Памяти Михаила Петровича Наумова
I
— Нет, Осипа не за водкой! Только за смертью его посылать! — горячился Володька, расставляя закуску по устланному газетами верстаку.
— Счас придет… — возразил рассудительный Кузьмич.
Свернув «козью ножку» из газетного края, он сидел на колченогом табурете и задумчиво курил. Вонючий махорочный дым нехотя уползал в форточку.
Весь какой-то раздерганный, Володька прыгал вокруг стола.
Еврей не поскупился: закуски набралось много.
Шпроты в продолговатой банке, накромсанная большими кусками ливерная колбаса, покрытая ржавчиной селедка; очищенный и разложенный головками прошлогодний чеснок… И, конечно, кучка соленых огурцов.
Ко всему этому недоставало сейчас главного — но чертов Осип куда-то запропастился.
— …Нет, ты подумай! Я ж ему свой чайник дал. Ты скажи, Кузьмич, скажи — плохой у меня чайник?
— Хороший, — подтвердил тот, выпустив сизую струю.
— Ну я и говорю! Настоящий «колхозник», сам паял! Ну, правда, носик криво смотрит, и дно пришлось маленько нарастить… Но в него одного пива четыре кружки влазит. И ты подумай — сколько водки войдет, а?
— Знамо дело, — устало кивнул Кузьмич.
— И что он — бутылку не может отмерить?
Кузьмич не ответил.
— Кал-луга, — презрительно процедил Володька, вмещая в это слово все свое отношение к ушедшему товарищу.
Мастер, которого ждали, в самом деле был выходцем из Калужской губернии и в Смоленск на заработки приехал недавно, после службы в РККА. Руки он имел золотые; с ним не мог сравниться никто из прочих слесарей, включая даже самого мастера Фрола Петровича. Без всякой паники, хорошенько подумав, он мог оживить любую технику — от угольного утюга до старинного музыкального автомата неизвестной конструкции. Однако Володька — истинный люмпен с заячьей губой, любитель погулять за чужой счет — третировал его деревенское происхождение. Да и вообще молодой новичок служил в на побегушках, чему попустительствовали и мастер и ленивый, как старая рыба, Кузьмич. Парня гоняли то за кончившимся табаком, то за каким-нибудь нужным краником на барахолку. И разумеется, за водкой в этот день послали именно его.
Ходить за «белой» с четырехлитровым чайником стало в последнее время делом привычным. Из магазинов давно исчезла привычная водка в пол-литровых бутылках с сургучной головкой. Теперь сорокаградусная продавалась лишь в четвертях, то есть емкостями в два с половиной литра, что в пересчете составляло пять привычных порций.
Ясное дело, что рабочему человеку купить сразу столько было невмоготу.
Поэтому за водкой отправлялись со своей тарой. Сговаривались у магазина, скидывались и покупали эту самую «четверть» — одну на всех.
А потом, спрятавшись в проходном дворе: дележ монопольной водки считался серьезным преступлением — разливали согласно внесенным паям и разбегались кто куда. Для такой операции чайник оказывался вещью незаменимой.
Но Осип задерживался.
— …Может, его мильтоны замели, а? — не успокаивался Володька.
— Да угомонись, едрит твою в корень, — Кузьмич наконец огрызнулся. — Видеть не могу, как ты мельтешишь, ровно маятник в сломанных часах.
Обиженный Володька затих.
— Возьми вон гармошку, да сыграй, что ли.
Босяк выудил из-за железного шкафа тальянку и, лихорадочно растягивая меха, запел — пока еще трезво и натужно:
— Ииииэх… Когда б имел златые горы
И реки, полные вина,
То все б — иииэх! — отдал за ясны взоры
И…
В этот момент раздался звук.
Долгожданный условный стук в дверь мастерской, на которой криво висела табличка «ЗАКРЫТО».
Это могли быть только свои.
То есть Осип с водкой.
—
Слесарь Иван Осипов — прозванный товарищами по фамилии — вошел в мастерскую и аккуратно поставил чайник на верстак.
— Где тебя черти носят ?! — накинулся Володька, бросив раздрипанную гармошку. — Мы уж тут…
— Ты лучше посмотри, сколько я водки принес, — миролюбиво ответил Иван.
И, прицелившись, бросил свой картуз на один из вбитых в стену гвоздей.
Кузьмич отлепился от табурета, поднял чайник — и едва не уронил от неожиданной тяжести.
Недоверчиво снял крышку, заглянул внутрь и буркнул:
— Осип! Ты что — воды нам решил принести полный чайник?
— Скажешь тоже — «воды», — Иван усмехнулся. — Ты понюхай — самая что ни на есть водка.
— Водка?! — Володька подскочил, болтаясь, как клоун на шарнирах.
Иван довольно улыбался.
Не раздумывая, босяк схватил со стола не очень чистый стакан, набулькал до краев и выпил махом, не переводя дух.
— Кузь…мич, — пробормотал он, выхватив грязными пальцами щепотку шпрот из банки. — Ведь не врет Осип, ей-крест — водка!
— Откуда столько? У тебя ж на один бутыльянец и было! А тут…
— Четверть, — подтвердил Иван. — Цельная четверть, до капельки.
И, не дожидаясь расспросов, изложил историю. В которой начало было обыденным, но конец превосходил ожидания.
— Пришел я к магазину, как всегда… Три человека нас набралось. Двум по две бутылки и мне одну, аккурат четверть. Деньги склали, белую взяли и в подворотню…
— И… разлили? — встрял Володька.
— Знамо дело. Энти мужики обрадовались, из носика-то по бутылкам один миг разлить. Сначала всю в чайник хлобыстнули. И…
— …Ну — и??!!
— И откуда ни возьмись — мильтоны. Арханделы небесные. Сразу с двух сторон. Засвистели, затопотали — жуть.
Товарищи молчали.
— Те двое во дворы брызнули, а я в подъезд — там черный ход выходил. Забежал на пятый этаж и притаился… Постоял так, послушал, потом спустился потихоньку — все чисто, никого. И энтих, что со мной покупали — тоже нету.
— И ты с четвертью сюда побежал, — подытожил Кузьмич.
— Нет — я что, мазурик какой? Я покричал их, еще подождал маненько. Они обое как скрозь землю провалились. Или может, их поймали да в часть отвели… Ну вот, а я так с четвертью и остался.
— Молодец, — Кузьмич кивнул.
— Зачем ждал? — возмутился Володька. — Надо было сразу смываться. А то вдруг бы они хватились!
Иван промолчал.
Володька налил еще стакан и выпил с прежней жадностью.
— Погоди ты хлестать-то! — нахмурился Кузьмич. — Давай за стол по-людски сядем, дербалызнем спокойно.
— И по-людски дербалызнем, — возразил вмиг опьяневший Володька. — Тут хватит и на этак и на так.
Но от третьего стакана воздержался — ждал, пока нальет себе Кузьмич, после мастера считавшийся за старшего.
Однако пьяные руки его не могли оставаться без дела.
И он поднял с грязного подоконника изделие, которым мастерская заработала на пирушку.
Впрочем, вещь эту сделал Иван. Кузьмич, с виду рассудительный, но вконец отупевший, только наблюдал, воняя махоркой. А никчемному Володьке Иван не позволял к ней притрагиваться.
Ведь заказанное устройство было сложным и тонким, не чета какому-нибудь примусу.
По заказу Мордки — портного, жившего где-то неподалеку — Иван изготовил машинку для прокатки мацы, то есть особого хлеба, который евреи пекут по своим праздникам. Весь смысл его заключался в том, чтобы лепешки получались тонкими, как бумага и не поднимались в печи. Чтобы достичь этого, на раскатанных пластинах перед отправкой в печь требовалось сделать много маленьких дырочек, которые при нагреве выпускали бы воздух, не давая тесту разбухать и лопаться.
Придя с заказом, портной сказал, что когда-то видел какое-то приспособление в синагоге — то ли в Бердичеве, то ли в Витебске — однако, не имея технической сметки, ничего конкретного пояснить не смог; только махал руками да повторял, что листы теста должны быть сплошь продырявлены.
Иван понял суть и сконструировал машинку — вероятно, вроде той, о которой говорил бестолковый Мордка. На специально выточенный латунный валик слесарь нанизал часовые колесики с мелкими зубьями, перемежая их одинаковыми по толщине шайбами, а с концов валика затянул всю конструкцию гайками, так что получился зубчатый пакет. Стоило прокатить его по тесту — и следом шли ровные ряды аккуратных дырочек. Стремясь довести изделие до совершенства, Иван приделал к машинке еще и ручку, как у валика для фотопечати.
Еврей заплатил очень щедро и даже вперед, поскольку машинку требовалось изготовить быстро: у них начинался праздник, к которому следовало печь эту самую мацу.
Сейчас драгоценная вещь лежала на подоконнике в ожидании заказчика.
И вот ее-то, оплатившую пир, схватил придурочный Володька.
— Кузьмич, дай-ка мне ключ на двенадцать! — заорал он.
— Зачем тебе? — спросил Кузьмич, сидевший рядом с инструментальным ящиком.
— Гайку подтянуть. Слабо завернута.
— Эй, ты! — обеспокоенно вскинулся Иван. — Положь аппарат на место и не трогай ничего! Очень хорошо — тоже нехорошо. Все завернуто, как надо. И…
Он кинулся к окну, но не успел: Кузьмич с несвойственной для него быстротой подал ключ, Володька пьяно налег на гайку. В тишине раздался страшный звук — это треснул несущий валик…
— Ты… — Иван выхватил из рук дурака сломанное изделие. — Ты, брандахлыст…
И едва взглянув, понял, что дело хуже, нежели подумалось.
Обломился не конец с резьбой: перекрученный Володькой, валик лопнул почти посередине. Тщательно подобранные шайбы и колесики с веселым звоном поскакали на пол. На ручке болтались обломанные концы стержня; косо блестел свежий излом. Казалось, разорванный металл можно сложить, и он срастется заново. Но Иван знал, что это лишь казалось: валик сломался безнадежно, его нельзя было просто укоротить, нарезав новую резьбу.
— Остолоп! — чуть не плача закричал Иван. — Дубина стоеросовая! Олух царя небесного! Кто тебя просил хватать!
— А что! — нисколько не смущаясь, хорохорился Володька. — Я только подтянуть хотел. Ты сам дурак — гнилой металл взял! И что я теперь?
— «Что я теперь»… Счас он за изделием придет — что я скажу?
— Тоже мне, жида Мордку испугался! Скажешь ему — сломалась твоя машинка для народного опиума. И ступай подальше, трокцист смердючий, пока мы куда следовает не сообщили! Катись колбаской по малой Спасской! К такой-то матери на легком катере…
Володька продолжал выкрикивать всякую чушь, Кузьмич безмолвно разливал водку по стаканам.
Иван стоял неподвижно, сжимая в кулаке сломанную машинку.
—
— Ай-я-я-я-я-я-яй… — стонал убитый горем портной.
Бородатый, худой и сутулый еврей лет сорока, он незаметно вошел в открытую дверь.
И стоял посреди мастерской, горестно раскачиваясь из стороны в сторону.
— Не получилась сегодня твоя машинка, Мордка… — бормотал Иван, опасаясь глядеть ему в глаза. — Материал негодный вышел.
Остальные молчали.
Кузьмич, уже принявший стакан оплаченной евреем водки, равнодушно курил, пуская дым из-под усов. А виновник всего, паскудный бездельник Володька отвернулся к окну, делая вид, будто занят каким-то важным делом.
— Но как так, Иосиф? — причитал портной, прижимая к груди бледные руки. — Как же так… Азохенвей, ведь ты обещал-таки сделать сегодня, и я заплатил тебе вперед…
— Ну вот так, — угрюмо краснея, отвечал Иван.
Он не собирался говорить правду о Володьке, в один миг сломавшем машинку; ему было стыдно самому, и он даже не заметил, что еврей почему-то называет его Иосифом.
— …Поломка случилась. И на старуху бывает проруха. А насчет денег ты не беспокойся, Мордка. Я тебе завтра энту машинку сделаю. Еще лучше. Завтра, слышишь?
— Завтра ?! — еврей отпрянул в ужасе, как от удара. — Но мне нужно сегодня. Се-год-ня, понимаешь?
— Да не смогу я сегодня ! — в отчаянии выкрикнул Иван. — Ну как тебе объяснить! Я же валик из латунного шестигранника сделал, чтоб он у тебя ржой не покрылся! А счас Фрол Петрович ушел и цех запер. Сегодня ж воскресенье! И ключ с собой унес! А мне станок нужен, чтоб тебе заново валик выточить, понял?
— Но Иосиф, Иосиф… — продолжал портной, не слыша его. — Ты же сам еврей!
— Какой я тебе еврей…
— …Сам еврей, и должен-таки понимать! Мне нужно сегодня! Прямо сейчас! Я же обещал…И Шифра уже тесто собирается ставить! Впервые решила сделать кошерную мацу, и такое ай-я-яй… Тесто перекиснет. Сейчас надо, а не завтра. Ну придумай что-нибудь, я тебя прошу-таки! И я заплачу тебе еще!
— Никак сегодня, Мордка, — Иван тихо покачал головой. — Так вышло.
— Но… Но у меня же Песах! Пе-сах! — повторил портной так, будто кто-то мог понять важность этого слова.
— «Песах-посох», — грубо передразнил Кузьмич. — Ты по-человечески говорить можешь?
— Песах — это наша пасха, — объяснил еврей.
— Пасха?! Какая у тебя может быть пасха, если вы, нехристи, господа бога нашего распяли?! Это у нас пасха через неделю, и не вводи нас в грех своими жидовскими кознями!
Портной горестно вздохнул. Он прекрасно понимал, сколь бессмысленно — тем более сейчас! — объяснять пьяным гоям, что Иисус тоже был евреем и христианская пасха всегда бывает ровно через неделю после иудейской, поскольку плотницкого сына распяли в пятницу праздника. И что первые пять частей Ветхого Завета — основы христианской Библии — именуются «Моисеевым Пятикнижием», поскольку являются не чем иным, как иудейской Торой…
Он молчал, зная, что начни спорить — и эти люди бросят привычное обвинение, будто евреи добавляют в мацу кровь христианских младенцев…
— …Пасха, скажешь тоже…
Взяв стакан, Кузьмич неторопливо налил себе водки, выпил, похрустел огурцом и продолжал мечтательным тоном:
— Вот у нас в деревне бывала пасха… Как с соседними мужиками дрались — тебе и не снилось! С вилами да с косами, года не случалось, чтобы кого-нибудь до смерти не убили! Во как! Это тебе пасха…
Сладко вздохнув, он снова потянулся к чайнику
Еврей продолжал стоять, тупо и безнадежно, и по узкому грустному лицу его катились слезы.
Не в силах видеть этого, Иван слесарь отвернулся.
—
—Таааких больше ангельских ручек,
Наа свете не видел никто!
Хаадил к ней уссатый пааруччик
В зеленом казенном пальто!
— пьяно выл Володька, упав лицом на гармошку.
Иван стоял у окна и смотрел, как удаляется портной.
Жалко расставив ступни, неуклюжей походкой отчаявшегося человека.
— Иди… Осип… выпей с нами наконец, — из тучи дыма раздался заплетающийся голос Кузьмича. — Чего ты… как…
— А идите вы сами вы оба! — рявкнул Иван. — Не буду с вами пить!
— Ты ? С нами?! Не будешь пить?!! — очнулся Володька. — Эт-та почему?!
— Потому что мы энту водку не заработали! И ты первый, Ирод рода человеческого! Руки бы тебе к заднице приколотить, чтоб не лезли куда не надо!
— Не заработали?! И не надо! Вообще забери деньги! И верни своему любимому Мордке! И сунь в его жидовскую харю!
Пока еврей безнадежно причитал в мастерской, Володька оставался нем, теперь же он осмелел и сделал движение, будто хочет достать что-то из полуоторванного кармана своей рубахи. Хотя всегда был безденежным голодранцем и вечно клянчила на табак да на водку то у Кузьмича, то у того же Ивана.
— Уймись по-хорошему! Пока я тебе самому харю не начистил!
— Ты? Мне?! Р-русскому человеку — из-за какого-то жида пархатого! — Володька вскочил, держа в руке большой гаечный ключ.
— Да! — страшно вскричал Иван. — Не из-за жида! А из-за тебя, дубины! Не умеешь ни хрена — так сиди и руки свои не распускай! А не то я тебя счас поучу, не волнуйся!
И тоже схватил что-то тяжелое.
— Ну вы, петухи! — зарычал Кузьмич. — Остыньте.
Он ткнул Володьку в грудь — и тот, обессилевший от пьянства, отлетел к стене, едва не обрушил на себя стеллаж.
Иван остановился и сплюнул в сторону.
Потом прошел в угол мастерской и принялся перебирать всяческие обрезки и заготовки.
— Ты что там ищешь? — осведомился Кузьмич со своего табурета.
Иван молчал.
— Да ты что парень — решил без станка новую машинку выточить?! Рехнулся, истинный крест. Знаешь, сколько ты будешь напильником этот валик обтачивать?!
Иван остервенело ворочал железки.
—…Иииистаканчикиии!
Гыыыраненыи!!!
Упалии са стаалаа!!!!
Упали иии
Разбилися…
Ррразбита жизнь маая!!!
— насилуя гармонь, ревел Володька.
Праздник жизни продолжался.
II
Мордух Вадровник удрученно шагал по мощеной улице Смоленска.
Ему стоило хоть в мыслях обругать гоев, испортивших праздник. Вспомнить слышанные от деда и глубоко запавшие в память иудейские ругательства, среди которых самым безобидным являлось проклятие потомков до семи колен, после чего их дети должны были заживо сгнивать в утробах своих матерей.
Но Вадровник не сделал этого. Он был настоящим евреем — смиренным и тихим человеком.
И поэтому просто старался идти как можно медленнее, чтобы отстрочить объяснение с женой. В котором — он знал — виновником окажутся не русские забулдыги, а он сам.
Ведь это он затеял всю историю. И даже нахвастался Шифре, что отныне ей не нужно гадать, пришлют ли могилевские родственники наполовину раскрошившуюся мацу, а можно будет печь ритуальный хлеб самостоятельно и в любое время.
В какой-то момент к Мордуху явилась малодушная идея: по-русски зайти в ближайшую пивную, чтобы явиться домой в виде, исключающем какую бы то ни было ответственность.
Но портной отогнал эту подленькую мысль; все-таки он был евреем.
Стоял месяц Нисан — иудейский апрель, на конец которого в нынешнем году выпал поздний Песах. Главный праздник, знаменующий память о возвращении в землю обетованную — точнее, о Великом исходе евреев из Египта во главе с Моисеем, который потом сорок лет водил по пустыне свой богоизбранный народ.
Да уж, богоизбранный… — Мордух вздохнул.
Сам он не мог считать себя истинно верующим. Он даже не соблюдал шабата: был готов работать всю неделю без выходных, лишь бы шли заказчики — ведь только неимоверным трудом ему удавалось содержать семью из шести человек…
Да и вообще, чем дальше жил Вадровник, тем меньше верилось, что евреи — народ действительно избранный.
Или бог еще не закончил свои бесчеловечные испытания?
Поймав себя на неправоверных мыслях, Мордух Вадровник оглянулся, словно их могла прочитать Шифра.
Жена его оставалась настоящей иудейкой — как и положено было быть дочери киевского раввина.
Впрочем, вера Шифры не могла считаться результатом воспитания: всех родных ее убили в 1905 году, при самом страшном погроме за всю историю России. После чего уцелевшую девочку — которой едва исполнилось четыре года — переправили к Вадровникам в Чернигов, поскольку она приходилась им дальней родственницей по линии тетки Мордуха. И с тех самых пор жила в семье Хонона Вадровника, как родная дочь среди родных братьев.
Сначала в Чернигове, потом в Житомире, затем в Могилеве, где до сих пор осталась родня Мордуха — хотя сам он не вполне понятным образом очутился в Смоленске.
Портной подумал, что, вопреки учению об избранности еврейского народа, вся их семейная биография была маршрутом бегства от притеснений. Сначала Шифру вывезли в Чернигов, потом Вадровники бежали из страшной Украины, от гайдамаков и махновцев — в Белоруссию. И уже в разумном возрасте Мордух уехал в Россию, о чем ни разу не пожалел: пусть его и здесь в глаза называли жидом, но это было ничто в сравнении с антисемитизмом наводнявших Белоруссию поляков…
— …Утро красит нежным светом
Стены древнего Кремля!
Просыпается с рассветом
Вся Советская земля!..
— неслось из черных рупоров, висевших на фонарных столбах.
Радио играло первомайские песни, подчеркивая воскресный день и грядущий советский праздник.
О чем напоминал и полощущийся на одном из фасадов кумачовый плакат с белыми меловыми буквами:
«Звени, Первомай 41-го года!»
Хонон Вадровник был портным — как и дед Мордуха, Ицхак. Да и вообще все в роду Вадровников занимались этим ремеслом.
Однако своих детей Хонон пытался вывести в люди. Мордух вырос при старом времени и образование его ограничивалось хедером — воскресной школой, где учили лишь покорности богу да вере в свою избранность. Но младший брат Барух учился уже в нормальной советской школе, а потом уехал в консерваторию: склонность к скрипке проявилась у него с рождения, и Хонон не жалел сил, чтобы сын выбился в люди.
Музыкальным талантом судьба не обделила и Мордуха. А старший из его сыновей, шестнадцатилетний Изя — названный в честь убитого черносотенцами деда, раввина Израиля Шнайдмана — определенно собирался вслед за дядей Барухом. Сам же Мордух не поднялся выше портного по единственной простой причине: еще не определив профессию, он был уже обременен семьей.
Шифра росла в их семье как сестра, но все-таки сестрой она не была. И именно она, а не какая-нибудь другая девочка из еврейского квартала, манила к себе тайнами женского естества. Те, другие — может, даже более красивые — жили где-то далеко, а Шифра находилась рядом — всегда, днем и ночью.
Да, особенно ночью.
До сих пор, вспоминая свою юную прыть, Мордух ощущал некую гордость за себя. Хотя сегодня и не верилось, что его Шифра, превратившаяся в толстую сварливую еврейку — эта самая Шифра двадцать с лишним лет назад одним взглядом из-под загнутых ресниц бросала в дрожь любого, кому приходилось на нее взглянуть. И так вышло, что жене еще недавно исполнилось сорок, а старшая их дочь Фейга в будущем году уже заканчивала педагогический институт.
И какое место могло остаться для игры на скрипке — Мордух Вадровник бился, чтобы кормить быстро растущую семью и толкать детей к свету.
Сам он остался мастером жилетов и брюк с высокой талией, но дети его не бедствовали и могли иметь надежды. Ведь семья для любого еврея — будь он хоть распоследним караимом — семья для нормального еврея составляла главный смысл жизни.
Мордух Вадровник, верил, что при советской власти его дети не вырастут потомками жида-портного, а сделаются людьми.
С Фейгой все определилось с детства, когда она рассаживала кукол вдоль стола, играя в школу. Потом вечно помогала своим одноклассницам — дом Вадровников превратился в сборище Фейгиных подружек, с которыми она занималась после уроков. Она родилась учительницей — с умом и умением убеждать.
Изе предстояло стать скрипачом — насчет даже не стоило спорить.
Пятнадцатилетий Марик все свободное время читал по медицине; для него Мордух выписал огромную и страшно дорогую Медицинскую энциклопедию. И карманные деньги, регулярно выдаваемые отцом, Марик тратил не на мороженое и не на кино про Чапаева, а таскался по барахолкам и навещал старьевщиков, выискивая книги. Его врачебная будущность стала определенным фактом.
Неясной оставалась судьба младшего — Хаим-Гирша; он увлекался лишь собиранием марок с самолетами и дирижаблями. Впрочем, о будущем последнего сына пока не стоило загадывать: он был у Вадровников не четвертым, а пятым. После Марика родилась мертвая девочка; в то время Шифра уже страдала женскими болезнями. Через несколько лет все-таки получился этот сын, но настолько хилый и болезненный, что тоже не казался жильцом и тогда мать, уповая на еврейского бога, дала Гиршу второе имя. С древнееврейского «Хаим» переводилось как «жизнь» и это означало не что-нибудь, а просьбу. Точнее, мольбу о покровительстве самого бога. Правда, сам Мордух сомневался, что выжить младшенькому помог именно бог, а не забота матери. Но так или иначе, Хаим-Гиршу уже исполнилось восемь лет…
—…Чтобы ярче заблистали
Наши лозунги побед!
Чтобы руку поднял Сталин,
Посылая нам привет!..
Товарища Сталина Мордух Вадровник уважал искренне. Он, конечно, знал, что где-то творились смутные дела, что люди исчезали и не появлялись вновь. Но то происходило именно где-то; у простого еврейского портного, не обремененного ни имуществом, ни положением и не ведущему разговоров ни о чем, кроме ширины брюк и длины рукавов, не могло быть дел с НКВД. А Советская власть — олицетворением которой служил товарищ Сталин — дала его нации свободу и от проклятой черты оседлости и от непрерывного страха перед погромами.
Правда, по медленно ползущим слухам Мордух знал, что в Германии, где воцарился Гитлер, творились ужасные вещи, перед которыми махновские погромы казались баловством в хедере. О том было страшно слушать и еще страшнее — верить, что не все преувеличено.
Он старался гнать такие мысли. Германия оставалась страшно далеко, от Смоленска ее отделяла Белоруссия, а потом еще и Польша. К тому же вряд ли фашисты в самом деле смели безнаказанно уничтожать целый народ: ведь казалось невероятным, чтобы богатые евреи из Америки не пришли на помощь своим германским братьям по крови.
Ведь иудаизм держался на взаимопомощи своим, а объединению раскиданной по свету нации служили праздники.
Песах в их доме всегда был большим торжеством. Вероятно, несокрушимая вера оказалась у Шифры врожденной — переданной через многие поколения истинных иудеев.
О родителях жены в Смоленске не было известно никому; не знали ничего даже дети, которые могли все разболтать и сломать тем самым собственные судьбы. Если бы в школе прознали, что Фейга — внучка служителя культа, ее бы не приняли и в комсомол, а без комсомольского билета закрывался путь в педагогический институт, то есть сама жизнь.
Тайна Шифриного происхождения хранилась между ней и Мордухом.
Это было в общем несложно: за две тысячи лет существования без родины искусство оставаться евреем превратилось в умение приспосабливаться к любым условиям жизни, приняв внешние правила общества, куда судьба закидывала сынов Израиля. Но внутри хранить иудейскую веру, то есть саму сущность еврейской нации.
Но Мордух Вадровник отмечал, что на его глазах происходит угасание иудаизма.
Смутной детской памятью помнил он еврейские кварталы Чернигова. Вывески, написанные на идиш древнееврейскими буквами — Мордух так и не научился их читать, поскольку путал обозначения гласных звуков, для которых в иврите не имелось отдельных знаков. Пейсатых стариков в шляпах, черных лапсердаках и белых гетрах. И полное затишье субботы, когда на улицах появлялись одни лишь шабес-гои — неевреи, нанятые для исполнения неотложных работ.
Да и сам Мордух, подобно ровесникам, носил в те времена длинные завивающиеся пейсы, за которые было так удобно таскать друг друга в дворовых потасовках.
Прошлые черты сошли на нет, в Смоленске все было русским — да и в Чернигове, вероятно, осталось мало от старой жизни.
Дома Мордух и Шифра говорили на идиш, однако с детьми общались по-русски.
Дети казались портному выходцами в иную жизнь, и тем более радостным был для него сближающий всех праздник Песаха с чтением молитв на непонятном иврите и ритуальным разламыванием мацы за плотно закрытыми дверьми.
В прежние годы родственники присылали ее Вадровникам загодя из Могилева: в Смоленске взять мацу было негде, поскольку синагогу давно закрыли и разместили там какой-то техникум.
Нынче же Мордух решил сделать религиозной Шифре особый подарок — и кто знал, что все выйдет так по-дурацки…
Если говорить честно, то мысли о самостоятельном изготовлении мацы бродили у Мордуха давно. Но лишь нынче — когда в мастерской, где не однажды приходилось чинить старую Зингеровскую машинку, появился умелец Иосиф — он осмелился заказать прокаточную машинку. Ведь судя по имени, молодой слесарь был евреем, а его сослуживцы, одурманенные водкой русские пролетарии, не походили на любителей бегать в соответствующие органы. То есть он мог не опасаться, что до Фейгиного института дойдут слухи о религиозных обрядах в семье, а остальное было не важным.
Ай-я-яй, как все хорошо начиналось и как плохо все получилось… — Мордух Вадровник вздохнул и пошел медленнее, хотя и так еле переставлял ноги.
—…Кипучая,
Могучая,
Никем не победимая,
Страна моя,
Москва моя —
Ты самая любимая!..
Столица не казалась далекой, но он не бывал там никогда в жизни. Да и зачем, спрашивается, было туда ехать?
А младший его брат обосновался именно в Москве.
Играл сейчас на скрипке в оркестре Большого театра — который посещал от времени до времени сам товарищ Сталин!
Живя в столице, Барух совершенно обрусел.
Он присылал свои фотокарточки — в статном красавце во фраке и при черной бабочке мало кто узнал бы теперь сына местечкового портного Хонона Вадровника.
Лишь в его письмах — писанных, разумеется, по-русски — виднелась рука не до конца ушедшего иудея. Благодаря судьбу или загадывая будущее, Барух все-таки не упоминал имени господа, а выражался так, как было принято веками: «слава Б-гу», «дай Б-г», «Г-ди Б-же мой», и так далее.
Это последнее проявление веры только подчеркивало полный отрыв Баруха Вадровника от прежней жизни.
Думая об удачно сложившейся карьере брата, Мордух ощущал вину перед Шифрой. Ведь стройная и нежная черноглазая девочка с тонким лицом нравилась обоим братьям Вадровникам одновременно. И только судьба распорядилась так, что Мордух оказался старше и напористей.
Шифре больше подходило быть женой скрипача, нежели разделять судьбу портного.
Жена никогда не упрекала Мордуха, но сам он об этом не забывал.
И когда Шифра ругалась по какой-нибудь пустячной причине, он всегда переживал свою главную, неискупимую вину.
И сейчас, подходя к дому, заранее сжался, предчувствуя грозу, бурю и ураган.
III
— Нет, ты окончательно рехнулся, реб Мордехай Вадровник! — уперев руки в толстые бока, кричала растрепанная черноволосая Шифра.
В религиозном гневе она была страшнее самого несносного раввина.
— Дети, дети, бегите скорей сюда! Поглядите на своего отца! У него еще не поседела борода, а он уже выжил из ума!
Мордух молчал.
Сцена развивалась в палисаднике на заднем дворе — крики Шифры, вероятно, достигали всех окружающих соседей.
— Поклонитесь своему отцу, — продолжала она. — И поблагодарите его за Песах! На старости лет не нашел лучшего, чем связаться с русскими лыгнерами!
— Но Шифрочка, — попытался вставить Мордух. — Оглянись кругом! Где ты найдешь еврея, который умеет делать руками? Кроме портных и музыкантов среди нас одни ювелиры, врачи да адвокаты! Я и швейную машину всегда чиню у русских. Потому что больше просто негде.
— Швейная машина — это швейная машина. А маца — это маца!
— Ее можно проткнуть и вилками, раз уж так вышло. Но обещаю, что в будущем году у нас-таки будет новая машинка!
— «В будущем году», — передразнила Шифра. — Скажи еще — «в Иерусалиме», азохенвей! В ожидании твоей чудесной машинки я уже замесила тесто. И пока мы будем дырявить лепешки вилкой — как говорят твои любимые русские, «до вторых пришествий» — все перекиснет, и станет некошерным. Не-ко-шер-ным, ты хоть это слово понимаешь, или в голове у тебя осталась одна подушка для иголок?!
— Кошерным, некошерным… — вырвалось у Мордуха.
Он замолчал, поняв, что на голову сейчас обрушатся самые натуральные казни Египетские, но все-таки продолжил:
— Что ты так дорожишь этой мацой? Один раз отметим Песах обычным хлебом. Разве это так важно? Главное — мы с тобой живы и дети наши живы и будут жить…
— Ну неет…
У Шифры не нашлось слов, и она некоторое время молчала, ожидая, не скажет ли муж еще что-нибудь подобное.
— Не зря ты ходил к русским. Дети, заткните уши и не слушайте своего безумного отца. Ты сам стал хуже гоя, Мордух! Какие ужасные вещи ты говоришь! Разве не Он избрал нас! Разве не Он повелел нам есть мацу каждый год в праздник кущей! Наверное, ты забыл и слова нашего благословения! «Вэцивону аль ахилат мацот»! И какой ты после этого иудей, и чему сможешь научить своих несчастных детей, если тебе наплевать на самый светлый праздник?!
Вадровник понял, что хватил лишку и прислонился к дереву, чтобы сделаться незаметным.
— Нет, дети — вы поглядите на человека, стоящего под этим дубом!
— Мама, это не дуб, а тополь, — возразил рассудительный Марик, который не терпел ни в чем неточностей, а сейчас еще и хотел свести дело к шутке, спасая отца.
— Я не слепая и вижу, что это тополь! — гремела Шифра. — Но я хочу сказать — дуб!
— Но мама…— подал голос бледный долговязый Изя.
— А ты вообще молчи! — оборвала мать. — Еще раз увижу, как с Моськой Овэсом смолишь папиросы — не посмотрю, что ты у нас будущий гений! Возьму у отца ремень — сам он ни на что не способен! Задницу тебе распорю и мозги выпущу! И зайгезунд!
Разумная Фейга принимала сцену расправы молча.
Мордух устал стоять; измученные плоскостопием ноги болели — и он тихонько присел на скамеечку около стола, вбитого еще русским владельцем этого дома.
— Вы только посмотрите на него! Мордух Вадровник! Ты чего расселся, как старый еврей?! Разве не ты глава семьи и опора дома? Так придумай что-нибудь своими мозгами, если они у тебя еще не до конца усохли!
Вадровник молчал. Никто бы не поверил — но он до сих пор любил свою Шифру и готов был сносить ее брань.
А она была готова бушевать еще, еще и еще.
Вбить легкомысленного Мордуха по плечи в землю осознанием вины перед богом, детьми и всем иудейским народом.
Так бы оно и вышло, не появись на черном крыльце Хаим-Гирш.
Он подошел к матери и молча подал ей огромную серебряную вилку.
Шифра замолчала, словно ее выключили.
Нагнулась и поцеловала своего самого несчастного, а потому самого любимого сына.
И вся семья портного Мордуха Вадровника, включая и его, еще не до конца поверившего в утихновение бури, потянулась на кухню — делать мацу ручным способом.
—
Иван Осипов долго плутал по смоленским переулкам.
Вдруг выяснилось, что он не представляет, где и как искать портного, он даже не знал его имени, ведь еврея наверняка звали не просто Мордкой.
Ему чудом удалось обнаружить среди выполненных заказов тележку для молочных бидонов с латунными осями подходящего диаметра. Зная, что завтра с утра выточит на станке точно такую же, Иван отвернул одну из них. Товарищи упились в стельку и лежали около верстака, не имея сил даже разойтись по домам и безразличные к тому, что молодой слесарь ломает готовое изделие. Он подобрал с пола рассыпанные шайбочки и шестеренки, быстро нарезал резьбу и собрал заново многострадальную машинку.
Сейчас Иван очень спешил: он помнил, как плакал несчастный еврей, и понимал, что машинку надо отнести побыстрее.
Расспросив десяток прохожих, несколько раз сворачивая не в ту сторону, он все-таки пришел, куда нужно.
Маленький домик стоял перед кривым двором, стекающим под гору.
У двери блестел бронзовый колокольчик, повыше висела облезшая надпись:
«М. Вадровник. ПОРТНО!»
Судя по всему, восклицательный знак заменял букву «й». Хотя тому и другому просто не хватало места на крошечной табличке.
Впрочем, Иван был чужд таких размышлений — он просто вздохнул с облегчением и дернул колокольчик.
Дверь растворилась не сразу, но резко, как от пинка. На пороге возникла толстая еврейка со страшно сердитыми глазами.
Подбоченившись, она молча смотрела на Ивана.
— Здравствуйте, — почему-то оробев, сказал он и стащил картуз.
— Вам кого, молодой человек? — спросила она с каркающим акцентом.
— Мне Мор… Мо… Ма… — Иван мучительно покраснел, не зная, как правильно назвать портного. — Мне хозяина.
Не говоря ни слова, еврейка круто повернулась и исчезла.
— Мордехай ! — раздался где-то в недрах дома ее громкий крик.
—
— Там к тебе какой-то гой, — бросила Шифра, вернувшись на кухню, где все накалывали вилками раскатанные Фейгой листы. — Небось, порвал свои портки и теперь ему потребовалась твоя помощь.
Обрадованный возможностью убежать от ругани, Мордух прошел в сени.
На нижней ступеньке крыльца топтался знакомый ему молодой слесарь из мастерской.
Коренастый и большеголовый, похожий на доброго медведя, в одной руке он держал шапку.
А в другой — что-то еще…
Завернутое, как успел отметить Вадровник, в газету с портретом наркома путей сообщения Лазаря Моисеевича Кагановича.
— Иосиф…— проговорил он удивленно. — Шалом… Барух а-ба!
— Вот… Держи… Я сделал и принес.
На ходу разворачивая, мастер протянул сверкающую, как медный талисман, машинку для прокатки мацы.
— Ой, вэй…— пробормотал Мордух. — Это… Это…
— Это твой аппарат.
Слесарь добродушно усмехнулся, сощурил глаза и сходство с медведем усилилось.
— Катай мацу и празднуй свою пасху, как тебе велено.
— Боже… Боже ж ты мой…
Не веря глазам, Мордух осторожно — двумя руками, словно изделие из тончайшего хрусталя — принял драгоценную вещь. Песах был спасен. Спасен мир в доме, спасена иллюзия иудейского счастья, цеплявшегося за исполнение обрядов.
И не отдавая себе отчета, Вадровник ощущал, что в душе его спасено еще нечто, еще более хрупкое и уже почти сломавшееся.
Сунув машинку в угол, он опустился на колени и припал лицом к большим, пахнущим железом рукам слесаря.
— Совсем сдурел! — тот схватил его за плечи, поднимая с пола. — Что я тебе — барин старорежимный, руки мне целовать! Я такой же трудовой человек, как и ты.
— Спасибо… Спасибо тебе, Иосиф, — бормотал Вадровник, глотая застревающие в бороде слова. — Я знал, что ты хороший человек… Я знал…
— Да будет тебе, будет… Велика беда? Были б руки на месте. Ну… Сломалась, но я починил.
— Нет, Иосиф, признайся — ты ведь еврей! Ты еврей, и ты понимаешь меня, не то что те русские пьяницы…
— Да какой я тебе еврей?! — парень расхохотался. — Никогда не был… Не веришь? Могу показать.
Он задрал рубаху, словно решив распоясаться, и жест убедил Вадровника лучше всяких слов.
— Но… — портной был обескуражен. — Если ты не еврей, то почему так старался сделать мне машинку? Я ведь кое-что понимаю и таки догадываюсь, что тебе пришлось мастерить ее во второй раз.
— Какая разница, мастерил — не мастерил, еврей — не еврей. Я рабочий человек и слово свое держу. Раз взялся — значит должен сделать.
— Но почему тебя зовут еврейским именем?
Мордух схватился за последнюю соломинку; ему почему-то хотелось, чтобы замечательный умелец оказался евреем.
— Каким еврейским?
— Тебя же твои друзья зовут Осипом. «Осип» — по-русски «Иосиф». А это самое еврейское имя!
— Ах, вот ты о чем! — слесарь опять засмеялся. — Да никакой я не Осип. Фамилие у меня Осипов, вот они и кличут. Дураки потому и охламоны, издеваются надо мной… Ничего, я в этой кустарной не задержусь, на фабрику подамся… А вообще меня зовут Иван. И-ван — как всех русских.
— Иван, надо же…— Мордух обескуражено всплеснул руками. — А я думал, ты Иосиф и настоящий еврей… Такое еврейское имя…
— Так что выходит, — Иван прищурился с искренним удивлением. — У товарища Сталина — еврейское имя?!
— У товарища Сталина?.. — Мордух не боялся русского, но такой вопрос требовал осторожного ответа.
Портной посмотрел в потолок, и ответил серьезно, весьма довольный собой:
— У товарища Сталина — имя сталинское!
— Верно, — Иван удовлетворенно кивнул. — Я тоже так думаю. Ну ладно, я пошел, а ты делай свою мацу.
Он никак не называл портного: настоящего имени не запомнил, а величать взрослого человека Мордкой вдруг стало неловко.
— Нет, постой, — остановил его Вадровник. — Я ж с тобой не расплатился.
— Как не расплатился ?! — удивился слесарь. — Забыл, что ли — одной водки я четверть принес!
— Я не о том! Ту водку выпили твои бездельники дружки. Этот шлимазл, который вопил громче всех. Тебе-то и не досталось, разве не так?
— Ну… — Иван пожал плечами. — Не в том дело вообще.
— Пойдем, пойдем — Мордух тянул парня за рукав. — Я тебе водки налью!
— Да не буду я один пить! Что я — выпивоха какой?
— А кто говорит, что один? — подмигнул портной.
— А что — разве… — Иван запнулся и покраснел, мучительно и натужно. — Разве евреи пьют?
— Пьют и еще как. По праздникам, конечно.
Мордух прищелкнул пальцами.
— Ты думаешь — евреи не люди? Ошибаешься.
Состроив гримасу и заговорив с чудовищным акцентом, портной продолжал:
— Еврэи таки жэ люди, как и русские, только говорат по еврэйски!
И, не слушая возражений, потащил Ивана в дом.
Завел в большую комнату, светлую от окон на двух стенах, заваленную обрезками тканей и выкройками из газет, с черным манекеном в углу. Посадил на высокую табуретку и исчез.
Слесарь озирался с любопытством; он впервые оказался в еврейском жилище.
Еще на крыльце он почувствовал запах чеснока, подгорелой муки и еще чего-то специфического, чего не встретишь в иных местах. Однако вместе с этим Иван ощущал дух крепкого дома, где все — от мала до велика — держались друг за друга, несмотря на мелкие размолвки. Что было совсем не похожим на его прежнюю семью в деревне Осиповка, где отец-сапожник, напиваясь всякий праздник до полного озверения, гонялся за матерью и швырял обувными колодками, целя в голову — а она в ответ тыкала вилкой и однажды раскровенила ему лицо, чудом не лишив глаза.
— Вот, — портной вернулся с заговорщическим видом.
В обеих руках его блестели большие, до краев полные серебряные чарки непривычной формы.
— Ну — ле хаим! — добавил он, протягивая одну своему гостю из них.
— Что-что ? — переспросил слесарь.
— Это я по-нашему сказал…
— А по-нашему как будет?
Иван засмеялся; добродушный от природы, сейчас он готов был балагурить по любому поводу от радости, что помог еврею с его праздником.
— Может, ты меня энтими словами по матери посылаешь? Я же не понимаю!
— Нет, — ответил Мордух, мгновенно посерьезнев. — Я сказал «за жизнь». Самое главное, что у нас есть. Разве не так?
— Так. Согласен с тобой. Ну, будь здрав.
Они выпили.
— Послушай, — спросил Иван, по-прежнему никак не называя портного. — Скажи, почему вы… евреи всегда грустные?
Портной несколько секунд молчал.
— Почему… Потому что у нас нет Родины, — тихо ответил он. — Если ты увидишь веселого еврея — значит он уже в Иерусалиме.
— А где ето — Ерусалим ?
— Да бог его ведает, если точно, — признался Мордух, не владевший глубинами географии. — Где-то около двух морей, Мертвого и Красного… Возле Египта, кажется.
— Далеко?
— Очень. На краю земли, где Африка начинается.
— Африка… — тихим эхом отозвался Иван.
Судя по всему, это слово означало для него места столь отдаленные, что почти не существующие в природе.
— Но если так далеко — зачем он тебе?
— Не знаю… — так же честно сказал портной. — Мне и в Смоленске хорошо. Меня здесь никто не обижает…
Он улыбнулся.
— И вообще… Но он все-таки нужен, и не только мне… Нам, всем евреям — там наша Родина, нас изгнали оттуда очень давно, и мы много веков разбросаны по свету. Но когда-нибудь возьмем, все соберемся и вернемся в Иерусалим. И станем счастливы на своей земле — и вот тогда ты не увидишь ни одного грустного еврея. По крайней мере, мы заставляем себя в это верить.
— Своя земля…— пробормотал русский. — У вас вообще своей земли нет. А у нас… Возьми мою Осиповку — кругом одни пустоши да болота, хрен кому нужны. Или Сибирь. Земли до черта, а обратно никому ни нахрен, окромя колодников.
— Да… Как таки получается, — тихо проговорил портной. — У нас евреев нет родины и мы несчастны. У вас русских ее слишком много — и вы тоже несчастны. И мы похожи друг на друга, разве нет?
Слесарь молча кивнул.
— Но когда-нибудь все станет на свои места и все мы будем счастливы, правда, Иван?
— Правда. Должно быть так. Иначе…
— Послушай, — перебил портной, положив на его колено худую руку. — Скажи мне вот что… Я старый еврей. И неважно даже, что старый. Мы евреи вообще не умеем драться. Умели когда-то, потом разучились, был у нас всего один полководец, да и то ему бог помогал, море раздвигал, и так далее… Иначе что бы у него вышло, я спрашиваю? ничего, полный шмонцес, да и только. Ну а сейчас? Посмотри на нас — нет, лучше и не смотри… А ты русский, молодой и сильный. Стрелять наверняка умеешь.
— Не без того. Я в Красной Армии отслужил как-никак.
— Так вот скажи мне, скажи — если Гитлер на нас нападет… А ведь может напасть, а?
— Может.
— Если Гитлер нападет, ты сможешь защитить нас — никчемных евреев? Которые ничего хорошего тебе не сделали, но и ничего плохого ведь тоже! Сможешь?
— Смогу, — Иван уверенно рубанул кулаком в воздухе. — И тебя защищу, и Сару твою и все твое семейство…
Вадровник не стал его поправлять: он знал, что для русских все еврейки до сих пор оставались Сарами.
— …Всех защитим. А потом врага разобьем. Этой самой, как ее… Малой кровью. И могучим ударом — не сумневайся…
—
— …Нет, Мордух, ты сегодня не в себе, — продолжала бушевать Шифра. — Постыдился бы в таком виде являться перед своими детьми!
Вадровник, стремясь растянуть минуту торжества, прятал сокровище за спиной.
— Ну куда это годится! Напиться водки накануне Песаха, до первого сейдера! Дети, он вам вовсе не отец!.. Реб Мордехай Вадровник! Общаясь с гоями, ты сам стал хуже гоев, потому что даже они не пьют перед своей пасхой. У них этот самый, азохенвей… Фост!
— Пост, мама, — поправила Фейга.
— Пост или фост, неважно! Ты опустился так, что скоро в самом деле перестанешь быть евреем.
— А ну, бросайте свои вилки и ложки, — весело закричал Мордух. — Шифра, скатай обратно это тесто, пусть оно себе киснет для булочек, я смерть как люблю твои булочки! А ты делай новый замес! И сейчас у тебя получится кошерная маца! Наикошернейшая — какой нет даже у Житомирского раввина! Вот!!!!
И он со стуком опустил на стол долгожданную машинку.
—
Через несколько минут было замешано свежее тесто, которому не предстояло ждать около печи больше дозволенных Моисеем восемнадцати минут. На отскобленном и чисто вымытом столе началась спорая работа.
Восхищенно раскрыв рот, Хаим-Гирш наблюдал, как мелко и золотисто взблескивают зубчики машинки, оставляя за собой безупречные ряды квадратных дырочек. Мордух смотрел на сына и впервые подумал, что любимые им марки не с животными, городами или спортсменами, а именно с летательными машинами — не случайность. И тут же вспомнились моменты, когда тот пробирался в мастерскую и так же завороженно смотрел на работу металлических частей старого «Зингера». Судя по всему, младшему из Вадровников было суждено нарушить еврейские привычки и двинуться по пути инженера или даже конструктора…
Фейга раскатывала тесто и катала по нему чудесный аппарат, Шифра разрезала продырявленные листы и укладывала их на противни перед печью.
Распираемый хмельной гордостью за себя и за русского парня, Мордух побежал в мастерскую и схватил свою скрипку.
Не Скрипку с большой буквы, купленную Изе — дорогую, покоящуюся в бархате футляра — а старую исцарапанную, на которой он сам в свободные минуты наигрывал «Идише маме» или «Купите папиросы», растекаясь в мелодиях тоской своей еврейской души.
Но сейчас Мордух тосковать не намеревался.
Сейчас ему хотелось радости и веселья — такой радости и такого веселья, которые позволили бы забыть неудачи хотя бы на время.
Чувствительный Изя, обладавший абсолютным слухом, скривился и убежал к себе, едва завидев отца со смычком в руке. Мордух не обижался на сына: в самом деле, неумелая игра могла лишь оскорбить подлинного музыканта — но не играть сейчас было просто невозможно.
Пританцовывая вокруг большого стола, мешая всем, и едва не сбивая с ног худенького Хаим-Гирша, он грянул залихватскую песню о том, что жив отец и не умер Израиль, и вообще все еще впереди:
— Од авийну хай!
Од авийну хай!
Ам Исраэль,
Ам Исраэль,
Ам Исраэль
Хай!…
Шифра кричала, что непутевый муж мешает ей катать листы и лучше бы он шел петь и плясать в мастерскую, а еще лучше — прямо на улицу, и не просто так, а со шляпой, куда прохожие накидают серебра или даже бумажек, лишь бы только он перестал орать, как старый мартовский кот.
