Увы, любезный барон!
Куда девалась наше беспечальное
студенческое житьё в Берлине.
Куда кануло всё светлое прошлое?
Из письма И. Тургенева 1881 г.
Рудин поглядел в тёмный сад — и обернулся.
— Эта музыка и эта ночь, — заговорил он, — напомнили мне моё студенческое время в Германии: наши сходки, наши серенады…— А вы были в Германии? — спросила Дарья Михайловна.— Я провёл год в Гейдельберге и около года в Берлине.
И.Тургенев. Рудин
Доучиваться в Берлин
15 мая 1838 года в полдень Иван Тургенев, девятнадцатилетний юноша, наружность которого находили не только красивой, но и многообещающей, отстояв напутственный молебен в Казанском соборе, что на Невском проспекте, направился к пароходству на Морской, где стоял у пристани корабль «Ижора». На нём будущий писатель должен был отплыть к большому линейному кораблю «Николай I», ожидавшему пассажиров в Кронштадте с тем, чтобы отправиться к берегам Германии.
Тургенев покидал Россию для обучения в Берлинском университете или, как он сам выразился, «доучиваться в Берлин», поскольку после года обучения в Московском университете и трёх лет в Петербургском, степень кандидата у него уже была. Будущий известный писатель ещё долгие годы будет полагать, что ему предстоит именно научная карьера. Он оказался на редкость настойчивым по части учёбы и теперь готовился стать магистром философии. К тому же, и это понятно, «заграничное» обучение было ещё и соблазном ни с чем не сравнимым для молодого пытливого ума. «Стремление молодых людей за границу, — вспоминал Тургенев, — напоминало искание славянами начальников у заморских варягов».
Дело оставалось за небольшим: следовало уговорить мать, Варвару Петровну Тургеневу, субсидировать обучение будущего магистра. Что касается Варвары Петровны, урождённой Лутовиновой, то она вполне соответствовала образу жестокой крепостницы из школьного учебника советского периода. Вульгарный социологизм в данном случае вполне адекватно отразил историческую правду: Варвара Петровна и в самом деле была прообразом жестокой барыни в известном рассказе Тургенева «Муму». Тургенев не изменил имени главного действующего лица рассказа «Муму» — Герасима, а Варвару Петровну, пощадив, именовал барыней. В Орловской губернии Мценского уезда Варвара Петровна владела огромным имением Спасское-Лутовиново и состоянием по тогдашнему счёту пять тысяч душ крепостных. Впоследствии, когда Тургенев пытался вступиться за крепостных, она лишила его дохода и обрекла на настоящую нищету, хотя в будущем (после смерти матери) его ожидало огромное наследство.
И.С. Тургенев
Варвара Петровна была талантливой натурой, женщиной умной и остроумной, в чём мы убеждаемся по её письмам. Она говорила (и вела свой дневник) по-французски. И, кроме того, она боготворила образование и учёность. Она охотно оплачивала обучение сына в Петербургском университете, но не считала для себя возможным тратить деньги на «транспортные расходы», считая передвижение в карете по городу излишней роскошью, отчего студент Тургенев преодолевал петербургские пространства пешком, причём в самые неблагоприятные и мрачные времена года.
Всякие разумные доводы в пользу образования Варвара Петровна выслушивала с огромным интересом. Довод же о том, что само министерство просвещения посылает за свой счёт в немецкие университеты юношей, подающих надежды, сразил её, и она согласилась отпустить сына, сказав: «Свет требует светскости!» И с этим не поспоришь. Она предостерегла сына от соблазнов Запада: карт, рулетки, дам, знакомства с актрисами. «При первом же долге твоём публикую в газетах, что я долги за тебя платить не стану, что имение у вас не отцово», — заявила она. Что означало: отец не оставил вам наследства, а моё — только после моей смерти.
Жестокость, как известно, нередко сочетается с непомерной чувствительностью и сентиментальностью, иной раз переходящей в экзальтацию. Варвара Петровна живописно описала сыну свои волнения при расставании на пристани: «В гостиной отгорожен к одному углу кабинет, с зеленью, стол письменный стоит. Скоро пришлю тебе рисунок. Вот я беру Кантемира. (Кантемиром называется деревянный porte-papier с ручкой. М.П.). Итак, беру Кантемира, пишу вчерашнего дня журнал. А потом сажусь за приятное провождение времени — ближе всех в глазах моих твой портрет. — «Здравствуй, Ваня», — говорю я и потом принимаюсь писать письма к тебе или брату до 10-ти часов. Братин портрет налево. Параллельно ему налево портрет отцов. Прямо передо мной, на маленьком пюпитре, вид петербургской набережной и отъезжающий пароход Ижора. Провожающие машут платками, шляпами… Стоят экипажи… на балконах смотрят в лорнетки. Дымится уже, зазвенел третий звонок — и мать вскрикнула, упала на колени в карете перед окошком… Пароход повернулся и полетел как птица…».
Так что невольно и подумаешь: а не здесь ли, в пароходе летящем, как птица, — истоки литературного таланта Ивана Сергеевича?
«Пожар на море» и пожар литературный
Впоследствии, вспоминая свои немецкие томления и мечтания, Тургенев записал: «Я бросился вниз головой в «немецкое» море, долженствующее очистить и возродить меня и, когда я, наконец, вынырнул из его волн…»
Эта красивая фраза, записанная автором для того, чтобы сообщить о своём духовном возрождении, при всей образности подразумевает реальное море и реальные волны, из которых нужно было себя в том злополучном путешествии в Германию на пароходе «Николай I» физически спасать.
Путешествие окончилось трагически: у берегов Германии пароход сгорел. За исключением нескольких человек пассажиры спасены были на двух шлюпках, однако на Тургенева такой приезд в Германию наложил неизгладимую печать, вплоть до самой смерти. Пожар на пароходе «Николай I» явился не только одной из крупнейших катастроф в истории пассажирского судоходства девятнадцатого века, но и вошёл даже в историю русской литературы.
Среди двухсот пятидесяти пассажиров, кроме Тургенева, на пароходе находилась первая жена Фёдора Ивановича Тютчева Элеонора Фёдоровна с тремя маленькими дочерьми Анной, Дарьей и Катей. Элеонора Фёдоровна стояла как изваяние среди пламени, прижав к себе детей. Между тем, первые шлюпки перевернулись. Капитану всё же удалось прекратить панику, поставив между двумя оставшимися шлюпками и толпой вооружённых матросов. На этих двух шлюпках в течение нескольких рейсов пассажиров переправили на берег. Тургенев во время путешествия в лодке познакомился с Элеонорой и отдал ей свою одежду.
Тютчев с ужасом писал о том, как жена его сумела трёх девочек «пронести сквозь бушующее пламя и вырвать их у смерти». Существует предположение, что одной из причин её преждевременной смерти (она умерла осенью того же года) было нервное потрясение, перенесённое ею во время пожара. Тютчев в одну ночь поседел у гроба жены и казался старше своих лет, а спустя десять лет, в 1948 году, посвятил Элеоноре Фёдоровне знаменитые стихи:
Ещё томлюсь тоской желаний,
Ещё стремлюсь к тебе душой —
И в сумраке воспоминаний
Ещё ловлю я образ твой…
Твой милый образ, незабвенный,
Он предо мной везде, всегда,
Недостижимый, неизменный,
Как ночью на небе звезда…
Так следствием грандиозного морского пожара явился поэтический шедевр.
На потерпевшем бедствие «Николае I» находился известный русский поэт, друг Пушкина Пётр Андреевич Вяземский. Пушкин посвятил Вяземскому стихи:
Судьба свои дары явить желала в нём,
В счастливом баловне соединив ошибкой
Богатство, знатный род с возвышенным умом
И простодушие с язвительной улыбкой.
И надо же было девятнадцатилетнему, перепуганному бедствием юноше оказаться замеченным этим «счастливым баловнем» с «язвительной улыбкой». Вяземский впоследствии в Петербурге и Москве «простодушно» рассказывал знакомым о недостойном поведении юноши во время эвакуации с тонущего корабля, к тому же ещё и кричавшего: «Я единственный сын у своей матери!». С лёгкой руки князя Вяземского распространилась и такая фраза, которую Тургенев якобы повторял: «Умереть таким молодым, не успев ничего создать!»
Слухи дошли до Варвары Петровны. Она возмутилась и написала сыну:
«Почему могли заметить на пароходе одни твои ламентации… Что ты gros monsiere не твоя вина, но! — что ты трусил, когда другие в тогдашнем страхе могли заметить… Это оставило на тебе пятно, ежели не бесчестное, то ридикюльное».
Вот уж, действительно, «пятно ридикюльное» — попробуй его смой. И через тридцать лет смыть не удалось! Фёдор Достоевский употребил «ламентации» Тургенева в романе «Бесы» (ещё один литературный отсвет знаменитого пожара на Северном море). В нём модный писатель Кармазинов, чьим прототипом несомненно был Иван Тургенев, пишет с единственной целью выставить самого себя, как, например, в описании гибели одного парохода где-то у берегов Англии: «Так и читалось между строками: «Интересуйтесь мною, смотрите, каков я был в эти минуты. Чего вы смотрите на утопленницу с мёртвым ребёнком. Смотрите лучше на меня, как я не вынес этого зрелища и от него отвернулся». Интересно, что Достоевский пародировал авторскую позицию Тургенева в очерке «Казнь Тропмана» и… рассказ «Пожар на море», который Тургенев тогда ещё не написал, а напишет перед смертью.
В 1883 году, находясь на смертном одре (у Тургенева была саркома позвоночника), когда писатель не мог уже двигать рукой, чтобы как-то оправдать себя за проявленное малодушие в годы далёкой молодости, он продиктовал Полине Виардо рассказ «Пожар на море», где описал себя и окружающих во время пожара. Тургенев диктовал Полине Виардо:
«Я помню, что схватил за руку матроса и обещал ему десять тысяч рублей от имени матушки, если ему удастся спасти меня. Матрос, который, естественно, не мог принять моих слов за серьёзное, высвободился от меня; да я и сам не настаивал, понимая, что в том, что я говорю, нет здравого смысла. (…)
Матросы, большею частью датчане, со своими энергическими и холодными лицами и чуть не кровавым отблеском пламени на лезвиях ножей, внушали невольный страх. Был довольно сильный шквал; он ещё усилился от пожара, который ревел в доброй трети судна. Я должен сознаться, что бы там ни подумала об этом мужская половина рода человеческого, что женщины в этом случае показали больше мужества, нежели мужчины (…).
