В ответ на статью Ю.Орлова «Геся Гельфман — еврейский рядовой русской революции (опыт дегероизации революционного прошлого). — «Сион», Тель-Авив, 1977, № 17-18).
Среди бурной и тревожной жизни современного Израиля, едва успевая угнаться за последними новостями, мы, новоприбывшие, с неослабевающим интересом тянемся к каждому свежему номеру русскоязычного журнала. Мы обсуждаем удачи и неудачи в области русскоязычной литературы и публицистики с таким жаром, как будто от них зависит наша судьба. Особый интерес вызывают попытки осмысления истории нашего народа в России, которую мы оставили несколько лет назад.
Участие евреев в русском революционном движении — естественно, что эта тема задевает нас особенно живо. Можно надеяться, что в своём еврейском государстве, вдали от почвы, породившей эту тему, презрев несправедливые нарекания антисемитов, мы спокойно разберёмся в этом жгучем и странно актуальном вопросе. Открываю журнал «Сион», читаю статью Орлова о Гесе Гельфман и удивляюсь, с каким жаром отстаивает автор своё право усомниться в правоте революционных догматов. Да мы ещё в средней школе усомнились, а в высших учебных заведениях отбросили веру в революционный догмат, а методы индивидуального террора осуждали ещё в неполной средней школе. Мы же не арабы, в самом деле, и не новые левые. Мы, скорее, правые, очень правые. Однако, вся манера историка, взявшегося писать о трагической истории женщины, порвавшей с родной средой, увлечённой духом времени на ложный путь и отдавшей борьбе с ещё не худшим на свете злом помыслы, силы и жизнь — эта манера автора вызывает с самого начала решительный протест.
Более того, статья Орлова вызвана определённой тенденцией в русскоязычной эмиграции, в частности, в израильской публицистике, от которой бы хотелось самым решительным образом отмежеваться, если нет надежды эту тенденцию достаточно убедительно оспорить. Орлов пишет о канонизации образа революционера-народовольца, в частности, Геси Гельфман, начатой современниками и прежде всего Степняком-Кравчинским в книге «Подпольная Россия». Но о том, что народовольцы в книге Кравчинского были чрезвычайно идеализированы, известно было со времён её издания. Сами народовольцы упрекали в этом автора, и он сам не скрывал, что не очень придерживался правды. Книга Кравчинского — не исторический источник, а художественное произведение, и отражает она не биографии реальных людей, а безграничную любовь автора к своим товарищам. Тем и интересна. Почему-то не упомянул Ю.Орлов о других примерах — когда о народовольцах писали их политические противники. Не тогда, когда ставили своей целью создать памфлет, а когда следовали голосу писательского таланта и души — об образах революционеров у Тургенева, Лескова, Толстого. Они вовсе не канонизировали своих героев, но у них хватало такта, рассказывая о трагедии человеческой, не впадать в холодное морализаторство, при всей склонности русской литературы к морализаторству.
Вернёмся к Степняку-Кравчинскому и тому, что он писал о Гесе Гельфман:
«Есть безвестные героини…» (Степняк-Кравчинский., Сочинения, т.1, 1958, с.427). Стиль слишком восторженный, по нашему современному вкусу. Но где здесь основание для вывода, который делает Орлов (Сион, № 17, с.160)? Ещё раз призвав читателей: «Попробуем же освободиться от традиционной революционной героики и динамитной романтики народовольчества. Ведь чему-нибудь, да научили нас прошедшие сто лет». Да, научили, научили… Автор пишет о традиционной еврейской семье, в которой родилась Геся и которую она покинула в возрасте 16-ти лет, когда узнала, что её собираются выдать замуж за незнакомого ей человека. К несчастью, Геся уже начиталась Белинского и Добролюбова, которые, как известно, ставили проблемы, совсем не связанные с условиями еврейского быта. Но «брак с талмудистом был достаточно почётным для еврейской девушки захолустного Мозыря и не расходился с принципами традиционализма. Но в архиве Геси были уже прочно усвоенные идеи эмансипации, статьи Чернышевского и Добролюбова и «Что делать?» Чернышевского. Геся была возмущена произволом родителей. Компромисс был невозможен».
С большим интересом и сочувствием читаем мы о малоизвестных нам фактах жизни Геси после ухода из дома. Очень скора она сблизилась с революционной средой и была в первый раз арестована и осуждена в 1877 году по Процессу 50-ти, на котором была единственной еврейкой.
«Геся не была борцом за веру и не страдала за национальную идею. Это означало, что национальный дух не мог поддержать её в трудную минуту». С тревогой ждём, что после таких строк нам сообщат, что Геся по меньшей мере пыталась покончить с собой. Но — ничего подобного! Всё, что мы узнаём о ней дальше, говорит только о необыкновенной твёрдости духа, щедрости и богатстве натуры, нечастых даже в среде революционеров. Прочитав последний абзац статьи перед словами «Окончание следует», мы пришли бы в ужас, если бы под рукой не оказалось следующего номера журнала.
«Возложив на себя заботу [а не на Бога, как когда-то —М.У.] о своём и о грядущем поколении, революционеры часто оказывались раздавленными ответственностью за собственные действия. Крушение многих (Григорий Гольденберг, Николай Рысаков, Сергей Дегаев) было, прежде всего, крахом новой революционной морали».
Мы бы решили, в своём невежестве, что Геся сломалась в самом тяжком смысле слова — как перечисленные персонажи. В оправдание своему невежеству скажу, что много лет в Советском Союзе ничего не писали о народовольцах. Только в последние годы эта тема была разрешена и даже стала очень популярной. Помню, как все читали роман Трифонова о Желябове. Трифонов тоже намекал читателю, что не надо было браться за оружие» во времена Желябова, и вообще лучше с властью не тягаться, а довольствоваться внутренней свободой, но Трифонов как-то чувствовал подобающее расстояние между своим героем и собой, чем иногда не могут похвастать русские и еврейские публицисты, оказавшись за Железным занавесом.
Автор пишет:
«У Геси Гельфман довольно быстро шёл процесс освобождения от предрассудков прошлого и замена традиционных, то есть общечеловеческих, норм нормами новой революционной этики… Приходится только удивляться степени адаптации еврейской девушки в среде тёртой столичной публики».
При всём нашем отрицании революционной морали и этики, мне кажется, что, когда пишешь об этих людях, не следует писать о революционерах языком статей о падших женщинах. Может, лучше бы им было заниматься этим безобидным ремеслом, но это другой вопрос.
«Деятельность Гельфман становилась всё более лихорадочной и хлопотливой. Она приобрела характер непрерывного самопожертвования , полной отдачи общему делу, забвению личный переживаний…Геся производила впечатление вено озабоченной, занятой, деловой, о ком-то пекущейся. Дела и непрерывные хлопоты снедали её душу. Восхищённым студентам… Геся Гельфман казалась воплощением всего высокого, прекрасного, альтруистического и идейного.
Живой человек становится ходячим символом. Индивидуальные склонности сливались с общественно-революционной функцией в один органически-цельный образ…» Совершенно непостижимо, почему Ю.Орлов видит во всех бесспорно- прекрасных качествах описываемой им женщины какое-то умаление человеческой личности, превращение живого человека в ходячий символ».
Если бы Геся не увлеклась идеями просветителей, не бежала из дому, а мирно бы вышла замуж за предназначенного ей талмудиста, народила бы ему детей, то, по всей вероятности, стала бы самоотверженной «еврейской мамой» и мечтала бы после смерти стать скамеечкой под ногами мужа. Безусловно, она стала бы «одной из безвестных героинь, скромных тружениц», по выражению Кравчинского, но в этом случае Орлов не увидел бы никакого «обезличивания». Главное, что она не умерла бы так рано. Дело не в обезличивании, а в том, какому делу служит личность. Я вместе с Орловым горячо сожалею, что Геся Гельфман пожертвовала жизнью ради бесплодной и трагической для неё, её товарищей и всей страны химеры, но только призываю автора к добросовестности и справедливости.
Муж Геси арестован, она беременна, ждёт возможной казни мужа. Её подруга Ольга Любатович описывает встречу с ней: «Геся была грустна и выглядела не совсем здоровой, но личное горе своё она топила в беспрерывных хлопотах, налагаемых нелегальной жизнью революционера… предчувствовала, что доживает последние дни на свободе».
Для автора [А.Орлова или Ольги Любатович?- М.У.] — удобный случай выдать очередную дозу морализаторства:
«Ощущение обречённости было не только результатом успеха правительственных репрессий, но, прежде всего, — обесчеловечивающей идеи безрелигиозной жертвенности. Жертва как самоцель, жертва как полезный элемент в борьбе, — эта теория была глубоко внедрена в сознание участников революционного движения 70-80-х годов. Сама эта идея жертвенности не оставалась застывшей. От необходимости личной жертвы, отдалённо напоминающей христианскую идею искупления, она эволюционировала к полезности любой жертвы, — предтече полного забвения личности перед ликом революции».
Позволю себе возразить, что и религиозная жертвенность далеко не всегда в людях, живущих в другие эпохи и не разделяющих прежних убеждений и верований, вызывает одобрение и восторг. Для верующего еврея жертвы, приносимые во имя Христа, кажутся чудовищными, и наоборот — христианам непонятно, почему евреи шли на смерть, лишь бы избежать крещения. Для атеиста непонятна всякая жертва, принесённая во имя веры, потому, что прежде всего непонятно, как можно верить в Бога. Контрреволюционеру непонятно, как можно погибать и убивать во имя революции. Революционеру революционная вера заменяет религиозную, и, судя по оборотам речи того же Степняка-Кравчинского, вызывает у него эмоции, очень близкие религиозному экстазу. У Желябова вера в Христа сочеталась с религиозной верой. А современного гуманиста приводит в ужас — как можно вообще умирать или убивать во имя любой идеи. Всё это общие места, но приходится их лишний раз повторять в тех случаях, когда автор-историк клеймит чужие догмы, заменяя их своими, не для всех бесспорными.
