Arc-en-ciel – Радуга с фр.
«Меня не надо думать.
Меня надо чувствовать…» В. Нижинский
* * *
Крымские художники самые несчастные люди и есть. Не было у них счастья, нет и не предвидится его в будущем. У них одна только сиена жженая, умбра, да белила. Разбавителем похмеляются. Белила берегут. Про то и весь их художественный сказ - кто сколько той сиены на эту умбрию перевел. Развод на белила. А сам голый, как забыла кто, вроде, сокол. На них даже блохи от собак переходят, которые на обычных людей не переходят, потому что они все в масле и в акварелях.
Некоторые держат котов по причине того, что последние охотятся на мышей, портящих их холсты. Некий бард с толикой грусти заметил: «У меня есть мыши, но нет кота… и есть еще краски, но нет холста… и есть еще белые-белые дни…»
Зимой живописцы топят свои студии дровами и независимыми работами. За зиму уничтожается запас как того, так и другого. Летом крымские художники ходят на кладбище (пошел на пленер). Набирают цветов с могил, сносят их во двор и пишут натюрморты, по частичному завершению которых (работа не завершена) заваривают себе с того же букета травяной чай, чтобы поддержать печень.
Нет у них ничего. Бедные они. Никто из них за всю историю существования Крыма не продал ни одной своей работы.
У КАЛИТКИ
По Хампер-Джампер я шагал,
По Хампер-Джампер-Джонни
И вдруг увидел: Рик-Маджик
За шею тащит Бонни.
Ах, будь со мной мой Хоп-Магоп,
Мой Хоп-Магоп-Магонни -
Я застрелил бы Рик-Маджик
За кражу бедной Бонни.
Для тех, кто еще не приступил к изучению письменных памятников в отношении всего китайского, и не освоил традиций культуры Поднебесной, отметим, что у сыновей дракона в большом почете живопись и сады. Всем остальным от них - наука по благоустройству парков, и, само собой разумеется, они почитают живописцев. И даже готовы обмахивать их веерами и носить на носилках под балдахином вокруг пруда с лотосами.
Но, предположим на минутку из чудесного. Если бы сии китайцы, будучи наездом в курортный поселок Коктебель в восточной части Крыма, вступили невзначай за калитку Jardin de Lilas – «Сиреневого сада», что на улице Жуковского, и вдобавок у них хватило мужества бросить взгляд на работы художника Stasa, хозяина сада, то уверяю вас, они вылетели бы из этого «жардан» как ошпаренные.
По Хампер-Джампер я шагал,
По Хампер-Джампер-Джонни.
И тотчас взмыли бы в своих развевающихся халатах над холмами, что у Стасика - сразу за камышами, и долго оставались так, раскинувшись на восходящих потоках воздуха, не касаясь покатых склонов, покрытых серебристым ковыльным пушком, горестно покачивая головами. А на закате за чайной церемонией повествовали сыновьям, так как девочки у них не в счет, о том, как встретились здесь с самым удивительным из художников.
Представьте себе, что в это время Стасик, не прошедший курса ни в одной из школ «Конфу», привычно свергается с одного из верхних насестов на своей Башне, испытывая жесточайшую боль в области ребер и других принсипэл суставов (не обучен приземлению), но зато с душой одного из самых пылающих тигров, pardon, уточнение, рожденный в зените месяца Юлиев, - львов. Хотя ко льву тоже есть претензии - недостаточно умен.
- Львица другое дело, в глаза у львицы - смысл и намеренье, по линиям гармонична и ушки аккуратные. А лев что? Лежит себе, гривой мотает, и в глазах ума не так уж много.
- Стасик, так ты что, сокрушаешься, что ты лев? Наполеон, между прочим, тоже был рожден в созвездии льва, и какая голова: «Войско баранов, возглавляемое львом, всегда одержит победу над войском львов, возглавляемым бараном» или - «в любви единственная победа – это бегство».
В те же самые минуты удрученные китайцы, устав висеть косо, строго по Шагалу, над балкой, наконец приземляются и, устроившись утиной стайкой под калиткой Jardin, достав из рукавов ватных халатов синюю посуду эпохи Мин, разливая чай по своим фарфоровым плошкам, пока еще не понимают, есть ли на сегодня доступ в жилище пламенеющего тигра, стерегущего радугу, солнечного дракона, то есть в царство Аркансиль, точно, как и мы – перед калиткой.
Но что так решительно вспугнуло жителей Поднебесной? Есть мнение, что флегматичные китайцы совершенно не выносят того, что у нас в определенный момент в размягченном состоянии чувствительно выпевается, как «вдоль обрыва, по-над пропастью по самому по краю…» Для китайцев все европейское искусство, замешанное на эмоциях, явлено как очевидно нездоровое, местами откровенно больное. Но даже и нам, не сыновьям драконов, отхлебнув из полупрозрачной фарфоровой пиалы глоток молочного Улуна, совершенно ясно, что по эту сторону Карадага художник Stas – самый исступленный из всех.
ДОЖ ИЗ «ЖАРДАН»
Оставим на время у калитки под забором утиную стайку, а сами попробуем войти во двор. Впрочем, долой всяческие пробы. Нас, давно привыкших булькать в кровавых борщах страстей, так и тянет заглянуть за калитку исступленного сада и прокукарекать из-под козырька часов-кукушки обычное:
- Стасик, ты здесь?
В ожидании знакомого ауканья, которое не всегда случается и услышать, вступаем на тропу, чтобы пройти к парадному входу в поместье. Особая метка, если это происходит в мае, когда сирень старается переплюнуть своего хозяина в неистовости и одичалости. Но мы уже распахнули калитку и уже проходим портиком сиреней под нависающими буро-лиловыми, кипенно-белыми упругими гроздьями соцветий, что торчат, как молодые груди египетских царевен, замирая и вдыхая их опьяняющий парфюм с ноткой врубелевского безумного оттенка.
Смеем заметить, что непосредственно после полевых лилий во всей их красе Господь одевал краше совсем не царя Соломона, а раба божьего Стахия. В зависимости от сезона на плечах мирного художника можно было лицезреть, вслед за блузой Курбе - долгополую черную адмиральскую шинель, витебский лапсердак в очередь с полевой гимнастеркой деникинской Добровольческой армии, безразмерные туники и кафтаны, сплавляемые гуртом из запруд местных секонд-хендов. Мы не упоминаем уже о многочисленных шапочках Мастера, узорчатых, вышитых стебельчатым и болгарским швом, караимских тюбетейках, галстуках и шарфах, гогеновских шейных платках, просто цветных тряпочках и ленточках, убирающих со лба художника его русые пряди.
Все же более всего хозяин любил выставляться в своем саду на вернисаже в белом, но не в том простецком простынном и ни в коем случае не в лосином, цвета грязных лосин, и не дай Бог, оттенка, «лягушки в обмороке» – светло серо-зеленом. Нет, в той единственной, белотканной, вбирающей в себя целиком всю палитру, в которой равно достойно и - качнуться на рее, и подкатить на велосипеде к английской королеве.
Художники, что определены на существование вблизи моря, в данном случае Гостеприимного - Понт Эвксинский – название оставленное нам эллинами, отметившимися в Коктебеле кофейней грека Синопли, то есть понимающими, что если они и не дождутся здесь на писательском пляже выхода из волн Венеры Каллипиги - Прекраснозадой, то хотя бы глотнут на берегу из треснутой чашки ароматного турецкого кофе; так вот, местные художники, мающиеся на его брегах, с трудом наскребающие на кофе без сахара, сопрягаются с ним, кроме цвета – «кара» и «кок», прежде всего светом.
«Изобрази» - тянет за полу халата художника зимний свет в Венеции. В силу одного этого предпочтения художнику Стасу положено звание дожа, так как он – уже в шапочке и проходит по возрасту, определенному для избрания в дожи - не ранее шестидесяти. Меж тем, дож из «жардан» все не откликается на наше жалкое попискивание у калитки, и мы все еще топчемся в растерянности на тропинке, оглядывая прилегающую к забору одичавшую растительность.
Сад Stasa, не будучи заложен Терентием Ивановичем Вяземским, главным ботаником края, основателем соседней Карадагской биостанции, что по ту сторону Черной горы, - достаточно разнообразен в части своего ассортимента. Плавным легато, нависающим над штакетником, начинается он со старинных сиреней, обученных исключительно статичным фигурам менуэта, утыкаясь в перевернутый веник, бывший некогда темно-зеленым, богатым шевелюрой, кипарисом, а ныне - почерневшей забытой, даже не одинокой рябиной, а облезлой палкой-елкой, обреченно уткнувшейся в плечо соседствующей с ней, также незамужней, акации.
Груша, алыча, пара перезрелых стволов грецкого ореха, застывших в своей безысходности, и некоторый кустарник сшибаются друг с другом где-то посередине паркета, не в состоянии разойтись по парам. Со временем хлорофилловое царство, уткнувшись задними рядами в передние, просунулось друг в друга ветвями, чубами, местами где-то проросло, а где-то, напротив, – оголилось. На гарнир к дебрям подают высохшие, омертвевшие прутья жимолостей, родню благородной лозы, и ядовитый плющ, что, оплетя неудобные корявые стволы, не чурается по весне вбирать в себя драгоценного зеленого цвета.
- Зеленый цвет – самый сложный и есть.
Но не станем сходить с серединной тропы, что приведет нас к торчащему ферзем Залу Высшей Гармонии. В него хозяин допускает по доброте сердца практически всех, просочившихся в сад, по деревянной приставной покосившейся лесенке, хоть ближним веткам мнится и мается, что «в терем тот высокий нет хода никому». Башня-терем, можно сказать, и сторожевая, охраняет сон живописца по ночам. В дневные часы ее основная функция - поддерживать своей не стропильной конструкцией обширное собрание художника.
За спиной Башни выдохнувший сад, осев спущенной шиной, устав старой кокеткой строить из себя даже не дирижера в лице отсутствующего Вяземского, а организованный Версаль и просто английскую глушь, плюнув, опустив поводья, нисходит в обычное комариное болото. Ну, если очень хочется, – в царство золотушного камыша, в котором золотоволосая Эгле все еще ждет своего жениха из семейства желтобрюхих полозов.
ТЕТИС
- Ста-ас…?
Пока хозяин не откликнулся нам невразумительным «а» или «о!» вернемся к Башне. Терем-ферзь – фон «рублевский голубец» – на уровне второго этажа помечен купоросным знаком мальтийского креста и одновременно оком-иллюминатором.
Столб, столп и александрийский маяк одновременно, башня еще высока и стройна и не так скоро осядет в прелую листву грецкого ореха в отличие от белого домика-пенала, как будто составленного из трех вагончиков. Мир пенального пространства принадлежал когда-то заурядному болгарскому семейству, отметившемуся тем, что хозяин одним сиреневым вечером повесился от любви. Несмотря на причину, достойную воспевания, способ пресечения живоносных токов нами осуждается.
В пенальном царстве не умолкает борьба. В прежние лета, когда быстрые женские руки опережали своим старанием наступающий волнами хаос, в этих теплушках под зелеными лампами и, ясными ликами, церковными свечами можно было ставить первый акт из пьесы Михаила Булгакова «Дни Турбиных».
- Входишь в сад, а там в глубине сада - пьеса «Дни Турбиных». Я, кстати, эту вещь не так хорошо запомнил, а вот встречей с Воландом был потрясен.
«Так вы, выходит, консультант?
- Да, вроде того.
- Историк?
- Можно и - так сказать. Сегодня вечером, кстати, здесь произойдет интересная история.»
Беда в том, что главный герой пьесы, предпочитающий, как мы знаем, появляться во всех актах исключительно в белом, не в состоянии долго сидеть под зеленой лампой. Обычно, пачкая красками траву под божественный голос Марии Каллас, он либо кружит перед холстом с кистью, либо срочно пересаживается на электричку, чтобы ехать в Петушки и еще раз в Петушки, туда, где, как известно, «птичий щебет не глохнет и жасмин не отцветает». Минуя Кремль, с любого из вокзалов в Петушки, так как хересу под грецким орехом в 11 часов утра нет и не будет. Строгий выговор Вяземскому с постановкой на вид.
- О-о, художник! О-о примитив!
- Ну так что ж, пусть примитив.
За непокоем благородного шляхтича в опрятном мелованном ревниво наблюдает древний Океан Тетис. Он давно сомкнул бы гибельное кольцо вязкого хаоса над головой художника в разнообразных шапочках Мастера и вкруг болгарских вагончиков, мечтая поглотить их разом с полной фильмографией от балканского режиссера Эмира Кустурицы, если бы не умение художника выскальзывать из тяжелых объятий седого Океана выжатой из тюбика краской, и становиться чем-то иным.
- Стасик, ау, ты где…?
В конце зимы в одну исключительно темную ночь Тетис низвергнул практически на голову художника здоровенный ошметок потолка, жирный пласт штукатурки, повторяющий своей формой очертания Новой Зеландии, предупредив, правда, заранее в тонком сне живописца, что сие может произойти. Именно, в глухой обморочный час - час между самой бездомной из собак и самого загульного из волков, как бы огромный БТР въехал тяжелым гусеничным телом в стену болгарского домика и ахнул из своего орудия. Новая Зеландия съехала со своего места на потолке и грохнулась рядом с кроватью уже не спящего художника.
И вдруг увидел: Рик-Маджик
За шею тащит Бонни.
Стоит ли продолжать, что Тетис довольно хрюкал в углу до самого рассвета.
- Стас, ты что… на башне?
- Может, на кухне, вроде его голос…?
ЗАСЛУГА АРЦЕУЛОВА
- В Коктебель меня привел фильм «Рокко и его братья» итальянского кинорежиссера Висконти. Там семья с юга переезжает на север, чтобы иметь какое-то развитие, изменить жизнь. После этого фильма я увидел свой подъезд другими глазами, точнее, как в конце концов из этого подъезда выносят гроб со мной. …Так, куда? Вероятно, я дал запрос во Вселенную и мне в голову пришла мысль: дом у моря. Так это и осталось: дом у моря. Позже на одной выставке в Харькове мне попалась на глаза акварель – эдакий невзрачный глинистый пейзажик, подписанный: «Коктебель. Волошин». Я тогда ни о каком Коктебеле не слышал и стал искать его по картам, решил почему-то, что он должен быть во Франции. Но ни на одной географической карте, включая Францию, никакого Коктебеля не было.
Это заслуга Арцеулова. Он первым подбросил шляпу в воздух, когда они с Волошиным гуляли по плоскому хребту горы Узун-Сырт, и ее понесло вверх восходящим потоком воздуха. Отсюда и название - Планерское. Но я с того момента начал спрашивать у всех подряд, знает ли кто, что такое Коктебель? Один мне сказал: «Коктебель – это название блюда». Другой: «Нет, марка вина крепленого, так, ерунда». Ну а через некоторое время я сам оказался в Планерском и полез на могилу к Максу Волошину поговорить. И он меня привел на эту улицу к хозяину, который потом, ну - от любви… И кошек у меня тут было во дворе, а я их терпеть не могу.
- Ну это, вроде, как маленькие львы, у тебя все-таки львятник, не забывай. Маленький лев из семейства кошачьих может стеречь холсты от мышей. Кто-то должен нас охранять.
Каждое уважающее себя поселение – наше богато и городищем, - отмеченное к тому же видом на море, оберегаемо своей горгульей или химерой. Классическая этрусская химера из Ареццо: хвост змеи, голова льва, тело козы - интересна и своим переносным смыслом, который трактуется как несбыточная, странная мечта. В этом роде, Коктебель, где по овражкам пасутся редкие козы, ползают полозы и даже перед парочкой фасадов торчат горшками лилипутовые львы с золотыми усиками, без своего символа долгое время оставался «безвиден и пуст».
Тотем киммерийского побережья – все-таки грифон. Крупные греческие метрополии Корсунь, Керчь давно обзавелись изображениями грифонов – мифологических существ, контролирующих небо и землю. Древние сохраняли за ними право сторожить золотые склады скифов. Густо волосатый скиф тащит из пасти своего собрата золотую коронку, чтобы бросить ее к лапам главного грифона стоматолога.
Племя планеристов, пасущееся в окрестностях Коктебеля на «прямом хребте» очевидно должно иметь своим тотемным знаком грифона. Тяжелый львиный зад над голубой бухтой удерживает мощное оперенье орла, подбадриваемое восходящими потоками Арцеулова.
Поджарые, забуревшие, крючконосые грифоны с Узун Сырт вряд ли признают когда-нибудь своим собратом гипсового, распухшего белым зефиром сибарита, усаженного очередной копилкой на загривок килового холма, медленно, но неизбежно сползающего в белопенное море.
ГЕТЕАНУМ
Сколько удивительных персонажей касалось упрямого садового хвороста, прописанного на улице Жуковского, отца аэродинамики. На очередной всполох-вскрик с Башни: «Господи, дай же мне врагов! У меня нет врагов!» в очередной сезон, не суетясь, подставляя худые выи под выгнутые садовые сучья сада, проходили гуськом в калитку высокие германцы, выученики нордической теософской школы, тонкие искусители, что бесстрастно правят свое «ego» по готическим теремам собственной гармонии.
Пронзив ауру садовника суровым орлиным оком, определив, что тот застрял на третьей градации тонкого света, не обращая внимание на протестующий щебет скворца в курчавой шапке кипариса, не ординарного зеленого цвета, стали срочно собирать школяра в Дорнах, складывать в его скаутский рюкзак подходящие под его размер масонские знаки, угольники, молотки и прочие стамески. «Во французской стороне, на чужой планете, / предстоит учиться мне в уни-вер-си-тете».
Тормозили, накрывали его сачком, вырывающегося, мечущегося по своему непослушному саду в поисках «arc-en-ciel», пропуская мимо ушей кроткое замечание художника, что он всего-навсего перевоплощение Буонарроти. Мечтали, чтобы Стасик поскорее отчалил, так и не познав всех переливов арки под солнцем в своем львятнике. «До чего тоскую я, не сказать словами, / плачьте ж, милые друзья горькими слезами».
Как уж он не попал в ту школу – никто сегодня не вспомнит, может, не справили документы, не набрали на визу и билет - учеба за границей стоит недешево. В общем, остался хозяин «жардан» в своем огороде, зацепившись лямкой от рюкзака за голые ветлы Валлона, бурый чуб Коро, лимонные кудряшки флорентийского сада Боболи. Забился в свой львятник – Павильон Правильного Поведения, в виде избушки без курьих ножек, и тем не менее постоянно обращенной ко всем в саду не передом, замотал голову полотенцем и… возможно, уснул.
ЧТО НАМ ЗАГРАНИЦА?
- Как же я всегда мечтал о загранице, как хотел уехать…
Задумать в те годы пересечь Рубикон, разумеется, означало - заиметь в голове химеру. И не только в голове у художника. Где-то к середине прошлого века, прорвав дамбу, хлынул за границу четвертый поток, вернее, отток эмигрантов. Началось все с балетных, узок им оказался колет и бандаж, тесен батман на узурпированной функционерами сценах оперных и балетных театров. Имена пионеров - Нуриева, Барышникова, отставших навсегда от кордебалета, замелькали на страницах печати. За прыгунами батманщиками потянулись трубачи поэты – Иосиф Бродский, Саша Соколов. Последние выбирались за рубеж большей частью через свадьбу. Но не всем так свезет, что пригласят на гастроли или попадется невеста англичанка, и как тогда, спрашивается, выкручиваться?
Примерно в то же время прославился своим отбытием за границу, озадачив общественность способом, некий персонаж, чье имя входило в состав названий многочисленных речных и морских судов: «Слава Абхазии», «Слава России», «Рыбацкая Слава». Но отбыл наш Слава в туристический круиз, затаив в голове план побега, на борту океанского лайнера «Советский Союз». Название тоже в своем роде Планерское, но потом страна, опомнившись, вернулась к Коктебелю, России. Все, как всегда. Специальной виньеткой, украсившей заграничную профсоюзную поездку, было правило – в течение всего тура никому не сходить на берег, включая команду и капитана.
Короче, когда сей Слава на пятые сутки плавания в Тихом Океане на борту вышеозначенного «Союза» оказался, как ему представлялось, ближе всего к береговой кромке - Филиппинским островам - по его расчетам на расстоянии 50 миль, он, произведя несколько упражнений из йоги, в одних трусах, с маской в зубах сиганул за борт, по-первоначальности чуть не угодив под винт теплохода.
«А что было потом…?» – спросите вы. Увольте, рука отказывается выводить это на бумаге. Огромные океанские волны, светящиеся скаты в глубинах бездн, змеи-волосы ядовитых медуз-горгон, оплетающие бледное тело пловца, акулы под животом и молнии над головой. Но о чем думал этот приверженец заграницы, когда волны поднимали его на высоту 11-этажного дома? Он, повернув голову назад, с гребня гигантской волны заклинал Бога, как какая-нибудь трогательная русалочка, единственно о том, чтобы «Советский Союз», еще мерцающий на горизонте своими слабыми огоньками, не развернулся случаем в его сторону на поиски.
Нет, вот вы, к примеру, спускаетесь на лифте со своего верхнего этажа, выходите из московского подъезда, ложитесь животом на асфальт и делаете движения руками и ногами, будто плывете, до тех же Петушков, 120 км по Ярославскому шоссе. Но разве после всего этого не удивителен сам человек и это слово – заграница?
До филиппинских островов с пальмами Слава доплыл за трое суток без сна, еды и питья, проплыв в океане более 100 миль (ошибка в расчетах его ли, капитана?), и уже на фоне спасительного острова с пальмами чудом преодолел заградительную полосу волн-убийц у рифов.
Мы все в детстве бежали в Америку, собирали хлеб, сушили сухари, запасались носками. Но чтобы так любить пальмовое, кокосовое? Другое дело, что он сам был с севера, то ли из Томска, то ли откуда, и мы верим, что джунгли его привлекали и свобода, разумеется в джунглях, растительных ли, каменных ли. Но джунгли, в первую очередь, это что? Царство. Но кого? Муравей на осе, оса на стрекозе, стрекоза – на богомоле, жаба на змее, и все это царство стремится сожрать друг друга и тебя заодно в первую очередь и в ту же секунду. По его личным воспоминаниям он чуть не захлебнулся от радости, увидев на берегу зеленые пальмы. А будь это валуны моря Лаптевых, вполне возможно он оттолкнулся бы от береговой полосы и поплыл обратно.
В ходе своего марафонского заплыва в океане Слава покрылся тонким слоем планктона и, как истинный представитель подводного мира, уже светился сам от кончиков ласт до макушки, наподобие лезвия меча короля Артура. Подобрали пловца туземцы, принявшие его сперва за бога, так как никто из белых людей не выходил на берег со стороны океана. Когда вождь поинтересовался, каким образом пришелец оказался на их территории, он простодушно ответил, что прыгнул с борта теплохода «Советский Союз». Но вот на последующий вопрос: «зачем?» - это светящееся существо, переливающееся всеми оттенками перламутра, так и не смогло ответить.
- Ау, Стасик, ты еще здесь…?
Нырнув под ветви радужного сада, продолжая рассуждать о том - отважился бы наш художник при таких условиях в сторону заграницы, прежде всего осведомимся - на чем бы он туда отправился? Конечно, он мог бы стартовать на велосипеде, так как ставил на нем даже рекорды, участвуя в различных соревнованиях. Как-то на пробеге с обычной своей страстностью довертел педали до такого состояния, что у него из носа и ушей пошла кровь. Но согласитесь - на велосипедных шинах через таможенный пост не перелетишь. Тут надо что-то особенное.
В собственных коротких поездках за рубеж по железной дороге по маршруту Москва-Феодосия в коридорах памяти сохранилось ощущение, когда особенное всегда начиналось на таможне в три часа ночи. Причем, в какое бы время локомотив ни стартовал с перронов Курского, Киевского ли вокзалов - в шесть часов утра, в одиннадцать часов вечера, - он непременно утыкался в приграничную станицу Казачью Лопасть или Лопань в глухую заполночь, в эти злополучные три часа ночи, когда не только косули и фазаны, но и те, у которых отчаянная бессонница, хоть на четверть часа, но и соскользнут по сыпучке в бессознательное.
И вот тебя, не страдающую бессонницей, давно пребывающей в бушующих волнах Соляриса, ничего на сей момент не осознающую, лязгнув полотном вагонной двери, хвать за твое острое плечико на испуг проводница, дерг из враждебного океана не менее грозным: «Таможня»!
Что таможня? Где таможня? Какая таможня? Главное, где аусвайс твой, документ, прапор – в сумочке в ногах или, напротив, под подушкой в голове? Ибо ты с вечера про эту Лопань помнила, осознавала, и куда-то паспорт прибрала, чтобы он значит под рукой, но и склероз твой, Альцгеймер в три часа ночи особенно в силе, и все одно начинаешь лихорадочно искать, рыскать по полке. Сейчас, сейчас…
А командор уже в проходе памятником зацементувався, немигающим взором тебе в переносицу, чтобы ты в его ладную лопать – документ без пожатья. И ты, ужом вертясь, застываешь ему очумелым взором в сектор его межглазья на пару секунд, чтобы фарватер поймать, дабы он тебя сверил под бдительным узким лучом фонарика с тобою же по прапору твоему. Глаза таращишь, в которых еще Солярис и много запретного.
- Оружие, валюту, наркотики, сувениры с собой кому передать?
- Ни- ни- ни...
И так для четырех бригад по двум концам заграницы. Паспортный контроль, таможня - таможня, паспортный контроль. Для своих двух отечественных и ино - двух.
В «декляряции» - все по иноземному. На ответы – с подозрением, ищут слабину, трещинку в нерушимой стене личности. Курящим и алкоголикам тяжело такие переезды совершать. Собачку с собой иногда приведут. На нее хоть отвлечешься добрым взглядом с верхней полки. Пожалеешь друга человеческого. Бессонными ночами за ними таскаться. Служба. Свет не гасят, в туалет давно, как давно… Ох, муки, муки таможенные. Вон Джульбарса за ошейник в тамбур поволокли, звякнули на прощанье чем-то тяжелым по рельсам. Неужели через полчаса свет погасят в вагоне…?
НА ДАСТАРХАНАХ
И все же дом у моря с садом, спланировав с покатой спины горы Узун Сырт, явился художнику мотивом вполне сбыточным. Поблагодарим за это малое отзывчивую Вселенную и лично Максимилиана Волошина. И на нас, предстоящих в свое время в Коктебеле-Планерском, призрел милостивым оком. Для скольких в этом «Лилон - лила» саду свершилось чудных открытий, завязалось драгоценных узелков дружб и привязанностей.
Скажите, люди, кто не знает нынче Стаса?
Жуира, хвата, бонвивана, ловеласа.
Того художника, отшельника, атлета,
Того философа, красавца и поэта.
Он так живет, я вам скажу, чтоб вы так жили.
На белой башне, расположенной на вилле
Невдалеке от чудных гор и моря,
Картины пишет и не знает в жизни горя.
Стада и табуны, жаждущие живительного глотка искусства, привлеченные необыкновенной личностью художника из самых разных мест от Харькова до Уэста, вступив однажды на тропу, ведущую в заповедный уголок, где навечно прописана радуга в небе, возвращались непременно.
«Все ходют и ходют, носют и носют». В основном, спиртное. По несколько раз в сезон на стенах теплушек главный машинист со всей решимостью вывешивает лозунг-плакат, обращенный к массам: «Пошли все вон!» или более умеренное: «Сад временно закрыт».
- Это что ж, утром выхожу в сад, там – красота, счастье, а мне деревья с порога: «Пошел на х..р», а на другой день: «Пиши, сегодня ты хороший».
Определенное «Вон!» или столь же категоричное: «Не смей проносить на территорию «жардан» спиртное». Но раз уж просочились, то половецким девам можно и на дастархан.
Под доносящиеся из паркового урочища всхлипы тропических попугаев – «Малевич, Сезанн!» девки в разноцветных шальварах, раскинувшись на подухах дастархана, потягивая мадерцу, румянятся щекой и ленточками в косах. Не косой Ярославны, а новомодными, вывезенными с американского континента, жесткими, колючими, как жимолость, что в час свадьбы и не расплетешь.
Все быстрее вращаясь, ярится блестящий девичий зрачок, как у соседнего петуха, вот, вот… и они заклюют художника. Но мастеру только этого и надобно. Навзрыд и всхлип разодрал он свою гимнастерку, обнажил грудь: «Клюйте девки, я давно уже отдал вам все свои ребра!»
В мозгу исступленного - заметим, не по нашим, а по китайским меркам - художника на глазах запуганных сиреней чередуются попеременно в саду вспышки королевских Виндзорских скачек. Две кобылы «Свадьба» и «Смерть» несутся вскачь наперегонки: какая лошадь первой разорвет ленточку финиша? «Блоу-ап!» Вот она пролетела гнедая и, встав на дыбы, осев на задние ноги, застыла перед английской королевой.
- Меня мучает красота. Но я думаю, что Богу это угодно, потому что от красоты рождается любовь. Эх… вот если бы сейчас в сад вошла Моника Витти.
«Ах будь со мной мой Хоп Магоп,
Мой хоп магоп Магонни…»
Мемориал утвержден. Церемония прощания в общих чертах ясна. Девяносто семь ступеней по числу лет, напророченных когда-то молдаванкой-кукушкой, ведут к кургану Stasa. При восхождении каждая следующая ступень вспыхивает положенным ей спектральным цветом из школьной поговорки - каждый охотник желает знать...
Памятник Иосифу Бродскому также завершен: поверх гранитных плит, опираясь на фрагмент тюремной решетки, лицом в небо, лежит массачусетский ястреб, сам из сверхпрочного стекла, в точке сердца - литеры М.Б.
- Смерть – это чудо. В моей жизни их три. Первое случилось в Эрмитаже перед полотном Рембрандта «Возвращение блудного сына». Второе – встреча с любимой. Вот теперь третьего чуда жду.
- Стас, а вдруг проживешь сто два года?
Эта, по сути не такая уж невероятная мысль приходит в голову Симу, другу и собеседнику, возведшему, a propos, сторожевой терем башню.
Мастер, отпив чая - не из пиалы хрупкого китайского и не из крутолобой чашки советского агитационного фарфора, а из черепушки надежной болгарской керамики, закинув голову к верхушкам своего зеленого табуна, на секунду задумывается.
- Что же, придется подумать о выдвижных ступенях.
Но вот Свадьба, свадьба!? С этой вспышкой не так все очевидно.
- Приснилась мне сегодня девонька, да такая мягонькая, такая послушная. Жена – это что же? – Материя. Все по Гоголю. Сунул руку в правый карман, там – материя; сунул в левый – жена.
Облезлый веник кипариса не хочет в этом саду никакой жены, недаром он шлагбаумом перегородил проход в главную аллею.
Невесты, однако, все нет. Не то чтобы они извелись в наших краях или художник был флегматично равнодушен. О, нет! С этим вопросом у мастера как раз все наоборот. Были, были, да такие, что сам Роден обкусал бы ногти от зависти к подобным мотивам. Великие чаровницы: Настасьи Филипповны в шалях, гречанки с дальних патагонских берегов, почти Пенелопы, ведуньи, может и с Лысой горы, ведающие в областях изобразительных, кино и прочих искусств. О, девки, девки…!
Я застрелил бы Рик-Маджик
За кражу бедной Бонни.
Многие на самом деле смущали покой, отвлекая художника от положенных ему материалов: холстов, фанеры, листов картона и оргалита, стекла, обойных рулонов.
- Я встал и крикнул Елене Образцовой: «Лена, я – Стас! Я люблю тебя!» Это было в Санкт-Петербурге на ее мастер-классе. До того, признаться, были жиденькие аплодисменты, а тут зал обрушился овациями.
ФАТАЛИСТ
- О, я уже в школе понял, что буду зависеть от женской красоты сильнее, чем Лермонтов. Ну и у коровы может быть красивый взгляд. Но это же все не то. А что может быть выше женской красоты? В четвертом классе, будучи Дубровским, носил в кармане деревянный пистолетик. А в шестом классе в меня вошел бес. Я стал Печориным. Прежде я был спокойнее, добрее. А после того, как стал Печориным, – все. Я начал хамить в классе учительнице, девкам.
Возомнил себя фаталистом. Сделал себе самопал – трубка такая стальная в палец шириной, загнутая в конце под рукоятку. Ствол забил порохом и еще пулю туда вставил. В окрестностях нашей меловой горы находили много пуль. И вот посреди ночи, изображая фаталиста, сел напротив стены рядом с кроватью. Все в доме спят. Зарядил самопал и решил: выстрелю в стенку, если пуля срикошетит от стены, значит – такой мой конец. Пуля вошла в кирпич и до сих пор там торчит. Но мне этого было недостаточно.
Вздумал стреляться с другом на дуэли, как Грушницкий и Печорин. Я конечно – Печорин, он – Грушницкий. Нам по пятнадцати лет. А приятель мой был послушный. Пошли к небольшой скале на окраине города высотой в пять метров, а под ней овраг. Все сделали по Лермонтову, дуэль на расстоянии шести шагов. Я приятеля поставил на край обрыва. Но тут вмешался наш ангел-хранитель. Мы постояли с поднятыми руками, а потом руки опустили. И все-таки сильнее, чем Лермонтова, я никого не любил.
Я вот думаю, как бы моя жизнь сложилась, если бы не искусство? К концу школы из-за Зинаиды Юсуповой с портрета Серова, где она на диване лежит, меня выгнали из дома. Я альбом держал все время открытым на коленях, а там на развороте как раз она - Зинаида. Идеал. Я все на нее смотрел, какая она на подушечках и пуфиках. А к нам по субботам вечерами ходили старушечки, которым отец читал библию. Я ему однажды и сказал.
- Папа, вы вот что… (я с родителями на «вы» говорил), – так вот, я не хочу, чтобы к нам эти старушки ходили.
- Почему?
- У них под ногтями грязь.
- И что?
- Некрасиво.
- Так, может быть, тебе и мой Бог не нужен?
- Да, не нужен!
- Тогда вон из дома!
Я тоже горячий. Бросился в комнату, схватил какую-то одежду.
Мама – отцу: - Мишка, Мишка!
- Куда там...! Вылетел из дома, ночь на скамейке пересидел, а было уже холодно, осень, утром к старшему брату пошел, а от него уже уехал на стройки коммунизма. Правда, потом у меня начался социальный невроз.
Мне друг сказал: «Стас тебе надо учиться».
МЕСТО, ГДЕ ТАНЦУЕТ ЦВЕТ
Летом зеленый цвет сохнет и жухнет. Перед калиткой подуставшего сада, забывшего о Врубеле, стая гусей, гогоча, вперевалку шлепает вдоль пересохшей канавы, требуя луж напиться.
- И странно, что дом у моря, море - не моя стихия. Деревья я люблю больше. И даже больше, чем цветы.
«Деревья, только ради вас, / И ваших глаз прекрасных ради, / Живу я в мире в первый раз, / На вас и вашу прелесть глядя. / Мне часто думается, - Бог / Свою живую краску кистью / Из сердца моего извлек / И перенес на ваши листья. Б.П.»
Ох, ох, что сказать, что молвить. «О, иллюзорность бедствия, о непоправимость! О, эфемерность!» О, творчество! Натюрморты. Пейзажи. Портреты... Автопортреты!? Разве это портреты? Разве это лица со своими чертами? Где линии? Окоёмы щек, прищуры глаз, изгибы губ, подпалины скул? Разноцветные пятна, вырвавшиеся из высоковольтной радуги уникального белого, сигнализируют александрийским маяком рваные строчки из безумных поэтов. Бедные атомы сходят с ума в стасовой пляске.
О, горячечный бред твоего искусства, Стасик! Всем бы твоим холстам мокрую повязку на голову – остудить. Шипит твоя палитра, как лава ожившего соседствующего с тобой вулкана, сползающая в море. О, непоправимость твоего бытия, художник! Фра Анджелико добавлял в пигмент нежные соки растений, лепестки цветов, Врубель – бронзовый порошок; были мастера, что кормили свои краски пеплом, кровью, пометом летучих мышей - очень даже для создания нужного оттенка. Но ты, ты. Чем ты питаешь свои краски?
На холстах, утесненных в комнатках вытянутого белого домика под черепичной кепкой - все тот же перенесенный сад, который - то кричит и бьется с пеной у рта в разгар битвы у Фермопил, то, обрушиваясь на вас световым ливнем, дробится солнечными брызгами вам в лицо, что впору жмуриться. Распластанные, распятые лепестки цветов могут нести любовь, могут – страдание. Вот разъяренная мурена разметала своим гибким телом все краски, кроме тьмы, выплеснув на лист черно-муаровое отчаянье. В банке, из которой торчит страдающий букет, вместо воды - кипящая лава. Это рык раненого льва в день ухода Лены Образцовой. И из всей палитры выбрал ты для себя только две краски – исступленную боль и исступленную радость.
Так стремительно течение этой светоносной реки, столько одновременно рождается световых бликов, пятен, так стремятся они подняться на поверхность, чтобы распуститься на холсте то – руками-ветвями, провожающими тени друзей, то - букетом для Маргариты, то - вытянувшимся телом-стволом, взывающем к Небу, и над всем этим летит отчаянный крик Петрушки, в исполнении только Нижинского, для которого в той жизни, кроме танца, как и для Стаса, кроме живописи, ничего не существовало.
Незаметно начала осыпаться сирень. Ее пока еще чудные фиолетовые цветики-звездочки сбиваются к обочине на спуске грунтовых дорожек, сохраняя свой глубокий лиловый цвет, но скоро под ярыми стрелами солнца крохотные трупики сирени окрасятся в ржавое золото равеннских мозаик.
ОСЕНЬЮ В САДУ
По осени с художником в саду из редких гостей остается, конечно, Гоголь. Завернувшись в бабий платок, пряча в него свой длинный нос, устроившись на колченогом табурете, он недовольно шуршит тростью по опавшим листьям.
- «Если бы вы знали, с какою радостью я бросил Швейцарию и полетел в мою душеньку, в мою красавицу Италию!»
- Да, да, я тоже, как я мечтал о загранице! Даже перевелся в Кишинёв, чтобы быть поближе к Румынии.
- «Ну, вот, вы меня понимаете… Я родился здесь. Россия, Петербург, снега, подлецы, департамент, а там… что за небо! Что за дни! Лето - не лето, весна - не весна, но лучше и весны, и лета, какие бывают в других уголках мира».
- Как я хотел уехать, как мечтал. Из любви к Англии…
- «Рим! Что за воздух! Пью - не напьюсь, гляжу - не нагляжусь. В душе небо и рай. Если погода, то блуза в дело; ибо питтория (живописцы) вся отправляется, и ослы уже издали весело помахивают».