В числе дам, спасшихся от крушения, была одна г-жа Т…, очень хорошая и милая (Элеонора Фёдоровна Тютчева. — М. П.), но связанная своими… дочками и их нянюшками, поэтому она и оставалась покинутой на берегу, босая с едва прикрытыми плечами. Я почёл нужным разыграть любезного кавалера, что стоило мне моего сюртука, который я до тех пор сохранил, галстука и даже сапог; кроме того, крестьянин с тележкой, запряжённой парой лошадей, за которой я сбегал на верх утёсов и которого послал вперёд, не нашёл нужным дождаться меня и уехал в Любек с моими спутницами, так что я остался один, полураздетый, промокший до костей, в виду моря, где наш пароход медленно догорал. Я именно говорю «догорал», потому что я никогда бы не поверил, что такая «махинища» может быть так скоро уничтожена… И только? подумал я; и вся наша жизнь разве только щепотка золы, которая разносится по ветру?»
В рассказе «Пожар на море», предсмертной исповеди Тургенева, нет и напоминания о криках пострадавшего про «единственного сына у матери», или каком-либо другом малодушии, проявленном героем рассказа.
Отцы и бесы
Здание Берлинского университета на Унтер-ден-Линден внешне почти не изменилось со времён Тургенева. Построенное в 1766 год архитектором Йоханном Бауманом для принца Генриха (брата Фридриха II), оно после смерти принца было передано первому Берлинскому университету, основателем которого был Вильгельм фон Гумбольдт.
Что касается самого Берлина, его общей атмосферы, то он был провинциален, и Тургенев вспоминал:
«Что прикажете сказать о городе, где встают в шесть утра, обедают в два и ложатся спать гораздо прежде куриц, о городе, где в десять часов вечера одни меланхолические и нагруженные пивом ночные сторожа скитаются по пустынным улицам, да какой-нибудь буйный и подгулявший немец идёт из Тиргартена и у Бранденбургских ворот тщательно гасит свою сигарку, ибо «немеет» перед законом. Шутки в сторону, Берлин — до сих пор ещё не столица; по крайней мере, столичной жизни в этом городе нет следа, хотя вы, побывши в нём, всё-таки чувствуете, что находитесь в одном из центров или фокусов европейского движения».
Собственно, университет и придавал Берлину (помимо удобного географического расположения) значение европейского движения.
В 1830 — 1840-х годах университет переживал пору своего расцвета. Именно университет, «царство мысли», по выражению Гегеля, составлял тогда немецкую славу, придавал Берлину значение одного из центров Европы, несмотря на общий провинциальный стиль городской жизни.
В 1838 году Иван Сергеевич Тургенев, девятнадцатилетний юноша, с благоговением поднялся по ступеням Берлинского университета. Он достиг желанной цели: наконец-то он встретится с легендарными учёными мужами, «обольстителями души».
Студенту, как и полагалось, выдали «студентский диплом». Он ещё получил ту самую знаменитую карточку, по представлении которой немецкий студент не мог быть арестован полицией. Эпоха легендарных «фантастических» одежд немецких студентов отступала уже в прошлое.
Как свидетельствовал студент Берлинского университета Станкевич,
«старинное фантастическое студенчество едва осталось ещё внутри Германии, в небольших городах. Немецкие студенты сознали, что волосы, бороды, древние одежды делают их смешными, обрились, выстриглись, умылись, пошили себе фраки и сюртуки и сделались во всём похожими на филистимлян. Philister, так называли они в старину прочих граждан, их вечных врагов».
В романе Тургенева «Рудин» главный его герой, проучившийся в двух немецких университетах, говорит: «В Гейдельберге я носил большие сапоги со шпорами и волосы отрастил до самых плеч. В Берлине студенты одеваются, как все люди».
Унтер ден Линден. Вид Берлинского университета со стороны Немецкого оперного театра. Тургенев учился здесь с 1838 по 1841 год
Тургенева, стало быть, мы находим в аудиториях Берлинского университета в «партикулярном» платье. Кроме студентов сюда приходили в качестве вольнослушателей также офицеры и чиновники. В университете иногда можно было встретить женщин, что в те времена для России было невозможным.
В Берлинском университете почти одновременно собрались учёные, которые пользовались известностью в научном мире. Там внушительный, красноречивый Карл Риттер, немецкий географ, один из основоположников современной западной географии, автор 19 томов об Африке и Азии вёл сравнительное землеведение. До 1842 года читал лекции Шеллинг, выступивший против гегелевской философии в защиту христианского откровения. Так что Тургенев слушал лекции и этого легендарного философа.
Историю преподавал Леопольд фон Ранке, с 1841 года официальный историограф Пруссии, разработавший методологию современной историографии. Любимцем студентов был молодой профессор Карл Вердер, читавший историю философии, логику и метафизику. Тургенев брал у него частные уроки по философии вместе с Бакуниным, когда они вместе снимали квартиру на Миттельштрассе 60.
Из письма Тургенева Грановскому от 18 мая 1840 года: «Nur seine Grenze erkennen», — говорит Вердер. Кстати, он мне даёт уроки. Дело, слава Богу, идёт на лад». Сохранились конспекты лекций Вердера по гегелевской философии и по чистой метафизике, составленные Тургеневым в 1840 году. «Я занимался философией, — вспоминал Тургенев, — древними языками, историей и с особенным рвением изучал Гегеля под руководством профессора Вердера. В доказательство того, что недостаточно было образование, получаемое в то время в наших высших заведениях, приведу следующий факт: я слушал в Берлине латинские древности у Цумта, историю греческой литературы у Бека — а на дому принуждён был зубрить латинскую грамматику и греческую, которую знал плохо. И я был не из худших кандидатов». Вердер с большим вниманием относился к Николаю Станкевичу, «первому распространителю энтузиазма к Гегелю между молодым поколением в Москве» (Чернышевский). Станкевич был смертельно болен и в 1842 году умер в Италии от чахотки. К остальным русским слушателям профессор также относился с особой симпатией, как, впрочем, и многие другие профессора; ненасытная жажда знаний удивляла их. Среди молодых знакомцев будущего писателя были основательно повлиявшие на общественное самосознание русской интеллигенции Николай Станкевич, Михаил Бакунин, Януарий Неверов, Тимофей Грановский. Тургенев оказывался порой в одних аудиториях с Александром Гумбольдтом, Александром Тургеневым и Карлом Марксом. От такой пестроты имён, противоречий, накала страстей — настоящего интеллектуального пиршества — вполне можно было испытать культурный шок, и голова шла кругом у молодого Тургенева, также как и у многих русских юношей, учившихся вместе с ним в 1838-1841 годах.
Можно себе представить, в какой накалённой атмосфере оказался Тургенев, если он, молодой русский дворянин, сын крепостницы, оказывался в одной аудитории с основателем собственного учения, марксизма, Карлом Марксом. Оба, стало быть, пребывали в атмосфере философии Гегеля и младогегельянцев, пожелавших освободить человечество с помощью исторического и диалектического процесса самопознания. Забавно, что сын отъявленной крепостницы Тургенев и теоретический «освободитель» Маркс, лично не знакомые (?), оказались в одном «громокипящем кубке» страстей.
Для Тургенева личное общение с русскими студентами, и в особенности со Станкевичем, оказалось важным событием в жизни. В Москве Тургеневу не удалось вступить в знаменитый философский круг первого распространителя гегельянства в России Николая Станкевича. В Берлине Тургенев оказался в их почётном кругу. Станкевич, впрочем, поначалу откровенно не жаловал его, а предпочитал Тимофея Грановского, впоследствии друга Герцена и Огарёва, профессора Московского университета, и Неверова (они даже поселились в одной квартире).
Материалы студенческого берлинского периода обнаруживают, что в среде блестящей русской молодёжи Тургеневу нашлось место далеко не в первых рядах. Надо сказать, что студент и сам давал повод для такой иерархии, поскольку был неловок и не уверен в себе. Так, например, в салон Фроловых, он, по его собственным словам, « ходил туда молчать, разиня рот, и слушать».
В 1834 году Фролов окончил Пажеский корпус и был определён офицером в Семёновский полк, подал в отставку и отправился слушать лекции сначала в Дерптский, а затем в Берлинский университет. Фролов изучал философию, сравнительное землеведение и работал над русским переводом «Космоса» Гумбольдта. (Александр Гумбольдт, которому было тогда 70 лет, вместе с Тургеневым и другими студентами посещал лекции по философии в университете.) Душой салона была жена Фролова Елизавета Павловна, по характеристике Тургенева, «женщина очень замечательная, почти гениальная», привлекавшая к себе тонким женским умом и грацией. Фроловых навещала писательница-романтик Беттина фон Арним, урождённая Брентано, сестра Клеменса Брентано, опубликовавшая в 1835 году книгу «Переписка Гёте с ребёнком» (она же автор других уникальных переписок).
Дипломат и писатель Варнхаген фон Энзе также бывал у Фроловых. После гибели Пушкина Варнхаген опубликовал в «Ежегоднике наук и искусств» статью о Пушкине, которая произвела сенсацию в берлинских кругах, а в России встретила восторженный отзыв Каткова в «Отечественных записках». Берлинский студент Неверов в письме к Одоевскому (13 ноября 1838 года) сообщал: «Она возбудила здесь живой интерес как содержанием своим, так в особенности именем Варнхагена, и русская литература наряду с современными политическими вопросами составляла на несколько недель предмет общего разговора. Забавно, что профессор Ганс, одна из остроумнейших голов между тяжеловесными немецкими учёными, высказал подозрение, что это написано не Варнхагеном, а русскими, и именно мною, — он знает, что я хорошо знаком с Варнхагеном, так что мне надобно было оправдаться. Главное дело в том, что Ганс на своих лекциях, на которые каждодневно собирается более 400 человек всех званий, возрастов и наций, жарко нападает на славянские народы и старается доказать, что они способны только воспринимать пассивно, ничего не производя, а потому все его последователи никак не хотели верить, чтобы русские могли иметь поэта с европейским значением…».
Стало быть, отношение немецких профессоров к русским было не столь уж безоблачным. Более того, профессор Ганс, откровенный националист, был убеждён в чудовищном мнении о том, что европейский человек в принципе превосходит славянина. И, несмотря на это, в аудитории профессора с идеалами сомнительными и жестокими (в письме Неверова сообщается, что он талантлив) собиралось 400 человек.
В подробных письмах Станкевича родителям имя Тургенева почти не упоминается. Впоследствии склонный к самоанализу Тургенев скажет, что в ту пору он был не в состоянии достичь высот таких безукоризненных, чистых, прямых и цельных натур, каковыми были Станкевич, Неверов и Бакунин.
Время рассудило иначе. Сегодня, спустя более полутора века, можно с некоторой приблизительностью сказать: да, была группа молодых русских студентов, которые составили кружок русской идеалистической философии, уходящей корнями в немецкую философию и сильно окрашенную гегельянством. Что же касается этого «нувеллиста», как назвал Тургенева Достоевский в романе «Бесы», то он остался в истории не только как «знаменитость», но и как классик, гордость русской литературы.
Достоевский шаржировал Тургенева не случайно. Он со всей возможной страстностью обвинял его в атеизме, ненависти к России и преклонении перед Западом, упустив из виду, что «либералишка», как ещё он называл Тургенева, написавший «западнический» «Дым», являлся ещё и автором «Дворянского гнезда», и «Записок охотника», над которыми, согласно преданию, плакал Александр II, впоследствии отменивший крепостное право. Противопоставляя себя атеисту, космополиту и западнику Тургеневу, Достоевский строил своё христианское, национально-русское мировоззрение.
Впрочем, не будем и преуменьшать роль русских студентов, обучавшихся в немецких университетах. Именно они, по идее «Бесов», были праотцами российских бесов или «наших». Не умалим же значение легендарного революционера-анархиста Михаила Бакунина, впоследствии дружившего с Карлом Марксом, человека с фантастической, романной биографией (тюрьмы, каторги, бегство из них, два приговора к смертной казни и прочее в том же роде), влияние которого можно ощутить и сейчас в определённых кругах общества. Разумеется, Бакунин оказывал (не мог не оказывать) воздействие на Тургенева, тем более что поселились оба в одной квартире.
И да не принизим роль новых русских берлинских друзей в будущем творчестве восприимчивого Тургенева с его знаменитым «героем нашего времени» Базаровым и его материалистической тенденцией, оказавшей колоссальное влияние на поколение, застрявшее надолго на стадии нигилизма.
Однако не Базаров, а другой герой Тургенева чистой воды «немецкий продукт». Именно Рудин из одноимённого романа весь окутан «Германией туманной». «Рудин начнёт читать ей гётевского «Фауста», Гофмана, или «Письма» Беттины, или Новалиса, беспрестанно останавливаясь и толкуя то, что ей казалось тёмным! Она по-немецки говорила плохо, как почти все наши барышни, но понимала хорошо, а Рудин был весь погружён в германскую поэзию, в германский романтический и философский мир и увлекал её за собой в те заповедные страны».
В «Рудине» действие разворачивается в русской деревне. Однако это лишь только первый план повествования, за которым как бы просвечивают знакомые очертания Берлина. Поведение главного героя, его речи, монологи — всё это плоды немецкой учёности, обрывки идей немецких философов, подхваченные во время его учёбы в Берлинском университете.
Берлин, как некая земля обетованная, «страна святых чудес», незримо присутствует в романе, и странное, сказочное излучение исходит оттуда, с Запада, подсвечивая сидящее в российской глуши за вечерним чаем изысканное общество.
В предисловии к немецкому изданию «Отцов и детей» Тургенев писал: «Я слишком многим обязан Германии». Германию писатель называл второй родиной — «zweites Vaterland».
Тон тургеневского очерка «Письма из Берлина» почти рудинский: «Помните ли восторженные описания лекций Вердера, ночные серенады под его окнами, его речей, студенческих слёз и криков? Помните? В сороковом году с волнением ожидали Шеллинга, шикали с ожесточением на первой лекции Шталя, воодушевлялись при одном имени Вердера, воспламенялись от Беттины, с благоговением слушали Стеффенса. Что я говорю? Даже та юная, новая школа, которая так смело, с такой уверенностью в свою несокрушимость подняла тогда своё знамя, даже та школа успела исчезнуть из памяти людей!»
Размышления Тургенева о прогрессе и добре зачастую удивительно похожи на речи его собственного героя, русского интеллигента-идеалиста, воспитанного в немецких университетах, о чьих монологах Тургенев писал:
«Он говорил мастерски, увлекательно и не совсем ясно… но самая эта неясность придавала особенную прелесть его речам… Иной слушатель, пожалуй, и не понимал в точности, о чём шла речь; но грудь его высоко поднималась, какие-то завесы разверзались перед его глазами, что-то лучезарное загоралось впереди».
«А Рудин заговорил о самолюбии, и очень дельно заговорил. Он доказывал, что человек без самолюбия ничтожен, что самолюбие — архимедов рычаг, которым землю с места можно сдвинуть, но что в то же время тот только заслуживает название человека, кто умеет овладеть своим самолюбием, как всадник конём, кто свою личность приносит в жертву общему благу…
— Себялюбие, — так заключил он, — самоубийство. Себялюбивый человек засыхает словно одинокое, бесплодное дерево; но самолюбие, как деятельное стремление к совершенству, есть источник всего великого… Да! Человеку надо надломить упорный эгоизм своей личности, чтобы дать ей право себя высказывать!
— Не можете ли вы одолжить мне карандашика? — обратился Пигасов к Басистову.
Басистов не тотчас понял, что у него спрашивал Пигасов.
— Зачем вам карандаш? — проговорил он наконец.
— Хочу записать вот эту последнюю фразу господина Рудина. Не записав, позабудешь, чего доброго! А согласитесь сами, такая фраза всё равно, что большой шлем в ералаши».
«Характер этого поборника прогресса, — заметил Набоков, — и типичного идеалиста 40-х годов укладывается в известную гамлетовскую фразу: «слова, слова, слова». С «Рудина» стартовала в русской литературе блистательная плеяда интеллигентов-либералов, умевших красиво говорить, например, о социальном прогрессе или же о переустройстве общества.
Образ «русского человека на «rendez-vous» достиг апогея в личности Степана Трофимовича Верховенского из «Бесов», который пишет из Берлина Варваре Петровне Ставрогиной (обратим внимание: благородную героиню Достоевского, поддерживающую вольнодумца, зовут Варварой Петровной, как мать Тургенева, изощрённую в своей жестокости крепостницу) письма в таком вот роде: «По вечерам с молодёжью беседуем до рассвета, и у нас чуть не афинские вечера, но единственно по тонкости и изяществу; всё благородное: много музыки, испанские мотивы, мечты всечеловеческого обновления, идея вечной красоты, Сикстинская Мадонна, свет прорезами тьмы…». Очутившись на сцене в русском губернском городе на сборище «поборников прогресса», Степан Трофимович обратился к толпе с изысканной речью: «Я пришёл к вам с оливковой ветвью. Я принёс последнее слово…». И получил из толпы «бесов», то есть «нового поколения», грубоватый ответ-окрик: «Каламбуры 40-х годов!» Образ Тургенева, фаталиста, воспринимавшего историю как безличный процесс, не давал Достоевскому покоя. Ибо Тургенев заявлял: «Есть ли Бог? Не знаю. А вот закон причинности мне известен. Дважды два — четыре».
«Интеллигентский» ряд «прогрессистов» продолжил Фридрих Горенштейн в романе «Место» в образе Журналиста. Журналист, благополучный человек, известный литератор, «полулиберал», обаятельный, с благородной седой львиной гривой, был когда-то любимцем молодёжи, которая нынче сильно заподозревала его в сталинизме. Он пытается себя реабилитировать, является на студенческий диспут, где читается доклад «Интернациональный долг русского большинства». Внутри зала, однако, на одной из колон кнопками была прикреплена маленькая афишка, в которой доклад назывался «Мифологические основы антисемитизма». Докладчиком был некто А. Иванов, член Русского национального общества защиты евреев (но без евреев!) имени Троицкого. В зале разгораются национальные страсти.
И Журналист выходит на сцену с некоей речью, написанной на листках, которые неловко мнёт в руках точно так же, как некогда Степан Трофимович из «Бесов». Он невнятен от первой и до последней фразы, требуя какой-то устойчивости, «ибо терпение основа жизни… Всякая господствующая идеология, даже если она ранее терпение отрицает, потом с приходом зрелости и опыта, берёт его на вооружение». Прерываемый постоянно публикой, он продолжает в том же духе.
Он стоит на сцене, по-прежнему перебирая листки, так же, как сто лет назад его литературный предшественник, такой же беспомощный перед аудиторией молодых, непреклонных людей.
Степан Трофимович из «Бесов»:
Я, отживший старик, я объявляю торжественно, что дух жизни веет по-прежнему, и живая сила не иссякла в молодом поколении. Энтузиазм современной юности так же чист и светел, как и наших времён. Произошло лишь одно: перемещение целей, замещение одной красоты другой! Всё недоумение лишь в том, что прекраснее: Шекспир или сапоги, Рафаэль или петролей?»
Журналист из «Места» на вопрос одного из «злых» мальчиков из толпы, к чему всё-таки он призывает отвечает каламбурно по степан-трофимовски:
«— К безвременью… Россия нуждается, по крайней мере, в двух-трёх веках безвременья. Все силы страны должны быть сосредоточены на внутреннем созревании. Пусть на этот период восторжествует тихий, мирный, влачащий свою лямку обыватель. Этого не следует пугаться. Это будет лишь фасад. За фасадом будут происходить интереснейшие процессы.
— Какие процессы? — уж совсем неуважительно выкрикнули из публики. — Вы говорите загадками».
Впрочем, и мы увлеклись речами и в самом деле красивых и талантливых натур. Вернёмся в Берлин 1838 — 1841 годов. Опасаясь давления Варвары Петровны даже на расстоянии, Тургенев из Германии ей почти не писал, о чём свидетельствуют её, полные угроз и возмущения письма. Вот лишь одно из показательных писем деспотической крепостницы:
«Повторяю мой господский деспотический приказ. Ты можешь и не писать. Ты можешь пропускать просто почты, но ты должен сказать Порфирию: «Я нынче почту не пишу к мамаше». Тогда Порфирий берёт бумагу и перо. И пишет мне коротко и ясно: — Иван Сергеевич, де, здоров, — и более мне не нужно, и буду покойна до трёх почт… Но! — ту почту, когда вы оба пропустите, я непременно Николашку высеку; жаль мне этого… что делать, бедный мальчик будет терпеть… Смотрите же, не доведите меня до такой несправедливости».
Поскольку молодой Тургенев писал в Россию крайне нерегулярно, первоначальный берлинский адрес писателя по его переписке установить было невозможно. Преподаватель факультета славистики Маттиас Шварц нашёл для меня в архиве берлинского университета Фридриха Вильгельма, ныне университета имени Гумбольдта, некий любопытный документ, выписку из университетского регистра, который предлагаю вниманию читателей. Будущий русский классик был записан как: von Turgenef Johann, Ausländer
Выписка из университетского реестра. На первой строке запись: «von Turgenef Johann, Ausländer» (фон Тургенеф Иоганн, иностранец).
