У низенького домика с серыми некрашеными наличниками Анька остановилась и неожиданно звонко, на всё село, завела то, о чём они только что шепотком говорили:
— Шура…
— Дура! — басовито подхватила Саша.
Они и сами не ожидали, что так складно и дружно получится. Да и вообще ни о чём таком, ни о какой мести полненькой, белой и, надо признаться, симпатичной Шурочке, колхозному счетоводу, девчонки не думали, когда ясным морозным вечером шли по снежной тропке от основного здания детского дома, двухэтажного старого купеческого особняка с мезонином и большими окнами, в бревенчатую столовую на окраину села ужинать. Месть была неожиданной, и, может, поэтому ещё более сладкой.
Прокричав раз, они не могли остановиться. Теперь уж Саша хрипловато выводила первая:
— Шурочка…
— Дурочка! — дружно рявкали они в два голоса. Пауза… Ожидание… Острые, любопытные взгляды на входную низенькую и тяжёлую дверь: не откроется ли? Не появится ли в проёме, наклонив коротко стриженную кудрявую голову, Михаил Борисович, и не спросит ли по своей привычке, покусывая кончик редкой бородки, серьёзно, но смеясь небольшими, чёрными глазками: «Что раскричались, грачи? Весна не наступила».
Да, не весна... Но две большие кошки, одна серая, другая чёрная, с белой грудкой, почему-то забрались на разлапистую сливу на углу шурочкиного сада, серенькая угнездилась в развилке на самом верху. И это их чудачество было совсем не зимним.
А вот директор, их любимый Михаил Борисович, не появлялся, и даже занавеска на окне не пошевелилась. Но не пригрезилось же им: собственными глазами видели, как подымался он по кривым ступеням в дом. И, значит, не совсем сплетнями были те обрывки разговоров, подслушанные у воспитателей: похаживает к Шурочке, одинокой перезрелой девице, директор детского дома Михаил Борисович.
Руки стали замерзать в толстых варежках, когда огромный, красный, как гигантский арбуз на разрезе, диск солнца стремительно окунулся за край земли, окрашивая свод неба в фантастические сиренево-алые цвета. А тут ещё ветер, неприютный и злой сиверко, достаёт до костей. Острее и томительнее запахла древесной плотью груда напиленных и неубранных дров у соседнего дома.
— Пойдём, — тронула Саша за рукав клетчатого пальто подружку. — Ну их!..
Аньке и самой надоело торчать столбиком на тропке, может, чего доброго, ещё и смеются, там, за окнами, над ними: выступили, называется, два клоуна в клетчатых одёжках. Нынче все девочки из старшей группы детдома ходили в похожих пальто — у кого в синюю, у кого в коричневую клетку — на базе других не оказалось, объясняла кастелянша тётя Зина, когда выдавала зимнюю одежду.
— Давай бегом! Тетичка Танечка заждалась!
Повариху называли именно так — тётичкой: для ласковости. А как её ещё от других теток и тётей отличить?
Когда они, разгорячённые морозом, ворвались с шумом столовую — ребят здесь уже не было, отужинали. Только Михаил Борисович, вот диво, у раздаточного окна сидит, гречку с мясом доедает, с тётей Таней разговаривает. Грядущие огородные работы планирует, совета спрашивает. Михаил Борисович человек городской, год назад, прибыв в детский дом, многое не разумел в подсобном хозяйстве. Вместе со старшеклассниками рано поутру выходил в поле косить, не стеснялся своего неумения, не говорил, как другие: «Я — дитя булыжных мостовых, есть подсобные рабочие, пусть они и косят, и сушат сено и за коровами ухаживают». Нет, работал вместе со всеми, и лучше других во многих деревенских работах себя показал. И от этого все детдомовские, и воспитатели, и воспитанники, его зауважали. А полюбили ещё раньше. Может, когда Мишка Белых, рыжий, с широко поставленными глазами, один из которых глядел немного вбок, заблажил-заплакал в столовой: муха в суп попала!
— Дай-ка тарелку сюда, — деловито скомандовал Михаил Борисович. И на глазах притихших детдомовцев вытащил из густого горохового супа за крылышко нарушительницу спокойствия и откинул резким движением на пол.
— Это всего-навсего муха, — сказал. — Не стоит плакать. Я этот суп съем, а вы, Татьяна Дмитриевна, — в раздаточное окошко погромче крикнул, — дайте Мише новую порцию.
И надо же — съел. И вроде бы даже Мишку отучил по поводу и без повода истерики устраивать. И Саша ни в коем случае скандалить не будет, промолчит, проглотит своё горькое недоумение.
— И что же это за государственной важности дела нас задержали? — спрашивает директор их нестрого, а глаза насмешливые, знающие, как у хитрого, весёлого медвежонка.