Счастливый Мордух не обращал на то внимания.
Абсолютно немузыкальный Марик подпевал по-петушиному и даже приплясывал, ухватив себя подмышками, пытаясь изобразить старый еврейский фрейлехс, хотя ритм песни того не позволял. И портной чувствовал, что хотя для него самого все дети одинаковы, но средний сын любит отца сильнее других…
—
— Послушай, Мордух, — спросила Шифра, когда маца тихо жарилась в печи. — Кто был тот гой, что к тебе приходил?
— Это был не гой, — возразил Вадровник.
— Тот самый, что сделал тебе машинку для мацы?
— Это был не гой, — повторил портной.
— Не гой? Но он не похож на еврея. И к тому же не сам ли ты говорил, что ни один еврей не сможет сделать руками такую тонкую сложную вещь?
— Он не еврей.
— Не гой и не еврей… разве так бывает?
— Бывает. Он и не гой и не еврей, он человек.
— Человек?..
— Да. Просто человек, — твердо ответил он.
IV
В комнате с зашторенными окнами призрачно мерцали свечи.
Не какие-нибудь расставленные огарки — у Вадровников горел настоящий ханукальный семисвечник, который принесла когда-то в новую семью осиротевшая дочь киевского раввина.
Мордух соображал, что свечи на Песах вроде бы не зажигают, или зажигают в строго определенные дни — но теперь все перепуталось, никто не помнил точной последовательности обрядов и даже сама Шифра не могла ничего сказать.
А портному нравились свечи: своим огнем и жарким потрескиванием они словно приближали к богу… в которого по обычным дням он давно не верил.
Священной Торы — огромного свитка, перематываемого при чтении между двумя валиками — тоже не имелось, но была Шифра, помнившая нужные слова и подсказывавшая их Мордуху.
И сейчас глава семейства и опора иудейской веры в доме читал вызубренный текст:
— Борух ато адэй-ной элэй-эйну мэлэх оэйлом, амейци лэхэм мин оорэц!
Иврита он не знал, но представлял по смыслу, что сейчас славит бога — великого и грозного Яхве, даровавшего им пищу и позволившего вырастить хлеб, из которого испечена многострадальная маца. Ровной горкой, темнея аппетитными корочками, она лежала рядом с чарками спиртного, свертками горькой зелени, фаршированной щукой и другими яствами пасхального стола.
Облаченный в белый молитвенный талес, с приглаженными волосами и расчесанной бородой, портной выглядел довольно солидно.
Произнося непонятные слова, он раскачивался в ритм фразам, хотя, возможно, этого делать не следовало. Молящиеся иудеи раскачивались, чтобы отстраниться от окружающего и не думать ни о чем, кроме бога, однако пасхальный сейдер был не молитвой, а благословением — но Мордух считал, что лишнее усердие не пойдет во вред. Тем более, что и облачение его оставалось неполным: в вещах маленькой Шифры был ханукальный семисвечник, несколько потрепанных религиозных книг и почти новый талес, но не нашлось ритуальных ремешков, которых так и не удалось раздобыть за годы скитаний.
И если бы господь решил придраться к Мордуху Вадровнику, то он сумел бы сделать это без проблем — однако портной надеялся, что в такой торжественный день даже суровый властитель проявит снисходительность.
Мордух читал и читал, а сам в это время размышлял, отмечает ли Песах нарком Лазарь Моисеевич Каганович — тот самый, чей портрет красовался на расправленной и аккуратно сложенной газете из-под машинки.
Наверное, Каганович Песаха не отмечал — ведь живой небожитель и так имел всего достаточно, чтобы просить бога о чем-то еще.
И если бы маленький смоленский портной Мордке Вадровник каким-то образом попал к нему и обратился на идиш, тот наверняка бы посмотрел на него недоумевающе, а потом сказал строго, скосившись на портрет товарища Сталина:
— Товарищ! Здесь вам-таки наркомат, а не синагога. Извольте выражаться на понятном языке!
Портной встряхнулся. Получалось, что священнодействуя, он попутно думал о совершенно посторонних вещах, а это никуда не годилось: ведь бог мог прочитать мысли и перестать слушать.
Но ведь он не выпрашивал у грозного творца ни богатства, ни благ, он лишь подтверждал свою верность. А если уж все-таки просил, так самую малость, на какую имел право любой человек: чтобы оставалась живой и невредимой его семья.
Шифра, ругливая, но единственно ему нужная, искренне верившая в силу обряда.
Фейга — красивая, как мать в юности, но, разумеется, не верившая ни во что. Но тем не менее, и для нее это представление тоже было таинством, ведь в данный момент она была не комсомолкой и не без пяти минут учительницей, которой предстояло вести чужих детей по светлым дорогам к коммунизму — сейчас она казалась просто будущей женщиной. Будущей еврейской мамой, чьи узкие плечи понесут ношу, взваленную богом на избранный народ. Ведь неизвестно, скольким еще поколениям предстояло закончить путь в изгнании, не обретя своей потерянной Родины. А пока евреи оставались разбросанными и гонимыми, на кого, как не на их матерей ложилось суровое бремя: приумножать иудейский род, не давать ему загинуть среди чужих равнодушных людей?
Высокий худой Изя. Нервный, как положено человеку искусства, он ко всему относился всерьез. Шептал вслед за отцом, пропуская сквозь себя туманные заклинания. Мордух не раз слышал, как дорогая скрипка выпевала нечто похожее на еврейские мотивы, но в то же время совершенно новое — и, дай бог, Израилю Вадровнику предстояло сделаться не просто скрипачом, а композитором, выражающим душу своего народа.
Голубоглазый, в бабушку по материнской линии, Марик оставался атеистом, как всякий будущий врач, постигающий природу в ее внутреннем строении. По сути дела, он был уже не евреем, а гражданином мира: учась в школе, свободно знал латынь, зато ни слова не понимал на идиш, не интересуясь умирающим языком, который не принесет пользы на будущем научном пути. И сейчас он изнывал от тоски, ему было ему скучно слушать непонятную галиматью — но он любил отца и согласился оторваться от книг, раз того требовали обстоятельства.
Хаим-Гирш… Он был слишком мал, чтобы что-то воспринимать, но от его присутствия Мордуху делалось еще теплее на душе.
Как не могло не сделаться любому отцу, когда рядом оказывались его дети.
Их с Шифрой дети.
Дети народа Израиля, разбросанного по земле.
И лишь в отдельные часы по расписанию священного месяца Нисана собиравшиеся около одинаковых столов во всех краях света, чтобы преломить мацу.
Чтобы подкрепить веру в неизбежное — хоть когда-нибудь грядущее! — счастье.
Борух ато адэй-ной элэй-эйну мэлэх оэйлом ашер кидшону бэмицвэйсов вэцивону аль ахилат мацот!
Мордух Вадровник обвел затуманившимися взором свою семью.
…Ахилат мацот!
В будущем году в Иерусалиме…
2004 г.
© Виктор Улин 2018 г. — дизайн обложки (оригинал фото из Интернета).
Оригинал: http://z.berkovich-zametki.com/2018-znomer11-12-ulin/