Выздоровление
В январе шестнадцатого я выполз, прихрамывая, на высокую балюстраду реабилитационного центра ГБУ, что на «Достоевской», с осколком в лёгких, с флешкой нового романа в кармане и с абсолютной уверенностью, что теперь-то мне конец — не может судьба так долго благоволить одному человеку.
Мои бесконечно верные Репины стоически ждали меня внизу, и я махнул им аптечной палкой, демонстрируя, что моя левая уже работает и я способен геройски проскакать на одной ножке по запорошенной снегом лестнице. И не переломать себе кости окончательно и бесповоротно.
Я с опаской вдохнул морозный воздух, с недоверием посмотрел на бледно-голубое небо в росчерках перистых облаков и, хотя это было кощунством по отношению к прошлому, ощутил счастливое головокружение… после чего долго откашливался. Сказались полдюжины операций и полугодичное пребывание в закрытых помещениях. Потом я храбро пересчитал все пятьдесят три ступени, делая на каждой полуминутную остановку, чтобы отдышаться, и, наконец, очутился внизу. Сердце моё бешено колотилось, в голове трубил небесный хор, а ноги предательски подкашивались.
— Ну как… рыба?.. — вызывающе бодро поинтересовался Валентин Репин, изучая моё вспотевшее лицо, но обниматься не полез, а сочувственно ткнул растопыренную пятерню и аккуратно потряс руку, демонстрируя опасение сломать мне запястье своим рукопожатием альпиниста.
Видно, я был совсем плох. Да и то правда, при росте метр девяносто пять я весил не больше пятидесяти шести килограммов, и меня запросто могло унести порывом ветра.
— Что?.. — переспросил я из-за давней контузии, полученной под Саур-Могилой. — А-а-а… — однако по его лицу сообразил, о чём он. — Вроде ничего. — И не узнал своего голоса, потому что отвык слышать его вне больничной палаты: был он глухим и трубным, как глас архангела, хотя и с камушками в осадке, и в этом качестве отражал моё нынешнее кризисное состояние духа.
— Мишаня, тут Жанна Брынская тебе кое-что подарить хочет...
Именно с таким грудным прононсом он всегда отзывался о своей жене, почти как о намоленной иконе: «Моя Жанна Брынская!»; и я давно принял его слова на веру, то бишь перестал удивляться.
Его красавица-жена, этническая полька, с лицом, усыпанным солнечными веснушками, радостно привстала на цыпочки; совсем близко, сверху вниз, я увидел прекрасный, как у лани, карий глаз; и осторожно чмокнула меня куда-то в челюсть, куда дотянулась, а потом величественно, как и все, что она делала, развернула просто-таки огромный мохеровый свитер. Видимо, Репин ей рассказал, в чём меня доставил сюда спецборт: в старой, заштопанной куртке-ветровке и брюках. В четырнадцатом, в разгар боёв в донецком аэропорту, Валентин экипировал пять человек, в том числе и меня, армейской формой. Война в Донбассе — это испытание совести, и он прекрасно его выдержал.
Я оставил постылое больничное одеяло, в котором выполз, натянул этот необычайно тёплый свитер, пахнущий домом, и впервые за шесть месяцев непроизвольно засмеялся, отметив краем сознания, во-первых, сам факт предательского смеха, а во-вторых, то немаловажное, что человеку, в общем-то, не так уж много надо — всего лишь любви и участия.
— Всё! Поехали, поехали! А то замёрзнем, — заторопился Валентин, обращаясь больше к любимой жене, нежели ко мне, и мы, погрузившись в машину, осторожно повезли моё измученное тело по рождественской Москве в Королёво. «Прощай, реабилитационный центр», — подумал я, выглянув в окно, единственно пожалев о том, что так и не поцеловал на прощание любимую медсестру Верочку Пичугину, которая, кажется, была в меня тихо влюблена и, если втыкала иглу в вену, то с крайней деликатностью и чрезвычайной нежностью, а уж ватку прикладывала — одно удовольствие.
Москва была вся в праздниках и блистала новогодним убранством. Там, в окопах, мы молились на эту Москву, пусть сыто-барскую, пусть насмешливую, пусть равнодушную, но всё равно нашу Москву, вечную Москву, настоящую Москву, преданную Москву, представляя её чем-то единственно ценным в этом мире, дальше которой отступать было некуда — даже когда мокли под дождями, даже когда тряслись и глохли под обстрелами, даже когда не спали, не ели сутками, умирали на госпитальных койках или в лапах врага. Человек обязательно должен во что-то верить. И я верил, и мои товарищи по оружию тоже верили, иначе умирать не имело никого смысла, а надо было сдаться на милость «укропам», разбежаться по степям и дубравам и выть от бессилия на луну и звёзды.
Мне было тридцать семь, я был одинок и гол как сокол. Мою жену Наташу и дочь Варю убила мина в июле позапрошлого года (я просто знал, что так нужно думать, иначе можно было сойти с ума), в мою квартиру на Университетской влетел снаряд, и возвращаться в Донецк было некуда. Редакция на Киевском проспекте, в которой я служил, выгорела дотла, и боец из меня теперь был аховый. Как сказал главврач Сударенко: «После первой же пробежки осколок шевельнётся, перережет лёгочную артерию, и в три секунды истечёшь кровью». Я видел на снимке этот осколок, величиной с пять рублей, с рваными краями, как шестерёнка у часов. Мне предстояла по поводу этого ещё одна операция, но вначале надо было восстановить силы.
— Коньячок, надеюсь, тебе можно? — обернулся Валентин с двусмысленной ухмылкой вечного фигляра.
Я обожал его за эту улыбку, которая говорила, что, по версии Валентина, в мире всё прочно и незыблемо, как небесный свод, и будет так до скончания веков, и после — тоже. Конечно, Репины не знали всей правды; правда заключалась в том, что человек во второй половине жизни рано или поздно попадает в ловушку под названием «безысходность» со всеми вытекающими для души последствиями. Со мной это произошло раньше, чем с ними. Однако я не спешил их разочаровывать, пусть дозреют, как хлебная закваска, всё равно деваться некуда.
— Можно, — после небольшой паузы ответил я, неожиданно возвращаясь к тлеющему ощущению выздоравливающего человека, который о многом успел подзабыть.
Нервы были ни к чёрту! Они провисли, как бельевые верёвки, и любое воспоминание приводило их в смятение, и не только потому, что меня едва не убил «замок». Я не спал. Мне раз за разом, как кошмар, снился Калинин, позывной Болт, с окровавленной культей, я тащил его по минному полю, на его губах пузырилась кровь, а над нами свистели пули; мне снился человек, ни фамилии, ни позывного которого я не знал. Он вдохновенно показывал мне позицию. Вдруг голова у него вспухла, как красный шарик, и меня всего обрызгало его мозгами и кровью. Больше всего испугался человек, который отвечал за мою безопасность, Ефрем Набатников, позывной Юз, замкомроты — тот самый «замок», рубаха-парень, готовый и в огонь и в воду, и просто неимоверно везучий, но осенью пятнадцатого почему-то прикрывшийся мною от мины.
С тех пор меня рвало непредсказуемо, в любом месте, абсолютно без видимых причин, и люди смотрели на меня, как на алкоголика, поэтому я ел, как птичка, чтобы никого не пугать и не смущать.
Юз заорал срывающимся голосом: «За мной!», и мы побежали в тыл, а по нашим позициям ударила артиллерия и ещё парочка крупнокалиберных пулемётов. С тех времён я знаю, что такое быть виноватым в чьей-то смерти.
Я называл этого человека «Томом Клэнси», потому что, когда первый раз его увидел, он читал книгу именно этого автора — «Охота за “Красным октябрём”». Больше я ничего о нём не знал; был он подслеповатым, очкастым, с седой щёточкой усов, и когда говорил, казалось, что у него вставная челюсть. В начале войны в ополчение брали всех умеющих мало-мальски стрелять, и не умеющих — тоже. Я хотел о нём написать, но он сказал, что у него даже нет списка добровольцев: люди приходят и уходят, когда им заблагорассудится. «Это и есть гражданская война. Ты не пиши об этом, не надо…» «Почему?!» «Ну а что ты напишешь? Мол, старик пришёл и умер от шведской разрывной пули?» «Так и напишу», — упёрся я. «Ну как знаешь, — поморщился он, как от кислого. — Мне известно, что у него никого нет, что он разведён, а жена с детьми в Италии». «Откуда?» «Рассказывал по пьянке. Знаю, что сын у него — мелкий воришка, а жена три раза делала аборты от разных мужиков. Так что смерть для него даже подарок». Действительно, подумал я, писать не о чем, миллионы людей мучаются и корячатся примерно так же. Мужику даже повезло — умер моментально, ничего не поняв.
…Я забывался лишь на рассвете, загнанный кошмарами, в короткой передышке до утреннего градусника. Выздоровление моё становилось всё более эфемерным, и мои бесконечно терпеливые Репины, дабы не закапывать меня на ближайшем погосте, мудро решили забрать к себе и выходить, как бездомную собаку. Денег на жизнь им вечно не хватало, а тут ещё иждивенец свалился на голову. Я знал, что Валентин имел долгий разговор с главврачом Борисенко, и примерно догадывался о его содержании: мол, кормить и ещё раз кормить, никаких отрицательных эмоций, только положительные, тепло и внимание, а если женщину, то исключительно жалостливую, но не слезливую и, тем паче, не крикливую: душевную, проникновенную, мягкую и покладистую. Ну а где ты такую возьмёшь? Сейчас такие не родятся.
Все каким-то необычайно хитрым путём возжелали ублажить мой посттравматический синдром, как будто он был маленьким, пушистым котенком, а не монстром, дремавшим до поры до времени у меня в голове. Фонд, за счёт которого меня патронировали, благополучно испустил дух, и я не представлял, где возьму деньги на предстоящую операцию.
Однако всё это относилось к будущему, которое могло и не наступить, поэтому я нарочно сделал большой глоток дагестанской «Лезгинки», чтобы не будить дремлющее внутри чудовище, и живительное тепло растеклось по моим жилам. Я дал себе слово жить одним днём, одним часом, одной минутой, только так можно было спасаться от прошлого, оно было опасным, как неразорвавшаяся мина, терзало меня в моменты забвения и не давало себя обмануть, потому что всегда и везде было многократно сильнее меня.
— Мы тебе тут невесту нашли, — с ходу взяла быка за рога Жанна, внимательно следя за дорогой и заслуживая ироничный взгляд Валентина, который, должно быть, хотел сказать, что хорошая новость, как ложка дёгтя, подаётся к обеду, но никак не раньше.
— Аллой зовут, моя институтская подруга.
Её прекрасные карие глаза вопросительно скользнули по моему отражению в зеркале.
— Вот этого мне только не хватало, — среагировал я. Из зеркала на меня глядело костистое, осунувшееся лицо измождённого человека, который, в отличие от Репиных, не питал никаких иллюзий насчёт своего будущего, разве что утешался мыслью вернуться в окоп и подохнуть в нём, но даже это отныне было роскошью, поскольку для войны он стал непригоден.
— Зря, старик, зря, — покровительственно сказал Валентин, — женщина для того и создана, чтобы опекать и холить! Правда, Жанна Брынская?! — с вызовом спросил он у жены, поправляя свои огромные в роговой оправе очки, которые делали его похожим на бронтозавра.
— Правда, Валик, правда, — согласилась Жанна Брынская с тем долготерпением, которое свойственно мудрым жёнам. — Миш, — обратилась она уже ко мне, — а чего ты теряешь? Тебя же под венец не тащат, — она по-свойски мне подмигнула, хорошо хоть Валик не заметил. — Познакомитесь, поболтаете, может, понравитесь друг другу.
Они словно забыли о моих — Наташке Крыловой и дочке Варе, которые для меня никуда не делись. И я простил их за короткую память, не скажешь же им, что я самый дрянной беглец от прошлого, которое не отпускает, которое вцепилось, как самолов, и держит, как швартовый канат, что оно мечет в меня стрелы воспоминаний и одаривает такими снами-кошмарами, от которых хочется повеситься. Просто они страстно желали мне помочь. Это было частью их заговора с главврачом. А ещё они были моими друзьями из того самого ужасного прошлого.
— Предпочитаю мужчин! — заявил я не моргнув глазом.
— Мужчин?! Но почему?! — чуть ли не плюнули они мне в лицо, как две кобры; а Жанна в праведном гневе ударила по тормозам, чем вызвала цепную реакцию позади нас.
— Потому что с мужчинами можно пить, курить и сквернословить, — разочаровал я их.
— А-а-а… поэтому...
То-то я их огорошил, а потом — рассмешил.
— Старый солдат не знает слов любви? — иронически осведомилась Жанна.
— Ты посмотри на меня… — угрюмо возразил я, глядя на свои тощие, как стручки, колени, на руки, торчащие из обшлагов куртки словно две куриные лапки, хотя причина, конечно же, была не в этом, — какой из меня жених?!
Коньяк сделал своё дело, язык у меня развязался. Обычно я не слишком болтлив, полагая, что в этом мире уже всё сказано.
— А чего?.. — удивлённо обернулась Жанна, перестав разглядывать меня в зеркало заднего вида. — Ты ещё ничего. Правда, Валик?
Она происходила из древней польской шляхты, умела делать неприступное выражение лица, была заведующей аптекой, что на Циолковского, в которой торговала не только лекарствами, но и из-под полы — ведьмиными снадобьями, жила совершенно в ином мире, чаще всего в интернете и ещё где-нибудь, где нет войны, боли и душевных потерь, любила своего мужа-изверга и наслаждалась столичной жизнью, выращивая целлулоидные антуриумы и бонсай, — и слава Богу! Такие женщины — мечта любого нормального мужчины (к счастью, я был ненормальным), они живут долго и счастливо, одаривая всех вокруг светом небесной радости.
— Правда, рыба, — с ехидным прононсом согласился Валентин. — Были бы кости, а мясо нарастет, — со смешком уточнил он, будто не верил ни во что святое, а только — в великую ипохондрию и великие горы, и мы помчались дальше.
Женщины меня давно не прельщали. С женщинами у меня были сплошные проблемы. И я невольно вспомнил, как пять суток выбирался из окружения и как к нам прибилась испуганная женщина, с которой мы грелись по ночам, прижимаясь друг к другу, потому что костер нельзя было разжигать, и как я безмерно был ей благодарен за нежданно подаренную нежность. Эта нежность долго жила во мне, как огонёк в степи. Однако в госпиталь, где я лежал с ранением в бедро, эта женщина с зелёными глазами так и не пришла.
Так вот она мне показалась олицетворением той самой женственности и безмерного терпения, ведь обычной пошлости, которой полно в сытой, размеренной жизни, между нами не было даже намёка. Наверное, в этом была виновата война и обострённое чувство неизбежной гибели — стоило «укропам» отрезать нас от Лисичанска — и мы пропали. Кстати, она единственная меня не бросила: все ушли, а она осталась, и мы кое-как доковыляли, попав один раз в изрядную передрягу.
Эта передряга мне тоже периодически снилась: я впервые убил человека, глядя ему в лицо. До этого я стрелял только по фигуркам в степи и не соотносил их со смертью, а здесь — глядя в лицо. Я не был спецназовцем, я не был омоновцем, я даже не был добровольцем, я был случайным прохожим, забежавшим на войну по служебной надобности. Пулю, застрявшую в боку под ребром, я выковырял самостоятельно, она мешала мне идти; с ногой оказалось хуже, потому что я не мог дотянуться, а попутчики мои были для этого дела абсолютно негодными; взглянув на рану, они падали замертво, требуя задаток в виде спирта, мата и подзатыльников.