Саша незаметно скосила глаза на подругу: удивляется ли, как Михаил Борисович раньше их в столовой оказался? Нет, курносое, в рыжих веснушках лицо Ани безмятежно. Будто и не она сейчас на тропке надрывалась от бессильной злости на директора, на Шурочку его любимую. Саша тоже попыталась скроить безразличную мину, ещё бы лучше — глаза, как Мишка Белых, закосить, тогда и вообще ничего не поймёшь, что там у тебя на лице. Но с огорчением почувствовала: ничего не получается, большие пухлые губы, помимо её воли, складываются в дерзкую усмешку. Директор, такой приглядчивый — сейчас этих ужимок в упор не замечает.
— Извините, больше не будем, — это Анька пропищала для приличия. У Саши язык не поворачивался просить прощения после всего, что было.
А что, собственно, было-то? Ну, не оставался Михаил Борисович несколько вечеров подряд играть с ребятами в шахматы после ужина. Вместо этого — к Шурочке на свиданку. И сейчас у неё был, не обманет, хоть и хитрый! Задним двором вышел из маленького домика на дорогу — и сюда, в столовую прибежал, пока они у крыльца стояли, свои дразнилки выкрикивали. Саша представила полную фигуру Михаила Борисовича, трусящую по снежной колее, борода вперёд, и чуть было не захохотала. Только, ох, и недобрым был бы этот смех. Сдержалась, лишь сказала:
— Тетичка Танечка, мы сейчас поедим и поможем посуду мыть, оставьте нам.
Повариха закивала из окошечка аккуратной головкой в белой косынке:
— И что бы я без вас, девицы-красавицы, делала!
Тётя Таня, немолодая, сухонькая, беленькая — ещё одна любовь всех насельников детского дома. И не только потому, что готовит вкусно да пирожки часто печёт. Душевная, жалостливая и добрая, как мать родная…
С тётей Таней о многом можно переговорить, пока обмываешь тарелки в тазиках с тёплой водой. Но на этот раз беседовать ни о чём таком не хотелось. Повариха, вычищая содержимое из огромных баков, погромыхивая и постукивая ложкой, сама спросила, будто ненароком:
— Откуда прилетели, как настёганные?
— От Шурочкиного дома, — с вызовом выкрикнула Анька и губы скобочкой, фефёла большая, сложила, вот-вот заплачет.
— И чего вы там забыли? — резонно спросила тётя Таня.
— А чего он? — дерзко спросила Саша. Никогда она так с тётей Таней не разговаривала, а тут зло взяло: все притворяются, что ничего не происходит. Надоело.
А повариха и запираться не стала:
— Не обязан Михаил Борисович отчётом ни тебе, ни мне. Взрослый он человек.
— У него семья есть, — упрямо продолжает Саша несколько непонятный и неприятный разговор.
— А вот пусть сам он со своей семьёй и разбирается. Мы ему в этом не помощники…
Саша совсем поникла головой над тазиком с тёплой водой, короткие волосы упали на лицо. Пусть тётя Таня не видит её злых и отчаявшихся глаз, на которые вот-вот навернутся слёзы.
Хотя, если честно, плакать бы надо поварихе, это от неё ушёл муж к молоденькой — бывшей детдомовке Маше. И осталась тетичка совсем одна, как на юру, всеми ветрами продуваемая.
Тётичка Танечка, словно догадываясь о Сашиных думах, с улыбкой обняла её за плечи, прижалась седеньким виском к её голове:
— Гляди, девочка, веселей. Всё пройдёт. Потом же сама над собой посмеёшься…
Саша резко повела плечами. И тут же об этом пожалела: тетички Танечкина голова качнулась, как одуванчик под ветром, а улыбка, словно не веря, всё не хотела сползать с её старого, милого, раскрасневшегося личика.
— С ума сошла? Чего грубишь, — зашипела Анька и толкнула изо всей силы Сашу в бок. А той уж всё нипочём, шлея под хвост попала: резко бросила недомытую тарелку в тазик с водой, натянула клетчатое пальтишко и, не застегнувшись, выскочила на улицу. И тут только дала волю давно копившимся слезам…
Утром Саша в школу не пошла. После завтрака постучалась в кабинет директора детского дома, и, не дожидаясь приглашения, толкнула дверь. Михаил Борисович непривычно задумчивый, что-то писал за письменным столом:
— С чем пришла, Саша? Почему не в школе?
— Учиться больше не буду. Устройте меня на работу, — помедлив, хрипловато выдавила из себя вроде бы и без вызова, а получилось дерзко: что за шуточки в середине года (за свидетельством об окончании восьми классов осталось только руку протянуть) бросать учёбу?
Директор с сожалением посмотрел на свою воспитанницу. Стояла взъерошенная, непримиримая, глаза серые в узкие щёлочки сведены. Губы большие, пухлые, с обидой оттопырены.
Сгрёб одним махом со стола бумаги в сторону, достал из ящика шахматы, кивнул:
— Сыграем?
— Сыграем, — серьёзно согласилась Саша.
— Эх, давненько я не брал в руки шахмат, — бодро выдохнул директор, расставляя фигуры на доске.
— Знаем, знаем, как вы не умеете играть в шахматы, — встрепенулась Саша.
На своей половине доски Михаил Борисович оставил только три чёрные пешки. И уже, ответив на первый её ход конём, спросил:
— Саша, а какую работу здесь, в селе, можно найти? Без образования, без специальности?
— Любую. Я хочу сама зарабатывать деньги, жить самостоятельно.
— Угу. Понятно, — Михаил Борисович, покусывая кончик своей кудрявой бороды, задумчиво смотрел на воспитанницу, а маленькие глазки, ей казалось, хитро смеялись. — Известна только одну вакансия — банщицы в мужском отделении.
— А хоть и банщицей, — не сдавалась упрямая детдомовка. — Хочу быть самостоятельной.
— Ну, а ты знаешь, что должна делать банщица?
— Да всё равно.
Помолчали. И Саша почувствовала, что злость на директора, немолодого уже, с плешинкой, в затёртом до лоска на локтях чёрном пиджаке, понемногу проходит, но сдаваться, признавать его правоту сразу совсем не хотелось. Пусть не думает, что она такая глупая и сумасбродная…
Конечно, он обыграл её своими тремя пешками в несколько ходов и сказал:
— А банщице, Саша, нужно убирать грязь в мужском отделении и тогда, когда там народу полно. Это ли работа для девушки?
Саша помолчала, непонятное ей самой злое беспокойство снова давило на грудь, захватывало дыхание.
Хотелось убежать, не видеть его лица, но она стояла у двери и ждала, сама не зная чего.
Директор же строго приказал:
— Не вздумай пропустить сегодня собрание, всех касается.
День ясный, солнечный, звучный от мороза — треснет сучок на одном конце села, на другом отдаётся — с розоватым инеем на деревьях, ещё не погас, когда все сорок насельников детского дома собрались в комнате отдыха. Саша, как чужая, села у самой двери в отдалении ото всех. Аня, занявшая место на двоих у окна, удивлённо посмотрела на подругу, и, словно поняв что-то о ней, холодно отвернулась, волосы вспыхнули под косым солнечным лучом золотым ореолом. Вот уж никогда раньше не замечала, что Анька рыжая.
У самой Саши волосы и не пушистые, и цвет неопределённый, мышиный какой-то. Ах, да не в красоте дело! Будь она писаной красавицей — ей было бы сейчас не легче: обида на директора вспыхнула с новой силой. Зачем он их всех променял на какую-то Шурочку?
Михаил Борисович, округлый, пружинистый, как мячик, вышел на средину зала. Постоял, помолчал, оглядывая собрание, потом коротко, негромко сказал, что неуспевающих за вторую четверть учеников в детдоме немало — пять человек. Спросил после паузы, что с ними делать, смотрел грустно. Грустным директора почти никогда не видели. Непривычно. Хотя, какая уж тут драма? Всегда есть люди, не желающие учиться. И не только в детском доме. Потому молчали все, и директор молчал. Когда поняли: пора что-то сказать, Мишка Белых первый выкрикнул, выкатив от напряжения свои разные глаза:
— В кино их не пускать, пока не исправят двойки!
И снова тишина.
Директор усмехнулся, как один он только умел, насмешливо и одновременно необидно-добродушно:
— А я попрошу нашего повара Татьяну Дмитриевну напечь самых вкусных пирогов, какие только она умеет. И пусть наши неуспевающие одни едят. Потому что мы своих неумех жалеем и любим: им самим на такие пироги во взрослой жизни не заработать. Значит — впрок накормим!
Ребята удивлённо зашумели, кто-то засмеялся, кто-то захлопал в ладоши, старенькая воспитательница, сидевшая сбоку от Саши, не сдержав недоумения, сказала осудительно вполголоса:
— Да так они, пожалуй, все захотят есть белые пироги — не работая!
Да и пусть говорят, что хотят, скучные эти люди! Саша вместе со всеми смеялась легко и радостно. Отпустило! Посмотрела на Михаила Борисовича — он улыбался. Вот же — ничего не сказала, а он уже всё понял… За долгие годы скитаний по приютам, где редко обижали, хорошо кормили, а одевали детдомовцев куда лучше сельских ребят, Саша впервые почувствовала себя здесь по-настоящему дома.
Сюда, где возрастала, укреплялась духом, набиралась премудрости, она будет возвращаться из самых своих дальних странствий. И уже пожилой женщиной, бабушкой трёх внуков, когда и детского дома не будет в помине, приедет в село и зайдёт в бывшую детдомовскую столовую, перестроенную, со вторым этажом, более просторную, будто бы и незнакомую.
Но точёные балясины на крыльце живо напомнят ей былое, и Саша, Александра Ивановна, зальётся счастливыми и облегчающими слезами, припомнив тот далёкий день, когда они, детдомовцы, радовались пирогам, обещанным двоечникам, а последний солнечный луч, скользнув по раскрашенной инеем берёзе, окрасил её в немыслимо яркий, весёлый, розовый цвет. И погас. Погасла и берёза. На улице было тогда тихо-тихо, и, наверно, тепло. Без ветра — любой мороз не страшен.