- Питтория!? Сезанну, величайшему из живописцев всего-то нужен был серый свет. Домочадцев донимал – будет ли завтра серый свет? А что ему серый? А оттого, что радуга заложена в точечную природу солнечного света, которая Сезанну была не нужна, а востребована от солнца его волновая природа, в которой спектра не предусмотрено. И законы перспективы ему, Сезанну, были не нужны, у него пространство строится на сферичности – выпуклое - вогнутое, выпуклое - вогнутое. Серра писал точками, а Сезанн кристаллами.
- Ох, голубчик, что уж вы так разошлись, прямо как славянофилы, тоже однажды, знаете, у Аксакова обвинили меня, что я накормил их сырыми макаронами, тоже, понимаете ли, не поняли природу настоящей римской пасты. Не сырые, голубчик, а – «аль денте» - «на зубок», совсем другая природа, совсем другая…
Закатный луч солнца, перевалив через жабо кипариса, отметился на клеенке колченого столика, с одного края рваным лепестком пиона, с другого - блюдцем одуванчика. Кто-то погасил зеленую лампу в комнатушке и вышел в сад: в манжетах, пробор, как струнка, и взгляд такой особенный, и тон подозрительно вежливый.
- «Вино какой страны вы предпочитаете в это время дня?»
- Михаил Афанасьевич, вы что, какое вино кроме «фалернского» может быть?
Присев на колченогий табурет с подкошенной ножкой, вставив пенсне в левый глаз, небрежно перекинув ногу на ногу, гость занялся разглядыванием уцелевшего бокала.
- Я тут по вашему берегу ходил, чего только не начитался: «Сейчас кину сигару, сопру печений пару». Это что теперь такой стиль?
- Не обращайте внимания, это друзья грека Синопли, что держал здесь когда-то кофейню на берегу.
- Ну как же не обращать? или вот: «Выпила свекровь и я по две чашки кофея».
- Может вам еще чаю подлить?
- Ну, плесните, голубчик…
- Выпить - во зло или во благо, нужно или желанно…? - выступившая из густой листвы высокая тень прислонилась к стволу грецкого ореха. - У меня на кухне тоже плакатик вывешен: «Водка яд – сберкасса друг». Я до Реутово пью только водку - анисовую, кардамонную, любую, но домашнюю, а то, кто знает, что в покупную плеснули совпроизводители.
- Тогда для вас подойдет: «желудку вечно будут близки варено-сочные сосиски».
- Сосиски, разумеется, в томате, а к ним - паюсная икра в вазочке, белые маринованные грибы на тарелочке, и, наконец, водка в объемистом ювелиршином графинчике.
- Ох, не дожили вы, друзья, до «Слезы комсомолки», в подъезде бывало устроишься на батарее...
- Вот, вот в подъезде именно калоши и сперли. Пропал дом. Ведь это какой дом был! Вы поймите! Все как по маслу. Вначале каждый вечер пение, вот как в этом саду. Затем в сортирах замерзли трубы, потом лопнул котел в паровом отоплении, и так далее.
- На вершине пирамиды находится совершенный художник. Сезанн, Малевич. Сезанна никто не копирует, потому что никто не понимает, как это и про что это? Сезанн остается пока еще самым закрытым художником. Все копируют Айвазовского. Чем доступнее художник, тем он незначительнее. Кто там внизу пирамиды – Шишкин, Айвазовский. Сезанн недоступен.
- Дас-с, именно вход в подъезд до революции был недоступен, а потом калоши-то и поперли.
- А вот от Реутово и до Никольского…
ГРУДЬ РЕНУАРА
- Что вы все с керосином да денатуратом, видите человек высокодаровитый мается. Что это он нам читает на кухне вслух, отсюда не видно?
- «Послушай, Нина… я рожден с душой кипучею, как лава…»
- Да, голос плотный, густой, ему бы в церковном хоре петь или с клироса читать.
- Он и читает.
- Не читает, а рисует.
- Ко мне тоже однажды в сад зашел батюшка со словами «Стас, хочу посмотреть, что вы рисуете». Но я же не для священников пишу, вот если бы мы оба были футболистами…
- А все ж-таки, пропал дом.
- Да, полно вам, сами камень с моей могилы себе подтянули на свой участок на Новодевичьем.
- Друзья, не ссорьтесь, я вот, что вам открою – Ренуар как-то обронил: «Если бы не было женской груди, я бы не стал художником!»
- Гм, гм… заявление, конечно, громкое. Грудь – не табуретка.
- Француз, что с них взять, лягушатники.
- А я, батенька, разделяю «…женщина – это такой предмет!.. Одни глаза их такое бесконечное государство, в которое заехал человек и поминай как звали».
- Сезанн, вообще, кроме своей живописи, ничего не знал. Он своей кухарке только один раз написал письмо: «мол, сударыня, меня так растревожила встреча с вами», но эта кухарка-дура только глазами заморгала, а вот когда Пифагор встретился взглядом со своей ученицей, потому что они сидели в кружок в Сиракузах – все. Соитие произошло! Мужчина не должен смотреть в глаза женщине. История с Адамом и Евой – совершенно не та и не такая. Важен мотив, от него все исходит. Мне нужны впечатления, а я тут сижу с вами сорок лет в этих зарослях камыша! ... Морями теплыми омытая, / Лесами древними покрытая, / Страна родная Индонезия, / В сердцах любовь к тебе храним.
- А вы, батенька, что напеваете у себя на Большой Садовой?
- Я обычно насвистываю каватину из Фауста - Бог Всемогущий, бог любви, / Ты услышь мою мольбу, / Я за сестру тебя молю.
- Да, куда ни кинь, всюду жасмин и птичье пенье.
«Моя кровать, картина. Я ложусь / и засыпаю, погруженный в краски. /
Но ты, любовь, заснуть мне не даешь! / Ты вечно будишь, словно солнце ночью. М. Ш.».
И СДЕЛАЛ ИХ ЖИВЫМИ…
Шапочка дожа двинулась в сторону львятника. В Венеции, чей тотем – лев, символ евангелиста Марка, львов так много, что, наравне с гондолами, голубями, сваями, они воспринимаются членами одной дружной семьи. Физиономии у них самые разные, но все с размышлением, с морщинкой на лбу. В раннехристианском тексте есть любопытный сюжет:
«Когда львица производит на свет детеныша, то она рождает его мертвым и бодрствует у тела до тех пор, пока на третий день не приходит отец и не начинает дуть ему в физиономию, но если она отведет взгляд, он не будет оживлен». «Так и неверные язычники во время трехдневного могильного покоя и воскресения нашего Господа Иисуса Христа взирали (на него) и делались (духовно) живыми. Когда пришел лев-самец, то есть оживляющее слово, он (Святой Дух) дунул на них и сделал их живыми» («Физиологус»).
Оживляющее слово в Стасовом саду слышали многие и от самого хозяина, и от его постояльцев. И дело даже не в том оживляющем, щедро разливаемым по стаканам (хотя, бесспорно, хвала Дионису!), а в том избранном живом, заключенном в этой невысокой фигуре в шапочке, в той чудесной алхимии, которая всегда исходила от самого художника. Стоило ему предстать перед вами, как пророку, в радуге, из-под нависающих ветвей своего неорганизованного сада в одеждах, посрамляющих все воротнички и манжеты лилий, и приняться щедро фантасмагорничать из Рабиндраната Тагора, как все сникшие атомы вашего существа, изменив свою природу и меняя траектории, тотчас устремлялись в танце к самым верхушкам изумрудных деревьев.
В ЗАПРЕТНОМ ГОРОДЕ ГУГУН
Это была девушка, будто сошедшая с персидских миниатюр, с насурьмленными от природы бровями. Упругие валики иранских ковров, ляжки осликов, парные вишенки в ушах – все замечательным образом могло обрамлять портрет луноликой. Под дугой смоляных бровей, в тени густых черных ресниц плавились быстрым смехом зрачки, как пара семечек зиры с горки ароматного, наплывающего парком, плова. Поднесешь спичку – вспыхнут. Она так и осталась в памяти - в тюбетейке с двумя косами, перекинутыми вперед. У нее было платье, лишенное всякого фасона, еще менее скроенное, нежели у сестер Цветаевых, в тех намечалась хотя бы кокетка и складки. А здесь просто сшитое в боках – тыквообразное, надутое воздухом, если столкнуть такую девушку, несущую воду в кувшине, в арык. И имя у нее было от цветка. И, возможно, не следовало пересаживать тот цветок с узких горных козьих тропинок на распластанный графитный асфальт.
Парочку бархатных сезонов мы снимали вместе чудный домик профессора археологии с немецкой фамилией в конце улицы Победы с видом на море. Большой обожженный пифос, цвета сиены жженой, прислоненный к деревянному крыльцу, если приложить к нему руку, всегда оставался прохладным, а ритм его сердцебиения отдавал гекзаметром. В окно веранды весь день можно было наблюдать за белыми треугольниками парусов на горизонте. А из сада всегда было видно, как над Тепсенем, над его полынным лбом в полдень собирались белые облака, не парообразные коробочки хлопка, перекатывающиеся по сырому влажному своду, а гибельные, парусные. И было так очевидно, что далеко растянувшийся флот христиан идет к Патрасскому заливу для генерального сражения.
На маленькой верандочке в жару наше быстроглазая гюзель пила козье молоко из банки, и молоко стекало по ее щеке «девочки с персиками», и тогда она утирала белую струйку рукавом своего бесформенного платья. У нее был муж, очаровательный рассказчик, а потом веселый друг. Но как-то так сплелись ветви в саду, что веселый друг одним сиреневым вечером повесился от любви, а ширазская роза, чьи легкие той же осенью отказались выйти на вдох, застыла в хрустальном гробу, покрытая инеем погребального платка. Грустная, грустная история. А бывало, эта парочка, просочившись тайком в сиреневый сад художника, хоронилась в самой сердцевине запретного города Гугун – в Павильоне Правильного Поведения, беззаботно щебеча о чем-то своем, передразнивая в его уютной укромности хлопотливого щегла в кипарисовой тюбетейке.
Венеция, уступив господство на Киммерийском Понте, со своим персональным входом в Аид, Генуе, на прощание выплюнула несколько жемчужных зубов, что шестеркой львов утвердились на мраморных ступеньках графа Воронцова в Алупке.
Еще в Старом Крыму во дворе Литературного музея можно потрепать по гриве, верных образом, львов, но не в Коктебеле и уж никак не в Щебетовке.
СТРАНА КОКТЕБЕЛЬ
Да, да я не забыла, Коктебель – страна коньяков и страусов. Коньячный завод справа, а страусиная ферма слева, если, разумеется, стоять лицом к морю и смотреть на вечно «пустынно-соленое море». А на что еще смотреть, как не на море?
И сегодня ты торопишься мне навстречу, ластишься снова и снова, подступая до дозволенной тебе Прозерпиной границы. И что же творится там, на глубине, в месте твоего сердца, если на мелководье ты так оглушительно прекрасно. Гребни маленьких волн лениво опускаются и поднимаются в безмятежной бесконечности. Чайки, на бреющем, таскают из зыби, будто из сети, тонкие серпики новорожденных серебряных месяцев, а то, взмыв в поднебесную высь, гибельно кидаются в пучину метеоритным дождем, вспарывая прозрачную сорочку фонтанчиками седых разрывов. И какое тебе еще можно присвоить название, кроме как – синее счастье.
Но в этом сочетании Коктебель – страна коньяков, главное место отведено, конечно, стране. Страна – место, где странствуют от коньячной фермы до страусовых ферм и дальше за Золотую Балку. Не всё же время таскаться в змеральдовый парадиз, в котором Адам аукается со своими моделями? Не все же вечера проводить под кипарисом, медитируя на живописные пятна палитры мастера, застывшие на треснувшем, оконном стекле?
Бывало, что и сам маэстро выскальзывал тенью за калитку своего взъерошенного сада, но обычно его маршрут заканчивался за ближайшим поворотом в любимой «Ротонде», со странным названием «Виктан», немного даже и французским, делившем дегустационный зал с отделом продаж. Здесь, в очередь работали то Марина, то Лена, и именно здесь мастер бесновался, как какой-нибудь Бенвенуто Челлини, а на следующее утро застенчиво сносил свои бесценные полотна в ту же, не сильно ценившую данный акт дарения, «Ротонду».
Не заграницу, так хотя бы проехаться до Биостанции или напрямик до Урочища. В курортный сезон, почему нет…? Отъезжая от Коктебеля на автобусе до Биостанции, страусовое хозяйство, представленное парой серых, цвета нищеты, вытянутых одноэтажных амбаров, всегда открывалось в окно с правой стороны. В сущности, я считаю это большой удачей проезжать мимо страусовых домиков с надеждой – не мелькнет ли где на горизонте одинокий страус с крепкими жилистыми ногами, с гузкой, покрытой пушистыми страусовыми перьями, роняющей в свой срок в седеющую полынь одинокое страусиное яйцо, большое, в разбегающихся трещинках. Яйцо семейства птицы Рух.
В детстве, не имея возможности прокатиться на тележке со впряженным в нее страусом, я тем не менее много раз касалась рукой этих гибких, с такой радостью идущих навстречу воздушному потоку, отчаянно-черных страусовых перьев с маминого театрального веера.
Впрочем, долой кракелюры старинных воспоминаний. Говорят, на одном из поворотов некто видел своими глазами объявление - «Пропал страус!» Но без уточнения статуса, а именно, следует искать его в урочище в качестве жертвы или в качестве самовольно сбежавшего заключенного? В любом случае, следуя маршрутом Коктебель - Биостанция, нелишне было оглядывать по пути балки, развилки и кипарисовую терраску с целью - не мелькнет ли где невзначай, одиноким парусом, пропавший страус. Но нет. Никогда и нигде он не мелькал, видимо все-таки сбежал навсегда, может и за границу, унося в себе, в своем сокровенном, яичницу из двадцати семи полноценных куриных яиц. Точный расклад ресторанного продукта по прейскуранту.
Сразу за амбарами следует повернуть голову налево, чтобы обозреть взглядом виноградники. Лозы в форме семисвечников, укрученные жестким модерном, финикийские пираты, закинувшие руки на плечи, изображающие на земле волну в сиртаки. Трудно оторваться от сакрального пейзажа с виноградниками, хотя, что касается местного коньяка коктебельского разлива, не без симпатичного венчика из звездочек на горлышке бутылки, то от него у меня болит голова и угощать им «колебателя вод» Посейдона мне стыдно.
Впереди по маршруту, по левую руку откроется живописная терраска с поднимающимися уступами, высаженными пирамидальными кипарисами - привет из Тосканы. Кипарис – дерево кладбищ, и действительно, если не отвернуться вовремя, то безрадостная площадка с яркими островками ядовитых недавних венков станет назойливо наплывать тебе под козырек кепки. Немного терпения и, дернувшись еще раз вправо, узришь скромный щебетовский рынок, разместившийся на паре ящиков у обочины, и странную бетонную рогульку уродливого пластинчатого гриба на бывшей остановке.
Завершив разворот лихой загогулиной, взбив полуденную пыль из-под колес, автобус затормозит перед бетонным, цвета страусовых амбаров и все той же нищеты, правительственным домом, с чьих ступеней, на моей памяти, не спустился ни разу ни один член правительства, ни вообще кто бы то ни было, включая страусов. Есть мнение, что членов правления держат генофондом в особых корытах в подземных пещерах, на случай внезапно очнувшегося от дурного сна вулкана Карадаг.