Звали женщину Ника Кострова, и я до сих пор ломаю голову, почему она не пришла хотя бы навестить? Неужели я ошибся в ней, не знаю; я уже давно живу без претензий к этому миру.
Но вот меня привезли, подняли на седьмой этаж и водворили в отдельную комнату с ликами Божьей Матери на стенах и красными антуриумами на подоконниках. Здесь было тихо и спокойно; впервые за полгода я почувствовал себя человеком, меня даже перестало тошнить.
Прежде чем залезть в ванну и привести свои мощи в божеский вид, я, испросив у Валентина разрешения, сел за его компьютер и разослал во все редакции современной прозы роман об актёре Андрее Панине, которого обожал и который единственный не давал мне сдохнуть на госпитальной койке.
Мне нравились его настоящая, а не лакированная харизматичность киношных мальчиков с московских подмостков. Достаточно было взглянуть на его лицо в шрамах, на неоднократно перебитый нос, на сломанные уши и деформированные кулаки, чтобы поверить в него без остатка. А главное — в нём было то мужество, которое редко встречается в жизни: способность идти до конца; можно сказать, что я кое-чему у него научился, например, не мечтать о пустопорожнем, а заниматься делом. Я писал роман-надрыв в перерывах между операциями; мне снилось, что я подбираюсь к чему-то большому, но никак не могу ухватиться за него. Я уже знал, что всё подлинное — трудно, поэтому вложил в роман всю душу. А ещё я понял: зреть в корень — это смерть, но деваться было некуда.
После этого я позволил накормить себя «от пуза». Потом я спал, потом снова спал, потом ещё раз спал, и только глубоким вечером мы пили водку и вспоминали всех тех, кого уже не было с нами. Кажется, началась суббота, и Валентину не надо было утром топать на работу.
Работал он, кстати, на «Мосфильме», вторым перфекционистским режиссёром, снимал рекламные ролики и клипы, но мечтал о большом кино и рвал на мелкие клочки все хорошие книги от безысходности.
— Мне уже сорок три! — кричал он запале. — Какой ужас! А я всё ещё на побегушках, и никакого просвета! — рыдал он над своей тайной после третьего стакана водки.
— Да… старик, не повезло тебе, — сетовал я, но ничем помочь ему не мог, разве что слопать его порцию жирного гуляша, которым в тот вечер так и не наелся.
Уловив мою иронию, он процедил сквозь зубы:
— Всё равно я буду снимать!
Порой он, как маленький, тыкал в экран и дико кричал: «Это я, я, я!» Вначале мы с Жанной прибегали смотреть и радовались вместе с ним, а потом — перестали, надоело.
— Это переходный возраст, — догадался я, глядя на Жанну, которая тихо осуждала Валентина за горячность.
— Миша, это не переходный возраст, это старость! — Жанна пребольно дёрнула мужа за рукав.
И я знал, что свою работу он обожает, при этом завидуя мне чёрной завистью: мол, воевал, получил ранение, хоть какое-то развлечение, стал героем, и всё такое прочее, не менее романтическое — только забывал, что я едва не сдох. А на эту самую проклятую войну его не пускала Жанна. На мой же взгляд, он мог бы сбегать туда в качестве хоть первого, хоть второго режиссёра, а потом снять фильм, потому что об этой войне явно умалчивала и киношная и литературная элита Москвы. То ли она её не понимала, то ли она её просто не интересовала, а может, и то и другое. Некоторые, правда, заявлялись с одной единственной целью: попиариться на крови Донбасса — с прицелом, ни много ни мало, на президентство вслед за Путиным. Ну да Бог им судья.
А бандеровцы убивали нас за то, что мы думали и говорили по-русски.