Ветки раскачивались и мешали смотреть. Издалека не заметят, а близко не подойдут. Леса они боятся как огня. Хаим скомкал несколько самых назойливых листьев и осторожно потянул их в сторону. Стреха дома на окраине деревни теперь была как на ладони. Дверь в хату заперта. Странно. Никого не видать. А ведь набилось в каждый дом человек по шесть, не меньше. Неужто спят до сих пор? Такие самонадеянные — даже охрану не выставили. Успел дед увести в лес Ханночку или нет? Вряд ли ему удалось спрятать её в амбаре. Вчера полицаи вилами старательно протыкали сено, а где лезвия оказывались слишком короткими, раскидывали его ногами и снова протыкали. Что стало с этими людьми? Они же все когда-то жили по соседству, были такими же мастеровыми, работящими. Знали прекрасно, кто где живёт, чем занимается, кто в город подался, кого успели призвать и отправить на фронт, а кто убёг в лес и там затаился. Им ли не знать, в какой избе что и кого найти можно? Вот что значит страх за свою шкуру. Как только начались первые расстрелы, как только первые партии отправили в лагеря, а соседнее местечко обнесли колючей проволокой и создали там что-то наподобие гетто, эти фарштынкэнэр йидн[1] добровольно записались в юденраты[2]. Что может быть хуже, чем еврей-полицай? Представить невозможно даже в кошмарном сне. А вот, нате вам с кисточкой.
Эй, Хаим, поц[3]! Ты кого осуждаешь? Хаим скосил глаза на жёлтую повязку с шестиконечной звездой у себя на рукаве. Чем ты лучше? Разве тем, что сидишь сейчас на дереве, а не хозяйничаешь в доме у Гершковичей? Повязку-то не снял, гад — вдруг понадобится. Спустишься с дерева, а тут эти из дома повыскакивают. Кто? Свои? Чужие? И слов-то не подберёшь правильных. А если те, кто в лесу сидят? К ним-то с твоего дерева поближе будет. Те церемониться точно не станут. Короче, хоть к тем, хоть к другим попадёшь — конец известен. А чего ты хотел? Хотел? Хотел ты совсем другого. И в мыслях не было, когда стучал по наковальне в кузне или на подводах вёз товары в Вильно, что придётся выбирать между жизнью и смертью. И ладно бы только своей, а то ведь…
Крона высокого дерева вдруг зашаталась, как будто с неё хотели сбить плоды. Хаим едва удержался от падения. Сутки сидеть на дереве — такой пытки для самого себя он бы раньше не мог вообразить даже в самом страшном сне. Хватит думать разные мысли, от них только вред. Ханночку вызволить надо оттуда, если ещё жива. Да как это сделать?
Дверь приоткрылась. Из неё высунулась седая голова в ермолке, огляделась, а потом на крыльце появился и сам дед Барух. Обычно сутулый, сейчас он согнулся, будто на спине лежит мешок с мукой. Держась за стену, стал спускаться с крыльца. Видно, что дед собрался к амбару. Значит, в нём?.. Дверь громыхнула и чуть не слетела с петель. На пороге вырос Сруль. Волосы торчат в разные стороны. Спал, мерзавец. В руке винтовка. Увидел, что деда нет, выскочил. Ничего, доберусь я до тебя. Теперь у меня к тебе личные счёты…
Сруль жил в местечке неподалеку. Его родители имели несколько голов скотины, разводили кур, гусей. Землю не пахали, не было у них той земли. В колхозе не состояли, хотя звали их туда вместе со всей живностью. Да, видно, ничего отдавать не захотели, жаба задушила. Он давно на Ханночку глаз положил, давно к ней подбирался. Чего Сруль в полицаи подался? Власти захотелось? Думал, что так выжить будет легче? Чёрт его знает, какие мысли в этой дурной башке вертятся. Хотя… Когда пили самогонку у Менахема, намекал, что господин майор обещал его семью и дом вместе с хозяйством не трогать. А господин майор сидел тут же и важно покачивал головой, соглашаясь. Господин майор — широкой души человек! Ну да. С его лёгкой руки в местечке осталось всего три нетронутых дома — Сруля, того же Менахема и Мендла. Из остальных всех погрузили в грузовики и вывезли куда-то. Гадать, куда — уже не приходилось. Слух — он как сквозняк, распространяется мгновенно. В деревне Слободке прежде был сдаточный пункт. В него свозили зерно, муку, птицу. Вот туда и согнали немцы всех ненавидимых ими пейсатых вместе с семьями. Обещали, если не будут паниковать, а вести себя тихо и организованно, отправить оттуда в гетто, в Бобруйск, предоставить жильё, как они говорили, в цивилизованном месте, а не в деревне. Ещё фрицы обещали в будущем разрешить евреям поступать в институты и университеты наравне с другими, в особенности с высшей расой — с немцами. Работать тоже можно будет, как они заявляли, на любых должностях. «Ну, — рассудили люди, — если хотя бы треть исполнят — уже хорошо». Что мясо скотины, птицы, самих домашних животных и все припасы реквизировались в пользу германской армии, которая очищает мир от большевизма, — это как-то можно пережить. Не первый раз случались погромы. И происходящее не обозначает ещё конец света. Уж старики-то знали…
Вот и пришли покорно евреи из трёх местечек, больше пяти тысяч человек, собрались в указанном фрицами месте. Шли с малыми детьми, и стар, и млад. Шли тихо. Никто не шумел: вдруг эти организованные люди с оружием рассердятся и изменят своё решение переселить всех из собственных крепких домов в новые приличные квартиры. Жаль, конечно, покидать места, где годами наживали добро, и скарб жаль оставлять, и привыкли уже. Да и деток поднимать надо в родном, тёплом гнезде. Но с силой не поспоришь. Что тут поделаешь? Не могли даже представить себе тихие евреи, что своим безропотным поведением облегчают «окончательное решение еврейского вопроса», задуманное руководством Третьего Рейха.
Беспокоиться битком набившиеся внутрь складского помещения евреи стали только, когда местечкового старосту старика Ицхака, который замешкался у входа, втолкнули внутрь так, что он упал и разбил голову о колёсный обод. Ицхак задержался, потому что хотел выяснить, а куда поведут тех, кто не поместился в этот амбар? Таких оказалось тоже очень много, несколько тысяч человек.
— В следующую очередь! — рявкнул офицер.
Одновременно двое солдат с грохотом закрыли ворота на засов. Тем, кто стоял близко, слышно было, как они грубо хохотнули и коротко выругались, упомянув не то еврейских свиней, не то грязные задницы. Всем, кто говорит на идиш, немецкий язык понятен почти как родной. Сразу и все в этот миг поняли, что происходящее даже хуже погрома. Но предпринимать что-либо было уже поздно. Большой этот амбар эсесовцы даже не обливали бензином. Поставили троих огнемётчиков и в несколько секунд подожгли сухое деревянное здание со всех сторон. Внутри сразу стало нестерпимо жарко. Стены мгновенно начали угрожающе потрескивать, глаза у всех жадно выедал дым, дышать с каждой секундой становилось всё труднее. Старики помнили, что где-то тут должен быть подвал. В него опускали на хранение молочные продукты и мясо. Но давка была страшная. Всем казалось, что они могут попытаться куда-то продвинуться, хотя оказывалось, что на самом деле могли только метаться из стороны в сторону, оставаясь на месте. Люди приходили в ужас от собственной беспомощности. От страха за себя и за близких они кричали всё громче. Дети от их крика визжали как резанные, вообще ничего не понимая. Воздух обжигает, нечем дышать, а эти, обычно спокойные взрослые, многие из которых близкие и родные, почему-то вдруг все разом стали чужими и очень странными. Никак невозможно в таких условиях расступиться и найти люк в подвал. Да и сколько там человек могло спастись? Детей туда спустить? Так они без родителей долго не протянут. А будут кричать, так эти шнапсы, если найдут хоть старого, хоть малого под сгоревшими обломками, тут же добьют.
Так и приняли мученическую смерть хаимовы односельчане, его многочисленные знакомые из соседних сёл, к которым он не раз хаживал в гости и которые сами не раз бывали дома у него. Остальных, о которых так беспокоился Ицхак, расстреляют позднее, в ноябре 1941 года, близ этого же села, и в отдалении, на старом кладбище. Всего погибнут двадцать тысяч человек, а в братской могиле будет указано что в ней похоронены тридцать тысяч. И все, как один — неопознанные жертвы. Только одни — военные, солдаты, а большинство — мирные жители: женщины, дети, старики…
Сам Хаим в то время только оформлялся к полицаям. Ему повезло. Промедли он хоть час, суждено было бы сгореть заживо и ему. Но всё складывалось для него как-то уж слишком благоприятно.
Юноша вот только что окончил аграрный техникум в Могилёве и собирался домой. Друзья уговорили Хаима задержаться, чтобы как следует отпраздновать окончание учёбы. Повод как нарочно, тут же представился — у Лии, однокурсницы Хаима, был день рождения. Лия жила с дядей. Тот работал бухгалтером в какой-то солидной организации. В отличие от многих, у них была двухкомнатная квартира. Лия была девушкой общительной. У неё было много друзей и знакомых на разных факультетах техникума. Ханна, её подруга, училась на факультете, который располагался в другом корпусе, и находился на другом конце города. За всё время учёбы Хаим и Ханна ни разу не встречались, хотя выросли в одном местечке. Будучи подростками, они знали, что вот это Хаим, вот это Ханна. Что у обоих есть те, с кем их родители хотели бы породниться. Родительский выбор не падал ни на одного, ни на другую. А тут, едва близко увидев друг друга, Хаим и Ханна влюбились по уши. Им казалось, что на их лицах застыло даже какое-то идиотское выражение: в глазах светилось счастье, а рты то и дело расплывались до ушей в довольной улыбке.
День рождения превратился сначала в смотрины, а потом в настоящий праздник любви. Шутка ли! Два совершенно незнакомых человека вдруг на глазах у всех, едва взглянув, взялись за руки, и танцуют, и садятся за стол на стулья рядом, но не кушают, не выпивают, а смотрят друг на друга. Вот уже целуются, да не как взрослые, а как два ребёнка. Тычутся губами то в нос, то в подбородок, то в щёки. Кто бы их учил целоваться? Да и не думали они об этом. Насмотреться бы на чудо, вдруг открывшееся каждому. У влюблённых головы кружило и пьянило как от вина. Да где от вина — хуже! Вот встают, подходят к хозяину квартиры и только тут вдруг оба, не сговариваясь, поворачиваются и молча смотрят на него. Тот пытается что-то сказать, показывает на пышно сервированный стол, на гостей, на именинницу, на комнату, в глубине которой видна высокая кровать с большими подушками, сложенными друг на друга и накрытыми красивыми накидушками, снова на именинницу, снова на стол. Пытается что-то говорить гостям, то прикладывая руки к груди, то протягивая их к этим двоим сумасшедшим идиотам и пытаясь им что-то объяснить. Но гости, как будто тоже вдруг сошли с ума, хлопают в ладоши, кричат что-то, из чего становится ясно, что они за молодых и за их безумную идею.
Кончился этот психоз тем, что хозяин взял влюблённых голубков за руки, отвёл в комнату с кроватью и закрыл за ними дверь. Возбуждённые гости, хохоча и оживлённо жестикулируя, уселись, наконец, за стол. Застолье получилось на удивление дружным, громким и уж очень сильно пьяным. Хозяева во главе с именинницей гужевались всю ночь, и под утро уснули кто где. Но в комнату к тем двоим даже никто не постучал. Да и они носу не казали. Что там происходило, никому неизвестно. Когда гости начали просыпаться, дверь в спальню была уже открыта. Кровать застелена, а комната пуста. Получилось-то у них всё не как у людей. Теперь молодые опасались, что родители их не поймут. Не в традициях было жениться, не получив согласия хотя бы одной из сторон. Влюблённые отправились в город, чтобы приобрести себе что-то на память об этом дне и этой ночи. Пока ещё они соберутся скрепить свой брак как положено… В единственном часовом магазине они купили часы «Звезда». Мужские и женские, на почти одинаковых кожаных ремешках. За часы пришлось выложить почти все деньги, на которые каждый из них собирался купить подарки родным. Но тут выбирать не приходилось: решили, значит, надо сделать. Только вот вина перед близкими становилась всё глубже: мало того, что женились без спросу, так ещё и подарки не купили. Ни Хаим, ни Ханночка даже не думали о том, что женились-то они, покамест, только друг для друга. А для людей женятся по-другому: расписываются в ЗАГСе, играют свадьбу…
Хаим отдал Ханночке обе пары часов и отправил в местечко. А сам вернулся к празднующим день рождения. Его встретили радостными криками, потянули к столу. Гости пытали Хаима. Он как мог отбивался, отнекивался, но, выпив изрядное количество коньяка, влез на стул и, шатаясь, произнёс:
— Таки да, друзья мои! Таки да! И не спрашивайте у меня больше ни о чём! Лучше налейте ещё.
Ему, конечно, налили, потом снова и снова. И опять спрашивали, а где же молодая? Куда упорхнула? Не обидел ли чем её?
— Нет, — отвечал Хаим. — Молодая полетела на крыльях любви и счастья к родным, надеясь их примирить со всеми сложившимися обстоятельствами и принять новую семью такой, какая она есть. А, заодно, и о свадьбе поговорить. Если получится, конечно.
