litbook

Поэзия


В едином Крестном ходе0

***

Апокалипсис – тело кровавое жертвы несёт.

Апокалипсис – вырван последний гигант из груди.

Из ребра проникает с небес алконост.

И, целующий смачно, Иуда смердит.

Оттащить бы его. Он двоится. Троится. Растёт.

Он полынь, горицвет, лебеда, он крапива, он – род

из двудольных, он горьких растений подвид.

Он горит. Он сошёл со своих всех орбит.

Невозможно как мне! Безысходно-то как! Лучше я

понесла бы сей крест. Обнимала его, как дитя.

И кормила бы грудью. Гляди, молоко из меня

протекает на платье. О, сладкое время – обнять!

Когда видишь младенчика. Любишь бездонно. Грядёшь.

Его плавное тельце принежив. Зачем ты за грош

его предал, Иуда? И в спину мне, преданной, нож

ты не лезвием – словом  воткнул, всей толпой

распинал ты меня. Ты – растение, баба – ты, вошь!

Но Иуда не мой ученик. А он, Господи, твой…

Его плечи осклизлы. Сама я пытаюсь обнять.

Подставляю лицо своё – на!

Если хочешь, целуй!

Если помню начало. Во мне колыбели. Я – мать.

Всех качаю младенцев. Всех прячу их я под полу.

Одного зачала я. И в чреве леплю, чтоб он жил.

Мне вынашивать – выношу. Время родить, дай мне сил.

На потуги. Коль воды отходят всех рек.

Караваем восходит мой маленький, мой человек.

Запускаю я память в нутро: боль во мне горяча.

Апокалипсис – в теле, зову медсестру и врача.

Мне вынашивать мир, весь безумный, с огромной толпой

и мальчонку – он с заячьей располоснутой губой:

виноват апокалипсис. Медный глухой дефицит.

Это бойня кровавая жжёт моё тело, искрит.

В моём чреве пожар. В нём спекаются дети навзрыд.

Вот Иуда вытягивает свою шею и рот.

И подносит к лицу. Сумасшедшая! Дура. Не смей!

Ты, Иуда – полынь, лебеда, горицвет, горький мёд.

Это будет в четверг перед Пасхой. Мы из новостей

прочитаем – распят. В социальных бездушных сетях.

Но начертано будет зачем, почему и за что?

О, как больно. Бездушно, когда твоё тело в гвоздях.

Эти тридцать монет – все они прошлогодней цветов.

Горицвета, ромашки, лимонной полыни, былья,

чернобыла. Отвар его горек, но он

помогает, коль женские дни, эти самые, для

зачинанья! О, мой апокалипсис – сон

Всё равно свою голову сну я кладу на плечо,

лишь узнаю под утро – костёр ли там? Плаха? Судьба?

И неважно, что сон из меня извлечён,

что его я мольба…

***

Выходящий на поле брани под солнце

берёт в руки рог.

Он живёт в древнем веке, в его мифотворце,

в клубке дорог.

У него семь прядей. У него семь кос.

Выходящий на поле брани – он наг и бос.

Вот бы в грудь его поцеловать.

В лицо. В ладони.

Поле брани  - оно поле жатв.

А теперь там друзей хороним.

Не выходи на поле. Не уезжай

из моей памяти – революционен,

кто выходит. Сраженье бессмысленно ныне.

Другою закачено силой.

Но не мышечной, мысленной. И не

сабельно-стрелочной с тыла.

 

Евродолларовой! Слышал ли ты про такую?

Я – город, сброшенный в море, я знаю,

из страны, которую все атакуют,

прямо возле Китая.

Из страны, у которой вырубают леса,

из страны, у которой Байкал золотой рвут на части,

где фламинго розовые, ты слышал ли их голоса,

исполненные невообразимого счастья?

То ли пение. То ли крик. То ли возглас восторженный.

Если будет время, я пойду учиться, так петь!

Пустельга, сокол, гаршнеп невозможные!

Курсы райские! Сладкая сеть

выходящего на поле брани,

сражающегося за библейскую правоту.

Если нет денег в кармане, это значит, что ранен,

если беден, как пенсионер, то убит в немоту.

Иногда я распадаюсь на слух, зрение глыбой.

Распадаюсь на все семь Самсоновых кос,

на Кия. Щека. Хорива. Лыбедь.

Мой воин – не Риккардо Милос,

танцующий в одних трусах и лёгкой бандане,

берущий деньги, как стриптизёр.

 

Я – город, сброшенный в море. Мои горожане:

они ветераны,

учителя, врачи.

Мой собор

по весне выпрямляет купол.

За него – воин выходит под солнце, под дождь и под снег.

Не за горстку монет, не за чашку бараньего супа.

Дон Кихот мой Ламанческий, он из альф и омег.

 

У меня отобрали всё. Собрали книги. Связали в тугие связки страницы.

Мои слова объявили чужими. Вызвали на дуэль, дали Дантесьюшку,

подкупили её за деньги. Те самые из инквизиций

Джордано Бруновских. Разве утешишься?

Все мои улицы. Все флаги красные,

все гимны мои, даже памятники

те самые гранитные, Красноуралские,

мои всевеликие грамотки

выдолбили. Сделали ранками.

Я каждую ранку хожу, трогаю. Глажу пальцами.

Ощупываю. Дую, как на ссадину. Достаю бинты, марлю, йод.

Мы схожи издали с неандертальцами,

ватниками, ископаемыми. Мы теперь работаем на спиртозавод.

Работаем поглотителями синтетической пищи.

Работаем сидельцами у экранов, занимающихся чепухой.

У нас в голове такие ветрищи

совместно с кредитами, ипотеками и прочею требухой.

А у меня ко всему – октябрятское детство.

У меня ко всему – человек-человеку: друг, товарищ, поэт.

…Но воюющему на поле брани сегодня нож в сердце,

ему отключили монитор, газ, свет.

 

Лишь в руке у меня остался оберег, кристалл

да ещё в Книге Судей о нём небольшая глава.

Лишь на куполе моём ночью не снята звезда.

И гора возвышается. Та самая. Мохова.

***

Зимой все берёзы, как будто скелеты

достали из шкафа, на тело надели.

Они обнажились. Всем Бахом ослепнув!

Они, словно Пушкин сейчас на дуэли.

Берёзы мои! Ах, мои вы сестрички!

Бреду я вдоль леса. А снега по пояс.

Чтоб на телефон мне хотя бы синичку

заснять златорунную (это типично

для женщины, как я). Вот первая новость.

А новость вторая – берёзы готовность

отдать своё белое, детское тело

огню. И соками истечь. Нечто пёсье

есть в каждой берёзе. Есть преданность делу.

И миру. И людям. И солнцу. По-русски

сражаться, врастая тугими корнями

в погибельный жёлоб земли, стебель хрусткий

вонзить прямо в небо. И молвить «я с вами!»

Вот трогаю кожей шершавые складки.

Я все свои жизни, сколь есть, доверяю

от первоистоков, изгнанья из рая –

фанатке.

Обнимемся что ли? Коль март на пороге.

И сделаем селфи. Ты – в белом, я в – белом,

я куртку сегодня со шляпкой надела

в итоге.

Давай расскажу про комету Галлея.

Язык её пламени сердце мне лижет,

из всех языков – от банжо до акеи,

из всех языков, где латынь не мертвеет,

берёзовый – ближе!

Отныне и присно я есмь двуязычна,

Вот пламени жаркий язык – в сердце имя.

Берёзовый ты мой язык – нежный, личный.

Теперь говорю не на них я. А ими!

***

Латынь моя! Ты мёртвый мой язык,

не думать на тебе я не могу, не плакать.

Ты – ящик, где вмещается родник,

скелет в шкафу, покрытый стойким лаком.

Ты – якорь.

Кто кричал на древнем, на тугом

созвездии: «Спасайся, брат!» - nisi te frater.

Язык бессонниц. Жарким пирогом

на скатерти. Ты – мостик мой дощатый.

Ты – указатель. Детский мой вожатый.

Мой октябрятский, я давала клятву.

Латынь моя – язык стихий, огня,

он, как гончар, что вылепил меня

и я заговорила языками

различными, на пламенном, как пламя,

на языке страны моей, как знамя.

Я выцеловывала этот мой язык!

Не ртом. Нутром всем, ранами его

сквозными, через них я в мир глядела,

как на кометы – ягоды брусник,

весь космос для меня теперь артикль

и притяжательное для меня крик тела.

Ты знаешь, мы когда-то все умрём,

кто шелестящею латынью, целой жизнью,

кто многоствольным русским архаизмом,

кто утром от болезни, а кто днём.

А я кричу на языке берёз огнём.

Сгораю. Это словно два в одном.

Я - угль творящий –

 думаю на нём.

Как Ной на древнем сказочном иврите.

Что ж на моём вы все не говорите?

Не просто говорю – воплю я в дно

всех мирозданий. Сгибших. Мёртвых Дивных.

Я думаю о вымершей латыни,

как в братину тугое лью вино.

 

***

В этой патоке я варюсь,

в этой пряничной я глазури,

в шубке, платьишке я, в гламуре,

словно ярмарочный арбуз.

Вот подходит одна ко мне

графоманка (хожу между ними!),

отвечаю, как в Третьем Риме:

«Мне отверженные больней!

Мне непризнанные любимей»!

На отшибе, на сквозняке

о, как тянут они ко мне руки!

Книги – раны их. В их строке

смыслы смыслов в кипящей муке.

Я – последний хранитель культур.

Жить на тонущем Китеже сладко ль?

Вот вам патока, вот глазурь,

вот колядка.

Слышу треск отколовшихся льдин.

Как ломаются в шифере крыши.

Вологодских коклюшек сатин

и Шопеновский палантин,

я пою тебя, солнце прогрызший

и погрязший в сплетеньях глубин!

А поэт неудобоварим

настоящий!

Как чёрный он ящик

всех земных, внеземных катастроф.

Он не просто живородящий.

Он распят на ристалищах строф.

Я в него – не живу, умираю,

состоящая из Голгоф.

Мне на сдачу с покупки зачем

чья-то мелочь? Зачем место медное?

(Я, как будто из тюбика крем

сердце выдавила заповедное…)

Есть единственное за что

свечи ставить. И пить. И родиться.

Застрелиться. Под поезд, авто

в переломы, где острые спицы,

это – долгий читатель! Его

ты найди. Ты ползи, коль изранен.

Выцеловывай поле брани

рваной степью, сожжённой травой.

Где ты, мой? Коль зачат, то родись.

Разгрызи всех сетей пуповину,

возле берега парусину.

Я кричу, что не сгину, не сгину,

мирозданью вцепившись в карниз!

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
Регистрация для авторов
В сообществе уже 1132 автора
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru