(продолжение. Начало в №9/2018 и сл.)
Эпоха Столыпина
1906-1911
Миф о Столыпине как о несостоявшемся Спасителе отечества, убитом евреями, возник в эмигрантских кругах праворадикального толка, а затем был оприходован Всероссийской фашистской партией — малочисленной, но крикливой организацией, образовавшейся в 1920-е годы под влиянием успехов Муссолини и Гитлера. Первая биография Столыпина была издана в Харбине — дальневосточной цитадели партии. Ее название «Первый русский фашист»[1]. В Харбине действовала и «Столыпинская академия» — Высшая партийная школа русских фашистов[2].
С разгромом и дискредитацией Гитлера и его союзников миф, казалось бы, должен был угаснуть. Но хранители огня, из числа прямых потомков и близких к ним почитателей П. А. Столыпина, этого не допустили. Конечно, миф пришлось подновить: из коричневой униформы штурмовика Столыпина перерядили в белые одежды патриота-свободолюбца. Огонек этот, мало кем замечаемый, десятилетиями теплился на обочине общественного сознания, пока Александр Солженицын не превратил его в олимпийский факел, понесенный вперед и выше.
На крыльях всемирной славы Солженицына столыпинский миф впорхнул в самую сердцевину диссидентской и нонконформистской России и так глубоко в нее врос, что с начала 1990-х годов, когда рухнул коммунизм, а с ним и цензурные преграды, он стал одним из немногих объединяющих мифов русскоязычного информационного пространства[3].
Столыпин был водружен на пьедестал, где до него перебывали все главные советские вожди. Чем объясняется неистребимая потребность России в таком культе, я судить не берусь. А. И. Солженицын писал, сочувственно цитируя В. В. Шульгина: «Русские не способны делать дела через самозарожденную организованность. Мы из тех народов, которым нужен непременно вожак»[4]. С этим я спорить не стану: тем, кто претендует на понимание загадочной славянской души, виднее. Нужен вожак, и все тут! Если его нет, его надо выдумать. О том, как это делается, можно узнать из сборника, составленного двумя апологетами П.А. Столыпина А. Серебряковым и Г. Сидоровниным. Вот характерная выписка:
«За 15 лет пребывания „макиавелистого“ (по выражению А. И. Солженицына) Витте на высших государственных постах, неизбежно расстраивались: железные дороги — крушение царского поезда с Александром III произошло в бытность его министром путей сообщения; финансы — в бытность его на посту министра финансов; обороноспособность страны — в бытность его на посту министра внутренних дел, и, наконец, первые грозные симптомы гражданской войны проявились в бытность его на посту премьер-министра. <…> Фактически сделав все для возникновения в стране острого политического, экономического и военного кризиса, правительство Витте подало в отставку.
На предложение государя Петр Аркадьевич ответил царю немедля: „Это против моей совести, ваше величество. Ваша милость ко мне превосходит мои способности… Я не знаю Петербурга и его тайных течений и влияний“. Но Николай II настоял. <…> Молодой, статный, с характером необычайно решительным и выдержанным, чуждый кичливости, блестящий оратор, Столыпин сразу же стал инициатором и проводником реформ и законоположений, поучительность и результативность которых поражает и сегодня. Главным делом его жизни стала земельная реформа. Жизни стоившая, но давшая ему всемирную и вневременную известность»[5].
Непременным атрибутом мифотворчества должна быть демонизация конкурента на роль лучезарного героя. (Как не вспомнить Эммануэля Голдстейна, противопоставляемого Старшему Брату в мрачной утопии Джорджа Оруэлла!).
Был ли Витте «макиавелистым»? Безусловно. Иные в высшем эшелоне власти не удерживались. Это в равной степени относится и к Столыпину. Что же касается крушения царского поезда, то оно произошло до того, как Витте стал министром путей сообщения. Это крушение и заставило Александра III вспомнить о предостережениях Витте, когда тот, будучи сотрудником «жидовской», по словам разгневанного царя, железной дороги, не позволил гнать царский поезд со слишком большой скоростью — в нарушение правил безопасности. Будучи министром финансов, Витте сумел укрепить курс рубля и перевести его на золотое обеспечение, что позволило привлечь иностранные капиталы для развития экономики страны. Министром внутренних дел Витте никогда не был; обороноспособность страны развалили те, кто втянул ее в позорную японскую войну, против чего Витте возражал. А «гражданская война» (то есть революционные события 1905 года) началась, когда Витте был в опале; для того, чтобы ее погасить, он предложил план конституционных преобразований и, став премьером, в труднейших условиях проводил его в жизнь.
При всех его ошибках, непоследовательности и макиавельности, Витте стремился искать выход из системного кризиса, в который страну загнал Николай II, в сотрудничестве с обществом. Это открывало путь к эволюционным преобразованиям вместо революционных потрясений. Но такой Витте создателей культа Столыпина устроить не может. По отношению к нему пускаются в ход оруэловские «две минуты ненависти», дабы ярче воссияло солнце «всемирного и вневременного» Старшего Брата, конечно же «молодого, статного, чуждого кичливости» и т. п.
Что же представлял собой исторический Столыпин?
Об этом можно судить по его конкретным делам в конкретных обстоятельствах.
П.А. Столыпин
Для роспуска Государственной Думы, назначенного на воскресенье 9 июля 1906 года, то есть через 2,5 месяца после того, как она начала работать, новый премьер и министр внутренних дел в деталях подготовил строго законспирированную операцию. Прежде всего, были приняты меры против преждевременной утечки информации об Указе, печатавшемся накануне ночью в Сенатской типографии. В качестве отвлекающего маневра на понедельник 10 июля было назначено слушание в Думе объяснений правительства по депутатскому запросу о еврейском погроме в Белостоке: никто не должен был заподозрить, что до понедельника Дума не доживет. Для еще большего усыпления бдительности депутатов Столыпин просил Коковцова не отменять обычного субботнего отъезда в деревню: перемена в рутинных перемещениях министра финансов могла быть замечена прессой и послужить сигналом тревоги. «А что, если вспыхнет забастовка на железной дороге и я не смогу вернуться?» — спросил Коковцов. Столыпин тотчас позвонил министру путей сообщения и распорядился, в случае необходимости, доставить министра финансов специальным паровозом, так что и это было предусмотрено![6]
Предосторожности отнюдь не были лишними! Ведь готовился акт, означавший крутой разворот в политике царского правительства — от медленного, осторожного, но все-таки сближения с обществом к новой конфронтации.
Согласно Основным законам, роспуск Думы при некоторых обстоятельствах допускался. Но сделать это через два месяца после начала ее работы! Да назначить новые выборы так, чтобы новая Дума начала работать только через семь месяцев! Да и где гарантии, что новые выборы — и новая Дума — вообще состоятся! Внезапный разгон Думы общественность могла интерпретировать как государственный переворот, отнимающий свободы, «дарованные» царем так недавно! Словом, власть имела все основания бояться организованного сопротивления.
Роспуска Думы вожделенно ожидал государь, но, хорошо зная его неустойчивость, И. Л. Горемыкин, официально еще не отставленный, в субботу 8 июля пораньше исчез из дома, а, вернувшись поздно вечером и убедившись, что из Царского Села никаких указаний не поступало, приказал швейцару ни под каким видом себя не будить. Ночью, как потом говорили, было-таки доставлено повеление царя — отложить исполнение Указа о роспуске Думы! Но Горемыкин спал; пакет до утра пролежал нераспечатанным! Коковцов, приводя эту подробность, добавляет: «Лично я совершенно не доверяю этому рассказу и не допускаю мысли, чтобы государь мог в такой форме изменить сделанное им распоряжение… за спиной человека [Столыпина], на которого он только что возложил такой ответственный долг. Но рассказ этот характерен как показатель настроения, господствовавшего в ту пору»[7].
Однако такое настроение господствовало не случайно, ибо было уже известно, что вечно конспирировавший против всех и вся государь мог действовать таким манером. И Столыпину, и Коковцову предстояло многократно испытать это на себе.
В воскресенье утром 9 июля депутаты Думы прочли Указ о ее роспуске. Бросились к Таврическому дворцу, но здание было оцеплено полицией, все двери заперты. Население, тоже застигнутое врасплох, сорганизоваться не смогло, специального паровоза за Коковцовым посылать не понадобилось. Вроде бы все прошло без сучка, без задоринки. Но часть депутатов Думы, потолкавшись у оцепленной своей резиденции, незаметно, по одному или небольшими группами, направились на Финляндский вокзал, оттуда в Выборг — город, как-то защищенный от полицейского произвола финской конституцией. В зале одной из гостиниц собралось около 230 депутатов — большинство кадетов. Муромцев, заняв председательское место, невозмутимым голосом объявил:
«Заседание Государственной Думы продолжается!»
Воззвание под названием «Народу от народных представителей», подписанное большинством депутатов, резко осуждало роспуск Думы. «Целых семь месяцев правительство будет действовать по своему произволу и будет бороться с народным движением, чтобы получить послушную, угодную Думу, а если ему удастся совсем задавить народное движение, оно не соберет никакой Думы», — говорилось в воззвании, призывавшем оказать сопротивление этому произволу. «Правительство не имеет права без согласия народных представителей ни собирать налоги с народа, ни призывать народ на военную службу. А потому теперь, когда правительство распустило Государственную Думу, вы вправе ему не давать ни солдат, ни денег». Это был призыв к мирному гражданскому неповиновению. Ни к всеобщей забастовке, ни к вооруженному восстанию призыва не было, так что, по тем временам, это было умеренное воззвание, отражавшее умеренную левизну партии кадетов. Позднее, на суде, Муромцев даже скажет, что, призывая народ к пассивномусопротивлению, Выборгское воззвание ставило целью предотвратить активное сопротивление, то есть новый революционный взрыв[8].
С.А. Муромцев
Воззвание не достигло своей прямой цели, но достигло гораздо большего. Оно заставило власти доказывать, что обещание провести выборы в новую Думу выполнят. Выборгцы поплатились тремя месяцами тюрьмы каждый — то была небольшая плата за срыв заговора против конституционного строя!
А пока, пользуясь свободой рук в междумный период, Столыпин, поддерживаемый государем, развернул бурную деятельность, показывая каждым своим словом и делом, что кулак, разжимавшийся целых два года, теперь будет сжиматься.
Для революционного подполья это послужило новым сплачивающим и мобилизующим импульсом.
После Манифеста 17 октября 1905 года оно лишилось безусловной поддержки умеренных кругов, а в его собственных рядах возникли сомнения, колебания, разброд. Руководство самой крупной революционной партии — эсеров — в ответ на Манифест 17 октября постановило прекратить террор, но возобновило его после жестокого подавления Декабрьского восстания в Москве. В связи с созывом Думы Совет партии снова постановил прекратить террор, но дал Центральному комитету право, «не дожидаясь следующего собрания Совета, возобновить террор в тот момент, когда этого потребуют интересы революции»[9]. Правда, наиболее радикально настроенные террористы с этим не согласились и выделились в самостоятельную группу «максималистов». В разных местах действовали другие автономные группы. Тем важнее было для власти проводить курс, который бы привлекал или хотя бы нейтрализовал как можно более широкие слои населения, обрекая экстремистов на изоляцию.
Столыпин, поддерживаемый царем, пошел другим путем. Направление ответного удара можно было предвидеть.
Пикантная подробность побоища в доме премьера на Аптекарском острове состояла в том, что прямым соучастником его был… сам премьер.
История этого злодеяния прямо связана с тем, что в июне, в Киеве, некто Соломон Рысс, арестованный «при попытке ограбления артельщика», предложил свои услуги полиции. Начальник Киевского Охранного отделения полковник А.М. Еремин спешно доложил в Петербург о возможности заполучить ценного агента. Получив одобрение от начальника департамента полиции М. И. Трусевича, Еремин устроил преступнику побег, а два охранника, упустившие его якобы по халатности, были судимы и приговорены к каторге![10]
Рысса переправили в Петербург для внедрения в группу максималистов и туда же перевели, с большим повышением, полковника Еремина, поставленного «заведовать всей секретной агентурой». Ни с кем другим из полицейского начальства провокатор контактировать не желал, а с его условиями приходилось считаться. Своей властью проводить эти перемещения и назначения Трусевич не мог: он действовал, получив одобрение министра внутренних дел Столыпина[11].
Рысс потребовал до поры не арестовывать никого из группы максималистов, к которой он примкнул. Трусевич снова обратился к Столыпину, а тот запросил мнение начальника Петербургского охранного отделения Герасимова. У Герасимова не было принципиальных возражений против использования уличенных преступников в целях сыска: он сам действовал такими же методами. Он только высказал сомнения в надежности данного агента, — скорее всего потому, что тот проходил не по его Отделению. Именно так это расценил Столыпин: выслушав Герасимова, он «присоединился к мнению Трусевича и подтвердил приказ о непроизводстве арестов максималистов»[12].
12 августа, к дому Столыпина на Аптекарском острове, в обычное время приема, когда там толпилось много посетителей, в открытом ландо подкатили два жандарма. Они вошли в вестибюль, неся каждый по тяжелому портфелю. Заметив какие-то непорядки в их форме, охрана бросилась наперерез, но было поздно. Страшный взрыв разнес в клочья обоих «жандармов» и отправил на тот свет еще 25 человек. Часть дома взлетела на воздух. Сквозь клубы дыма и пыли слышны были жалобные стоны, ржание раненых лошадей. Тяжело пострадали дочь и сын премьера.
Взрыв в доме П.А. Столыпина на Аптекарском острове
Чудом уцелевший Столыпин проявил самообладание и мужество. То, что злодеяние было совершено при прямом участии агента полиции и соучастии самых высших чинов, удалось скрыть от общественности. Даже после этой бойни Рысс не был арестован и продолжал служить сексотом.
Зато уже через неделю, по представлению Столыпина, царь подписал чрезвычайный закон о введении скорострельных военно-полевых судов. Этим «решительным» ответом власть маскировала то, что действенного средства борьбы с террором у нее не было.
В чем, в чем, а в кровавой юстиции недостатка в России не ощущалось. Гражданское судопроизводство смертной казни не знало, но параллельно действовали военные суды двух типов.
Достаточно было объявить ту или иную губернию на военном положении (три четверти губерний в то время), как в юрисдикцию военных судов автоматически переходила определенная категория уголовных дел. Суд вершился скорый, без излишних формальностей; смертный приговор часто выносился при юридически ничтожных уликах.
Адепт пунктуальной законности В. А. Маклаков подчеркивал, что при всей жесткости такой юстиции в ней еще не было абсолютного произвола, так как это была «общая мера для всех». Но ее дополняла другая категория военных судов: на основе Положения о чрезвычайной охране. Это положение позволяло предавать военному суду любого подозреваемого по усмотрению генерал-губернатора, то есть по произволу. В. А. Маклаков видел в этом миниатюрную модель всей системы старого самодержавия. «В этом был разврат, который всех приучал к беззаконию, заменял закон произволом и этим „воспитывал нравы“»[13].
В. А. Маклаков, правый кадет, еще более поправевший в эмиграции, в своих воспоминаниях склонен выставлять Столыпина в максимально выгодном свете. Тем не менее, задавая вопрос, что же сделал Столыпин с доставшейся ему карательной системой, он отвечал: «Он не только не исправил, хотя бы частично, „исключительных положений“, но он их в самом „неврологическом пункте“ ухудшил. Единственная новелла, введенная им в эту область, была знаменитая мера 19 августа 1906 г. о „военно-полевых судах“» (курсив В. А. Маклакова — С.Р.)[14]
«Новелла» обрекала на виселицу почти каждого, кто попадал в мясорубку. По положению, суд происходил не позднее 48 часов после ареста, так что ни о каком серьезном следствии не могло быть и речи. В состав суда входили строевые офицеры, без допущения юристов, даже военных. Для профессиональной оценки представленных им улик у них не было квалификации. Приговор приводился в исполнение не позже, чем через 24 часа после его вынесения; обжалованию или пересмотру не подлежал. Очевидная цель максимального сближения преступления, чаще всего не доказанного, и наказания, почти всегда неотвратимого, состояла в устрашении. Тогда как террористы безнаказанно творили кровавые дела, нередко при содействии полиции, петля в большинстве случаев затягивались не шее тех, кто ни к какой революционной работе причастен не был. Во Второй Думе Столыпин бросит в зал знаменитое: «Не запугаете!» Но сам он делал ставку именно на запугивание. Большевики многократно усовершенствуют эту систему и придадут ей небывалый размах, но в числе тех, кто взращивал ее ростки, одно из самых видных мест принадлежало Столыпину.
Поскольку законоположения, принятые в промежутке между Первой и Второй Думами, надо было как-то оформить, то они вводились царскими указами по 87-й статье Основных законов. Статья позволяла во время перерыва в работе законодательных учреждений, «если чрезвычайные обстоятельства вызовут необходимость в такой мере, которая требует обсуждения в порядке законодательном», вводить временные законы, при условии, что после возобновления работы Думы они должны ею утверждаться или прекращать свое действие. Это значило, что такие законы должны были носить временный и обратимый характер.
В свете этого положения, закон о военно-полевых судах, строго говоря, мог быть принят по 87-й статье, так как впоследствии он мог быть (и был) отменен Второй Думой, хотя тысячи повешенных уже нельзя было воскресить. Но этого никак не скажешь о ряде других законов, включая наиболее важный из них — от 9 ноября 1906 года, — положивший начало аграрной реформе.
В Советском Союзе столыпинскую реформу предавали анафеме. В постсоветской России, а в диссидентских и нонконформистских кругах много раньше, в ней увидели спасение для сельского хозяйства страны, доведенного коммунистической властью до полного развала и деградации. С зияющих высот колхозного строя иного видения столыпинской реформы трудно было бы ожидать. Но если спуститься в долину дореволюционной России, то легко увидеть, что столыпинский вариант реформы был не единственным и, видимо, не наилучшим. Он не решил главного: острой нехватки земли, которую испытывали крестьянские массы.
Альтернативный проект реформы предлагала партия конституционных демократов в Первой, а затем во Второй Думе. Он также предполагал в перспективе превращение крестьянина-общинника в фермера-собственника. В этом оба проекта сходились. Разница состояла в том, что кадеты настаивали на увеличении крестьянской доли землевладения — за счет помещичьей. Этого требовали прагматические соображения, так как основные требования крестьянства сводились к одному короткому слову: «Земли!» Удовлетворить это требование хотя бы частично — значило ослабить социальное напряжение в стране.
Столыпин восстал против посягательств на «священные права собственности». Не потому, что он не сознавал крестьянской нужды в земле. Он предлагал ускорить процесс переселения крестьян на свободные земли Сибири, облегчить покупку крестьянами земли у помещиков, желавших ее продать. Эти меры были полезными и достаточно эффективно проводились в жизнь. Будучи способным администратором, Столыпин сделал немало для улучшения работы государственного аппарата. Но глава правительства — прежде всего политик, а потом уже администратор. Как политик он должен либо согласовывать интересы различных групп населения, смягчая противоречия между ними, либо брать сторону одних групп в ущерб другим. Политика Столыпина в земельном вопросе сводилась к тому, чтобы идти навстречу крестьянам лишь до тех пор, пока это не ущемляло интересы помещиков. Принудительного выкупа помещичьей земли он не допускал. Это означало, что крестьяне в большинстве регионов страны должны были довольствоваться теми наделами, которые получат при выходе из общины. Вот когда научатся хозяйствовать на своей земле, тогда урожаи возрастут, и даже малые наделы станут давать достаточно хлеба — таков был основной посыл Столыпина.
Но — улита едет, когда-то будет. Премьер хорошо знал — когда. Неспроста он говорил: «Дайте мне двадцать лет, и вы не узнаете России». А как протянуть эти двадцать лет? Прозябать в нищете?
Приватизацию общинной собственности даже черносотенные депутаты от крестьян считали недостаточной мерой, резко расходясь в этом вопросе с черносотенными депутатами-помещиками[15]. Показывая, что «священному праву собственности» 130-ти тысяч помещиков власть отдает предпочтение перед сытостью десятков миллионов крестьян, Столыпин лишь подтверждал то, что внушала массам революционная пропаганда: власть стоит на страже интересов «помещиков и капиталистов», а не простого народа.
Аграрная реформа Столыпина НЕ решала основного вопроса русской революции. Об этом, между прочим, ярко свидетельствует одно вскользь брошенное замечание будущего председателя Третьей и Четвертой Думы М.В. Родзянко, относящееся к последним месяцам царского режима:
«Так как на дворянство и духовенство уже не полагались, то по мысли [министра внутренних дел] Протопопова решено было привлечь на сторону правительства крестьян и с этой целью стали разрабатывать законопроект о наделении крестьян — георгиевских кавалеров [!] — землею в количестве до тридцати десятин, путем принудительного отчуждения от частных владельцев» (курсив мой. — С.Р.)[16]. Конечно, вопроса о земле таким принудительным отчуждением не решался: георгиевских кавалеров среди солдат были единицы на много тысяч. Цель, видимо, состояла в том, чтобы поднять дух армии.
Но, увы!
Одна из причин того, что летом 1917 года, вопреки усилиям Временного правительства, стал разваливаться фронт, состояла в том, что солдаты массами разбегались по домам, где, по слухам, начинался передел земли, и они не хотели быть обделенными. В этом же причина того, что после Октября ленинский декрет о земле, наряду с декретом о мире, бросил солдат и крестьян в лагерь большевиков.
Таковы были дальние последствия столыпинский реформы — в момент принятия их трудно было предвидеть. Но очевиден был ее правовой аспект. Речь шла о реформе, рассчитанной на долгий срок и не имевшей характера чрезвычайной срочности; а, главное, необратимой, ибо после передачи общинной земли в собственность отдельных крестьян, ее уже нельзя было вернуть обратно. Значит, вводить ее царским указом по 87-й статье можно было, только профанируя и эту статью, и Основные законы вообще. Против этого должны были протестовать все, для кого «дарованные» свободы не были пустым звуком. Столыпин сознательно шел на попрание законов.
«Столыпин… юридической стороне придавал наименьшее значение, и если для него какая-нибудь мера представлялась необходимой, то он никаких препятствий не усматривал… Тут его рассуждения были таковы, что, когда в государственной жизни создается необходимость какой-нибудь меры, — для таких случаев закона нет»[17].
Такое объяснение действий Столыпина многого стоит, ибо оно исходит от И.Г. Щегловитова, с чьим именем связаны самые скандальные беззакония той эпохи. Будучи министром юстиции в кабинете Столыпина, он сфабриковал дело Бейлиса и многие другие дела.
Да и сам Столыпин, не стесняясь, излагал свое кредо: «Не думайте, господа, что достаточно медленно выздоравливающую Россию подкрасить румянами всевозможных вольностей, и она станет здоровой»[18].
Если так, к чему вообще румяна и прочая косметика?
Для разгона Второй Думы Столыпин прибегнул не только к конспирации, но к провокации. Ключевая роль выпала на долю Екатерины Шорниковой — секретного агента охранки по кличке Казанская.[19] Она была секретарем некоей петербургской военно-революционной группы и держала в своих руках все нити ее работы среди солдат гарнизона. Этой группой, при активном участии Шорниковой и, вероятно, по ее инициативе, был составлен крамольный «солдатский наказ» для социал-демократической фракции Государственной Думы. Шорникова передала его копию начальнику Охранного отделения Герасимову, тот — Столыпину, который санкционировал все дальнейшие действия.
«Он потребовал, чтобы аресты были произведены в тот момент, когда солдатская делегация явится в социал-демократическую фракцию, чтобы, так сказать, депутаты были схвачены на месте преступления», — свидетельствовал Герасимов.
В чем же состояло «преступление» депутатов? Может быть, кто-то из них находился в предварительном сговоре с солдатской группой, придумавшей «Наказ»? Но Герасимов подтверждает: «Для самой социал-демократической фракции появление этой [солдатской] делегации оказалось полной неожиданностью»[20].
Так как состава преступления не было, Охранка должна была его создать. И провалилась. «Приняв от них [неожиданно явившихся солдат] наказ [и заподозрив неладное], депутаты поспешно выпроводили их из помещения через черный ход»[21].
Когда явились жандармы, уже было поздно. Депутатские удостоверения, гарантировавшие парламентскую неприкосновенность, не заставили их ретироваться. Они перевернули все помещение, перерыли и забрали кучу бумаг, но ни солдатской делегации, ни крамольного «наказа» не нашли. «Схватить депутатов на месте преступления», как наставлял Столыпин, не удалось. Премьера это не остановило. Крамольных солдат арестовали в казармах — по списку Шорниковой. Приобщили к делу полученную от нее же копию «наказа». Был выписан ордер и на ее арест, но ей «удалось скрыться». Много лет она так удачно «скрывалась», что, числясь в списках преступников, разыскиваемых Департаментом полиции, в том же Департаменте получала справки о благонадежности для устройства на работу[22].
Как видим, борьба с революционной пропагандой в армии служила ширмой для проведения куда более важной операции. То был столыпинский «поджог Рейхстага»! Готовился государственный переворот, под него следовало подвести надежный фундамент.
Столыпин явился в Думу с сенсационными разоблачениями и потребовал лишить парламентской неприкосновенности всю фракцию социал-демократов (эсдеков) в количестве пятидесяти пяти депутатов, то есть выдать их для суда. К мнимому заговору эсдеков он пристегнул еще один, куда более зловещий. Отвечая на запрос правых депутатов, специально для этой цели поданный, он «подтвердил» слухи о раскрытии «образовавшегося в составе партии социалистов-революционеров сообщества», которое поставило «целью своей деятельности посягательство на священную особу Государя императора и совершение террористических актов, направленных против великого князя Николая Николаевича и председателя совета министров» (курсив в тексте — С.Р.)[23].
Никаких имен и подробностей Столыпин не сообщил, но имелось в виду дело группы Владимира Наумова, сына начальника Петергофского почтово-телеграфного отделения. Познакомившись с казаком Ратимовым, служившим в охране царского дворца, Наумов стал ему говорить о предстоящей революции. Когда тот доложил об этом разговоре начальству, ему велели продолжать контакты с Наумовым, прикидываясь сочувствующим. Остальное было делом техники. Режиссуру первоначально взял на себя начальник дворцовой охраны полковник Спиридович (через несколько лет он сыграет роковую роль в судьбе Столыпина), а затем «сам» Герасимов. Доведя дело до нужной кондиции, Герасимов арестовал Наумова, запугал его предстоявшим смертным приговором, а затем пообещал даровать жизнь — в обмен на известные услуги. Наумов оговорил многих друзей и знакомых, но на суде от своих показаний отказался. Других улик против восемнадцати (!!) обвиняемых не было. Чтобы спасти дело, пришлось вызвать свидетелем… самого начальника Охранного отделения. Ради конспирации и пущего эффекта Герасимов давал показания густо загримированным. Но и сквозь толстый слой грима проступали черты раздутой полицейской провокации. Юридическая несостоятельность сфабрикованного дела о несостоявшемся цареубийстве «вызвала протесты в рядах защиты, и один из защитников, кажется, В. А. Маклаков, во время моих показаний с возмущением покинул зал заседания»[24]. Это не помешало присудить Наумова и еще двух человек к смертной казни, а десяток других отправить на каторгу. Партия эсеров отрицала связь с группой Наумова, и на суде она не была установлена.
Но даже если бы это дело не граничило с блефом, то какое отношение террористическое «сообщество» эсеров могло иметь к депутатской фракции эсдеков, которым солдаты принесли свой «наказ»? Зато посягательство на священную особу, плюс на особу великого князя, плюс на импозантную особу стоящего тут же на трибуне премьера — это звучало гордо! На такой липе и основывалось требование Столыпина о снятии парламентского иммунитета с пятидесяти пяти депутатов Государственной Думы и выдачи их для расправы! Экспансивный Пуришкевич выскочил на трибуну вслед за Столыпиным и завопил, что «преступники должны быть немедленно выданы и отправлены на виселицу»[25].
Крайне правые, к которым принадлежал черносотенный бессарабский помещик, составляли среди депутатов Второй Думы ничтожное меньшинство. Но отвергать с порога требование премьера Дума не стала, а постановила передать вопрос для изучения в Комиссию, дав ей сроку один день. И тут премьер запаниковал. Ему нужны были не головы депутатов-эсдеков, а повод для нового разгона Думы. «По существу Столыпин рассчитывал именно на несогласие Государственной Думы», — откровенничал Герасимов[26].
С разгоном Думы давно уже торопил царь, причем он «не входил вовсе в рассмотрение детального вопроса о необходимости соблюсти какую-то особенную осторожность при роспуске, — свидетельствовал Коковцов. — Его взгляд был до известной степени примитивен, но ему нельзя, по справедливости, отказать в большой логичности. Я хорошо помню, как на одном из моих всеподданнейших докладов между 17 апреля и 10 мая государь прямо спросил меня, чем я объясняю, что совет министров все еще медлит представить ему на утверждение указ о роспуске Думы и о пересмотре избирательного закона»[27].
Тут сквозило недовольство Столыпиным, о чем Коковцов поспешил ему сообщить, а председатель совмина, столь грозный и решительный вне стен Царскосельского дворца, стелился перед государем. Что, если Дума выдаст депутатов-эсдеков? Он жалобно запросил: «Можно ли Думу не распускать, если она согласится на исполнение требования?» Николай, к счастью, понял, что в таком случае роспуск был бы неуместен. Но к еще большему счастью премьера…
«Заседание 2-го июня длилось недолго. — К концу его Кизеветтер, председатель комиссии, занимавшейся делом соц[иал]-демократов, пришел доложить, что комиссия работы своей не окончила, и просил продлить ей срок до понедельника. Предложение было принято Думой»[28].
Дальше медлить было нельзя. И напрасно в тот же вечер, уже около полуночи, втайне от своих товарищей по фракции, В. А. Маклаков и трое других правых кадетов отправились к Столыпину уговаривать его проявить терпение. «Было что-то возмущающее в том, что этот роспуск надвинулся как раз в тот момент, когда Дума благополучно обошла последние подводные камни, и когда настоящая работа ее, наконец, началась, и могла продолжаться».
Столыпин какое-то время валял Ваньку, а потом, «как будто перестав притворяться, грустно сказал: „Пусть все это так; но есть вопрос, в котором мы с вами все равно согласиться не сможем. Это — аграрный. На нем конфликт неизбежен. А тогда к чему же тянуть?“»[29]
Аграрный закон, принятый по 87-й статье, подлежал утверждению Думой, а она стояла за кадетский законопроект, включавший увеличение крестьянских наделов за счет выкупа, если потребуется, принудительного, части земли у помещиков. Тут-то и была зарыта собака. Не депутаты-эсдеки были камнем преткновения, а то, что Столыпин не желал уступить ни пяди помещичьей земли!
«Он кончил неожиданной любезностью, — завершает эту сцену В. А. Маклаков. — „Желаю с вами всеми встретиться в 3-ей Думе. Мое единственное приятное воспоминание от Второй Думы, — это знакомство с вами. Надеюсь, что и вы… узнали нас поближе [и] не будете считать нас такими злодеями, как это принято думать“. Я ответил с досадой: „Я в 3-ей Думе не буду. Вы разрушили всю нашу работу и наших избирателей откинете влево. Теперь они будут не нас избирать“. Он загадочно усмехнулся. „Или вы измените избирательный закон, сделаете государственный переворот? Это будет не лучше. Зачем же мы тогда хлопотали?“ Он не отвечал, и мы с ним простились»[30].
Давно подготовленный Указ о роспуске Думы был подписан в тот же вечер, 3 июля. Он вошел в историю под названием «третьеиюньский переворот», так как то был государственный переворот в точном значении этого понятия, хотя апологеты Столыпина пытаются это оспаривать. Ибо, в нарушение Основных законов, одновременно с роспуском Думы был изменен избирательный закон. От участия в выборах отсекалось большинство крестьян, рабочих и даже мещан. В еще большей степени были урезаны избирательные права жителей окраин империи, дабы в Думу могло пройти как можно меньше инородцев. Обеспечивался сдвиг всего депутатского корпуса далеко вправо, с таким расчетом, чтобы правительство всегда имело большинство. Витте назовет Третью Думу не избранной, а подобранной, а мы, имея за плечами советский опыт, можем увидеть в ней прообраз будущего Верховного Совета. Коммунисты довели подмену избранных депутатов подобранными до логического конца, но начат процесс был Столыпиным.
Манипулирование законом было ведущим методом государственной деятельности Столыпина, на чем он, в конечном счете, и подорвался. Его политическое влияние кончилось — в связи со скандалом вокруг закона о Западном земстве.
Апологеты Столыпина видят в этом законе свидетельство его умеренности и даже демократичности, что, увы, снова не соответствует исторической правде.
Особенность Западного края состояла в том, что значительная часть крупных поместий принадлежала польским магнатам, тогда как русские помещики, владевшие там крупными имениями, как правило, в них не жили и в местных делах не участвовали. Введение здесь земского самоуправления на тех же основаниях, что во внутренних губерниях, привело бы к преобладающему положению в нем поляков, что никак не устраивало «национально» мыслящего премьера. Он решил «демократизировать» систему выборов в губерниях Западного края, понизив в десять раз имущественный ценз избирателей. Это давало право голоса более широким слоям населения, в основном православного. Но именно таким избирателям Столыпин не доверял, считая их малограмотными и малокультурными для самостоятельного участия в политической жизни; чего доброго, по своей несознательности, они могли голосовать за кандидатов-поляков, если бы те соблазнили их какими-нибудь посулами. Чтобы понижение избирательного ценза работало так, как было задумано, Столыпин специально для Западного края вводил систему национальных курий. Это заставляло русских избирателей голосовать только за русских, и за ними закреплялось 84 процента мест в земских собраниях, а поляков голосовать за поляков, на остальные 16 процентов. «Демократизация» выборов превращалась в манипулирование избирателями.
Имея твердое большинство в Третьей Государственной Думе, Столыпин, в марте 1911 года, без труда провел в ней свой законопроект. Неожиданное сопротивление возникло в Государственном Совете, хотя половина его членов назначалась государем, так что правительство имело гарантированное большинство. Но в данном случае произошло иное. Лидер правых членов Совета — им был бывший министр внутренних дел П. Н. Дурново — написал записку государю, в которой изображал законопроект о Западном земстве как почти революционную затею. Его единомышленник В. Ф. Трепов (еще один брат покойного дворцового коменданта) запросил у Николая аудиенцию, на которой выставил Столыпина заговорщиком, стремящимся лишить его власти. Августейший конспиратор, по своему обыкновению, скрыл закулисные наушничанья от премьера, а по секрету разрешил В. Ф. Трепову передать противникам столыпинского законопроекта в Государственном Совете, что им разрешается голосовать по совести. Намек был понят.
Неожиданный провал законопроекта о Западном Земстве в Государственном Совете поразил Столыпина, а когда ему стали известны подробности интриги, которая этому предшествовала, он понял, что получил от обожаемого государя удар ниже пояса и оставаться на своем посту не может. Недалекий государь ждал от премьера всего, что угодно, но не прошения об отставке. Рассчитал ли премьер ответный ход, или так получилось «само собой», но он тоже ударил ниже пояса, повергнув государя в смятение.
Вообще-то Столыпин давно уже надоел Николаю, давно уже было ему некомфортно с премьером. Слишком тот был авторитарен, решителен, уверен в себе, словом, заслонял государя своей крупной фигурой. Давно уже государь давал это понять премьеру разными способами. А. В. Герасимов сообщает об удивительном разговоре Николая со Столыпиным еще в 1909 году, о чем премьер тогда же поведал Герасимову на возвратном пути из Царского Села:
«„Ваше величество, по мнению генерала Герасимова, Вам во время этой поездки [в Полтаву] никакой опасности не грозит. Он считает, что революция вообще подавлена и что вы можете теперь свободно ездить, куда хотите“.
„Я не понимаю, о какой революции вы говорите, — последовал ответ. — У нас, правда, были беспорядки, но это не революция. Да и беспорядки, я думаю, были бы невозможны, если бы у власти стояли люди более энергичные и смелые. Если бы у меня в те годы были несколько таких людей, как полковник Думбадзе, все пошло бы по-иному“»[31].
Столыпин ждал «удовольствия и благодарности», а получил щелчок по носу — особенно обидный и незаслуженный потому, что с комендантом Ялты полковником Думбадзе он приятельствовал, они дружили семьями, их дети вместе играли и дружно распевали задорную песенку:
Жид Пергамент /Попал в парламент.
Сидел бы дома, /Ждал погрома.
Крещеный еврей Осип Яковлевич Пергамент (1868-1909), адвокат, присяжный поверенный, был депутатом 2-й и 3-й Государственной Думы от партии кадетов. Он имел дерзость утверждать, что «освобождение евреев из-под тяготеющего над ними гнета — одна из сторон раскрепощения русского народа от административного произвола», что и вызывало насмешки «истинно русских людей», вроде полковника Думбадзе[32].
По свидетельству А.В. Герасимова, Думбадзе «отличался беспощадным преследованием мирных евреев, которых он с нарушением всех законов выселял из Ялты». «Как-то раз (кажется в ту зиму 1908-09) на Думбадзе было совершено покушение. Неизвестный стрелял в него на улице и скрылся затем в саду прилегавшего дома, перепрыгнув через забор. Думбадзе вызвал войска, оцепил дом и арестовал всех его обитателей, а затем приказал снести сам дом с лица земли артиллерийским огнем. Приказ был исполнен»[33].
Такие действия были по нраву тишайшему императору, а, главное, «замечательного грузина» превозносила печать Союза русского народа. Усердный почитатель «союзников», государь дал понять премьеру Столыпину, что тому не следует кичиться крутизной своих мер: можно найти людей и покруче.
Сделал ли Столыпин надлежащие выводы из этого намека, или нет, но он продолжал позволять себе слишком многое, даже вторгаться в «святая святых»: в отношения царя и царицы со «старцем» Григорием Распутиным.
О похождениях Гришки Столыпин имел исчерпывающие сведения: их собирала охранка, следившая за каждым шагом шарлатана, втершегося в доверие к царице и к самому царю. Когда премьер впервые спросил государя о старце, тот, заметно смутившись, ответил, что слышал о нем от государыни, но сам его ни разу не видел. Премьер понял, что государь хитрит, и сам прибегнул к хитрости:
— Простите, ваше величество, но мне доложили иное.
— Кто же доложил это иное?
— Генерал Герасимов[34].
Герасимов уверяет, что в то время еще не имел сведений о личных встречах царя с Распутиным и ничего подобного Столыпину не докладывал: тот брал Николая на пушку. Провокация удалась!
— Ну, если генерал Герасимов так доложил, то я не буду оспаривать. Действительно, государыня уговорила меня встретиться с Распутиным, и я видел его два раза.
Выдавив из себя это признание, царь перешел в атаку: «Но почему, собственно, это вас интересует? Ведь это мое личное дело, ничего общего с политикой не имеющее. Разве мы, я и моя жена, не можем иметь своих личных знакомых? Разве мы не можем встречаться со всеми, кто нас интересует?»[35]
Столыпин выложил все, что было известно о похождениях Гришки из агентурных сведений: о его попойках, сексуальных оргиях, хлыстовской ереси; о том, как слухи о близости его к царской семье подрывают престиж царской власти. Николай был поражен (или сделал вид, что поражен) и обещал больше не встречаться со «святым чертом». Обещания не выполнил, а только затаил еще большую неприязнь к премьеру, которая становилась все более лютой, ибо бродила внутри, не находя выхода, так как высказать ее прямо государь не умел.
В.Н. Коковцов свидетельствует о том, что видел записку государя Столыпину, датированную 10 декабря 1910 года: Николай «в резких выражениях» выговаривал премьеру за появление скандальных публикаций о Распутине в прессе[36].
Вероятно, под влиянием этой записки Столыпин вызвал к себе Гришку, и, если верить М. В. Родзянко, накричал на него и велел немедленно убраться из столицы, пригрозив арестом и судом за сектантство[37]. Видя, что премьер не шутит, Гришка поспешно уехал в свое родное село Покровское. Можно себе представить, какую истерику после этого закатила государю супруга и сколько ненависти вылила на премьера, представив его ослушником царской воли.
Не воспользоваться интригой Дурново-Трепова мстительный Николай просто не мог! Но согласиться на отставку Столыпина он тоже не мог: получилось бы, что уход премьера обусловлен неодобрением законодательного органа. Так водилось в какой-нибудь республиканской Франции или в Англии, где король царствовал, но не управлял. В императорской России такого посягательства на «начала» терпеть было нельзя.
«Во что же обратится правительство, зависящее от меня, если из-за конфликта с [Государственным] Советом, а завтра с Думой, будут сменяться министры», — растерянно сказал государь Столыпину и предложил найти другой выход из тупика, в который он сам загнал их обоих[38].
Почувствовав себя опять на коне, Столыпин всадил в бока шпоры. Он согласился остаться при условии выполнения двух требований: во-первых, принять закон о Западном земстве по чрезвычайной 87-й статье, а для этого распустить обе законодательные палаты на три дня. Во-вторых, отправить Дурново и Трепова в длительный отпуск, дабы впредь никому неповадно было затевать интриги за его спиной.
Пока царь раздумывал над этим ультиматумом, императрица-мать Мария Федоровна предсказала дальнейших ход событий, словно читала открытую книгу:
«Я не минуты не сомневаюсь, что государь после долгих колебаний кончит тем, что уступит, — сказала она Коковцову, — [но] будет глубоко и долго чувствовать всю тяжесть того решения, которое он примет под давлением обстоятельств… и чем дальше, тем больше у государя будет расти недовольство Столыпиным, и я почти уверена, что теперь бедный Столыпин выиграет дело, но очень ненадолго, и мы скоро увидим его не у дел»[39].
Дума и Государственный Совет были распущены на три дня, закон о Западном земстве утвержден по 87-й статье, Дурново покорно ушел в преждевременный отпуск, Трепов предпочел отставку. Но для Столыпина то была пиррова победа.
«Можно сказать без преувеличения, что почти вся печать была враждебно настроена по отношению к Столыпину… Она критиковала с полной беспощадностью роспуск палат, проведение нескрываемым искусственным способом… отвергнутого закона и еще более резко отзывалась о мерах преследования лиц, хотя бы и замешанных в интриге, но подвергнутых совершенно несвойственным мерам взыскания. Клубы, особенно близкие к придворным кругам, в полном смысле слова дышали злобой и выдумывали всякие небылицы. Столыпин был неузнаваем. Что-то в нем оборвалось, былая уверенность в себе куда-то ушла»[40].
Не нападки в печати повергли Столыпина в уныние, а то, что царь, уступивший его диктату, теперь брал реванш за свое унижение. В апреле 1911 года премьерство Столыпина фактически кончилось. Правда, сам он еще на что-то надеялся. Зная, с каким нетерпением царь теперь ждет его прошения об отставке, он упорно этого «не понимал». Из-за чего поплатился уже не карьерой, а жизнью.
Столыпин не изобрел провокацию. Он унаследовал ее от Плеве, Рачковского, Зубатова, Дурново и более ранних предшественников. Но при нем она достигла расцвета. Герасимов, Трусевич и их коллеги, непосредственные организаторы провокаций, ничего не делали без одобрения Столыпина. Герасимов почти ежедневно являлся к нему с обстоятельными докладами, сопровождал его в поездках к царю, стал доверенным человеком в семье. Столыпин настолько высоко ценил начальника Петербургского Охранного отделения, так хорошо говорил о нем государю (когда еще был в фаворе), что тот тоже захотел с ним познакомиться.
«По традиции, только особы высших четырех классов (по рангу) имели право личного доклада царю. Я же по [тогдашнему] чину полковника принадлежал лишь к пятому классу»,[41] — сообщает Герасимов об оказанной ему чести. Беседа продолжалась полтора часа, а поскольку сидеть в присутствии его величества полковнику не полагалось, то и Николай весь прием простоял. Что же он вынес из задушевной беседы? «Это настоящий человек на настоящем месте», — сказал государь Столыпину, а тот, конечно, поспешил передать самому имениннику.[42]
Козырной картой Герасимова был Евно Азеф, служивший под его началом и «по совместительству» возглавлявший Центральную боевую организацию партии эсеров, то есть организовывал покушения на царя и высших представителей власти. Добрая половина книги Герасимова «На лезвии с террором», написанной уже в эмиграции, посвящена Азефу. Главное, что он в ней пытался доказать, это то, что при нем Азеф «честно» служил охранке. О том, что и как глава боевой организации делал в прежние годы, Герасимов якобы не знал и не интересовался, хотя получил его с рук на руки от Рачковского, который был прекрасно осведомлен о том, как далеко зашла преступная работа агента на втором фронте.
Но шила в мешке не утаишь. Герасимов вынужденно признает свою осведомленность в том, что, по крайней мере, одно покушение, на адмирала Дубасова в Москве, произошло при участии Азефа, о чем ему донес другой агент, Зинаида Жученко. Герасимов пишет об этом, петляя, запутывая кровавые следы, но они проступают помимо его желания, словно в фильме ужасов: «Существовала возможность, что Жученко принимала участие в организации покушения на Дубасова, но этим не исключалось и предположение, что Азеф, будучи в те немногие месяцы свободен от своей службы (! — С.Р.) в Департаменте полиции, мог по поручению партии принять на себя организацию покушения, а сорганизовав, он расстроить его не сумел. Кажется, только одно не подлежит сомнению: как Азеф, так и Жученко знали о готовящемся покушении, но, по соображениям шкурного характера, они не доносили о нем, так как оба были на подозрении в партии»[43].
Герасимов умалчивает о том, что Азеф позднее рассказал своему разоблачителю В.Л. Бурцеву: как Рачковский кричал на него, в присутствии Герасимова: «Это его дело в Москве!» На что Азеф не без вызова ответил: «Если мое, то арестуйте меня!»[44] Он знал, что арестовать его они не могли, так как были повязаны с ним общей веревкой, то бишь, общими преступлениями.
Об Азефе Герасимов постоянно докладывал Столыпину, и тот проникся к нему таким уважением, что интересовался не только его агентурными сведениями, но и политическими суждениями.
«Столыпин несколько раз в беседах с Герасимовым выражал даже желание лично встретиться с Азефом для того, чтобы в устной беседе подробнее ознакомиться с настроениями и взглядами, распространенными в революционной среде. Такую встречу Столыпина с Азефом Герасимов по разным причинам устроить не мог, но вопросы Столыпина Азефу передавать ему приходилось часто… Азеф знал, кто именно ставит перед ним эти вопросы, был несомненно польщен вниманием к нему Столыпина и с особенным старанием давал свои ответы».[45] Герасимов сообщает, что Азеф «почти с восхищением… относился к аграрному законодательству Столыпина»[46]. Был ли польщен премьер лестной оценкой сексота, Герасимов не сообщает.
Е.Ф. Азеф
Охранка оберегала от ареста не только самого Азефа, но и его команду, а когда кто-то попадался по оплошности — своей или полиции — организовывала им побег, да так, чтобы они сами не могли догадаться о том, кто им покровительствует. Не без юмора Герасимов повествует о том, как, по требованию Азефа, устроил побег Петру Карповичу и как измучился жандарм, на которого была возложена эта деликатная миссия. Очень трудно заставить бежать арестанта, который этого не хочет! Жандарма (якобы переводившего Карповича в другую тюрьму) мучила то жажда, то расстройство желудка. Вместе с арестантом он заходил то в кофейню, то в пивную, то в ресторацию. Подолгу отсиживался в туалете. А тот все сидел и ждал, как болван, пока, наконец, не догадался, что спокойно может уйти. А ведь на счету беглого каторжника было, как минимум, одно мокрое дело. Застрелив в 1901 году министра просвещения Н. П. Боголепова, Карпович открыл счет самым громким убийствам XX века. Когда он примкнул к группе Азефа, тот донес о нем Герасимову, зная, что таков лучший способ обеспечить беглому каторжнику прикрытие.
Что ж, коронованный революционер был прав: Герасимов был «настоящий человек на настоящем месте», как и его сотрудник Азеф. Оба мастера провокаций устраивали и государя, и премьера Столыпина, чего никак не скажешь об их разоблачителях.
Когда бывший директор Департамента полиции А.А. Лопухин узнал от В.Л. Бурцева, какими делами занимался его бывший агент на втором фронте, он написал письмо Столыпину, своему гимназическому товарищу. Он давал шанс премьеру самому разоблачить и покарать провокатора. Ответ он получил не прямой, но вполне выразительный. К нему на квартиру явился сам Азеф. Уговорами и угрозами пытался принудить к молчанию. И этим, конечно, ускорил развязку. Заверенную копию своего письма Лопухин передал Бурцеву, а сам отправился в Лондон для встречи с лидерами партии эсеров, перед которыми открыл второе лицо главы их Боевой организации. По возвращении его ждали арест и суд, санкционированные государем по докладу Столыпина.
А.А. Лопухин
Состава преступления в действиях Лопухина не было. Но — был бы человек, а статья найдется! Найти статью для своего бывшего приятеля премьер поручил особенно сноровистому в таких делах министру юстиции И.Г. Щегловитову. Лопухина «оформили» по 102-й статье Уголовного уложения, хотя «для применения [этой статьи] необходима была принадлежность подсудимого к тайному преступному сообществу, что, конечно, не имело ни малейших фактических оснований»[47]. Ни малейших! Так впоследствии написал генерал Курлов, заместитель Столыпина по полицейской части и сам большой дока по части провокаций.
Генерала Курлова общественное мнение заклеймило как чуть ли не главного организатора убийства Столыпина, а он сам, открещиваясь от обвинений, представлял себя преданным другом и почитателем Столыпина и всячески его превозносил. Тем не менее, даже он вынужден был признать, что дело против Лопухина было от начала до конца сфабриковано в отместку за разоблачение Азефа. Правда, Курлов пишет об этом без тени осуждения. Да и как он мог осуждать то, что сам практиковал в полной уверенности, что так и надо. В 1917 году, на допросе в Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства, Курлову был задан вопрос, считает ли он законным использование полицией двойных агентов, которые участвуют в преступных акциях, а затем выдают своих соучастников. Курлов, не моргнув глазом, ответил: «Законным — нет, но необходимым — да»[48].
Нечего и говорить, что, фабрикуя дело против Лопухина, премьер был уверен в полной солидарности с ним государя. На докладе по этому делу тот изволил начертать: «Надеюсь, что будет каторга». А когда шемякин суд эту надежду оправдал, государь воскликнул от радости: «Здорово!»[49]
Учинив расправу над безвинным Лопухиным, Столыпин встал горой за Азефа — тоже, конечно, с одобрения государя: «Обстоятельств, уличающих его в соучастии в каких-либо преступлениях, я, пока мне не дадут других данных, не нахожу»[50]. Это глава правительства говорил с высокой трибуны Государственной Думы в то время, когда «другие данные» (заблаговременно представленные ему Лопухиным) потрясали мировую прессу!
Но, скажут мне, революционеры делали свое черное дело не в белых перчатках, так могли ли чистоплюйствовать власти? Что ж, оставим в стороне морально-уголовную сторону балансирования «на лезвии с террором» и зададимся прагматическим вопросом: была ли кровавая игра полезна для борьбы с революцией? Проще всего ответить на этот вопрос словами самого Азефа. Встретившись через несколько лет (15 августа 1912 года) с Бурцевым для выяснения отношений, он был вполне откровенен.
«„Ну, вы сравните сами, — убеждающим голосом говорил он. — Что я сделал? Организовал убийство Плеве, убийство вел[икого] кн[язя] Сергея…“, — и с каждым новым именем его правая рука опускалась все ниже и ниже, как чаша весов, на которую падают грузные гири… — „А что я дал им? Выдал Слетова, Ломова, ну, еще Веденяпина…“, и, называя эти имена, он не спускал, а наоборот, вздергивал кверху свою левую руку, наглядно иллюстрируя все ничтожество полученного полицией по сравнению с тем, что имела от его деятельности революция»[51]. И тут же: «Он надеялся, что ему удастся убить царя, тогда он рассказал бы всю правду. Но в этом ему помешал он, Бурцев: „Если бы не вы, — с упреком в голосе говорил Азеф, — я его убил бы…“»[52].
Не успел отшуметь скандал с разоблачением Азефа, как Герасимов завербовал другого эсеровского бомбиста, Александра Петрова (Воскресенского) — ветерана, даже потерявшего ногу в этих баталиях. Петров, вместе с группой подпольщиков, приехал в Саратовскую губернию — подымать крестьянские восстания, но вскоре вся группа попала в руки полиции. Зная, что многолетнюю каторгу он — одноногий — не вынесет, Петров предложил свои услуги охранке. Из Саратова последовал запрос в центр, после чего Петров был тайно доставлен в столицу. Сам Герасимов учинил ему строгий экзамен и уверился в искренности его желания переквалифицироваться из террориста в доносчика. С одобрения начальника департамента полиции и министра внутренних дел Столыпина была проведена тонкая операция. Петров был возвращен в саратовскую тюрьму, там симулировал сумасшествие, был переведен в психбольницу, откуда уже мог бежать без особых осложнений, не вызывая подозрений у своих товарищей. План этот разработал сам Петров, Герасимов его одобрил, «конечно, испросив на проведение его в жизнь согласия Департамента Полиции и Столыпина»[53]. Это еще один пример личного участия премьера в подобных акциях. Как признает Герасимов, «несомненно формальное нарушение закона нами тогда было сделано. Но это небольшое [!] нарушение закона давно стало своего рода традицией для политической полиции»[54]. Сказано вполне откровенно!
Вскоре сам начальник питерской охранки Герасимов пал жертвой интриг. Столыпин хотел назначить его своим заместителем по полицейской части, но Распутин и враждебный к Столыпину дворцовый комендант Дедюлин провели на этот ключевой пост генерала Курлова. Тот поспешил отправить Герасимова в длительный отпуск, после чего к сыскной работе его уже не допустили. Петров перешел под начало нового главы Петербургского охранного отделения, полковника Карпова. Через какое-то время они стали друзьями: вместе бражничали по ресторанам, нередко ночевали друг у друга. А тем временем Петров устраивал из своей конспиративной квартиры западню, начиненную динамитом. Карпову он рассказал по секрету, что опальный Герасимов вступил с ним в контакт. Он жаждет мести и склоняет его убить генерала Курлова, сломавшего его карьеру. Герасимов обещает большие деньги и гарантирует безнаказанность, но он, Петров, решил сдать Герасимова. Он готов заманить его в свою квартиру для обсуждения деталей покушения, а из соседней комнаты разговор может быть подслушан, и таким образом заговорщик будет изобличен.
Карпов доложил ошеломляющую весть начальству, план секретного сотрудника был одобрен. Чтобы уличить Герасимова в преступном замысле, в соседней комнате должны были засесть три человека: сам генерал Курлов, заместитель начальника Департамента полиции Виссарионов и, конечно, Карпов. Таким образом, почти вся верхушка политического сыска попадала в западню. Петрову надо было только выйти в прихожую и соединить два проводка. У него еще оставался шанс уцелеть и скрыться.
Осуществлению этого грандиозного плана в полном объеме помешала слишком близкая дружба террориста с его шефом и… грязная скатерть, покрывавшая стол, под которым находился мешок с динамитом. Накануне рокового дня к Петрову пожаловал полковник Карпов с выпивкой и снедью, но скатерть на столе ему показалась несвежей, он ее сдернул, требуя заменить. Вместе с обнажившейся адской машиной раскрытым оказался и план Петрова. Тому ничего не оставалось, как выскочить в прихожую и соединить провода. Полковника Карпова разорвало на куски.
Взрыв в квартире на Астраханской улице снова потряс всю Россию. Столыпину опять пришлось отдуваться в Государственной Думе. Он «торжественно обещал, что будет произведено исчерпывающее расследование всего и что результаты его будут опубликованы»[55]. И в очередной раз обманул. «Суд состоялся при закрытых дверях, отчеты о заседаниях не были опубликованы, и загадка Астраханской улицы так и осталась неразгаданной после того, как Петров взошел на эшафот»[56], — писал Герасимов.
Загадка осталась неразгаданной не только для современников, но и для потомков. На следствии и на суде Петров продолжал утверждать, что генерал Герасимов подговаривал его к убийству Курлова. Это обязывало открыть судебное дело, за что и высказалось большинство участников совещания по данному вопросу, в их числе Виссарионов, Еремин и Курлов. Но Столыпин «распорядился не давать делу дальнейшего хода»[57], чем навсегда похоронил тайну одного из самых интригующих эпизодов в истории российского политического сыска. (Вскоре царь так же похоронит тайну убийства самого Столыпина).
Однако дело Петрова было уже одной из последних туч рассеянной бури. Маска, сорванная с Азефа разоблачениями Бурцева и Лопухина, повергла в смятение все революционное движение, особенно партию эсеров. Впервые широкая общественность стала осознавать предостережения Ф. М. Достоевского, которые, уже на нашей памяти, генерал-диссидент П. Г. Григоренко отлил в чеканную формулу: «В подполье можно встретить только крыс». Террористическая деятельность в России резко пошла на убыль. Приток молодежи, жаждавшей «революционного подвига», почти прекратился. А тех, кто уже был заангажирован, разъедали сомнения, разлады, в спаянные группы въелась тотальная подозрительность. Террористические акты после этого стали редкими и осуществлялись в основном одиночками.
Недолгое относительное успокоение Столыпин приписывал собственной заслуге; но в гораздо в большей степени это заслуга таких людей, как Лопухин, приговоренный к каторге почти в то самое время, когда Петрову устроили побег, дабы он мог каторги избежать! Черные дела творятся во тьме сверхсекретности, конспирации и подполья; свет правды для них губителен. Этого света как раз и боялся Столыпин. Есть неумолимая логика в том, что он пал жертвой той самой азефовщины, которую насаждал.
Кому и для чего надо было убить Столыпина? На этот счет высказано множество суждений, но однозначного ответа не будет получено никогда, так как державный конспиратор принял к тому надлежащие меры. Известно, однако, что Дмитрий Богров был не единственным участником этого убийства.
Незадолго до начала киевских торжеств по случаю открытия памятника Александру II генерал-губернатор Киева Ф. Ф. Трепов получил уведомление, что охрана царя и его приближенных в Киеве изымается из его ведения и передается заместителю министра внутренних дел генералу Курлову. Это было вопиющим нарушением давно установленного порядка: охрана царя при его поездках всегда была прерогативой местных властей. Считалось, что они для этого более эффективны, так как лучше знают местные обстоятельства. Неожиданное отстранение от столь важного дела Ф.Ф. Трепов воспринял как высочайшее недоверие. Он был уверен, что обязан этим Столыпину. Ведь он был родным братом В.Ф. Трепова, интриговавшего против премьера и удаленного за это из Государственного Совета. Ф.Ф. Трепов направил телеграмму премьеру с просьбой доложить государю о его желании уйти в отставку.
Но отставка второго Трепова в столь короткий срок была бы воспринята как непозволительная демонстрация, и Столыпин докладывать такое прошение не решился. Он ответил, что не советует огорчать государя в канун столь большого праздника. Действительно ли Столыпин участвовал в комбинации, составленной с целью унизить Ф.Ф. Трепова и возвысить Курлова, или она была затеяна вопреки нему, — такова одна из загадок в цепи неразгаданных тайн, окружающих его убийство.
Дочь Столыпина Н.П. Бок свидетельствует, что Курлов интриговал против ее отца, и настолько серьезно, что однажды ей вместе с мужем пришлось срочно приехать из Берлина в Петербург, чтобы предупредить его об этом. Выслушав их, Столыпин будто бы сказал: «Да, Курлов единственный из товарищей министра, назначенный ко мне не по моему выбору»[58].
Сам Курлов, конечно, подчеркивал свою безграничную преданность Столыпину, но по лживости его воспоминания бьют все рекорды. Курлов в 1905 году был губернатором Минска, где устроил форменное побоище. После того, как на него было совершено покушение, он просил перевода в другую губернию, но таковой для него не нашлось, и его причислили к министерству внутренних дел. Столыпин долго не давал ему ходу, но в 1909 году вынужден был назначить его своим заместителем по полиции и начальником корпуса жандармов, хотя прочил на это место Герасимова (по другой версии, Трусевича). Одно это ставило Курлова в антагонистические отношения ко всем троим. От Герасимова, как мы знаем, ему вскоре удалось избавиться, Трусевич был «сослан» в сенат, а когда зашатался Столыпин, Курлов увидел, что для него открывается возможность дальнейшего продвижения. На пост премьера он претендовать не мог, а вот министерство внутренних дел само плыло в руки. Чтобы закрепить его за собой, надо было чем-то отличиться. Охрана киевских торжеств могла стать трамплином.
Киевское охранное отделение во главе с полковником Кулябко перешло под прямое начало Курлова, а также приехавших с ним начальника дворцовой охраны Спиридовича и вице-директора Департамента полиции Виригина. Спиридович был близким родственником Кулябко, к которому и явился секретный сотрудник Дмитрий Богров с вестью о том, что в Киев прибыл террорист Николай Яковлевич, который дожидается приезда террористки Нины Александровны для убийства премьера Столыпина или другого министра, или самого государя.
Кулябко и его столичные начальники поверили (или сделали вид, что поверили!) легенде Богрова. Полученные от него сведения они не проверяли, попыток выследить и обезвредить мифического Николая Яковлевича не делали, за самим Богровым слежки не установили. Зная, что Столыпин в опасности, оставили его без личной охраны и вообще постоянно «забывали» о нем, давая понять, что он на торжествах — лишний. Наконец, они всячески способствовали появлению Богрова в тех местах, где бывал Столыпин. Как установил потом сенатор Трусевич, у Богрова было минимум три возможности застрелить премьера. Между тем, инструкции категорически запрещали в подобных ситуациях подпускать секретных сотрудников на пушечный выстрел (не то, что револьверный) к высокопоставленным особам и вообще требовали не спускать с них глаз.
Получается, что если бы Курлов, Спиридович, Виригин и Кулябко знали об истинных намерениях Богрова и хотели ему помочь, то они должны были действовать именно так, как действовали!
Их соучастие в преступлении Богрова было очевидным с первых минут. Коковцов, по закону заместивший раненого Столыпина, пишет, что Курлов сразу же явился к нему с вопросом: «Угодно ли мне, чтобы он немедленно подал в отставку, так как при возложенной на него обязанности руководить всем делом охраны порядка в Киеве, я могу считать его виновным в случившемся»[59].
Суд над убийцей тоже пришел к заключению: руководители Охраны допустили столь вопиющие нарушения, что против них должно быть открыто уголовное дело.
Предварительное сенатское расследование было поручено бывшему начальнику Департамента полиции Трусевичу, которое. Однако, быстро было прекращено. В 1917 году, на допросе в Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства, Трусевичу был задан вопрос о том, не могло ли быть умысла со стороны Курлова. Трусевич ответил: «Я скажу одно: мотив какой-нибудь должен быть; занять место Столыпина — единственный мог быть мотив… Но ведь этим убийством он губил себя, потому что, раз он охранял и при нем совершилось убийство, шансы на то, чтобы занять пост министра внутренних дел, падали, — он самую почву у себя из-под ног выбивал этим, и выбил»[60].
Таково самое веское соображение в пользу того, что Курлов и его сподвижники не были намеренными соучастниками убийства Столыпина. Однако вескость этого аргумента значительно снижается, если допустить, что Курлов действовал не на свой страх и риск, а по указанию или намеку из более высоких сфер. (Иван Карамазов ведь не инструктировал Смердякова убить старика Карамазова, а «только» незаметно его к этому подстрекал).
Председатель комиссии Муравьев скептически отнесся к объяснениям Трусевича, напомнив ему, что «Столыпин был неприятен Распутину». Ведь тот, кто был «неприятен» Распутину, тотчас впадал в немилость к царице. (О том, как Столыпин стал «неприятен» царю, подробно рассказано). В этом контексте особенно знаменательно то, что уже через месяц после гибели Столыпина его преемник услышал от ее величества:
«Мне кажется, что вы очень чтите его память и придаете слишком много значения его деятельности и его личности. Верьте мне, не надо так жалеть тех, кого не стало. Я уверена, что каждый исполняет свою роль и свое назначение, и если кого нет среди нас, то это потому, что он уже окончил свою роль и должен был стушеваться… Я уверена, что Столыпин умер, чтобы уступить вам место, и что это — для блага России»[61].
А потом и сам государь, прервав очередной доклад предсовмина, вдруг заговорил о том, что у него на душе лежит тяжелый камень, который он хочет снять. Заметно волнуясь и глядя прямо в глаза Коковцову, он сказал:
«Я знаю, что я вам причиню неприятность, но я хочу, чтобы вы меня поняли, не осудили, а главное не думали, что я легко не соглашаюсь с вами. Я не могу поступить иначе. Я хочу ознаменовать исцеление моего сына каким-нибудь добрым делом и решил прекратить дело по обвинению генерала Курлова, Кулябки, Виригина и Спиридовича. В особенности меня смущает Спиридович. Я вижу его здесь на каждом шагу, он ходит, как тень, около меня, и я не могу видеть этого удрученного горем человека, который, конечно, не хотел сделать ничего дурного и виноват только тем, что не принял всех мер предосторожности. Не сердитесь на меня, мне очень больно, если я огорчаю вас, но я так счастлив, что мой сын спасен, что мне кажется, что все должны радоваться кругом меня, и я должен сделать как можно больше добра»[62].
Напрасно Коковцов стал объяснять, сколько зла принесет такое решение самому царю, престижу его власти. Напрасно растолковывал, что его «великодушия» никто не оценит, тем более что за ним всегда остается право помилования — после суда! Милуя тех, кто еще не осужден, государь «закрывает самую возможность пролить свет на это темное дело, что могло дать только окончательное следствие, назначенное Сенатом, и Бог знает, не раскрыло ли бы оно нечто большее, нежели преступную небрежность, по крайней мере, со стороны генерала Курлова»[63].
Макиавельно согласившись с министром, что поступил опрометчиво, царь сказал, что решения переменить не может, потому что уже объявил о нем Спиридовичу. (Как будто в других случаях его это останавливало!) Как видим, государь прекрасно знал, что делал! Досудебное «помилование» четверки преступников обнаруживало только одно: он не желал, чтобы на темное дело был пролит свет. Не потому ли, что тогда могло бы выявиться нечто большее, нежели преступная небрежность! Потому навсегда останется тайной, кто же кого в этом деле обманывал и использовал: Богров своих полицейских начальников, или эти начальники — Богрова, или их всех — сам государь. Немало темных деяний творилось при последнем русском самодержце, но ни от одного из них не разит так сильно смердяковщиной, как от убийства Столыпина.
Но пора перейти к личности убийцы. Кем был Богров — «пламенным» революционером или сотрудником Охранки? Споры об этом начались чуть не на следующий день после его роковых выстрелов в Киевском оперном театре. Но постановка вопроса некорректна, ибо Богров не был ни революционером, ни сотрудником Охранки, или, если угодно, был и тем, и другим. Он был провокатором!
В 1905 году восемнадцатилетний юноша, внук известного русско-еврейского писателя и сын состоятельного адвоката и домовладельца с солидными связями в высшем киевском обществе, поступил в Киевский университет и сразу же попал в среду революционно настроенной молодежи. Из боязни, что опасные увлечения доведут до беды, отец вскоре услал его заграницу, в Мюнхенский университет, где уже учился старший брат Дмитрия Владимир.
Но Дмитрий почти не посещал университетских занятий; он просиживал все дни в библиотеке, накачиваясь революционной дурью. По свидетельству брата, его кумирами стали теоретики анархизма: Кропоткин, Реклю, Бакунин. Вернувшись в 1906 году в Киев, Богров вошел в кружок анархистов-коммунистов, но вскоре «разочаровался» в них и предложил свои услуги Охранке. Полковник Еремин, сделавший карьеру на провокаторе Рыссе, занимал уже высокий пост в Петербурге, а на его место был назначен Н.Н. Кулябко. Он положил Богрову 150 рублей в месяц и присвоил агентурное имя Аленский.
Богров не был Азефом, он был маленьким азефиком. Да и Кулябко был не чета таким мастерам провокации, как Рачковский или Герасимов. Он вроде бы действовал «по правилам»: проведя операцию против выдаваемых Богровым лиц, полиция устроила обыск и у самого доносчика. А в другой раз даже подвергла его аресту на пару недель. Но делалось это неумело, так что у друзей Богрова возникли подозрения на его счет. Он, конечно, все отрицал, и так как твердых улик против него не было, а сам он на какое-то время затихал или уезжал за границу, то подозрения сглаживались, забывались. Но и эффективность его работы на Охранку снижалась. И Богрову приходилось снова увеличивать свою революционно-доносительскую активность: жалование надо было отрабатывать.
Высокий, худой, толстогубый, с выпуклым лбом и лошадиными зубами, Богров всегда был изысканно одет. Его часто видели в дорогих клубах и ресторанах, он кутил в обществе женщин легкого поведения, азартно играл в карты. Его брат впоследствии это отрицал, но факты не на его стороне. Отец давал Дмитрию средства на безбедное существование, но денег ему не хватало; приварок от Охранного отделения никогда не был лишним. Залезал он и в революционную кассу, из-за чего имел серьезные неприятности.
Нравилась ли Богрову двойная жизнь? Видимо, и да, и нет.
В революционных идеях он разочаровался, едва с ними познакомившись, власть презирал всей душой. Он мнил себя исключительной личностью, но подкрепить свое высокое представление о себе ему было нечем. Привязанностей у него не было. Семью он использовал как дойную корову, оставаясь равнодушным к отцу, матери, брату. Кажется, ни разу не был влюблен. Близких друзей не имел. Да и как заиметь друга тому, кто никому не может открыться, поведать о том, что лежит на душе! Порой он упивался состоянием оглушительного одиночества: именно оно создавало иллюзию исключительности; но чаще оно лишь усиливало черную тоску. Никакой цели впереди он не видел, будущее рисовалось ему как «бесконечная череда котлет», которые ему предстояло скушать.
Что же толкнуло его на сомнительный подвиг? Утрата интереса к жизни? Стремление прославиться любой ценой? Или трехтысячелетняя еврейская ненависть к России, которую усмотрел в нем Солженицын? Власти постарались скрыть внутренние пружины преступления Богрова, но кое-что о его мотивах узнать можно.
В 1910 году Богров, к тому времени уже окончивший юридический факультет, получил незначительное казенное место в Петербурге, куда и перебрался. А вперед полетела шифрованная телеграмма полковника Кулябко столичному коллеге полковнику фон-Коттену.
Фон-Коттен, сменивший убитого Карпова, казалось бы, должен был быть осторожен. Но рекомендация Кулябко, видимо, в его глазах имела вес. Он без колебаний согласился на конспиративную встречу с Богровым и предложил ему те же 150 рублей в месяц (не Азеф, получавший у Герасимова тысячу!), а тот обещал поднести ему на блюдечке петербургскую организацию анархистов-коммунистов. Но обоих ждало разочарование: никаких анархистов в столице не оказалось!
Они решили попытать счастья у эсеров, и вскоре Богров вышел на след некоего Егора Лазарева.
Тот согласился встретиться, но вопросов не задавал, сам отвечал односложно. Едва начавшийся разговор увядал; Богров чувствовал, что первая встреча может стать и последней. Тогда-то он и заговорил о Столыпине. Скорее всего, это была импровизация — попытка просунуть ногу в дверь, пока та окончательно не захлопнулась. Однако неожиданное заявление Богрова о том, что он задумал убить главу правительства, лишь усилило настороженность Лазарева. Заметив это, Богров поспешил добавить, что никакой помощи от партии эсеров не ждет: замысел исполнит в одиночку. Что же тогда ему надо? Только одно: пусть потом, когда дело свершится, партия заявит о своей причастности — это придаст акту больший политический вес. Но и на эту удочку Лазарев не клюнул. Он только сказал, что если намерение Богрова серьезно, то ему не следует об этом болтать.
Словом, ничего полезного ни для революционного дела, ни для охранки провокатор не извлек. А затем уехал за границу и в Питер уже не вернулся. В марте 1911 года (он снова в Киеве) к нему явился Петр Лятковский, один из прежних товарищей-анархистов. Он только что освободился из тюрьмы.
Позднее Лятковский расскажет, что Богров первый заговорил с ним о том, что товарищи подозревают его в связях с охранкой; что он опозорен, успел поседеть от переживаний и не знает, как доказать свою невиновность. Лятковский посоветовал ему «реабилитировать себя». На языке подпольщиков это означало — совершить террористический акт. Богров мрачно усмехнулся и сказал, что может пойти и убить первого попавшегося городового, но какая от этого будет польза? И вдруг патетически воскликнул:
«Только убив Николая, я буду считать, что реабилитировал себя!»
«Да кто же из революционеров не мечтает убить Николая?» — возразил Лятковский.
«Нет, — воскликнул Богров, — Николай — ерунда. Николай — игрушка в руках Столыпина. Ведь я — еврей — убийством Николая вызову небывалый еврейский погром. Лучше убить Столыпина. Благодаря его политике задушена революция и наступила реакция».
Лятковский опять возразил: Столыпина охраняют почти так же плотно, как и царя; чтобы достать его, нужна долгая подготовка, работа целой организации. Богров ответил, что в групповой акции участвовать не может: если произойдет случайный провал, то опять обвинят его. Прощаясь, он несколько раз повторил: «Вы и товарищи еще обо мне услышите». Лятковский не придал серьезного значения этой похвальбе, но и уверенности в том, что перед ним провокатор, — не вынес[64].
Через два месяца к Богрову снова явились гости: два давних знакомых из парижской анархистской группы «Буревестник». Эти парни оказались покруче. Одного из них Богров знал по кличке «Вася», второй никак не назвался. От имени ревизионной комиссии «Буревестника» они потребовали вернуть деньги, растраченные им еще в 1908 году, — 520 рублей. Богров отчаянно торговался и скостил сумму вдвое. Сроку ему дали два дня, но когда пришли снова, то сказали, что «на прежнее решение не согласны и что требуют все деньги сполна». Неясно, чем они ему угрожали, но, видимо, чем-то серьезным. Ему пришлось подчиниться. 150 рублей он выпросил у матери, 210 — у отца; остальные 160 наскреб сам[65].
Выпроводив крутых «буревестников», Богров полагал счеты с прежними товарищами поконченными. Но в июле он получил заказное письмо из Парижа, подписанное четырьмя «буревестниками». В крайне враждебном тоне от него требовали ответа по поводу ряда провалов за несколько лет. А в августе к нему явился еще один старый знакомый, «Степа». Подлинное его имя Богров не знал или утаил на допросе, зато сообщил о нем некоторые подробности. «Степа» был отпетый террорист. Однажды, идя выполнять какой-то подготовленный террористический акт, он увидел, как на улице офицер распекает солдата, не отдавшего ему чести. Душа «Степы» взыграла, и он тут же разрядил в офицера свой браунинг. С каторги ему удалось бежать, и он, без копейки денег, появился в Киеве. Тогда-то (в 1908 году) и познакомился с ним Богров. В Охранное отделение не донес, а дал ему восемь рублей и адрес конспиративной квартиры в Черкассах. Оттуда «Степе» удалось выехать за границу. Теперь он явился в ином качестве. Он сообщил, что в Париже над Богровым состоялся партийный суд, его провокаторская роль была полностью изобличена. Листовка с изложением данных о его предательстве в ближайшее время будет распространена всюду, где он бывает, — в коллегии присяжных поверенных, в суде, в университете. От него отшатнутся как от прокаженного. А следом за тем он будет убит, ибо ему вынесен смертный приговор. Но ему оставлен шанс — «реабилитировать» себя террористическим актом.
Желательной жертвой «Степа» назвал начальника Киевского охранного отделения Кулябко, но добавил, что, поскольку в конце августа в Киев съедутся двор и правительство, то появится «богатый выбор». Окончательный срок для «реабилитации» — 5 сентября[66].
Арестованного Богрова допрашивали четыре раза. Три допроса были сняты до суда: 1, 2 и 4 сентября. Столыпин был еще жив, так что Богров обвинялся «в нанесении опасных поранений с целью лишения жизни». Это давало ему маленький шанс избежать смертного приговора.
Дмитрий Богров
Богров умел лгать, поэтому его показания не могут не вызывать недоверия. Но даже протоколы трех досудебных допросов не обнаруживают ни малейшей попытки с его стороны смягчить свою вину и облегчить свою участь. Если он был не вполне искренен, то, только в том, что изображал из себя идейного революционера.
Мотивы своего преступления он на втором допросе объяснил так:
«Я решил убить министра Столыпина, так как я считал его главным виновником реакции и находил, что его деятельность для блага народа очень вредна»[67].
Примерно так же, как мы помним, он объяснял свое намерение в разговоре с П. Лятковским. Высказывал ли он свои сокровенные убеждения или только озвучивал стереотипные мнения революционной среды, этого мы не знаем.
После третьего допроса — самого короткого и ничего к первым двум не добавившего — следствие было закончено.
Столыпин умер 5 сентября, военный суд состоялся 9-го. Судили уже за убийство, смертный приговор был обеспечен.
Что именно говорил Богров на суде, навсегда останется тайной: стенограмма либо не велась, либо была уничтожена. Но вскрылись неожиданные обстоятельства, что заставило жандармского подполковника Иванова 10 сентября еще раз допросить Богрова. Тот уже был приговорен к повешению и отказался подавать ходатайство о помиловании.
Похоже, что на допросе после суда, когда все было решено окончательно и бесповоротно, у него уже не было сил доиграть роль «пламенного революционера». Тогда он и рассказал о визите Лятковского, затем — «Васи» с безымянным товарищем и, наконец, «Степы» со смертным приговором и предложением «реабилитироваться».
О том, почему его выбор пал на Столыпина, он теперь объяснил иначе:
«Буду ли я стрелять в Столыпина или в кого-либо другого, я не знал, но окончательно остановился на Столыпине уже в театре, ибо, с одной стороны, он был одним из немногих лиц, которых я раньше знал [т. е. видел и мог узнать в лицо], отчасти же потому, что на нем было сосредоточено общее внимание публики»[68].
Любопытно приложение к протоколу второго допроса Богрова. Оно подписано прокурорами Чаплинским и Брандорфом и следователем Фененко, которые его допрашивали. В нем излагалась неподписанная часть показаний Богрова, где он, «между прочим упомянул, что у него возникла мысль совершить покушение на жизнь государя, но была оставлена из боязни вызвать еврейский погром. Он, как еврей, не считал себя вправе совершить такое деяние, которое вообще могло бы навлечь на евреев подобное последствие и вызвать стеснения их прав»[69].
Тут же объясняется, почему Богров потребовал исключить это место из своих показаний. По его словам, он хотел, чтобы его дела поощряли революционно настроенных юношей, в том числе и евреев, на новые террористические акты, и не хотел, чтобы его слова их от этого удерживали. Разумеется, то была та же игра в «пламенного революционера». Того, что убийство премьера Столыпина не отзовется еврейским погромом, он предвидеть не мог.
Черносотенная молодежная организация «Двуглавый орел» во главе со студентом В. Голубевым уже полгода вела в Киеве погромную агитацию в связи с «ритуальным» убийством Андрюши Ющинского. Атмосфера в городе была накалена. Лучшего подарка, чем убийство евреем премьера Столыпина его «орлята» не могли получить!
«В населении Киева, узнавшем, что преступник Богров — еврей, [возникло] сильнейшее брожение и готовился грандиозный еврейский погром», — свидетельствовал В. Н. Коковцов. Еврейскую часть населения охватила паника. «Всю ночь они укладывались и выносили пожитки из домов, а с раннего утра, когда было еще темно, потянулись возы на вокзал. С первыми отходящими поездами выехали все, кто только мог втиснуться в вагоны, а площадь перед вокзалом осталась загруженной толпой людей, расположившихся бивуаком и ждавших подачи новых поездов»[70].
Государь, как ни в чем не бывало уехал на маневры, и туда же отправились войска. Намеченная программа торжеств должна была выполняться и была выполнена! Силы полиции в городе были незначительны. О том, чтобы своей властью вернуть часть удалившегося гарнизона, генерал-губернатор Ф. Ф. Трепов не мог и помыслить, как и о том, чтобы ночным звонком доложить обстановку государю и испросить указаний. Коковцов, по закону вступивший в исполнение обязанностей премьера, на свою ответственность, приказал вернуть в город три казачьих полка. Они явились к семи часам утра, заняли ключевые позиции и бесчинств не допустили. За эти «непатриотичные» действия Коковцову тотчас и досталось от не названного им по имени «избранного представителя вновь учрежденного земства, члена Государственной Думы третьего созыва, впоследствии члена Государственного Совета по выборам», то есть отнюдь не от рядового обывателя. Тот подошел к Коковцову в Михайловском соборе, куда оба пришли на молебствие об исцелении раненого премьера.
«Вот, Ваше высокопревосходительство, — с явным расчетом на скандал заявил этот господин, — представлявшийся прекрасный случай ответить на выстрел Богрова хорошеньким еврейским погромом теперь пропал, потому что вы изволили вызвать войска для защиты евреев»[71].
Коковцов пишет, что отбрил наглеца, «выразив удивление, что в храме Христа, пострадавшего за грехи человека и завещавшего нам любить ближнего, вы не нашли ничего лучшего, как выражать сожаление о том, что не пролита кровь неповинных людей»[72].
Дерзкая выходка высокопоставленного черносотенца заставила Коковцова разослать шифрованные телеграммы всем губернаторам черты оседлости с требованием не допускать погромов всеми законными способами, «до употребления в дело оружия включительно». Поэтому бесчинств не было и в других городах.
Мог ли Богров, стреляя в Столыпина, все это предвидеть? Разумеется, нет. Он переиграл самого себя в своих революционно-доносительских играх, был обречен на гибель и, как азартный игрок, решил: погибать, так с музыкой!
В трактовке А.И. Солженицына и других апологетов Столыпина, премьер старался положить конец всем антиеврейским законам и ограничениям. Да и царь не возражал против их отмены, только немного умерил пыл премьера. А воспрепятствовали этому ставленники евреев в Государственной Думе, каковыми А.И. Солженицын изображает кадетов: «закон о еврейском равноправии [они] не довели даже до обсуждения, не говоря о принятии». Их дальний политический расчет состоял в том, чтобы «в борьбе с самодержавием играть и играть дальше на накале еврейского вопроса, сохранять его неразрешенным — в запас. Мотив этих рыцарей свободы был: как бы отмена еврейских ограничений не снизила бы их штурмующего напора на власть. А штурм-то и был для них всего важней»[73].
Что здесь от истории и что от мифологии?
Как свидетельствовал В. Н. Коковцов, в начале октября 1906 года Столыпин, завершив официальную часть заседания Совета министров и удалив канцелярских работников, предложил обсудить «один конфиденциальный вопрос, который давно озабочивает его». Выражаясь корявым, но, тем не менее, достаточно точным языком В. Н. Коковцова, речь шла «об отмене в законодательном порядке некоторых едва ли не излишних ограничений в отношении евреев, которые особенно раздражают еврейское население России и, не внося никакой реальной пользы для русского населения, потому что они постоянно обходятся со стороны евреев, — только питают революционное настроение еврейской массы и служат поводом к самой возмутительной противорусской пропаганде со стороны самого могущественного еврейского центра — Америки»[74].
Министры поддержали идею премьера. Когда каждый из них представил список предлагаемых к отмене ограничений, касающихся его ведомства, Столыпин свел их в единый документ — для утверждения царским указом по 87-й статье[75]. Продержав законопроект около двух месяцев (до 10 декабря), государь вернул его неутвержденным, объяснив в сопроводительном письме:
«Несмотря на самые убедительные доводы в пользу принятия положительного решения по этому делу, — внутренний голос все настойчивее твердит мне, чтобы я не брал этого решения на себя. До сих пор совесть моя никогда меня не обманывала. Поэтому и в данном случае я намерен следовать ее велениям. Я знаю, вы тоже верите, что „сердце царево в руцех Божиих“. Да будет так»[76].
Кажется, это был первый случай, когда Столыпин получил щелчок по носу от своего государя. Он тут же бросился извиняться в самых лакейских выражениях: «Вашему величеству известно, что все мои мысли и стремления направлены к тому, чтобы не создавать вам затруднений и оберегать вас, государь, от каких бы то ни было неприятностей»[77].
Свое намерение смягчить антиеврейское законодательство, да еще по 87-й статье, то есть в порядке чрезвычайной срочности, Столыпин объяснил более кратко и внятно:
«Еврейский вопрос поднят был мною потому, что, исходя из начал гражданского равноправия, дарованного манифестом 17 октября, евреи имеют законные основания домогаться (! — С.Р.) полного равноправия; дарование ныне частичных льгот дало бы возможность Государственной думе отложить разрешение этого вопроса в полном объеме на долгий срок»[78]. (Курсив мой. — С.Р.)
Все ясно, не правда ли?
Прошло уже больше года после провозглашения Манифестом 17 октября равноправия всех граждан России независимо от сословных, национальных, религиозных и иных различий. Пора платить по векселям, но платить-то не хочется! Между тем, надвигается открытие Второй Думы, она-то непременно предъявит векселя ко взысканию. И вот, как с аграрной реформой и другими законами, срочно вводимыми по 87-й статье, Столыпин спешил сыграть на опережение. Бросить кость с царского стола, отменить наиболее бессмысленные ограничения, которые сама жизнь смела, и этим снять остроту вопроса! Тем самым предоставление евреям конституционных прав «в полном объеме» отложится на долгие годы. Да в каком положении окажется Дума, еще не созванная, но уже ненавистная, когда чрезвычайный закон будет вынесен на ее утверждение! Отклонить — значит, выступить против отмены части ограничений. Утвердить — значит, законодательно закрепить остающиеся ограничения!
Настаивая на том, что Столыпин проводил «среднюю линию», Солженицын подчеркивает, что он подвергался нападкам не только слева, но и справа. Верно, покусывали его и князь Мещерский в «Гражданине», и Меньшиков в «Новом времени», и самые непотребные черносотенные издания типа «Земщины» Маркова Второго. Но это были отдельные редкие эпизоды. Они участились и действительно стали жалить только в последние месяцы его премьерства, когда определилось с очевидностью его скорое падение. Не те нравы царили в среде «патриотов», чтобы поддержать падающего; напротив, подсечь, подтолкнуть и — добить! Если же отбросить последние полгода, то об истинном характере отношений Столыпина с черносотенными организациями лучше всего говорили финансовые ведомости. «Честный бухгалтер» Коковцов, стоя на страже казны и борясь с бессмысленными, по его разумению, тратами (кабы со смыслом, то и он бы не возражал!), свидетельствовал:
«Кадеты совсем не фигурируют в списках, что и понятно по их враждебности к Столыпину. Октябристы также упоминаются весьма редко и то больше в качестве передаточной инстанции ничтожных сумм, по преимуществу благотворительного характера. Зато имена представителей организаций правого крыла фигурировали в ведомости, так сказать, властно и нераздельно. Тут и Марков 2-й, с его „Курской былью“ и „Земщиной“, поглощавший 200 000 р. в год; пресловутый доктор Дубровин, с „Русским знаменем“, тут и Пуришкевич с самыми разнообразными предприятиями, до „Академического союза студентов“ включительно; тут и представители Собрания националистов, Замысловский, Савенко, некоторые епископы с их просветительными союзами, тут и листок Почаевской лавры. Наконец, к великому моему удивлению в числе их оказались и видные представители самой партии националистов в Государственной думе»[79].
Н.В. Коковцов
Если Коковцов, как министр финансов, а затем и премьер, пытался ограничить (не отменить — нет, а только ограничить!) выдачу «темных денег», как их окрестили в Государственной думе, то Столыпин, напротив, всячески поощрял эти выдачи. Причем, распоряжался ими бесконтрольно и безотчетно, дабы рука берущая никогда не забывала о том, кому персонально принадлежала рука дающая. Так премьеру легче было держать в узде расхристанную черносотенную братию. Вот еще одно свидетельство Коковцова:
«Еще в 1910-м году на почве подготовки выборов в [Четвертую] Государственную Думу, упадавших на лето 1912 года, между мною и Столыпиным произошли серьезные недоразумения. Столыпин, ссылаясь на то, что ни в одном государстве правительство не остается безразлично к выборам в законодательные учреждения[80], и что, несмотря на наш избирательный закон 3-го июля 1907-го года, такое безучастное отношение приведет неизбежно к усилению оппозиционных элементов в Думе и даст преобладание кадетской партии, потребовал от меня — и получил, несмотря на все мое сопротивление, крупные суммы на так называемую подготовку выборов. Ему хотелось разом получить от меня в свое распоряжение до 4-х миллионов рублей, и все, что мне удалось сделать, — это рассрочить эту сумму, сокративши ее просто огульно, в порядке обычного торга, до 3-х с небольшим миллионов рублей и растянуть эту цифру на три года 1910—1912, разбив ее по разным источникам, находившимся в моем ведении»[81].
Вряд ли после этого можно говорить о сколько-нибудь серьезном противостоянии черной сотни Столыпину. Да и откуда могла бы проистекать такая враждебность, если Столыпин пять лет возглавлял царское правительство, служил своему государю верой и правдой, а государь не только не скрывал, но афишировал свои симпатии, да и прямую принадлежность к черной сотне.
После того, как Д. Б. Нейгардт, уличенный сенатором Кузминским как соучастник Одесских погромов 1905 года, был смещен с поста градоначальника и заменен генералом А. Г. Григорьевым, тот посчитал своей обязанностью положить предел разгулу в городе черносотенной анархии. В Одессе местное отделение Союза русского народа имело свои «чайные», где проводились «патриотические» митинги и всякие сборища. Оттуда распространялись погромные листовки, там же были склады оружия. Глава отделения граф Коновницын имел свою дружину: вооруженные отряды молодчиков в полувоенной форме браво маршировали по улицам города, наводя ужас на обывателей. Дружинники куражились над прохожими, избивали ни в чем не повинных людей на глазах державшейся в стороне полиции. Почти каждый день происходили убийства. Нередко жертвами бесчинств оказывались сотрудники иностранных консульств, что приводило и к международным осложнениям. Словом, то были предтечи будущих штурмовиков СД и СС, как и российских баркашовцев, «памятников», бритоголовых.
В ответ на попытки Григорьева как-то обуздать дружинников граф Коновницын поехал в Петербург, получил аудиенцию у государя, и тот заверил его, что Союз русского народа — это единственная его надежда и опора, о чем, воодушевленный граф, возвратившись, раструбил на всю Одессу. Особенно охотно он рассказывал о том, как маленький наследник престола, присутствовавший на встрече, взобрался к нему на колени, теребил его бороду и, увидев на его груди ленту Союза русского народа — такую же, как у него самого, спросил: «Ты союзник?»; и, получив утвердительный ответ, сказал: «Я тоже союзник!»[82]
Градоначальник Григорьев сам поехал в столицу, чтобы рассказать государю правду о Коновницыне и его братве. Но — «когда государь явился, то генерал к своему ужасу увидел на его груди значок Союза русского народа, тот самый значок, который он так часто видел в Одессе на груди у участников погромов»[83]. Заготовленные слова застряли у Григорьева в горле. На своем посту он продержался недолго.
Вскоре Одесса получила «правильного» градоначальника, И. Н. Толмачева, который тотчас вступил в сговор с черной сотней. Условились даже о том, что черносотенные газеты будут его время от времени «продергивать»: так Толмачеву было удобнее сохранять видимость беспристрастного стража законности и порядка.
Не такую ли роль в общероссийском масштабе играли «продергивания» премьера Столыпина в праворадикальных газетах — даже если между ними и не было прямого сговора? Возможно, не всегда их нападки нравились премьеру, но по большей части они были ему на руку, служа противовесом критике слева.
Для понимания цены праворадикальных нападок, перепадавших Столыпину, надо помнить, что сам черносотенный лагерь не представлял собой монолитного целого. Как на левом фланге большевики боролись с меньшевиками, те и другие с анархистами и все вместе с эсерами, так и на правом фланге шла грызня между отдельными группами и их лидерами. Сперва Пуришкевич со своей группой «Архангела Михаила» откололся от дубровинского «Союза русского народа», потом Марков Второй вышвырнул группу Дубровина. Все дружно обвиняли друг друга в подрыве монархического начала, «потворстве жидам», антипатриотизме… Понятно, что поддерживая какие-то из этих групп, правительство получало на орехи от других, считавших себя обойденными. И, конечно, представители власти использовали эти столкновения для сведения своих счетов.
А.В. Герасимов, который вместе с Рачковским энергично насаждал в столице первые организации Союза русского народа, позднее в них «разочаровался». Причиной или поводом послужило то, что новый градоначальник Петербурга фон-Лауниц, прославившийся карательными экспедициями против крестьян Тамбовской губернии, взял столичных «союзников» под свое крыло. Он активно поощрял и финансировал их из городского бюджета, а они сформировали отряд для его личной охраны. Герасимов формально подчинялся фон-Лауницу, но, имея поддержку Столыпина и прямой выход на него, не посвящал градоначальника в свои тайные игры «на лезвии с террором» и всячески пресекал его попытки вмешаться в дела Охраны. Они невзлюбили, а затем и возненавидели друг друга.
3 января 1907 года Фон-Лауниц был убит террористом во время многолюдных торжеств по случаю освящения Медицинского института, основанного принцем Ольденбургским. Там же планировалось убийство Столыпина. Получив об этом сведения накануне, Герасимов лично отправился сначала к Столыпину, а затем к Лауницу — предупредить об опасности и убедить их не появляться на торжествах. Столыпина он убедил, а Лауница — нет. На предостережение тот высокомерно ответил: «Меня защитят русские люди!» (Имелись в виду черносотенные телохранители). Судя по тону, каким пишет об этом Герасимов, он нисколько не сожалел о гибели Лауница. Невольно возникает подозрение, что он не без умысла разозлил градоначальника, подставив его под пулю террориста. Если Азеф использовал охранку для устранения своих противников в партии эсеров, то почему его шеф не мог использовать террористов для устранения своихпротивников?
Так что, хотя между Столыпиным и черносотенными организациями порой возникали трения, в основе их лежали карьерные или амбициозные мотивы, а отнюдь не принципиальные расхождения.
Подводя итог этой главе, можно сказать, что если бы Столыпин не делал ставку на провокацию, то не погиб бы от руки провокатора. Если бы не задействовал Шорникову для разгона Второй Государственной Думы и государственного переворота, а проводил реформы в соответствии с духом и буквой Манифеста 17 октября, то, глядишь, число недовольных в стране стало бы таять, революционные партии — терять влияние, и Россия пошла бы по пути «нормального» эволюционного развития. Но если бы Столыпин проводил такую политику, то не продержался бы у власти пяти месяцев, не то что пяти лет! Исторический Столыпин действовал в рамках, определенных царем, а тот упорно рубил сук, на котором сидел. Остановить самоубийственный дрейф государственного корабля на рифы большевизма можно было только одним способом — устранив Николая с капитанского мостика.
Он и был устранен, но слишком поздно.
(продолжение следует)
Примечания
[1] Горячкин Ф.Т. Первый русский фашист: Петр Аркадьевич Столыпин. Харбин: «Меркурий», 1928.
[2] См. Stephan John J. The Russian Fascists. Tragedy and Farce in Exile, 1925—1945. New-York, Hagerstown, San Francisco, London: Harper & Row, 1978. C. 159.
[3] Отчасти он выплеснулся и за его пределы, о чем свидетельствует книга американского политолога Дэниела Махони. См.: Mahoney Daniel J. Alexander Solzhenitsyn: The Ascent from Ideology. New York-Oxford: Rowman & Littlefield Publishers, Inc. Lanham-Boulder, 2001, а также мою рецензию на эту книгу и последовавшие отзывы в: The Washington Times. September 23, 27 & 28. 2001; Резник С. Солженицын между Востоком и Западом. «Вестник». 28 марта 2002. № 7. С. 37-41. (http://www.vestnik.com/issues/2002/0328/koi/reznik.htm)
[4] См. Солженицын А.И. Россия в обвале. М.: Русский путь, 1998. С. 166.
[5] Столыпин П.А. Жизнь и смерть. Сост. Александр Серебрянников и Геннадий Сидоровнин. Приволжское книжное издательство, 1991. С. 42-43.
[6] Коковцов В.Н. ук. соч. Т. 1. С. 191.
[7] Там же, С. 192.
[8] Николаевский Б. История одного предателя. Террористы и политическая полиция. New York: Russica, 1980. С. 194.
[9] Там же.
[10] Там же, С. 88.
[11] Там же.
[12] Герасимов А.В. ук. соч. С. 90. Заимствуя факты из вполне надежных в этом отношении воспоминаний А.В.Герасимова, я в то же время хочу оттенить очевидное стремление автора всячески подчеркивать свое профессиональное превосходство — в противовес дилетантизму его бывших соперников и товарищей по оружию.
[13] Маклаков В.А. Ук. соч., С. 21.
[14] Там же.
[15] Подробнее см.: Степанов С.А. Черная сотня в России (1905— 1914 гг.). М.: ВЗПИ А/О «Росвузнаука», 1992. С. 245-250.
[16] Родзянко М.В. Крушение империи. Нью-Йорк, 1986. С. 217
[17] Падение царского режима. Стенографические отчеты допросов и показаний, данных в 1917 г. в Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства. Редакция П.Е. Щеголева. Л.; М.: Госиздат, 1925. Т. II. С. 439. (Допрос И.Г. Щегловитова.)
[18] Столыпин П.А. О деле Азефа. Речь на заседании Государственной Думы 11 февраля 1909 г. Цит. по: П.А.Столыпин. Жизнь и смерть за царя. С. 119. См. также: Столыпин А.А. П.А.Столыпин. 1862-1911. Париж, 1927; репринт. М.: Планета, 1991. С. 46.
[19] В воспоминаниях В.Н. Коковцова она ошибочно названа Марией.
[20] Герасимов А.В. ук. соч. С. 110.
[21] Там же.
[22] Коковцов уверяет, что «никто из нас», в том числе и Столыпин, не знал о провокаторской роли Шорниковой. Это не может не вызвать иронической усмешки — в свете его же повествования о большой неприятности, выпавшей на его долю пять лет спустя, когда Шорникова появилась в Петербурге и стала требовать денег, чтобы уехать в Америку — от преследований бывших товарищей по партии. Коковцов, тогда уже премьер, должен был лично заниматься этим делом, для чего вызвал из отпуска министра юстиции Щегловитова и даже ставил вопрос на обсуждение Совета министров. Столыпин такие вопросы на заседания Совета министров не выносил, поэтому неудивительно, что в 1906 году Коковцов не был посвящен в тайные игры охранки. Но Столыпин, будучи не только премьером, но и министром внутренних дел, лично ею руководил. Ни одного серьезного шага охранка без него не делала.
[23] Столыпин П.А. О заговоре против Государя императора, великого князя Николая Николаевича и П.А. Столыпина. Ответ на запрос правых партий от 7 мая 1907 г. В кн.: Столыпин П.А. Жизнь и смерть за царя. С. 98.
[24] Герасимов А.В. ук. соч. С. 107.
[25] Цит. по: Маклаков В.А. ук. соч. С. 243.
[26] Герасимов А. В. ук. соч. С. 111.
[27] Коковцов В.Н. ук. соч. Т. 1. С. 226.
[28] Маклаков, Ук. соч. С. 243.
[29] Там же. С. 246.
[30] Там же. С. 247.
[31] Герасимов А.В. ук. соч. С. 146
[32] Ксендзук О. В поисках Пергамента. Мигдаль Times, 2014, № 127. http://www.migdal.org.ua/times/127/
[33] Герасимов А.В. ук. соч. С. 146.
[34] Там же. С. 162.
[35] Там же. С. 163.
[36] Коковцов В.Н. ук. соч. Т. 2. С. 26.
[37] Родзянко М.В. Крушение империи. С. 42.
[38] Коковцов В.Н. ук. соч. Т.1. С. 389.
[39] Там же, С. 394-395.
[40] Там же, С. 297.
[41] Герасимов А.В. ук. соч. С. 98.
[42] Там же.
[43] Там же, С. 84.
[44] Цит. по: Николаевский Б. ук. соч. С. 189. (См. также «Падение царского режима…» Показания В.Л. Бурцева.)
[45] Там же, С. 211.
[46] Герасимов. ук. соч. С. 144.
[47] Ген. Курлов П.Г. Гибель императорской России. Берлин: «Отто Кирхнер», 1923. С. 101
[48] Падение царского режима. Стенографические отчеты допросов и показаний, данных в 1917 г. в Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства. Редакция П.Е.Щеголева. Л.; М.: Госиздат, 1925. Т. III. С. 204. (Допрос П.Г.Курлова.)
[49] Там же. Т. П. С. 400 (Допрос И.Г.Щегловитова). А.А. Лопухин был приговорен к четырем годам каторги, которые высшая судебная инстанция заменила вечным поселением в Сибири. Он вернулся в 1913 году по амнистии.
[50] Столыпин П.А. О деле Азефа. Речь на заседании Государственной Думы 11 февраля 1909 г. Цит. по: Столыпин П.А. Жизнь и смерть за царя. С. 127.
[51] Цит. по: Николаевский Б. ук. соч. С. 363—364.
[52] Там же. С. 363
[53] Герасимов А.В. ук. соч. С. 168—169.
[54] Там же.
[55] Там же, С. 172
[56] Там же.
[57] Там же.
[58] Бок М.А. ук. соч. С. 300-301.
[59] Коковцов В.Н. ук. соч. Т. 1. С. 410
[60] Там же. С. 232.
[61] Коковцов В.Н. ук. соч. Т. 2. С. 8.
[62] Там же. Т. 2. С. 116.
[63] Там же. С. 118
[64] Воспоминания П. Лятковского. См.: Столыпин П.А. Жизнь и смерть за царя. С. 122.
[65] Показания Д.Богрова жандармскому подполковнику П.Иванову от 10 сентября 1911 г. См.: Столыпин П.А. Жизнь и смерть за царя. С. 159
[66] Там же, С. 160-161
[67] Там же. С. 151.
[68] Допрос Дмитрия Богрова от 10 сентября 1911 г. Там же. С. 161.
[69] Столыпин П.А. Жизнь и смерть за царя. С. 155—156.
[70] Коковцов В.Н. ук. соч. Т. 1. С. 409.
[71] Там же, С. 410-411
[72] Там же, С. 410.
[73] А.И. Солженицын. Ук. соч. т. 1, 423.
[74] Коковцов В.Н. ук. соч. Т. 1. С. 206.
[75] О пересмотре постановлений, ограничивающих права евреев. Особый журнал Совета министров за 1906 г. Цит. по: Столыпин П.А. Жизнь и смерть за царя. С. 413-419.
[76] Переписка П.А.Столыпина и Николая II. Красный архив. 1924. № 5. С. 105. Цит. по: Столыпин П.А. Жизнь и смерть за царя. С. 419-420.
[77] Там же. С. 420.
[78] Там же.
[79] Коковцов В.Н. ук. соч. Т. 2. С. 11.
[80] Чисто «макиавеллистая» аргументация. Хорошо известно, что в любом государстве тайное финансирование (иначе говоря, подкуп) правительством отдельных политических групп считается преступлением и, в случае обнаружения, становится источником крупных политических скандалов.
[81] Коковцов В.Н. ук. соч. Т. 2. С. 9.
[82] Цит. по: Степанов С.А. Черная сотня в России. М: ВЗПИ, 1992. С. 150.
[83] Там же. С. 151
Оригинал: http://7i.7iskusstv.com/y2019/nomer2/sreznik/