Тост за тостом, и на третий день гости не помнили, по какому поводу собрались. Хаим, едва держась на ногах, зачем-то отправился в общежитие. Не то ему померещилось, что какие-то вещи надо забрать, не то радостью хотел поделиться, но шёл, насколько это было возможно в его состоянии, уверенно. Так же уверенно он потребовал пропустить его внутрь. Может быть, будь Хаим трезв и вежлив, его бы пропустили. Но он едва держался на ногах, то и дело его кидало то на дверь, то на стол вахтёрши, то он пытался сесть и дважды, промахнувшись мимо стула, чуть не растянулся на полу. Его пьяные танцы привели к тому, что вахтёрша взялась за милицейский свисток, висевший у неё на пышной груди, и стала дуть в него изо всех сил. Милиция не замедлила явиться. Не разобравшись, что к чему, Хаим, почувствовав крепкие руки на своём теле, развернулся и врезал милиционеру, стоявшему сзади, прямо в челюсть. Сержант рухнул на пол скорее от неожиданности, чем от удара. Возвратно-поступательное движение вернуло корпус Хаима в прежнее положение, и его кулак с размаху въехал в ухо второму милиционеру. Скрученный почти в узел, Хаим был затолкан в подоспевший воронок. Пятнадцать суток его ожидали при любом рассмотрении дела. Но в отделении милиции хулиганов ловили весьма успешно. Зато не выполнялся план по другим статьям. Милиционеры должны были помогать обнаруживать скрытых вредителей и докладывать туда. Молодой скандалист такой национальности подходил на кандидатуру замаскировавшегося врага народа как нельзя лучше.
Хаима посадили в камеру. Но был уже понедельник 23 июня 1941 года. Шли первые сутки войны. Явно было не до разбирательств. Молодого человека забыли на целых четыре дня. Он стучал в дверь, просил охранников вызвать начальство. Но ничего не помогало. Однажды пришёл чернявый милицейский лейтенант и сказал, что попытается для него что-то сделать, но тихо и придётся подождать. Оказывается, в Бобруйский район по каким-то милицейским делам должен был ехать автозак. На обратном пути он предположительно проедет через места, близкие к Хаимовым. Лейтенант обещал передать дебошира местному участковому и не упоминать о рукоприкладстве в общежитии. Тем более что пострадавших двоих сержантов в городе уже не было — отбыли на фронт.
Так прошло ещё несколько дней. Где-то в участке повесили репродуктор, и Хаим слышал, как стремительно приближается к его камере линия фронта. Казалось, она несётся вперёд, как волна при наводнении. Меньше всего ему хотелось захлебнуться прямо здесь, за решёткой, на нарах.
Когда приехал автозак, Хаима без особых разговоров посадили в клетку сзади. Машина рванула с места и вскоре оказалась за городом. Каждая кочка отдавалась в теле болью, к которой прибавился страх. Всё слышнее грохотали разрывы. Машина неслась прямо в пекло. Проскочить не удалось. Что-то громыхнуло рядом, машину подбросило, она ударилась о землю, перевернулась раз, потом другой. Хаим ударился головой и потерял сознание. Очнулся он от гортанной речи, к звукам которой тут же прибавилось лязганье металла и резкие запахи. Пахло гарью и чем-то ещё, непривычным, чужим и опасным. Когда Хаима выволакивали из-под обломков машины, он понял, что это запах солдат, одетых в форму мышиного цвета. Оглядевшись, он узнал своё село. Его завели в крайнюю хату, это был дом Менахема, и немецкий майор на ломанном русском языке стал спрашивать, кто он и куда его везли. Голова страшно болела, но молодой человек сообразил, что здесь не нужно скрывать истинного происшествия, и рассказал, что избил двух милиционеров. За это его арестовали и везут в тюрьму. Он никак не мог сообразить, говорить ли ему о своей женитьбе и можно ли у этих спрашивать о своей невесте. Пока он об этом думал, услышал женские крики вперемешку с грубыми мужскими голосами. Понято было, что женщин куда-то гнали, а мужчины на немецком языке требовали от них покорности и обзывали их разными непотребными словами. Думать уже было некогда, и Хаим, собрав все свои познания в немецком языке, выпалил майору и о своей женитьбе, и что надеется встретить свою жену здесь, в родном селе.
