания. Помянул он там и историю со “Старой былью”:
“…показывал я ему же, милому А.С., начало «Старой Были», почти не решаясь окончить; он, напротив, очень хваля сделанное, убеждал непременно доделать. Сотворив наконец по его воле осенью 1828 года, вздумал я ему посвятить; написал послание в стихах для света и простое письмо в прозе собственно для него, отправил все вместе; ответа не было, оттого ли, что он не озаботился, или что письмо пропало: не знаю. В Генваре 1829-го получил я от издателей Альманах: «Северные Цветы»; в нем нашел сообщенную Пушкиным при записке «Старую Быль» и ответ его на Послание, а Послания не было, отчего и ответ выходил не совсем понятен.
Несколько лет спустя, я спросил у него: отчего так? Он отговорился тем, что посылая «Быль» от себя, ему неловко показалось приложить посвящение с похвалами ему же. Я промолчал, но ответ показался мне не чист; похвалы мои были не так чрезмерны, чтобы могли ввесть в краску авторскую скромность, и я догадался в чем истинная причина: шутка слегка над почтенным Историографом, и над почтенным Археологом, и над младыми романтиками…”.
Как мы видим, все аллюзии, связанные с “еллином-скопцом”, даже и не упомянуты. Так — сказано мимоходом, что “истинная причина” нежелания принимать “Посвящение” — “…шутка над почтенным Историографом…”.
Точно так же, мимоходом, проходит и еще одна тема: “Моцарт и Сальери”. Пьеса была написана Пушкиным в 1830, опубликована в «Северных цветах» в 1832 — и была встречена Катениным в штыки.
Стороной [от Анненкова], мы знаем, что Катенин посчитал, что это своего рода ответ на состязание в “Старой были”: в Сальери он увидел себя.
Однако признать это было для него невозможно, и в записках своих он представляет свое негодование в других тонах — как защиту невинно оклеветанного:
“…«Моцарт и Сальери» был игран, но без успеха; оставя сухость действия, я еще недоволен важнейшим пороком: есть ли верное доказательство, что Сальери из зависти отравил Моцарта? Коли есть, следовало выставить его на показ в коротком предисловии или примечании уголовной прозою; если же нет, позволительно ли так чернить перед потомством память художника, даже посредственного?…”.
В самом конце Катенин решил все же воздать покойному сопернику должное — он сравнил его с предшественниками, Ломоносовым и Державиным:
“…Прости меня и ты, милый мой, вечнопамятный А. С.! Ты бы не совершил, даже не предпринял неблагодарного труда Ломоносова, не достало бы твоего терпения; но ведь и то молвить: ты белоручка, столбовой дворянин, а он был рыбачий сын, тертый калач. Скажи, свет мой! как ты думаешь, равен ли был твой гений гению старика Державина, от которого ты куда-то спрятался на лицейском собрании? Пусть потомство поставит вас в меру…”.
Ну что же? Последуем его примеру: время прошло. Потомство поставило Катенина в меру с Пушкиным.
Но все же — если однажды в театре, попав на очередную постановку “Маленьких трагедий”, при начале монолога:
«Все говорят: нет правды на земле.
Но правды нет — и выше. »
— вспомните и П.А.Катенина. Возможно, вы слышите его голос…
Оригинал: http://7i.7iskusstv.com/2018-nomer10-tenenbaum/