ВОСКРЕСНОЕ, СНЕЖНОЕ
В тишине подступает так близко
небо с белой овечьей дохой.
И ты можешь без всякого риска
о неё потереться щекой –
не ударит божественным током,
не царапнет летящей звездой.
И глядят из мерцающих окон
те, кто в прошлом прощался с тобой.
Отворяют запретные двери,
и снежинки с порогов метут.
И нетрудно с налёту поверить,
что тебя там по-прежнему ждут.
А заснёшь в этих сумерках ранних,
и теряет прошедшее вес,
и летишь среди звёзд чужедальних
на пастушьей овчине небес.
НОЯБРЬСКОЕ
Ничего не меняется в мире Твоём.
Та же осень как вечность назад.
Те же люди у рынка с нехитрым добром,
ожидая автобус, стоят.
И в руках у них мётлы, корзины, тазы,
а в пакетах – конфеты и мёд.
Вон две вазы – две синих огромных слезы –
в сумку девушка нежно кладёт,
и старик молодильное яблоко ест,
черенок от лопаты неся.
Он не станет моложе и радостней здесь,
а туда ещё, видно, нельзя,
где жена режет хлеб, где за белым столом
неподвижна печальница-дочь…
Ничего не меняется в мире Твоём,
только ветер проносится прочь,
только птицы летят в незнакомую даль
в небесах, где ни сада, ни дна.
Сохранить бы мне, Господи, эту печаль,
только так, чтоб светилась она.
ПЛЯЖНОЕ
Из жести спаянная птица –
чугунный клюв и резкий взмах –
над пляжем суетным кружится
в чуть потемневших небесах.
И дочка маме: чайка, чайка!
Она слетает с высоты –
и тоньше тень, белее майка
и легче пёстрые зонты.
И всё быстрей песок струится
с ладони в чей-то слабый след.
И всё бессмертней море, птица...
Сморгнёшь песчинку –
нас и нет.
***
Покрывается зеркало рябью,
когда дуют большие ветра,
когда ходит усталый ноябрь
по квадрату пустого двора.
Поутру размываются лица,
и дрожат, и теряют черты.
И легко навсегда погрузиться
вглубь ожившей настенной воды,
от судьбы оторвавшись без боли,
вдаль шагнуть над полоской межи.
Будет просто осеннее поле,
будет просто неспешная жизнь,
где снежок над простуженной речкой
в тишине раскрывает крыло.
И тепло, потому что у печки,
и светло, потому что светло.
МОИМ ДРУЗЬЯМ
В бледных сумерках наша прогулка
на окраине города гулкой,
где апрельский раскинулся лес.
А напротив – огромное поле,
что сулит нам не счастье, так волю
под внимательной бездной небес.
На меже мимолётная радость –
прошлогоднего яблока сладость
вперемешку с огнём первака,
и шиповник, и ранние звёзды…
И мешают густеющий воздух
два рукастых стальных ветряка
все быстрее, быстрее и шире,
и в смещённом вибрируют мире,
и с гуденьем живым наяву
двухмоторное поле взлетает,
и закат где-то справа мерцает,
и летим мы, держась за траву.
***
А ты живи в согласии с зимой,
будь чист и ясен, холоден и честен,
не убегая в тёплый травостой
печальной дрёмы и застольных песен.
Стой на холме, смиренно говоря
в прищуренное к вечеру пространство:
«Я брат твой кровный, воздух января»,
и обретёт он сразу твёрдость наста.
И ты пойдёшь над тем, что так любил,
среди дымов, с трудом держащих небо,
над визгом озверевших бензопил,
над запахом рождественского хлеба
в покой окраин, где недужный лес,
пустырь и остов пилорамы бывшей,
где снег блаженный бьёт в далёкий рельс,
и этот зов лишь ты один услышишь.
***
Бессмертие проходит тишиной.
Бессмертие проходит стороной,
весь мой улов – лишь мелкая плотица.
Глотну вина. Прокашляюсь в кулак.
Крошится свет, как дедовский табак,
комок земли в моей руке крошится.
Как хрупко всё живущее – хоть плачь!
Вот горестный надломленный калач,
в нём яблоко – дарованная малость.
Вот свечка незажженная.
И вновь
ты говоришь: «Любовь, родной, любовь…».
Я говорю: «Родная, жалость… жалость».
ТРИПТИХ
1
Если и говорить мне, то лишь о Нём,
ведь когда горячим уткнёшься лбом
ты в коленки светлые сорных трав,
из родного дома на час сбежав,
не найдёшь в них милости. И тоску
не отдашь кузнечику и жуку,
огнелюбке-бабочке и звезде,
что совсем озябла в речной воде.
Если и говорить мне, то лишь о Нём,
кто в проулках тёмных меня огнём
закоптелой лампы порой манил,
кто дом тайн ветшающий оградил
зарослями, где шиповник и остролист…
И теперь ещё, верой мглист,
я брожу в той местности, словно вор,
не решаясь ржавый схватить топор –
прорубить тропинку в сплошных кустах,
ожиданье выбрав и сладкий страх,
кривогубый шёпот в слепых ветрах.
2
Не надо именем –
хоть буквицей одной,
хоть цифрой обнаружиться кривой
в учётной Книге, что лежит в амбаре
(в глуши небес),
где воздух тёмно-карий
не потревожат мотылёк и мышь.
А здесь – зима… Бесславие и тишь…
И тела тёмный бессловесный вол
бредёт, минуя смертной тени дол
и рельсы ржавые, в ночной вокзальный бар,
где вьётся тяжкий беспросветный пар
от супа жирного, от смятых беляшей,
где чавканье заезжих торгашей.
И рыбки стайкой золотистой тут
в свой рай стеной клеёнчатой плывут.
Услышь меня в январской тишине!
Хоть крик сгорел на медленном огне
моей тоски, измят больным дыханьем,
истёрт в труху горячим бормотаньем.
Не вознося к небесной тверди рук,
я лишь способен на фантомный звук –
как чей-то вздох в больничном коридоре
и всхлип воды испуганной в разоре.
3
Как прохудился времени садок:
когда тоска упорнее – клочок
другого неба полыхнёт в прорехе,
земля другая опалит дыру
за вставшей пылью,
прахом на ветру,
за листьями домашнего ореха,
за яростью безливневой грозы,
за дымкой обессоленной слезы,
когда в больничной ты лежишь кровати,
мусоля ворс казённого сукна,
забыт, разбит, но жаден до зерна
лазурного Господней благодати.