Дальше: атмосфера фатализма и безразличия к смерти окружала народовольцев. Желябов, например, старался свыкнуться с мыслью о том, что ему придётся погибнуть на виселице. Он часто сам затевал разговор на эту тему и бесстрастно рисовал картину своей смерти. А Ю. Орлов и поверил! Кто же не старается перед лицом смерти вести себя мужественно, пока хватает сил, и как будто мы не знаем, как часто Этих сил не хватает. Не проявление бесчеловечия это, а самое человеческое свойство.
Страницы, описывающие последние дни Геси Гельфман, заставляют почувствовать благодарность к автору за то, что он с такой тщательностью собрал сведения об этой замечательной женщине. Но одновременно это и усложняет наше отношение к ней. Есть свидетельство пришедших арестовать Гесю полицейских о том, что она их предупредила об «опасных вещах», находящихся в квартире — естественный в своей человеческой основе порыв — предупредить людей — даже полицейских — об опасности. Но сама Гельфман на суде факт этого предупреждения отрицала: Гельфман, как бы устыдившись своей человеческой слабости, отказалась от произнесённых ею слов». Через 4 строчки приводится этому другое объяснение: «…отрицала это смягчающие вину обстоятельство, стремясь стать вровень с другими обвиняемыми и подняться на одну ступеньку выше к эшафоту».
И дальше: находясь на четвёртом месяце беременности, Гельфман не открыла этого факта следователям, хотя подобное признание могло бы серьёзно повлиять на следствие и характер приговора. Геся спокойно шла навстречу виселице, думая, прежде всего, о своём революционном долге, а не о живом существе, которое она носила под сердцем.
Автору известно и он об этом ниже подробно пишет, что Геся сообщила о своей беременности в день приговора, и впоследствии, под нажимом адвоката, подписала прошение, которое власти согласились считать прошением о помиловании. Но он позволяет себе домысливать за беременную женщину, выслушивающую смертный приговор, о чём она больше думает — о деле или о своём ребёнке.
Орлов цитирует Кравчинского:
«В день приговора она стояла весёлая и улыбающаяся перед судьями, которые должны были послать её на эшафот». И комментирует: «По замыслу Кравчинского, скромная труженица партии радовалась счастливой возможности доказать свою преданность революционному делу и быть повешенной рядом с руководителями партии. В истинности этой картины можно усомниться — фальшь революционного лубка очевидна. Судьба Геси Гельфман оказалась намного трагичнее».
Нет, мы не сомневаемся, что Геся улыбалась перед судьями — так положено было революционерам. Но Орлов почему-то не заметил, что Кравчинский и сам разрушает свой «лубок» не хуже его самого: «Но её судьба оказалась ещё ужаснее: целых четыре месяца ей пришлось ждать казни».
Вся статья о Гесе Гельфман написана ради последних абзацев:
«Еврейское участие в тираноборстве не вытекало из предшествующего исторического и национально-религиозного опыта. При самом горячем самопожертвовании оно оставалось для евреев внешним и, следовательно, чужим».
Это утверждение делается после того, как с фактами в руках Орлов рассказывает нам, как самой юности неизбежным и закономерным было участие таких молодых людей, как Геся, в революционном движении, до какой степени не «внешним» оно было. Ведь другая излюбленная идея автора — это растворение, даже обезличивание его героини перед лицом захватившего её движения.
«Во всяком случае определённая грань, отделявшая еврея-революционера от внутри-национальной русской распри, ощущалась современниками достаточно отчётливо».
Какими современниками? О том, что национальная принадлежность Геси Гельфман ни прямо, ни косвенно на процессе не обсуждалась, это пишет сам Орлов. Друзья отзывались о Гесе с неизменным восхищением. Но автору необходимо сделать вывод о чуждости евреев революционному движению в России, потому что эта идея сейчас очень популярна. Может, автор и прав, но из представленного им материала этот вывод никак не вытекает. Вот, какое высказывание подруги Г.Г. Ольги Любатович приводит в конце статьи Орлов для подтверждения своей (и многих) излюбленной идеи:
«Я понимаю, что врага, в особенности врага, борющегося с оружием в руках, можно убить, уничтожить, но подвергать его пытке, губить его ни в чём не повинное дитя, это уже не по-христиански, — могла бы сказать и, вероятно, думала в свои последние минуты жизни еврейка Геся Гельфман». И это означает «вспомнить национальность»!
Если бы в таком контексте в России всегда «вспоминали нашу национальность», не оказались бы, вероятно, на исторической родине и не обсуждали бы старые, но поныне актуальные вопросы на страницах израильского русскоязычного журнала.
Оригинал: http://z.berkovich-zametki.com/2018-znomer10-ulanovskaja/