Глаза офицера вспыхнули. Это почему-то стало ему интересным. Живой момент в начале войны. Молодожёны! Пикантная ситуация, в которой парня, очевидно, что еврея, боровшегося с большевистским режимом, освободили немецкие власти. Парень говорит по-немецки. Значит, его можно использовать. Например, назначить старшим в отряд еврейских полицейских. В нём уже есть несколько человек, но ни одному из них доверять нельзя. У каждого имеется какая-то корысть. А этот с кулаками напал на представителей советской власти. И где-то тут его молодая жена. В воображении мелькнули фотографии в газетах и заметки, в которых лестно упоминалась фамилия майора. К тому же юноша, судя по всему, не такой безмозглый, как его земляки. Майор вспомнил, как выселяли из дома местного раввина Беспалова. Нужно было показать свою власть. Если бы удалось унизить его, поставить на колени, это оказалось бы наглядным уроком для всех, кто смотрел раввину в рот. Но раввин не захотел встать на колени. Он стал кричать, чтобы евреи приняли смерть мужественно. Потом повернулся к майору и, спокойно глядя ему в глаза, произнёс:
— Вы уже проиграли войну, ибо льёте кровь невинных. Б-г такое не прощает!
Пришлось приказать казнить непокорного раввина. Но не марать же в крови своё доброе имя! Среди полицаев из местных быстро нашёлся желающий. Спиридон, кажется. Хохоча, он сказал майору, что Христа распяли. Надо бы и с раввином так поступить. И на глазах у своих же, местечковых евреев, и у ошеломлённых немцев, этот палач стал вбивать раввину длинные гвозди в голову, пока тот не рухнул на землю… Впрочем, Спиридон был не еврей. Он славянин, варвар. Проклятая земля. Свои же готовы сожрать своих… Если найти местных, таких, которые поумнее, они помогут привести местное население в такое состояние, когда исполнить волю руководителей рейха станет делом простым и будничным. Да к тому же сами и исполнят…
—Курт!
Вошёл караульный. Офицер отдал распоряжение и потребовал у арестованного выйти вместе с ним на крыльцо. Женщин уже погрузили в грузовики. Солдаты закрывали борта. Ещё мгновение — и машины скроются из глаз. Офицер отдал команду, борта снова открыли, и женщин построили на дороге.
— Как зовут твою жену?
— Ханночка…
— Битте, дамы! Есть среди вас девушка по имени Ханна?
Женщины ответили молчанием. Они что-то шептали друг другу, переводя взгляд с Хаима на офицера. Потом движение внутри группы женщин усилилось. Наверно, догадался Хаим, где-то в глубине толпы его мать, может быть, сама Ханночка. Вот не хватало, чтобы они сейчас отношения начали выяснять. Действительно, Хаим объявился неизвестно откуда, и спрашивает не мать, а какую-то девчонку… Галдёж продолжался. Офицеру это надоело, он отдал ещё один приказ, и женщин, вместо того, чтобы грузить по машинам, загнали в соседнюю избу. Там прежде и жил раввин. Зал в его доме мог собрать почти всех мужчин местечка. А уж женщины могли там разместиться без труда. Вызвали охрану, и Хаима увели обратно в избу, где шёл допрос. В тот же день Сруль, которого временно назначили старшим, переписал все его данные в толстый журнал. Ему выдали жёлтую повязку с магендовидом посередине и нагайку. Хаим многозначительно смотрел на оружие, но офицер сказал категоричное «nein!», и у молодого человека вопросов больше не возникало. Доверие нужно было ещё заслужить. Липкий страх внутри нашёптывал, что заслуживать придётся такими действиями, от которых потом не отмоешься. Но какая была альтернатива? Броситься на солдат, попытаться отобрать оружие, прикончить хотя бы одного фрица? Так и самого в лучшем случае пристрелят, а то ведь измордуют так, что смерти будешь ждать как милости. Да и Ханночка, что с ней сделают, рванись он в герои? А мама? Вот только ей на её седую голову не хватало страданий…
К вечеру в избу зашли полицаи, набранные из соседних деревень. Там жили только белорусы и украинцы. Они и в мирное время относились к жителям еврейских местечек, мягко говоря, ревностно. Евреи не гнались за показателями в сборе зерна, заготовках муки и мяса, а брали больше общим уровнем жизни. В каждом местечке работали кузнецы, сапожники, гончары, даже портные имелись (хотя последние предпочитали мастеровать в городах, где на их труд всегда больший спрос: сельчанин одевается просто — рубаха, самые дешёвые штаны, бельё, платья и даже тёплые вещи особым изыском никогда не отличались). В местечках был отлажен натуральный обмен. Сдавали государству необходимый минимум, остальное проживали и проедали. Замуж девушки из местечек выходили только за мужчин своей национальности. Это невероятно злило парней из соседних деревень. В лес одним девчонкам лучше было не заходить. Их подкарауливали, после чего им приходилось уезжать в город, где после родов они вынуждены были устраиваться на работу и в одиночку растить детей. Злость к другим, на них непохожим, у сельчан переходила в ненависть. Действительно, кто дал право местечковым быть такими невозмутимыми и закрытыми для всех? Как будто какую-то тайну знали и скрывали. Почему им никогда не хотелось устроить шумную пьяную гульбу, начистить кому-нибудь морду? Почему их дома не были настолько гостеприимными, чтобы в них можно было входить, когда захочешь, есть-пить до упаду, да ещё с собой прихватить что-нибудь? И на базаре, когда оказывались рядом, почему-то местечковые оказывались более успешными. Почему-то люди покупали больше у них. Набьют мошну, и домой. А тут стой чуть не дотемна, и нет гарантии, что распродашься. Хозяйство они тоже устраивали неправильно. Свиней, видите ли, не едят. Не ешь, так расти на продажу — это же выгодно. Нет, предпочитают коров, гусей да кур. Отношение местечковых к советской власти тоже не нравилось соседям. Вроде бы у них такой же колхоз, и председатель имеется. А в повседневной жизни не к председателю, а к раввину идут за бытовыми советами. Когда, что и как делать по хозяйству тоже раввин говорит. В православных деревнях большевики священников сразу повывели, церквушки или разорили или снесли. А у этих и не придерёшься ни к чему: икон нигде нет, службы как у православных нет. Свечи только жгут. В какие-то покрывала закутываются. Какие-то прибамбасы на лоб да на рукава надевают. Твилины-шмилины, талесы[4]-шмалесы… Почему никто из начальства не поинтересуется — приняли они власть большевиков или нет? Как-то всё обтекаемо, опять же, не прикопаешься. Во власть не лезут, но и против ничего не говорят. Велено сдать «излишки» сельхозпродукции — ворчат, но собирают и сдают, хотя понятно, что нет у них лишнего. В белорусских да украинских сёлах или уж принимали власть, или нет. Если нет, таились до поры, прятали в лесу всё, что большевики хотели изъять, просто в землю закапывали, пусть бы сгнило, да не досталось любителям дармовщины. Как это — вложить столько труда, и отдать? Это же хозяйство! А потому всё должен решать хозяин.
Фрицы быстро вкатились в страну. 28 июня, всего через шесть дней после начала войны, уже взяли Бобруйск. И всё так деловито, так основательно. Ведут себя, как истинные хозяева, которые возвращаются домой, к своим владениям. Как хозяину не потянуться к другому хозяину? Рыбак рыбака, как говорится… Вот и потянулись. Но эти, местечковые — глянь! И они в полицаи подались. Ладно бы один, другой, а тут, опа! И целый отряд образовался. Надо бы пощупать, чем они дышат, проверить их на вшивость. Немецкие господа офицеры наверняка одобрят такой подход.
Пятеро полицаев ввалились в избу, и теперь, казалось, в ней совсем не осталось пустого места.
— Дывысь, Прохар, сусиды снидать сбыраються, — сказал один из вошедших вместо слов приветствия. — А нас чого не зовуть?
— Так мы тильки вишлы, Спиридон. Зараз позовуть. Чи як? — второй полицай сделал шаг к столу. Трое остались стоять у двери, держась за ремни винтовок, переброшенных через плечи.
Хаим посмотрел на двоих «товарищей», сидевших на лавках вдоль стола. Еды на нём не было. Картошка доходила в печи, хлеб лежал на припечке, накрытый полотенцем. Только что Хаима вводили, так сказать, в курс дел. Еврейские полицаи в местечке ещё сами не знали, что им вообще предстоит и как себя вести. То ли дело, если бы перевели в одно из Бобруйских гетто. Их стали создавать, как только немцы взяли город. Там юденраты занимались внутренней охраной и поддержанием порядка. Немцы не знали обычаев, не знали людей, и здесь полицаи оказывали им большую помощь, выдавая наиболее богатых, наиболее решительных и настроенных против новой власти. Невдомёк было наивным, что они нужны лишь до тех пор, пока не будет произведён полный учёт всех евреев, их имущества и принято решение о месте и способах поголовного уничтожения. А пока что некоторые из добровольцев, желавших выслужиться и приобрести какие-то дополнительные льготы, сообщали немцам о юных девицах, которые могли представлять для господ офицеров некоторый личный интерес. Что из того, что порой офицеры, взглянув на отобранные кандидатуры, крутили носами и отдавали девиц солдатам? О вкусах не спорят. Привезут новых, а что будет с этими, лучше не думать.
Вошедшие полицаи отодвинули лавку и уселись напротив.
— Хто у нас тут за жинкою приихав?
— Ну, я. А шо? — ответил Хаим.
— Та ни шо. Навищо тоби жинка? Мало тут дивчат?.. Чи для тэбе воны шиксы[5], другый сорт?
— Так. Хлопци, — обратился полицай к Срулю и Шломо, сидевшими рядом с Хаимом. — Идить, погуляйте.
— Спиридон… Нехай Шломо идэ, а я з вамы, я тут, добрэ?
—Ты дывы… Ну, подывымося… Гуляй, Шломо, гуляй.
— Та и де вона? Чому мы ии не бачимо? Ярмола! Пошукай в той хатыни, дэ бабы.
Хаим поднялся с лавки и потянулся к нагайке. Двое, оставшихся у порога, тут же смахнули винтовки со спин и клацнули затворами. Пришлось сесть обратно.
— А ось и вона. Оце твоя жинка?
На пороге стояла растрёпанная и перепуганная насмерть Ханночка. Ярмола, стоявший сзади, крепко держал её, положив руку на плечо. Хаим вскочил с лавки и рванулся к любимой. Массивный дубовый стол ему не удалось даже сдвинуть с места. Едва он вскочил на него, как полицаи с двух сторон схватили его за лодыжки и Хаим слетел со стола на пол, разбив лицо и крепко ударившись ребрами о край стола. Спиридон и Прохар связали ему руки за спиной, скрутили ноги и заткнули рот полотенцем, которым был накрыт хлеб. Дальнейшее он видел, как в бреду. На Ханночке разорвали одежду и разложили на столе. Сруль попытался стать первым, но Спиридон его отстранил. Тогда тот схватил ногу Ханны и держал её изо всех сил. Вторую ногу держал Прохор. Хаим мычал и дёргался, порывался встать. Ему почти это удалось, но тут кто-то резко пнул его подкованным каблуком в лоб и всё куда-то провалилось.
Очнулся он от…щекотки. Мышка сидела у него на груди, и её хвост щекотал ноздри. В хате было темно. Хаим прислушался. На печи, а не в мужском углу, раздавался басовитый храп. Спали двое. Преодолевая ломящую боль в голове, юноша попытался сесть. Чёрта с два! Стараясь не шуметь, он перекатился к дверям. У входа стояла штыковая лопата. Хаиму удалось тихо перевернуть её горизонтально. Вскоре он освободился от верёвок и встал на ноги. Большим искушением было сразу же покончить с этими, храпящими на печке. Но нужно понять, где Ханночка? Где мать? Что с остальными женщинами, которых согнали в избу к раввину? Вооружившись лопатой, он выскользнул в сени и обомлел. Около входной двери, аккуратно прислонённые к подоконнику, стояли две винтовки. Что ж. Если они его за человека не считают, им же хуже. Хаим забросил винтовки за спину, поправил на груди перехлестнувшиеся ремни, открыл дверь и вышел на воздух.
Сапоги с него не сняли, видать, просто поизмываться захотели, думали, он теперь поймёт, кто среди них главный и что с ним будет, если что. Что жена может иметь для него хоть какое-то значение, они предположить не могли. Из преподанного ему урока Хаим сделал совершенно другой вывод, не тот, на который они рассчитывали. Он совершил, наверно, самую страшную ошибку в своей жизни. Теперь он оказался даже не между двух, а между четырёх огней. Он враг и нашим, советским, и немцам, и полицаям, как местечковым, так и деревенским. Да где же между четырёх огней? Между пятью. Ни один еврей ему не простит такого предательства, как ни оправдывайся желанием спасти свою шкуру. Ни сбежать, чтобы спрятаться, ни остаться с кем-то из этих пяти, не получится. Куда он сбежит — с такой-то семитской физиономией? Всюду к стенке поставят. Его жизнь кончена. Значит, надо попытаться хотя бы спасти кого-нибудь, если живы ещё, да отомстить, если удастся. Он, правда, плохо представлял в свои юные лета, что на самом деле обозначают слова «жизнь кончена». Для него, как и для каждого молодого человека во всей стране, всё ещё было впереди. Убивать, мстить, хитрить, изворачиваться — обо всём этом ему пришлось думать впервые в своей жизни вот в эти несколько часов. Жизнь заканчивалась, а он начинал её заново каждой своей мыслью, каждым чувством, даже каждым вздохом и выдохом.
Выйдя за околицу, Хаим забрался на дерево. Этот клён как будто специально тут вырос, чтобы с него можно было следить за деревней. Он стоял не с самого краю, а был третьим или четвёртым. Крона у него развесистая, сучья мощные и горизонтальные. По ним легко забираться, удобно сидеть, и вся ближняя часть деревни хорошо просматривалась.
Досидев до утра, он мог отследить первые передвижения полицаев. Ханночку перенесли в соседнюю хату к деду Баруху. Это он понял, увидев, как его мать, торопясь, вышла от Баруха и направилась к дому, где жила Ханна. Пробыла там совсем недолго и также поспешно направилась обратно, неся в руках довольно большой свёрток. Остальные женщины пока оставались в доме раввина. Этот дом теперь напоминал растревоженный улей. После происшедшего в доме Менахема полицаи, видимо, ощутили свою безграничную власть. По двое, по трое, они заходили в хату и вытаскивали женщин, волокли их в амбар, откуда тут же раздавались дикие вопли.
Однако такой беспредел, видимо, не понравился немецкому майору. Он приказал вывести женщин и построить их на дороге. Теперь мало кто смотрел открыто. Все плакали, согнувшись и отвернув лица. Офицер отдал команду, и женщины стали плакать тише. Хаим слышал только редкие всхлипывания. Ветер относил слова, но молодой человек сумел понять, что господин майор искал именно его. О пропаже подлеца, которому он хотел оказать доверие, майору уже доложили, равно как и том, что беглец прихватил оружие, беспечно оставленное расслабившимися полицаями. Кто-то из местечковых услужливо доложил, что среди женщин есть мать сбежавшего. Его отца и двух братьев увезли на работы в Бобруйск. Других родственников в местечке нет. Кроме, разве, жены, но она… х-м-м… заболела. Хаим видел, как к женщинам подошёл Мендл и, стал, расталкивая, всматриваться в лица. Этот тип бывал в их доме. Они выросли вместе. Учились в кузнице у дяди Эфраима. А теперь вот, оба в полиции, предатели, шкуры свои спасают. Хаим, правда, сбежал, и сидит на дереве. Но так случилось. Его заслуги в этом нет. А тот, второй, сейчас отыщет мать. Что дальше будет, легко себе представить. Мендл поднял руку и что-то крикнул майору. Почему-то Хаим не разобрал слов. Наверно, дал знак, что нашёл, кого искал. Два солдата кинулись к женщинам и прикладами винтовок быстро раскидали их в стороны. На дороге перед майором осталась стоять одна Мария. Хаим не помнил, как целился в майора. Боялся не успеть или промахнуться. От этого липкого страха руки тряслись. Он едва успел передёрнуть затвор, упёр винтовку в плечо и, как только увидел в прорези прицела фуражку с загнутой вверх тульей, спустил курок.
Дальше всё понеслось как в немом кино. К Марии со всех сторон бросились женщины, подхватили её и побежали в лес так быстро, как только могли. Только не в ту сторону, откуда раздался выстрел, а в противоположную. Полицаи вместе с солдатами, быстро обнаружив синий дымок над кроной одного из деревьев, рванулись к нему, на ходу останавливаясь и беспорядочно стреляя. Хаим буквально прыгал с ветки на ветку, спускаясь вниз. Хотел было уже спрыгнуть на землю, но остановился и тщательно прицелился. От его выстрелов упали ничком в пыль Сруль, Мендл и немецкий солдат. Остальные залегли. Он и не знал, что такой меткий стрелок. Оказавшись на земле он, стараясь не сильно трещать ветками под ногами, понёсся в лес. Пробежав метров сто, быстро оглядевшись, повернул налево. Можно было спастись, уйти. Примерно через километр будут берега Березины. Плавал Хаим, как и все деревенские, превосходно. Легко бы оказался на том берегу. Мог бы и затаиться в тальнике, чтобы ночью нарезать веток и соорудить что-то вроде плота. Но ещё есть дела в местечке. Мальчишкой близлежащие леса он изучил как хату, в которой жил. Тех, кто, как и он, знают все его тайники, теперь уже нет. Что он будет делать потом, когда спасёт любимых женщин, он не думал. Точнее, не мог думать. Как только представлял себе родное местечко, тут же вместо знакомых домов видел грузовики и мотоциклы. Машин было штук пять. Три мотоцикла с пулемётами на колясках он успел заметить, сколько ещё стояло по дворам, не знал. Значит, по домам рассредоточилось более сотни солдат. Как он один сможет хоть что-то сделать? От страха сильно потели руки. Застрелить пару-тройку гитлеровцев, погибнуть самому и оставить на растерзание мать и Ханну? