(продолжение. Начало в № 11/2017 и сл.)
К каталогизации неочевидного: чувство ноября
Стоило бы составлять каталоги вещей неочевидных и нуждающихся в проявлении: например, телесных ощущений ― проживаний неких состояний мира или собственной жизни всем телом, в качестве некоторого цельного гештальта ― вещь куда менее освоенная, чем запахи, традиционный и любимый предмет каталогизирования и псевдоэнциклопедического описания. Лексика для их описания у меня ещё совсем не выработана, так что придётся немного вслепую.
Вот первый возможный объект из этого списка ― а дальше будем наблюдать и думать:
Чувство ноября, притом позднего ― особого предснежного состояния мира, когда уже всё готово к снегу и замирает на последней черте перед ним. Этому соответствует влажный внимательный озноб, проводящий чёткую, хотя и дрожащую ― от некоторого характерного напряжения ― границу между человеком и миром. Зябкость и неуют входят в непременный состав этого чувства и даже в его своеобразный, но несомненный комфорт. Это ― чувство заточенности, заострённости ― психосоматической собранности ― человека перед лицом ноября, чуткости его к собственным границам, которые предстоит оберегать всю долгую (до глубокого марта!) русскую зиму, до того, как весна с летом поставят перед нами задачу проживания (даже отработки) полярно противоположного душевно-телесного опыта: слияния с внешним, максимального растворения в нём. Это опыт дистанцированности от мира, прожитый именно соматически, как внутреннее собирание себя в некий (хранящий тепло внутри) кулак — белая, сияющая зима потом немного разожмёт его, чтобы мы смогли впустить в себя хоть сколько-то зимнего света.
К сезонным смыслам
Кроме многого прочего, зреющая в глубине осени зима хороша тем, что в ней острее, точнее, плотнее ― даже безусловнее ― чувствуется дом. (В том числе и как персональный, единичный порядок бытия.)
Археоскопия[1]
А вообще, тосковать по началу жизни[2] теперь с полным эмоциональным основанием можно лишь потому, что теперь-то я знаю, что я из тогдашних обстоятельств выбралась, и знаю, куда я из них выбралась. То есть знаю, что всё обернулось куда лучше, чем предполагалось тогда ― обстоятельства, вспоминаемые теперь ностальгически, были удушливы, когда были настоящим. Это теперь я знаю, что у них на самом деле была перспектива, и они кажутся мне пронизанными воздухом и движением. Но тогда так не чувствовалось.
Да по обилию времени впереди. Вот да, пожалуй, прежде всего ― едва ли не единственно ― по этому.
Графотерапия. Синдром Мюнхгаузена
Орудия письма обладают стимулирующим воздействием на процесс мышления, ― конечно, и формирующим, но прежде всего стимулирующим: когда плохо думается или не думается вообще, очень помогает чувство ручки в руке (клавиатура, освоившись с ролью орудия письма, тоже научилась помогать). Между рукой, вооружённой «правильным» орудием, моментально возникает необходимая связь, проскакивает искра.
Но более того, «правильная» ручка настраивает не только голову, но и весь сопутствующий и просто окружающий душевный процесс: придаёт ему, склонному хаотизироваться, чёткую, внятную, динамичную структуру. Выявляет неявное. Выпрямляет непрямое. Делает объёмным ― плоское.
Это я бы обозвала «графотерапией».
Работа и вообще вызывает человека из небытия, ― в чистом виде синдром Мюнхгаузена с вытягиванием самого себя за волосы. С каждым рабочим шагом, с каждым актом преодоления косной материи ― возникаешь, появляешься.
Это опять же абсолютно независимо от того, какую фигню ты при этом создаёшь. Качество результата и качество переживания процесса, как ни грустно, почему-то совершенно (!) независимы друг от друга.
Памяти дачи
Детство и лето ― настраивающие запахи: хвои, коры, дыма от костра, пропитанного этим дымом воздуха, всегда немного сырого и немного холодного. Острые, всегда с тревожной нотой, запахи трав; немного прямолинейные запахи листьев. Запахи спелого, пропечённого солнцем дня, клонящегося к вечеру, всегда с ноткой грусти о том, что «этого больше не будет». Запахи глубины и округлого, уворачивающегося внутрь простора. Дом, глубокий, как колодец, в котором все вещи старше меня: вещи с тёмной древесной, грибной памятью. Вещи, более близкие к природе, чем к культуре; вещи-посланники других времён. Во всём этом есть что-то немного страшное: они ― посланники тех времён, когда меня не было; помнящие мир без меня, реальность моего небытия. Небытие, домашнее, но от того не менее жутковатое, глядит из этих вещей на меня круглым глазом. Потрескивание дров в печи, родственное самому времени. Все звуки здесь укладывались во внутренние структуры времени с величайшей естественностью, будто были его частью. Медленное слоистое время, горизонтальное. Время-гриб, плавно нарастающий на крепком, надёжном, кривом, шершавом дереве вечности. «Слово для леса и мира одно» (Урсула Ле Гуин ― тоже из детства).
В распахнутую дверь челюскинского дома приходили запахи, обещавшие Мир. Обозначавшие его огромность. Запахи перегретой солнцем смолы, досок дома, пыли-памяти (памяти о то, что было, когда меня не было). Мокрой после дождя земли. Взаимопрорастание и единство запахов природы и культуры, их глубокое родство, мнящееся разностью лишь на поверхности. (В детстве ничего поверхностного нет ― всё глубоко.)
Каждый из запахов был огромным знаком без чётко фиксированного значения ― и с множеством значений сразу. Каждый вёл далеко. От каждого запаха, от каждой, дремавшей в самой себе, вещи лучами расходилось в разные стороны множество направлений.
Некоторые вещи нужны единственно затем, чтобы о них, утраченных, вспоминать. Чтобы между нами и ними была напряжённая, формирующая внутреннюю динамику дистанция. Будь та же дача настоящим ― она ни за что бы не чувствовалась так остро.
Просто потому, что у настоящего в нашей жизни другая функция.
Обучение человечности
Именно те занятия, к которым нет вообще никакой внутренней мотивации, кроме разве одной ― «деваться некуда», ― и придают нам универсальность, заставляют быть пластичными, находить интерес в неинтересном, сочувствовать (а без этого ни фига не получится!) чужому и далёкому. Даже вызывающему раздражение и протест.
Не будь обязательного, так бы и цеплялись мы за то, что нужно, близко и интересно лично нам в нашем уже сложившемся варианте, и ни шагу бы не сделали к выходу за собственные пределы. Обязательное даёт нам шанс почувствовать (обще)человеческий потенциал того, что нам чуждо.
В известном смысле, оно сообщает нам, что совсем, совершенно чужого, пожалуй, ничего и нет. И даже даёт нам возможность это обстоятельство прожить: отработать чужое, заплатить ему своим существованием и своими усилиями, как если бы оно было своим.
Неинтересное обязательное ― это обучение человечности.
Соки бытия
В начале жизни (острее всего это было, пожалуй, лет до семнадцати), чем бы ни приходилось заниматься, всё волновало как соприкосновение с самой материей жизни, с самим её веществом, просто принявшим для удобства понимания тот или иной облик ― от, скажем, пластилина до, например, контурной карты. В каком-то очень осязаемом смысле не было вообще ничего случайного: от всякой мелочи тянулись чувствительные нити к Большому Целому[3]. (Вообще, чувство Целого было очень острым и, я бы сказала, ведущим: это оно окликало меня голосами всего. Настоятельнее прочего ― пожалуй, голосами запахов; но вообще ― всего, всего.)
Через всякое занятие проступала ― и пальцами чувствовалась, светилась сквозь них ― живая плоть бытия; всякое занятие было «влажным» ― сочилось его соками. «Сухих» занятий почти не было (самым «сухим», осыпавшимся шелухой, была, пожалуй, школьная математика). До сих пор делю внутри себя занятия на «сухие» и «влажные»; «сухих» с годами немного прибавлялось, но надо признать, что мне очень посчастливилось ― «сухого» удавалось избегать почти вовсе[4]. Да я и старалась. И по сей день стараюсь. (Хотя надо признать и то, что это означало и означает пренебрежение многим общеобязательным.)
Вот это чувство светящегося и влажного вещества жизни под пальцами и того Целого, которое в нём дышит ― из того ценного в детстве-юности, что очень хотелось бы хоть в какой-то мере сохранить. Когда оно возвращается теперь ― это пробивает молнией счастья.
О разрывах
Вдруг подумалось: каждый наш шаг ― возможность иного состояния жизни; иное состояние жизни in statu nascendi. Каждым шагом мы снова и снова разрываем стягивающие нас границы. Просто некоторые разрывы зарастают, а некоторые вдруг почему-то ― нет.
И из них разрастаются иные миры.
К открытию очевидного
Да вообще всё, что человек делает, любое его движение ― это спор со смертью, сопротивление ей. (Да, даже движение самоубийства, потому что в этом случае человек берёт инициативу на себя, не дожидаясь, пока Она с ним расправится). Вдруг стало понятно собственное невротически-навязчивое стремление к тому, чтобы каждый день прошёл хоть немного да не зря, чтобы от каждого хоть что-то да «осталось» ― хоть одна строчка. Очевидно же, что это (заведомо обречённое – и тем не менее) сопротивление смерти, стремление увеличить количество жизни в противовес Ей. Разумеется, всё оставленное нами погибнет, превратится в груду мусора, ― в самом милосердном случае после нашей жизни, в более жестоком ― ещё при ней, а то и на наших глазах. Станут грудой мусора все эти рыжие блокноты, бирюзовые ручки, аквамариновые чернила, которыми дорожишь (над которыми дрожишь), как капельками пойманного света, как осязаемой плотью (случайно затекшего в них ― и всё же) смысла. Будут свалены на помойку непрочитанными все эти (избыточные) строчки, мелкие и размашистые, в каждой из которых остановлено ― и держится живым ― время. Всё вообще рухнет как груда мусора, всё пожрут пыль и тлен. Но не хочется сдаваться без боя, ещё поборюсь, посопротивляюсь; значение этого, разумеется, исключительно психологическое, помогающее жить здесь-и-сейчас ― чтобы не так обидно было сдаться в конце концов. Чтобы не так горько было жить с мыслью об этой неминуемой сдаче.
Тяжелеем
Подумалось: люди с возрастом тяжелеют и замедляются просто уже потому, что набираются бытия. Перенасыщаются его количеством, ― а оно, влажно-текучее некогда, густеет, твердеет и сохнет. Перегруженные им, мы утрачиваем свойственные детям ― ещё настежь открытым резервуарам пока не натекшего в них бытия ― всепроницаемость, гибкость, подвижность. Лёгкость превращается в специальную задачу, которой надо добиваться усилиями.
Но эту задачу стоит решать.
Измерение неизмеряемого
Вообще, всё происходящее с нами я бы измеряла в вошедших туда объёмах жизни, в её количестве. Единственное неудобство в том, что человечество ещё не изобрело для такого измерения подходящую единицу.
Разновидность бессмертия
Мечтаю о городах, которые никогда со мной не случатся (мечтание ― принципиальный модус отношений с ними; став ― чего на свете не случается! ― более достижимыми, они начнут выполнять другие задачи, работать на другие смыслы). Недостижимое ― разновидность бессмертия, да и само мечтание о них тоже, само внутреннее растягивание себя по формам других, пусть только воображаемых жизней.
Сквозное
Очень похоже на то, что вместе с человеком всю его жизнь живут, вместе с ним преображаясь, но никуда не деваясь ― в качестве констант ― некоторые базовые мифологемы, сквозные, всё организующие темы внимания и воображения. По всей вероятности, они у каждого свои (у них вполне могут быть и культурные особенности. Интересно, кто-нибудь исследовал?); из собственных я сейчас ясно осознаю идею (в детстве едва ли не навязчивую!) многомирия и проникновения из одних миров в другие; а также идею о том, что видимое ― «на самом деле» не то, чем оно предстаёт глазу, и в любой момент может обернуться чем-то вовсе неожиданным (по всей вероятности, страшным, во всяком случае ― обескураживающим, потому что я уж наверное окажусь к этому неподготовленной. Это ― характерный тип событий во сне, например). Эти идеи проецировались буквально на любой материал ― а может быть, и до сих пор в любом материале чувствуются. И письменные приборы, и книги ― основные, так сказать, орудия производства ― до сих пор чувствуются именно так: ручка ― ключ, которым я могу открыть какие-то двери; может быть, такие, которые открываются только им и, не будучи открыты ― исчезают, зарастают; книга ― дверь в другой мир, которая именно этим образом откроется только для меня.
О легкомыслии
В безответственности и легкомыслии есть что-то очень адекватное по отношению к жизни ― уже хотя бы потому, что она так велика, настолько нас в любом случае превосходит, что никогда никакая ответственность и никакая серьёзность, кажется, не будут ей соразмерными. Поэтому в безответственности и легкомыслии есть попросту что-то очень честное. За то и люблю.
Читать
Еду в поезде, смотрю на мир в окно, думаю: вот бы об этом прочитать. Острее пережилось бы.
(Ну, или написать ― что, как известно, замена, «субститут» чтения, когда нужного читаемого нет под рукой.)
Литература мнится средством (многократной) интенсификации жизни (того самого возведения в степень) и вообще принципиально более полным её осуществлением. Уловленная в ячейки её сети, жизнь густеет, обостряется, уточняется.
Даже когда всего лишь читаешь. Впрочем, и письмо ― «всего лишь» одна из разновидностей чтения.
Аутопластика
«Отдых» и «работа», «домоседство» и «странствия» ― это просто различные формы одного: работы с собой, самоформирования, выделки себя как инструмента взаимодействия с жизнью, уловления, трансформации и создания смыслов.
То есть, мотив «работы» и «выделки» навязывается мне ведущим и здесь.
О полноте времён
Воображение о будущем, то или иное (лучше ― интенсивное и подробное, красочное и «влажное») заранее-проживание будущего (эдакое самоопережение); будущее как измерение ― принципиально независимо от степени его иллюзорности / химеричности ― непременно должно присутствовать в составе настоящего и ― наряду с непременным же сокрушением о прошлом, о чём не сокрушаешься. того не чувствуешь ценным ― только и делает настоящее ― настоящим: объёмным, а не плоским. Этих домыслов не надо отсекать, они нужны как воздух, без них задыхаешься. «Жить настоящим» = жить всем сразу, в цельности всего.
И молчи
Замолчанное уходит в перегной, образует тучную почву жизни.
Для плодотворного замалчивания нужна очень высокая степень (внутренней, но тем не менее) артикуляции ― нужно ясно представлять себе, что именно замалчиваешь. Совсем не обязательно ― почему, достаточно и важно ― что. Некоторые вещи просто требуют себе молчания как естественной среды своего внутреннего обитания.
Замалчивание пережитого ― это форма взаимодействия с ним. И из самых интенсивных.
К науке странствий
Дать пространству прорасти сквозь тебя.
А для этого ― жить в нём медленно, медленно, со скоростью роста деревьев и трав. Замирать в потоках его времени, прислушиваясь к тому, как они омывают предметы.
Говорить с пространством. Совсем тихо, вполголоса ― хоть и движениями, ― чтобы не отличать свой голос от собственного слуха и от его молчания. Превратиться в такое молчаливое слово.
Войти в то, чем ты никогда не будешь. Просто войти. А уж оно разберётся.
К науке странствий-2
Поездки, как чтения, бывают по меньшей мере двух видов: те, что подтверждают нас, закрепляют нас на некоторых сложившихся уже основаниях ― и те, которые эти основания ставят под вопрос, может быть, даже расшатывают их и дезориентируют нас ― дают нам некоторый опыт безопорности.
(Нечего и говорить, что человеку нужны в равной степени и те, и другие ― как вдох и выдох).
Теоретически мыслима и третья разновидность: те, которые не затрагивают нас вовсе. Но что-то не верится мне, что такие вообще бывают ― чтения ли, поездки или что бы то ни было. Человека, чувствую я, затрагивает всё.
De vita contemplativissima
…кроме того, не сомневаюсь, что человек взаимодействует с жизнью ― обменивается с нею воздействиями, притом глубоко ― даже когда просто сидит, дышит воздухом, слушает тишину: то есть «ничего» не делает. Такая пассивность, как на первый взгляд ни удивительно, ― одно из самых активных ― и интенсивных, и внутренне обширных ― состояний.
К науке странствий-3
Дома восприятие жизни существенно, в разы, богаче ― детализированнее, чем, так сказать, в бездомьи.
Дом ― фокусирует, дом ― оптическое устройство. (Ещё и поэтому к «правильному» устройству любого путешествия непременно принадлежит то или иное возвращение: в точку, назначенную домом ― для самонакапливания.)
Может быть, потому, что восприятие тут ― медленнее (не надо торопиться вслед за воспринимаемым. Вообще, одно из простейших определений дома: это ― место, где не надо торопиться. Дающее возможность идиоритмии. В этом смысле понятно, что домом легко может стать и полноценно быть и спальная полка в вагоне, и больничная койка, и даже автобусная остановка. Бывают Дома Большие и Дома Маленькие, но от того не менее Дома. Бывают Дома на миг ― как секундные стрелки на часах бытия).
Ну и за счёт накопленного, конечно (всякий взгляд на что бы то ни было едва ли не автоматически получает тут внутреннюю перспективу благодаря накопленным, наслоившимся друг на друга подтекстам). ― Дом ― это, чем бы он ни был, такое место, где остаётся «резервная копия» всего. Тут вся жизнь хранится, где бы ни была пережита. Тут человек оказывается сразу всеми-собой, которыми бывал (и которыми не бывал, которыми себя воображал, которыми быть примерялся и готовился…). В чужом контексте он ― чистая, абстрактная притом, возможность самого себя.
В путешествии, во взаимодействии с чужими пространствами внутренние особенности человека туго свёртываются, перестают иметь самостоятельное значение. Он сжимается до (почти) точки: точки наблюдения.
К науке странствий-4: Мастерская бытия
Всё-таки город ― весь, в целом; всякий город, но некоторые, конечно, особенно ― это колдовское устройство, мастерская по преобразованию бытия, по его загущиванию и прореживанию, по просверливанию в нём дырочек для проникновения различных сил, по вылепливанию форм из него, расстановки в нём акцентов. Весь город ― магический механизм, эдакая фабрика состояний и качеств – и только затем уже смыслов. Не смыслы как таковые вырабатывает он, но нечто более коренное: самые их условия.
И всякий, в город попадающий ― подвергает себя той же переработке. Никогда ― даже, наверно, если просто проедет город насквозь, не останавливаясь ― не остаётся прежним.
И, разумеется, включение города в собственное прошлое, превращение его в одну из призм для чтения собственных смыслов ― одна из важнейших форм работы с собой, выделки себя.
(Кстати: ответ на вопрос, «зачем» себя выделывать, очень простой. Устраиваем же мы собственный дом ― так и себя устраиваем как обиталище и инструмент всего, что приходится делать.)
Понятно же, что мы отправляемся в другие пространства за строительным материалом для самих себя, за сырьём для магических манипуляций по преобразованию «чужого» в «своё». Причём никогда нельзя заранее знать, какой материал окажется особенно пригоден.
Вдох и выдох
Отъезды и возвращения ― упражнения для сердечной мышцы, отрабатывающей движения вбирания и отпускания, овладения и освобождения.
***
Возвращение ― рождение заново. Уезжая, мы оставляем собственное большое, громоздкое, греющее и заземляющее тело-дом (дом как Большую Совокупность Всех Здешних Обстоятельств и обязательств), остаёмся голенькой душой на зябком сквозном ветру, тем самым «человеком-вообще», которого вообще-то не бывает ― и которым почему-то всякий раз оказываешься, уехав (в каждом отъезде, в каждом попадании в чужое есть частичка невозможного, не правда ли?). Возвращение ― оплотневание, обретение и новое обживание собственной остывшей и одичавшей без нас плоти.
***
И, разумеется, возвращение ― выздоровление (от лихорадки, которой нас бьют чужие пространства и торчащие во все стороны пучком, размашисто-неконкретные, взвинченно-неумеренные ожидания). Ис‑целение: восстановление цельности и полноты ― после неизбежной частичности своего присутствия в чужом.
Возобновление работы самособирания.
***
Не говоря уж о том, что возвращение ― это освобождение: от всех тех усилий, которые неизбежно приходится прикладывать во всякой, даже необязательно-туристской, встрече с чужим, и связанного с ними напряжения. Дома основную часть такой работы по уточнению собственного существования, по фиксации своих координат в пространстве забирают себе и успешно выполняют наработанные за долгие годы ― и ставшие уже самостоятельными ― инерции. В чужом мы всегда, неминуемо, существуем на свой страх и риск; дом ― молчаливая (на самом деле очень красноречивая) гарантия нашего существования.
Примечания
[1] Можно этим словом обозначить рассматривание / восприятие прошлого и его принципы? Я бы обозначила.
[2] Ну, по такому очень широко понятому. Я бы сказала, что по большому счёту начало жизни длилось у меня… хотела сказать, лет до сорока, но как раз в сорок началось такое начало, что кто бы мог подумать: освоение целой новой экзистенциальной территории. И не сказала бы, что сейчас оно закончилось, ― сейчас как раз продолжается линия, начатая тогда. (Это такое начало, которое, продолжаясь, успешно сосуществует и взаимодействует, плодотворно обменивается энергиями и материалом с начинающимся концом ― увы, для меня сейчас довольно несомненно, что человек в свои пятьдесят три уже всерьёз начинает кончаться, что бы он себе ни чувствовал и даже что бы он ни думал.) ― Но в таком случае о тоске по чём же идёт речь? ― Скажем, так: по прежним сброшенным шкурам. О, нет, не потому, что они были «лучше» нынешней. Просто потому, что они были.
[3] Пишу я его с больших букв не из высокопарности и не ради значительности, но всего лишь потому, что, чувствуется мне, это ― имя собственное.
[4] Кажется, это очередное доказательство того, что полнота жизни (а цель тут ― именно она) требует, как по видимости ни парадоксально, некоторых ― а то, пожалуй, и существенных ― ограничений.
Оригинал: http://7i.7iskusstv.com/2018-nomer11-balla/