Мы выходим из дома пораньше, пока не жарко, идем по улице Нариманова, спускаемся к морю и идем по берегу на пляж под названием Джорат.
До Джората идти далеко. Можно доехать на автобусе, но мы делаем утренний моцион, это очень полезно для здоровья.
На берегу лежит тюлень. Мы подходим к нему и глядим.
- Мементо мори! – говорит дедушка.
Тюлень как живой, и все же сразу видно, что он мертвый. Наверное, он выбросился, хотя зачем это нужно делать, ведь в море жить так отлично, хотел бы я быть Ихтиандром!
А может быть, пока я спал, на море разыгрался шторм, и взбесившиеся волны швырнули его на скалы? Это очень могло быть. Дьявольщина! Суровый норд-ост! Мементо мори!
Мы идем, солнце начинает припекать, вокруг никого до самого горизонта, то есть не до горизонта, а до далеких зонтиков Джората.
Дедушка рассказывает мне, своему внуку, приличные, развивающие меня анекдоты.
Дедушка интеллигент, это чувствуется по всему. Он читает книги на английском. Он и мне прочел «Братца Кролика и братца Лиса», хотя я не понял ни слова. Он читает и обычные книги, Жюль Верн, Марк Твен. Уже очевидно, что я пошел в него. Возле пляжа песок испещрен грубыми порнографическими рисунками, сделанными палочкой от мороженого. Дедушка покашливает, но молчит, видимо, не желая привлекать моего внимания к этому творчеству.
Я ничего не понимаю в рисунках, и в то же время понимаю все. У меня вот-вот начнется процесс полового созревания. У меня он проходил так мучительно, что чуть не повредил психику, а может быть и повредил, да, скорее всего, повредил. Ах, если бы взрослые догадались, как важно знать их мальчику, что трогать и дергать себя за писюн не гадкое извращение, что оно не ведет к скорой смерти и что это бывает в детстве со всеми, даже с папами! Но взрослые не помнят, или стесняются.
Но до этого еще полгода или год, а пока мы с дедушкой пришли на пляж Джорат. Азербайджанские мальчишки, несомненные авторы рисунков, разносят по пляжу мацони – простоквашу в стаканах, накрытых бумажками. Эта простокваша очень полезна для здоровья. Мы выпиваем по стакану мацони, гладим себя по животу и лезем купаться в море, такое теплое и соленое, что лучше не надо. В воде плавает много медуз, но все они мелкие, белые и не кусаются. Я надеваю маску, ныряю и плыву, как Ихтиандр, и мне кажется, что я варюсь в густом супе.
Я приехал на море к бабушке и дедушке на целое лето, чтобы вылечить хронический насморк. Под этим научным названием кроются зеленые сопли, с которыми я ходил с осени до весны. Но лечить ничего не пришлось, так как после первых же купаний насморк исчез и больше никогда не вернулся. Вот какое хорошее Каспийское море, где живут мои дедушка и бабушка!
Оля, моя двоюродная сестра, или, как высокопарно говорит дедушка, кузина, тоже живет здесь, в Сумгаите, со своими папой, мамой и братом Сережей, моим тезкой. Это семьдесят второй, и мне десять, а Оле шестнадцать и она так красива, что азербайджанские парни сходят по ней с ума, а один, токарь, даже выточил для нее крестик на заводе. Но, конечно, и папа, и мама, и старший брат Сережа держат Олю в ежовых рукавицах. Впрочем, в конечном счете, это не помогло – после школы Оленька поехала в Ленинград поступать в театральное, но оказалась не в театральном, а в гардеробе какого-то театра, там она быстро забеременела и стала матерью-одиночкой. Но все окончилось хорошо, и на ней женился какой-то татарин Галлиев и взял ее вместе с ребенком, дочкой Женей. Правда, потом они развелись, и Оленька еще два или три раза выходила замуж. Она до сих пор живет в Ленинграде, то есть не Ленинграде, а Петербурге, а ее дочке уже лет сорок пять.
А пока она пришла в гости к дедушке и бабушке, юная, с полными длинными ногами в коричневом загаре и сидит на краешке стула, стыдливо оправляя юбку, но юбка, по моде тех лет, так коротка, что белые трусики нет-нет да и выглянут. Я жадно разглядываю кузину, чувствуя какую-то тайную связь ее с рисунками на мокром песке Джората.
- Ольга! – возмущенно говорит дедушка. – Ты одета как… - он не может подобрать слов, - как пропащая субретка!
Дедушка интеллигент довоенной закваски. Всю войну он провел на стройке народного хозяйства, потому что перед войной он был бухгалтером и его подставили. Так говорила мама. Я не знаю, что такое «подставили», а мне никто не хочет объяснить.
Мы пьем чай с инжировым вареньем и разглядываем старый фотоальбом. Бабушка была в юности горничной в Ленинграде. Раньше я думал, что горничные были до революции, но, повзрослев, сопоставив даты ее рождения и революции, понял, что она не могла быть горничной в четыре годика, а была ею позже, у какого-нибудь нэпмана или спеца. Бабушка в шляпке - вылитая машинисточка из «Собачьего сердца».
- Бабушка! – кричит пропащая субретка. – Какая же ты прелесть! – и, чтобы сделать ей приятное, добавляет: - Сейчас бы на тебя оглядывались!
- Как оглядывались? – пугается бабушка.
Она тоже интеллигентка, но почему-то – «собачья». Так иногда говорит мама. Я этого не понимаю. Я очень люблю бабушку, конечно не так, как другую, на Кубани, но тоже сильно. У меня две бабушки, и обе Кати.
На обеденном столе большое блюдо, а на блюде гора зелени – тут и петрушка, и укроп, мята, базилик и, главное, – кинза. Все берут эту зелень и едят ее после каждого кусочка котлеты или ложки супа. Это очень помогает здоровью.
Блюда европейские, но все с привкусом южности. Особенно мне нравятся голубцы в виноградных листьях – долма. Их надо окунуть в растопленное сливочное масло, обмакнуть в мацони и только тогда кушать. Даже гороховый суп варится из особого местного гороха – он цельненький, упругенький, а рядом в тарелке плавает алыча.
Двухкомнатная квартирка пропахла жареной на сливочном масле картошкой и мылом «Календула». Они все слишком наголодались на стройке народного хозяйства, в войну. До сих пор они не могут нарадоваться сливочному маслу.
Город Сумгаит тоже пропитан запахами, и главный из них – аромат розовых жирных цветов, но я не помню, как они назывались. Мороженое здесь вкусное, но твердое, как камень.
Мы идем ночью из кино. Я помню, это был «Разиня», с Луи де Фюнесом. Я ужасно хочу пить. Мы останавливаемся у автомата «Газ. вода», бросаем копейку и, за неимением стакана, папа поднимает меня под мышки, я просовываю голову и пью прямо из краника. И мы все вместе хохочем.
Родители прилетели вместе со мной на лайнере «Ил-62», но скоро улетают, а я остаюсь.
В море возле набережной плавают коричневые пятна нефти. Однажды маме вздумалось меня здесь искупать и потом она бежала со мной на руках до самого дома, а еще позже они с бабушкой оттирали меня в тазике керосином, а потом, чтобы компенсировать мне моральный ущерб, накормили меня клубникой. Но это было раньше, когда мне было шесть лет.
Мы с дедушкой едем в Баку на экскурсию. Мы гуляем по Старому городу, ходим по улочкам, и дедушка говорит, что это здесь заблудился Андрей Миронов в «Бриллиантовой руке». Мы идем по Фиш-стрит:
- Черт побери! – говорю я.
- Шьорт по-бье-ри! – говорит дедушка. И мы смеемся.
Мы поднимаемся на Девичью башню по винтовым ступенькам и на каждом этаже разглядываем экспозицию о средневековoм прошлом.
Мы видели деревянный трамвай; под потолком горела голая лампочка, окна забраны фанерой; дверь открыл пузатый дяденька с усами и сумкой кондуктора и сказал: «Заходите, дорогие!», и мы вошли и проехали одну остановку.
У порогов сидят чеканщики и жестянщики.
Мы поднимаемся на фуникулере; мы плывем по морю на прогулочном катере; мы кушаем мороженое и дедушка говорит:
- Знаешь, у меня есть брат в Америке, он иногда присылает мне письма.
Вдруг он бросает на меня, десятилетнего, странный взгляд:
- Но, конечно, - торопливо говорит он, - я ему не отвечаю.
Смешно. Дедушка – еврей.
Мы идем с ним в гости к его родственникам, каким-то старикам и старухам, и пьем на балконе чай со струделями.
- А помните, - говорит кто-то, - как Володя совсем еще мальчиком сбежал из Петрограда в будке машиниста?
Все чему-то смеются, а я с уважением гляжу на Володю – это мой дедушка. Вообще, они все ленинградские, просто их побросала жизнь.
- А помните, - говорит другой, - как верхушка жировала в блокаду?
Все потупляются.
- А как жировала верхушка? – спрашиваю я.
Дедушка краснеет, а все долго молчат и переводят разговор на другое. Я дикий, невоспитанный казачок – сын Лени, младшего сына Володи.
- Леня, Леня… - качают головами. – Какой был хороший мальчик. На кубанской казачке! Это ведь такие пещерные антисемиты!
На меня строго взглядывают, и я чувствую себя пещерным антисемитом.
Леня – непочтительный сын, но дедушка помалкивает – он и сам женился на русской, Кате Кружковой из Пскова. Пока дедушка прощается со своими родственниками, я выскакиваю за дверь, чтобы бежать домой, к бабушке.
- Сережа! – жалобно зовет самый старый старик. – Подожди, у меня для тебя подарок на память! Мы больше с тобой не увидимся, вероятно.
Он дарит мне большой роскошный альбом репродукций картин Айвазовского. Он просит меня прочесть посвящение вслух, чтобы показать всем, что я умею читать, и этим несколько сгладить впечатление от моих выходок.
«Младшему в роду Зельдиных от старшего в роду!» - читаю я, и все разражаются аплодисментами.
Этот альбом долго лежал в шкафу, пока, уже в Житомире, я не отнес его в магазин «Букинист», на Михайловской. Его купили в тот же день, а я выручил хорошие деньги, по-моему, двадцать семь рублей. Мне тогда было семнадцать лет и я был влюблен в польскую красавицу Ирэну Кислицкую, которая была старше меня и муж которой должен был скоро прийти из армии. С такими деньгами я был графом Монте-Кристо и повел свою возлюбленную в кафе «Первомайское» и там угощал ее вином «Кокур» и коктейлями «Красный мак», пока меня не вывели дружинники, а Ирэна осталась со знакомыми.
Ни о каких материальных утратах, даже квартиры, я потом не жалел так сильно, как об этом альбоме Айвазовского – это был раритет, семейная реликвия, которую я должен был передать сыну, а он – внуку. Но все это так глупо, ведь Шурик весь в меня.
И потом, у меня есть еще одна святыня – где-то в шкафу, между книг, стоит коричневая, наклеенная на паспарту, с размытыми чернильными словами на обороте – фотография прадеда со стороны матери, кубанского казака Михайлы Буракова, в черкеске с газырями, в папахе, с пистолетом и огромным кинжалом на поясе. Эта фотография стопятилетней давности навевает на меня самые разные мысли.
Я вглядываюсь в лицо прадеда Михаила, удивительно похожего на Джейсона Стэтхема в папахе, в его широкую фигуру, в черкеску с газырями, в пистоль, в кинжал; но я не жалею, что пошел не в него, а в своего азербайджанского дедушку Володю, невезучего бухгалтера, в старости продававшего билетики на сумгаитском рынке.
УТОМЛЕННОЕ СОЛНЦЕ
Есть выражение: «история рассудит». Это глупое выражение. Ведь историю пишут люди, а значит сегодня она рассудит так, завтра эдак, а послезавтра вообще никак.
Гораздо надежнее, если рассудит время. Единственно плохо, что пока время рассудит, уже не помнишь, о ком шла речь. Как сказал поэт: «Все пройдет, как с белых яблонь дым». Или, проще говоря: «Сик транзит глория мунди». Это очень грустный транзит. Еще хорошо, что придумали книги, а то бы мы не знали и имен. А так пожалуйста: Готфрид Бульонский. Кто это такой, не известно, остались только имя и фамилия.
Еще говорят, что время – фикция. Фикция, фикция, еще какая фикция! Поэтому не надо обижаться на то, чего нет. Не будем расстраиваться, а лучше улыбнемся, кисло и мудро: вот послушайте, какая история случилась с Поэтом Революции Владимиром Маяковским и неким Альвеком.
Сейчас мы не в состоянии даже вообразить себе, насколько велик был Владимир Маяковский в свое время. Публика его обожала, из каждого граммофона лились его стихи. Рев. поэты и литераторы сделали его своим знаменем и подняли его на щит. Они буквально пресмыкались перед его гением.
Естественно, Маяковскому завидовали. Так, Булгаков вывел его под видом Иванушки Бездомного в «Мастере и Маргарите». Это, конечно, не красит Булгакова.
Поговаривали, что Ильф и Петров тоже ему завидовали и поэтому вывели его под именем Ляпис-Трубецкой, но это просто легенда. На самом деле, под этим именем выведен поэт Осип Колычев, подлинная фамилия которого была Сиркис, но он подписывался старинной боярской фамилией Колычев. Этих старинных бояр истребил Иоанн Грозный, и тогда Сиркис взял себе их фамилию. А к Маяковскому Ильф и Петров ничего не имели.
Нет, Маяковский был велик, что ни говори. Вот лишь несколько примеров.
Однажды Зощенко зашел в ресторан и сел за столик. Вдруг к нему неожиданно подсел Маяковский. Посетители шептались, кивали на Маяковского и показывали на него пальцем. Заговорили о литературе. Владимир Владимирович искрометно острил, Зощенко, как обычно, мрачно молчал. Вдруг Маяковский встал и пошел поиграть на бильярде – он любил грешным делом покатать шары, ведь ничто человеческое не чуждо даже гениям. Тем более, у Маркса о бильярде нигде нет.
И вот, Маяковский встал из-за стола, где он сидел с Зощенко, и пошел поиграть в бильярд.
Зощенко, который все это время томился и вообще очень хотел домой в гостиницу, все же не смог себя заставить встать и уйти. Он говорил потом: «Ну кто я такой – молодой, начинающий, и пяти лет не пишу, а тут – Маяковский! Как же это я уйду без разрешения?»..
А когда Маяковский уходил из гостей, почитав свои стихи, то гости долго сидели молчаливые, бледные, задумчивые и лишь потом тихонько расходились по домам, чтобы там сразу же записать это событие в дневник, в назидание потомству.
И вот, представьте себе, в одну и ту же эпоху с этим поэтическим исполином и Голиафом жил газетный человечишко под подозрительной фамилией Альвек. Или это был псевдоним – это совершенно не важно. Этот Альвек, даром что был ничтожеством и пигмеем, все же взял себе за моду являться на все поэтические вечера с участием Маяковского и там, с непередаваемой наглостью, хотя и вежливо, громил его, всячески третировал и насмехался над его новаторскими поэтическими формами.
Маяковский редко обижался на юродивых. Будучи непобедимым и прославленным мастером диспута, он даже жалел более слабых, неопытных оппонентов, щадил их и оставлял их в живых. Один современник вспоминал в своих мемуарах: «Как мягко отвечал Владимир Владимирович на диспутах рабочим и крестьянам! Наверное, так ведет себя боксер, когда он обучает ребенка своему суровому спорту…»
Дошло до того, что Маяковский так привык к блошиным укусам Альвека, что, придя на какой-нибудь диспут, первым делом спрашивал у своего администратора: «Альвек есть?» И узнав, что есть, улыбался и говорил: «Ну, значит можно давать третий звонок!»
Вы сами видите, какой был Маяковский!
И вот, как это ни грустно, прошли года. Естественно, все переменилось. И скажите – кто сейчас любит стихи Маяковского? Если вы честный спорщик, вы должны будете признать, что довольно узкий круг специалистов. Еще более маленькая кучка любителей ценит раннего, дореволюционного Маяковского:
Ночью хочется звон свой
спрятать в мягкое,
в женское… -
это и правда очень хорошо, но ведь это же для эстетов! Все же его революционное наследие, которое загубило его как поэта, а потом свело в могилу – забыто.
- Ну и хрен с ним, - скажете вы, - с наследием. А при чем этот конь, Альвек?
А при том, что если вы запоете в любой распивочной: «Утомленное со-олнце…», - то трое из десяти алкашей вам подпоют: «нежно с морем проща-алось…»
А автор этой столетней нетленки и есть этот жалкий поэтишко Альвек!
Но я бы не радовался на месте Альвека, что он обскакал Маяковского, как говорится, «на гнилом коне». Не успеет оглянуться, как забудут и его «Утомленное солнце», и даже «Мурку», а может быть, даже и Высоцкого с Цоем.
А вы говорите: история рассудит. Как же!
Зельдин Сергей, родился в 1962 г. в станице Ярославская Краснодарского края, Россия. С 1972 проживаю в городе Житомир,Украина. Закончил школу,служил в армии, работал стеклодувом,инкассатором,был бизнесменом и даже политиком. Сейчас работаю сторожем. Публиковался в журналах «Радуга»(Украина), «Крещатик»(Германия), «Волга»(Россия), «Новый берег»(Дания).