Ленинград
Лохматое небо.
Промозглая осень.
Точёная графика зимних решеток.
Твой норов то бешен, то нежен, то кроток.
И трогают душу то чистая просинь,
То прозелень сквера.
Но это так редко.
Трамвайчик речной — по угрюмым каналам.
Мой город — моя золочёная клетка.
Свободен я в ней, только дело за малым…
Всё так приблизительно, призрачно, зыбко,
Как полночь на улице Зодчего Росси
В июне, когда одинокая скрипка
Мучительно бьётся в гранитном вопросе.
Вперёд до Гостиного.
Невским пустынным,
Где эхо шагов будто спутник секретный,
До неба тяжёлого над равелином
И висельных рам в тишине предрассветной.
Венеция Севера.
Кровь под гранитом.
Мосты разводные.
Ажурные своды.
Молчащие сфинксы.
Змея под копытом.
Дыханье оправленной в камень свободы.
И ангел бессонный — бессменнная ВОХРа —
С течения времени глаз не спускает.
Рассвету откликнулась грязная охра.
Пора переклички.
Меня выкликают …
Чайковского 43
Моисею Кагану
Приехать в Питер. Пить его
слоистую слепую сырость,
в которой сплавлены родство
и стиснувшая зубы сирость,
и тучи поперек и вдоль,
и встречи сладостная боль.
По старым улицам пешком,
смакуя шаг и неба серость,
прийти во дворик, что знаком,
как скромного застолья щедрость
без ресторанного вранья,
простая, теплая, своя.
Глаза щекочет окон свет.
Заплакал бы — да плакать нечем.
За столько лет иных уж нет,
а те, кто есть ещё, далече.
За тридевять земель идти.
И не успеть.
И не найти.
Свидание
Сырые ломти питерского неба
желанны, словно в детстве ломоть хлеба.
Посыпать солью — вот тебе и пир.
Я столько лет под этим небом не был,
что не пойму уже, где быль, где небыль,
о чём молчит, глядясь в Неву, ампир.
Жужжат в подъездах слухи, будто мухи.
Жму кнопки, но звонки слепы и глухи.
Забиты двери временем былым,
а если и откроют, то старухи
в тенях своей беспамятной разрухи,
и не припомнят гостя молодым.
Листаю я воспоминаний святцы,
не веря в чудо … Но ведь может статься …
Не станется. Всё будет так, как есть.
Дворами бесконечными скитаться
и возле бака с мусором остаться,
как сорванная ветром с крыши жесть.
Бомжи проходят мимо вереницей,
и чудятся средь них родные лица,
но не окликнуть, не заговорить.
Мутна минувшей жизни роговица…
Но тут поймёшь, что всё это лишь снится,
что ссохлись губы и что хочешь пить …
Багровый круг балтийского заката
на шпиле церкви. Аппассионата
сгущенья дня до вечности. Мираж
качающихся в Мойке отражений
домов и неба. Мягкий карандаш
кладёт на город розовые тени.
Ты говоришь … А что — не разберу.
Мне кажется, что я сейчас умру —
какое счастье умереть от счастья,
чтобы воскреснуть утром, закурить
и чувствовать, как тихо вьётся нить
со-бытия, со-знанья, со-участья.
Вдоль Мойки … вдоль Фонтанки … не спеша …
Пить воздух из небесного ковша
по-питерски слоистый, как когда-то,
настоянный на корюшке, весне,
и думая, что всё это во сне,
щекою ощущать тепло заката.
И до утра на спуске у Невы
быть с нею то на ты, а то на вы,
как с женщиной за миг перед признаньем,
когда ещё кружúтся голова
и тайным смыслом полнятся слова,
и нежность чуть испугана желаньем.
Я думал — всё прошло, и навсегда
ушла меж пальцев память, как вода
влилась в Неву и в небо воспарила …
Но полночь, будто лист, белым-бела
и память пишет, как жила-была,
когда всё было и ещё не сплыло.
И снова, словно много лет назад,
мне открывает душу Летний Сад,
и неба свод прозрачен, чист и прочен,
и лабиринты питерских дворов
выводят на звезду Пяти Углов,
и жизни срок на жизнь не укорочен.
Но мне пора … И ты меня прости,
всплеснув мостами, молча отпусти
на все четыре … Дождик плачет нудный.
Простишь, отпустишь и опять простишь,
Преломишь хлеб и молча приютишь …
А я приду, как сын приходит блудный …
6 ноября 1938
Вижу отчётливо, как наяву:
клочьями тучи по небу сырому,
кровь, что впадает мерно в Неву
из полумрака Серого Дома,
и под мостом на промозглом посту
мальчик с винтовкой, в тяжёлой шинели.
Мама девчонкой спешит по мосту
к серым воротам с чёрною щелью
и говорит в неё имя отца,
слышит из щели, что числится в списках,
благодарит в темноту подлеца,
снова торопится улицей склизкой.
Лапу на город дракон наложил.
Рано смеркается, поздно светает.
И у Литейного тихо, как жил,
дед красной струйкой в Неву утекает.
***
Ночами душу сон морочит
И, как ни кинь, выходит клин.
Кукушка жалобно пророчит
средь окровавленных рябин,
и боги по-людски восходят
на эшафот сырой земли,
и ангелы — курок на взводе —
ждут, затаив дыханье, «Пли!».
Лёд на Неве в разгаре мая,
на Стрелке свечи двух колонн,
подножка старого трамвая
и монастырский перезвон,
и дух грибной в лесу знакомом,
и мать на волжском берегу,
и первый блин, что вечно комом,
и след Жар-Птицы на снегу,
и безрассудная отвага
весёлой жизни на Руси
под шёпот из глубин ГУЛАГа:
«Не верь, не бойся, не проси».
***
Рассветный ветер ночи пятна вытер
с начала дня. И золотой десант
ещё не начал высадку на Питер —
на Петербург, что лишь местами Санкт.
А ты, душа, уже предвидя встречу,
волнуешься, трепещешь, онемев
от предвкушенья и встречая вечер
за девять часовых. И память нараспев
читает улицы, дворы, могилы, лица
ещё живых. И губы солоны.
Ночь между нами. Время мерно длится
по воле волн то мира, то войны …
***
И снова бабье лето выпито
по капле или просто прóпито…
И первым заморозком выбита
на стёклах неподвластность опыта
словам. А утро начинается
К полудню — сразу поздним вечером.
В потёмках дня едва читается
трамвая номер. Делать нечего,
согласно купленному литеру
катайся — что тебе за разница? —
петляющим кольцом по Питеру.
В замёрзших стёклах блики дразнятся,
кондуктор дремлет, небо — мороком,
фортуна ни мычит, ни телится,
и под колёса грязным ворохом
солёный снег смертельно стелется.
А на кольце, где свет кончается,
сойдёшь в снега иззябшим зябликом
и обомрёшь — луна качается
прозрачно-серебристым яблоком
и нет ни Питера, ни родины,
ни заграницы, ни политики —
лишь гроздь замёрзшая смородины
да в небе звёзд сверкают винтики.
Сугробы — сахарными свёртками
в руках рождественских морозцев.
И ангелы, блестя отвёртками,
сажают звёзды в дно колодцев.
***
Годъ на̀ годъ, вѣкъ на̀ вѣкъ не подходятъ.
Всякому времени довлѣетъ злоба его.
Разноцветье на кровú. Храм на месте лужи крóви.
Жизнь со смертью vis-à-vis. Чёрных туч седые брови.
Солью съедены следы. Две васильевские свечки.
Городской белиберды отраженье в Чёрной речке.
Не походит год на год, век на век. Но в век из века
та же речка, тот же брод, тот же рак и тот же грека.
То парад, то фейерверк, непогода сквозь ненастье,
после дождичка в четверг ожидающее счастье.
И довлеет злоба дня, и оглянешься во гневе:
“Господи, прости меня!” и отдашься злобе дневи.
На дороге дурачок совершает путь небесный,
телевышки, светлячок, горизонта обруч тесный.
Наугад бредёт судьба, cбыча мечт и vita nova.
В небо воткнута труба, в торт окурок, в душу слово.
Всё, что не было и было, всё, что будет и не будет,
что душа не позабыла и уже не позабудет —
между выдохом и вдохом затаившимся мгновеньем,
cловно новая эпоха между смертью и рожденьем.
Время плакать и смеяться, время быть как будто не был,
словно песенка паяца под обрушившимся небом,
словно киновари пятна на исписанных страницах
где значение невнятно как растерянная птица,
словно ударенье в слоге безударном и бездомном,
словно помысел о Боге в устремлении греховном.
Неустанная усталость, неразменная отрада…
Что осталось — то осталось, а иного и не надо.
***
На питерских промозглых сквозняках,
где за прохожим крался в штатском страх
или прохожий крался мимо страха,
пытаясь ускользнуть от сглаза глаз,
в лопатки влипших, словно в диабаз
дождём с окна снесённая рубаха,
шатаюсь, натянув кепарь на нос
и задавая сам себе вопрос:
«Неужто всё на самом деле было?»
А сбоку голос говорит: «Дурак!
Ах, если б это было только так,
как знаешь ты… И небо здесь — могила».
И просыпаюсь, господи, в поту:
когда мы заступили за черту,
из-за которой не найти возврата,
где брат на брата, сам против себя,
где убиваешь, истово любя,
и где вина ни в чём не виновата?
А сверху голос: «Не кричи во сне».
И медный Пётр на бронзовом коне
везёт меня к Неве, и там с размаху
лицом пробью свинцовую волну
и уплыву к зиящему дну
башку без страха положить на плаху
и спать без снов до самого утра,
когда наступит на глаза вчера
и свистнет рак, и замолчит кукушка,
и колокол замечется в тиши,
витающей в четвёртом сне души,
что телу ещё верная подружка.
е.б.ж.
Е.Б.Ж. — если буду жив.
Лев Толстой
Невзрачной рыбки запах огуречный
весною петербургской скоротечной
витает в серебристом кураже
и память задыхается счастли́во
прохладным ветром с Финского залива,
куда приду — конечно, е.б.ж.
Б.ж., б.ж. — какие к чёрту если,
когда года покойные воскресли,
как мать, что появляется во сне —
лишь руку протяни… Не тут-то было —
что было, между пальцами уплыло,
а не было, достанется не мне.
Да и не жаль. Я закурю на Стрелке.
Шипит звезда хабариком в тарелке
сырого неба. Бог устал творить.
В Неву вползают ладожские льдины.
Узлы на памяти зудят, но всё едино
не развязать связующую нить.
Что будет, е.б.ж.? Где та гадалка,
которой нагадать судьбу не жалко,
как меч над головой на волоске,
и прочитать в сплетениях невнятных
руки или в слепых кофейных пятнах
когда порвётся жилка на виске?
Да ничего не будет — будет то же,
что было, но на было непохоже,
уж ты не тот, и музыка не та,
и только голос в трубке телефонной
и свет, во мгле дрожащий заоконной,
и на столе нетронутость листа.
Орёл и решка, правда и обманка,
и серебрится корюшка-бананка,
в рот не попало — по усам текло.
Катает в пальцах бог седую глину,
затёкшую почёсывает спину
и мошкара колотится в стекло.
И, е.б.ж., ещё сыграю в прятки
со смертью, убегая без оглядки
в прозрачный запах призрачной весны,
где белой ночи завязь серебрится
и жизнь с ладони склёвывает птица
ещё без привкуса печали и вины.
игорю меламеду
Только небесная родина
есть у тебя, человек.
Игорь Меламед
Свинец слоится над Санкт-Ленинградом
и проливается сквозь белизну ночей.
Сквозь тину лет тянусь осипшим взглядом
к забытой памяти, что кажется ничьей.
И прежде чем в заоблачные нети
нырнуть, отбросив тело в тень травы,
вплываю корюшкой в невидимые сети
воспоминаний под мотив Невы
на клавишах истёртых парапета.
Немая память учится словам
по букварю полночного рассвета,
по время измоловшим жерновам,
и говорит, самой себе не веря,
нащупывая душу шепотком,
стучится в заколоченные двери,
идёт по битым стёклам босиком,
сверяет время по теням белесым,
по краске запоздалого стыда
пред теми, кто ушёл небесным лесом
за тайною нездешнего суда.
Давно уже не дом, а домовина.
Кровь под ногтями у Пяти Углов.
Увенчанная ангелом дубина.
Стенания рассохшихся полов.
Перебираю памяти наследство
и тянутся в ночи́ из-за плеча
то золотуха золотого детства,
то счастье, то улыбка палача,
то под подушкой благо корки хлеба,
то ор осатанелый воронья,
то белой ночью стынущее небо —
единственная родина моя.
***
из Петербурга в сердце Ленинграда
Виктор Кривулин
Лбом упираясь в стекло,
резкость наводишь глазную,
косишь её одесную,
тьмою ошую свело.
Питерских двориков донца,
стынь проходная дворов,
окна, не знавшие солнца,
слéпы от серых ветров.
Ло́мти сырого пространства,
неба сырого ломти́,
прочное непостоянство,
голос неслышный прости.
Ладно ограды не ржавы —
делать умели литьё.
Ум под копытом державы,
под кандалами житьё.
Память уходит по следу,
след упуская в бреду.
Ты позови — я приеду.
Ты позови — я приду.
Вытряхну звон из карманов,
пены пивной не жалей.
Царствует снова Романов,
только пожиже и злей.
В палевой Зодчего Росси
окон аквамарин,
в висельном гиблом вопросе
стынет пустой равелин.
Серого дома громада,
чаек отчаянный грай.
Призрак ожившего ада.
Детства испуганный рай.
мать
А туда, где молча Мать стояла,
так никто взглянуть и не посмел.
А. Ахматова
И ангел делает на караул крестом.
А. Пушкин
1.
Нашепчет сказок Петроградская,
Васильевский поманит остров,
неслышно позовёт Сенатская…
Истории ржавеет остов
и в петербургской волглой мнимости
с душком невыветренной прели
витает дух непоправимости —
в Растрелли чудится расстрел ли?
2.
И Муза — та, что Данту диктовала,
в рыдающей тиши у адовых ворот
и в треске костяном лесоповала,
босая Лету переходит вброд.
3.
Спит город на крылечке золотом.
В нём тишь да гладь, да божья благодать.
И ангел делает на караул крестом.
И под крестом немеет болью мать.
***
Творожные слои сырого неба,
пропитанные дымом и тоской,
скороговоркой первых капель треба
за здравие или за упокой.
Затем стена из проливного ливня,
работающий без прицела град,
гранит подобьем мамонтова бивня,
плывущий наводненьем Ленинград.
Затем затишья медленные жмурки,
вода спадает, входит в берега,
ещё пусты и гулки переулки
и площади раздеты донага.
Затем подобье осторожной стрелки
на солнечных часах, что на углу,
и две свечи горящие на Стрелке,
и свет в адмиралтейскую стрелу.
Спадает страх. Всемирного потопа
не будет и светло горит закат,
в печи огонь горит, как глаз циклопа,
но он не страшен и мальчишка рад,
и страх уже нелеп, смешон, не нужен.
Брусчатки непросохшей чешуя.
Бумажные кораблики по лужам.
Не может быть, но этот мальчик — я.
***
Набрякшие сырые небеса,
продрогшие на Аничковом кони,
друзей с другого света голоса
и след прикосновенья на ладони,
и ночи белой призрачная вязь,
и дней коротких сумерки смурные ,
раздолбанная уличная грязь
и язвы переулков прободные,
и глупость без руля и без ветрил,
и слово — от прозренья амулетом,
и женщина, которую любил,
но сам тогда ещё не знал об этом.
***
О чём одуревшие птицы кричали c утра?
Зачем замолчали потом и уже не кричали?
Кому куковала кукушка бессмертье вчера,
а нынче печально молчит на Харона причале?
Откуда в душе неизбывная эта печаль,
что даже любовь от неё никогда не свободна?
Как ночь ни хрустальна,
горчит в ней смертельный миндаль,
кислинка синильная с мóста сигает в Обводный.
И детство — то золото, то золотуха времён.
И старость — пожизненность счастья,
а сколько той жизни?
И туз в рукаве не козырный, хотя и краплён,
сдаётся на милость потерянных лет укоризне.
Сметают со стен Петропавловки время ветрá,
слетает с растерянных губ онемевшее слово,
и корюшки запах ведёт за собой во вчера,
где воздух настоян на зонтиках болиголова.
Там память своим одиночеством смертным больна,
захочет заплакать, а слёзы забыли, как литься.
Здесь плачет журавликом с неба дыханья струна
и ей откликается в тёплой ладони синица.
Качается маятник ночи безмолвен и слеп.
Пройдёмся по Питеру от фонаря до аптеки.
Прекрасно молчанье, как чёрный присоленный хлеб.
Ломóть на двоих. И слова сквозь солёные веки.
***
Ваше сиятельство, белая ночь,
вас вспоминаю то грустно, то нежно
и несказáнности не превозмочь.
Что из того, что вы не белоснежна?
Вас вспоминаю — молочный опал
плыл, растворяясь в прозрачном сияньи,
сам себе снился и не засыпал
город в своём бесконечном ваяньи
плеска Невы, воспаренья коня,
контуров шпилей, дворов, переулков,
призрачной яви из ночи и дня,
грóмов немеющих, шёпотов гулких.
Корюшки запах, слабея, витал,
снег тополиный летел и не таял,
всадник на лошади в небо взлетал,
Зимний был призраками обитаем.
Время гуляло всю ночь напролёт,
пьяный кораблик скользил по каналу,
тёк по усам то ли плач, то ли мёд,
ласточка билась под крышей вокзала.
Ваше сиятельство, белая ночь,
пусть улетает памяти птица,
мне всё равно позабыть вас невмочь,
вам всё равно мне загадкою сниться.
****
Говорят, что все еще помнят, и любят,
И скучают, и читают, что я намаракал.
Мне техасский ветер голову студит,
Чтобы я, услышав все это, не плакал.
Предлагает радугу диковинных листьев
И качает головки январских магнолий,
Шепчет сказки о неком высоком смысле,
Затаившемся в складках душевных боли.
Он не знает, что я и так не заплачу —
Только с жизнью проститься слез и осталось.
А до этого сухи глаза. И, значит,
То ли третья молодость, то ли первая старость.
И какая разница — Питер ли, Даллас?
Шарик тесен, как старая коммуналка,
Где уже никого из былых не осталось —
Только в ванной забытая кем-то мочалка.
И сквозит из глазниц замутившихся окон,
И таможенник хмур, и под крыльями слякоть.
От земли отрывается с грохотом кокон,
Разрывая небесную вязкую мякоть.
Разрывает перо на бегу бумагу,
Будто тишь — базар лебединого стана.
И какая разница — где я лягу
Отдохнуть и уже не встану?
***
По Фонтанке — и к Летнему саду.
Свет играет на первой траве.
Запах корюшки через ограду.
Лед похрустывает на Неве.
Пробиваются белые ночи.
Руки к небу вздымают мосты.
Сфинксы сонные что-то бормочут.
Бесконечность с мгновеньем на ты.
Пересмешница память. И Даллас
Не мешает ей сети плести.
До рассвета мгновенье осталось,
И мостам уже рук не свести.
***
А если я тебе и подпою,
то разве что по дружеской по пьянке.
Играй, музыка, музыку свою
на старенькой раздолбанной шарманке.
Играй, музыка, в питерском дворе
на дне колодца меж немытых окон
в забытом богом рыжем сентябре,
где жизнь укрылась в подзамочный кокон.
Играй «Разлуку» и под звон монет
пускай твоя тоска навзрыд ликует,
как будто счастью окончанья нет,
когда уже кукушка не кукует.
Играй с похмелья словно во хмелю,
входи в окно, коль не пускают в двери,
подранком, выдыхающим: «Люблю,
надеюсь и люблю, люблю и верю».
В квадрате неба стынут облака.
Закат в стекле краснеет виновато.
И музыка твоя, как жизнь — горька,
как смерть — сладка, как нищета — богата.
***
Приезжаю в город, которого уже нет,
стоящий на тех же камнях и той же воде,
выхожу на перрон, закуриваю, говорю: «Привет»
и не вижу его, хотя он везде.
То есть, вижу и не узнаю, глядя ему в лицо.
А2-70-10 — вспоминаю свой телефон,
позвонить или просто послать письмецо,
мол, встретимся что ли возле Ростральных колонн,
ты развяжешь когда-то затянутый узелок,
расскажешь мне о местах, где я позабыл бывать.
Но ты не ответишь ни на письмо, ни на звонок,
ты меня позабыл, тебе на меня плевать.
Разве что улыбнёшься — самому окликать себя
глупо, ещё глупее встречаться сто лет спустя.
По-питерски небо слоится, края облаков теребя,
и чайка срывает глотку — потерянное дитя.
По тем же брожу переулкам, но не узнаю имён.
Домá не пускают в себя — им нужен секретный код.
Листы записной книжки — клочья рваных знамён.
Тот же кот на скамейке, но смотрит и не узнаёт.
Вижу своё отраженье в тусклой мути стекла,
оно говорит: «Парень, как же ты постарел
и у тебя в этом городе нет ни двора, ни кола,
только могильные шапки, и ни любви, ни дел».
Сны сменяют друг друга путаны и смурны,
носит душу по городу словно опавший лист,
пока не пройдёт наваждение памяти-белены
и не разбудит утром озябшей пичуги свист.
***
На том берегу мы когда-то жили.
Елена Шварц
Защемит, отпустит и снова зажмёт,
и снова отпустит тоска ли, печаль ли
о времени скудных и стыдных щедрот,
о канувшем в Лету бесследно начале.
Мостов над Невою полночный развод,
балтийского неба набрякшие веки,
свобода, всходящая на эшафот,
короткие встречи, прощанья навеки.
Пространство и время, восход и заход,
то сумерки в полдень, то белые ночи,
и корюшкой пахнет сквозь смог ледоход,
и ангел с крестом ворожит и пророчит.
И тени былого куда-то спешат,
молитвы стихов бормоча на бегу.
Свинцовые воды. В снегу Летний сад.
Мы жили когда-то на том берегу…
Оригинал: http://7i.7iskusstv.com/y2019/nomer1/kagan/