Из архивных документов следует, что фон Тургенеф Йоханн поселился по адресу, нигде мною до сих пор в литературоведческих исследованиях не обнаруженному, а именно: Шарлоттенштрассе 27. Некоторое время Тургенев жил там со слугой Порфирием. Примечательно, что крепостной Тургеневых Порфирий слушал в Берлинском университете лекции по медицине. Полагаю, что Варваре Петровне об этом не было известно. Переписка Тургенева с матерью не отражает такого поразительного, из ряда вон выходящего факта из истории русского крепостного права. В Берлине Порфирий ещё и влюбился в немецкую девушку, и Тургенев писал за него любовные письма. Он настоятельно советовал Порфирию не возвращаться в рабство — в крепостную Россию, да ещё, к тому же, к жестокой Варваре Петровне, но Порфирий всё же уехал из Германии. Крепостной Порфирий вернулся в Россию толковым, знающим врачом.
Второй адрес — Миттельштрассе 60 — известен. Там будущий писатель поселился с Михаилом Бакуниным. В квартиру на Миттельштрассе приходил Бернгард Икскюль, товарищ Тургенева по университету. Его воспоминания о Тургеневе — одно из немногих свидетельств о берлинском периоде тургеневской биографии: «Не менее двух раз в неделю сходились по вечерам то у меня, то у обоих друзей (Тургенева и Бакунина. — М. П.), живших на одной квартире, для занятия философией и для бесед. Хороший русский чай, в то время редкий в Берлине, и хлеб с холодной говядиной служили материальной придачей к этим вечерам; вина мы никогда не пили, и, несмотря на это, просиживали иной раз до раннего утра».
Тургенев во время учёбы в университете до такой степени увлёкся наукой, что на первых порах в России соотечественники воспринимали его не как писателя, а именно как молодого учёного. В общей сложности он слушал лекции в Берлинском университете с перерывами (уезжал в Россию и в Италию) с 1838 по 1841 годы. Афанасий Фет вспоминал:
«В комнату вошёл высокого роста молодой человек, тёмно-русый, в модной тогда «листовской» причёске и в чёрном, доверху застёгнутом, сюртуке… Молодой человек о чём-то просил профессора… По его же уходе Степан Петрович (профессор Шевырёв. — М. П.) сказал: «Какой странный этот Тургенев; на днях он явился со своей поэмой «Параша», а сегодня хлопочет о получении кафедры при Московском университете».
За год до смерти, тяжело больной Тургенев написал своему немецкому другу письмо, полное ностальгии и, конечно же, в духе «каламбуров 40-х годов»: «Увы, любезный барон! Куда девалось наше беспечальное, студенческое житьё в Берлине. Куда кануло всё светлое прошлое?»
Последний путь, длившийся 37 дней
В романе «Бесы» Кармазинов, прототипом которого был Тургенев, рассуждает о своей предстоящей смерти:
«— Там, в Карлсруэ, я закрою глаза свои. Нам, великим людям, остаётся, сделав своё дело, поскорее закрывать свои глаза, не ища награды. Сделаю так и я.
— Дайте адрес, и я приеду к вам в Карлсруэ на вашу могилу, — безмерно расхохотался немец.
— Теперь мёртвых по железным дорогам пересылают, — неожиданно проговорил кто-то из незначительных молодых людей».
Эти строки были написаны Достоевским в 1873 году. Сказал — напророчил. Спустя десять лет предсказанию суждено было сбыться. Именно по железным дорогам десять дней везли тело Ивана Тургенева через всю Германию в Россию из Франции, где писатель прожил большую часть своей жизни.
Примерно с января 1882 года возникла роковая болезнь писателя, саркома позвоночника, продлившаяся полтора года, а с июля Тургенев уже не в силах был больше писать и без морфия не мог даже прикрыть глаз. Он находился под Парижем в Буживале, где обычно проводила лето певица Полина Виардо, которой Тургенев, начиная с двадцатипятилетнего возраста, посвятил свою жизнь. Под самой комнатой, где умирал писатель, располагалась музыкальная школа Виардо, и к друзьям в Россию доходили тревожные слухи о постоянном «грохоте музыки», о равнодушии членов семьи Виардо к его страданиям.
Альфонс Доде, навещавший Тургенева, свидетельствовал, что всегда обнаруживалась одна и та же картина: внизу, в роскошном зале, неумолимо гремели музыка и пение, а вверху, в крохотном полутёмном кабинете, лежал, сжавшись в комок, исхудавший старик. Осенью Виардо уехала в Париж, и Тургенев с удовольствием остался один и написал друзьям, что «одиночество ему по вкусу».
За несколько дней до смерти Тургенев написал завещание, где просил похоронить его в Петербурге на Волковом кладбище, «подле моего друга Белинского; конечно, мне прежде всего хотелось бы лечь у ног моего «учителя» Пушкина; но я не заслуживаю такой чести». Он умер 22 августа 1883 года в два часа дня.
Однако случилось невероятное: тело Тургенева было выдано Полиной Виардо для отправки в Петербург лишь 19 сентября, то есть через двадцать восемь дней!
Секретарь Тургенева А. Ф. Онегин, — личность легендарная. Из любви к Пушкину он испросил разрешения у императора получить фамилию Онегин. (Бытует миф, что Онегин был побочным сыном императора Александра II). По сути дела, пушкинская коллекция Отто Онегина и явилась основой собраний пушкинских реликвий и рукописей в Пушкинском доме (ИРЛИ), последней квартире Пушкина и других пушкинских музеях. Онегин с возмущением сообщал, что Виардо после смерти Тургенева перестала его, секретаря Тургенева, пускать в дом, желая получить как можно больше выгод и привилегий от смерти знаменитого писателя.
Мне довелось ознакомиться с этими материалами, когда я работала в Тургеневском зале Пушкинского дома. Именно тогда я пришла к мысли, что для меня честнее будет как можно меньше говорить о романтических отношениях или же о взаимной, или невзаимной любви Тургенева и Полины Виардо.
Полина Виардо была наследницей всего архива Тургенева, и, когда затеялся суд между нею и мужем единственной дочери Тургенева (Пелагеи Ивановны, рождённой от крепостной швеи Авдотьи Ермолаевны Ивановой), то процесс французским судом был решён в пользу Полины Виардо. «Накануне своей смерти, — вспоминал Павел Анненков, — Тургенев уполномочил меня письменно, в случае кончины, разобрать его переписку и взять из нее то, что мне будет пригодно». Однако ничего из этой переписки Анненков не получил. Онегин с возмущением рассказывал, что спустя почти месяц после смерти писателя состоялись торжественные проводы тела писателя на Северном вокзале в Париже. В Россию тело писателя в пути никто не сопровождал, и в дороге с ним начались необъяснимые приключения, продолжавшиеся ещё десять дней.
Случилось так, что для Тургенева Берлин, город студенческой молодости, стал транзитным в особом смысле — в последнем путешествии: через Берлин провезли гроб с телом писателя.
«По причинам, понять которые трудно, в Берлине не уведомили заранее о времени прибытия поезда с гробом Тургенева», — сообщали русские газеты. Немецкие газеты также удивлялись (Berliner Börsen-Kurier от 10 сентября): «…служащие на железной дороге сами не знали ничего определённого… Маленькая толпа людей, желавших возложить венки на гроб, переходили от одного вокзала к другому вокзалу, из одного конца города в другой».
Вокзал «Лертербанхоф», на который в товарном вагоне в ящике и без сопровождения из Парижа прибыло тело Тургенева для дальнейшего следования в Петербург.
На следующий день берлинские газеты вновь изумлялись: «В то время, как все думали, что тело Тургенева прибудет по Потсдамской дороге, в то время, как представители литературных кружков изо дня в день бегали без устали со станции на станцию, таща с собою венки, в то время, наконец, когда стала вообще исчезать надежда оказать в Берлине Тургеневу последние почести, бренные останки последнего привезены были на станцию Лертерской железной дороги, что никому не могло прийти в голову». Далее немецкие газеты сообщили ещё более удивительные вещи: «…тело было перенесено в товарный склад при станции, а на следующее утро отправлено в товарном фургоне на вокзал Силезской железной дороги». Затем, 23 сентября, в товарном же фургоне оно прибыло к русской границе на станцию Вержболово.
Прощание с Тургеневым. Рисунок Ольги Юргенс.
Михаил Стасюлевич, приехавший в Вержболово, чтобы встретить тело Тургенева, сообщал потом в «Вестнике Европы»: «На следующий день рано утром, в шесть часов, к самому окошку моего номера на станции, где я провёл ночь, подошёл тот самый прусский пассажирский поезд, с которым должно было прибыть тело Тургенева, а через несколько минут ко мне вбежал служитель с известием, что тело Тургенева прибыло, одно, без провожатых и без документов, по багажной накладной, где написано «1 — покойник» — ни имени, ни фамилии! Мы только догадались, что это — Тургенев, но, собственно не могли знать того, наверное. Тело прибыло в простом багажном вагоне, и гроб лежал на полу, заделанный в обыкновенном дорожном ящике для клади.
Пограничная русская станция Вержболово (Вирбалис) напротив станции Эйдкунен. Сюда привезли тело Тургенева 23 сентября 1883 года.
Пока мы выносили из вагона ящик с гробом… настоятель приготовил в церкви катафалк и паникадила… раздался протяжный звон — Vivos voco! Motuos plango! — Это был первый призыв и привет покойнику на родине — и неимоверно тяжело потрясли заунывные звуки колокола слух каждого из нас, кто понимал, что мы в эту минуту делали».
Но и в Вержболово пришлось простоять ещё три дня. Лишь 27 сентября, то есть спустя 36 дней после смерти Тургенева, в 10 часов 20 минут утра товарный поезд с гробом писателя подошёл к платформе Варшавского вокзала в Петербурге.
Трагически завершился последний путь Ивана Сергеевича Тургенева на родину через Берлин, однако вижу в таком финале логическое завершение судьбы писателя, вечного странника, не пожелавшего или же не сумевшего создать свою семью, написавшего во время путешествия по железной дороге стихотворение «В дороге» («Утро туманное, утро седое…»), ставшее основой знаменитого романса:
Вспомнишь обильные страстные речи,
Взгляды, так жадно и нежно ловимые,
Первые встречи, последние встречи,
Тихого голоса звуки любимые.
Сидя в вагоне, по всей вероятности, у окна, прикрыв глаза, о чём он думал? Может быть, о времени, которое не может остановиться ради мига земной благодати, или же о том, что всё в прошлом? Утро туманное, утро седое, нивы печальные, снегом покрытые… нехотя вспомнишь и время былое, вспомнишь и лица давно позабытые… вспомнишь и лица…
И стук колёс растравляет сердце, и гудок паровоза уносит все, что было, в небытие. Нет, не уносит. Все, что в прошлом, не прошло, не отошло, а, наоборот, преображается в стихотворении поздней тихой страстностью. Выходит, ощущение бездомности стало вдохновенной тоской писателя, похоже, что отщепенство питало его гений, впрочем, как и многих других его литературных предшественников и последователей.
Оригинал: http://7i.7iskusstv.com/2018-nomer11-mpoljanskaja/