От Щебетовки всегда ждешь некоего щебета. Но нет. Львы, по назначению, видимо, сторожевые, осевшие квадригой по углам чаши фонтана перед серым зданием, никогда не щебетали. Венецианские, униженно уменьшенные до щебетовских, сами они, кажется, переброшены сюда из какой-то неудавшейся раскраски. Фонтан недоумевает на львов, смущающих его своими карликовыми размерами, не больше гипсового кота-копилки: львы – на фонтан, что на их памяти ни разу не защебетал водными струями. По ночам, когда алмазной указкой на синее небесное сукно над Щебетовкой выкатывают биллиардными шарами крупные звезды, местному фонтану возможно мерещится его царственный побратим из Венеции, катающий лапой шар на площади Сан Марко, или на худой конец - из Петергофа, гибнущий от позолоченных ладоней здоровяка Самсона.
В сущности, если шею сбежавшего страуса приспособить к тельцу щебетовского льва, выйдет истинно коктебельский тотем.
Отъехав от площади, автобус повернет на Биостанцию или, согласно расписания, потрусит до Урочища Кизилташ.
Кизилташ – с тюркского, Красный Камень и перекатывающиеся волны зелени. Благолепие умбры по сырым тропинкам, высокие можжевельники, опасно гнездящиеся по скалистым верхушкам. В Кизилташе не обойдешь ограждение воинской части, недавно срубленную часовню и мужской монастырь святителя Стефана Сурожского с малочисленной братией в лице одиноко вышедшего брата и брешущего пса на псевдопаломников с наведенными на деревянный скит фотоаппаратами.
Главная реликвия кизилташского храма, конечно, бордовые, бархатные, шитые золотом, хоругви барона Врангеля, оставленные им при отступлении из Крыма в 1921 году. Древние стяги осиротевшим беркутом, расставив два крыла, удерживают иконостас на весу в ожидании, когда вступит, пригнувшись, в придел высокий светлоглазый барон в черкеске.
«Хлопнув дверью, сухой, как рапорт, из штаба опустевшего вышел он. / Глядя на ноги, шагом резким шел Врангель в черной черкеске. / Город бросили. На молу – голо. / Лодка шестивесельная стоит у моря. / И над белым тленом, как от пули падающий, на оба колена упал главнокомандующий. / Трижды землю поцеловавши, трижды город перекрестил. / Под пули в лодку прыгнул…/ - Ваше превосходительство, грести? / – Грести!..»
В конце лета, на обратном пути, маршруткой из Биостанции или из Урочища, вам может повезти и тогда вас обгонит дребезжащий старый грузовик, до верху груженый подпрыгивающими, весело аплодирующими ручками кистей мелкого белого или запотевшего черного винограда в открытом кузове.
СУДАРЫНЯ, ГДЕ ЖЕ ВЫ?
В поселковом магазине продуктов – продавщица, рябая лицом, но прекрасная. Мотив! Образ! А это уже – выстрел. И сразу в ответ наскоком полоснуть трассирующей пулеметной очередью по всем этим простодушным официанткам, продавщицам, медсестрам: «Я напишу, девчонка твой портрет, а ты иди за меня замуж срочно и немедленно, вот прямо сейчас, пока гуси не перешли эту канаву!»
И это - всем, всем – продавщицам, билетершам, врачам. Какая медсестра может улыбнется и задумается, губу закусив, но докторши из-под белых высоких шапочек на Стасиковы стрелы обычно молчат. Может, благородному шляхтичу давно пора сменить своего оруженосца Амура, то ли у него стрелы короткие, то ли наконечники недостаточно острые, и старшие медсестры и докторши с диссертациями в кармашках попросту их не замечают или делают вид.
- Напишу портрет!
- Вы бы не ерничали, больной.
Как это? Что же, опять, выходит, примитив. Он невесту потерял еще в армии, жену отправил любоваться на мутные волны Рейна.
О, Стасик! О, художник. О, примитив! Разве им этого надо? То есть и слов, конечно, но и действий, действий. А какие у тебя действия, признайся, эту чахоточную умбрию с белилами смешать, чтобы получить тот самый - зеленый росчерк Гогена. О, художник. О, питторе! Соболезнуем тебе для твоего же блага и только. Вспомни о предупреждении всем живописцам, идущее со времен Дюрера: «рука будет трястись сильнее, чем листья на ветру, и в первую очередь виной тому — чрезмерное увлечение женским полом».
- Когда я на выставке в Москве увидел картину Эль Греко «Вид Толедо во время грозы», я чуть не потерял сознание.
- Ну, потерял. Мало ли чего мы в электричках забыли.
- Нет, я не какой-нибудь, у меня выставки по всей стране.
- Не ерничай, Стасик. Возьми в руки рецепт и с достоинством выйди из их кабинета, а дальше – «если хочешь, идти налево, Стасик, иди налево, мы тебя ни в чем не принуждаем. Если хочешь идти направо – иди направо».
- В России искусство началось с Рублева, а закончилось Малевичем. Больше ничего не надо. Важен мотив. Малевич превзошел всех. Не надо никаких трех планов. Малевич пошел еще дальше от Троицы к Единице, к Сущему, к Единому.
- Больной, ложитесь на кушетку и помолчите.
- У Ван Гога было только две-три депрессивные работы, а так он, пропуская через свою кровь, писал радость.
«Я сын Твой, ползать рожденный на земле. / Ты дал мне краски в руки, дал мне кисть, / а как Тебя изображать — не знаю. / Ведь кто-то есть, кто нам дарует жизнь. / Ведь кто-то есть, кто нам назначил смерть. / Ведь Он бы мог помочь мне, чтоб картина моя светилась радостью... М. Ш.»
* * *
В 80-е годы, когда Стас перебрался в Планерское, культурная часть отдыхающих с набережной частенько принимала его за Михаила Барышникова, скрывшегося однажды за Мариинским занавесом, чтобы через пару недель выйти на поклон в Метрополитен-опере.
- Миша, как же вы к нам выбрались?
- Да так вот выбрался.
- Ну, отдыхайте, отдыхайте… набирайтесь сил, ну надо же, - удаляясь по аллейке, - как это он к нам выбрался, преодолел…?
Быстрый, парусный. В саду – в запачканном холщовом, за калиткой – в белом парадном. А то и в той посконной, последней, в которой любо качнуться в последний раз на выцветшей рее под выгоревшим солнцем. В общем, из какой-то материи, полюбившейся ветру. Подбородок закинут вверх, мягкие волосы, в которых летучие соринки можно и под тесемку. И, заварив чая (и каждый, кто уже в саду, с горячим благовонным напитком в руке), любил читать на кухне, понижая голос, намеренно загоняя его в гулко-утробную самопальную трубу:
«И теперь, здесь, в этой скучной крепости, я часто, пробегая мыслию прошедшее, спрашиваю себя: отчего я не хотел ступить на этот путь, открытый мне судьбою, где меня ожидали тихие радости и спокойствие душевное?.. Нет, я бы не ужился с этой долею! Я, как матрос, рожденный и выросший на палубе разбойничьего брига: его душа сжилась с бурями и битвами, и, выброшенный на берег, он скучает и томится, как ни мани его тенистая роща, как ни свети ему мирное солнце; он ходит себе целый день по прибрежному песку, прислушивается к однообразному ропоту набегающих волн и всматривается в туманную даль: не мелькнет ли там на бледной черте желанный парус, сначала подобный крылу морской чайки…»
Наталия Сидоровна Слюсарева - русская писательница, драматург. Родилась в 1947 году в городе Дальнем, в Китае. Дочь легендарного лётчика, героя Советского Союз, С. В. Слюсарева. Окончила факультет журналистики МГУ. Работала в редакциях нескольких журналов. Переводчица с итальянского. При советской власти не печаталась. Входила в круг СМОГа. Публикации начались после распада СССР. Автор ряда журнальных публикаций, восьми изданных книг прозы и нескольких неизданных книг прозы и пьес, Лауреат премии Международная отметина имени Давида Бурлюка, премии "Золотой витязь", журнальных премий. Живёт в Москве.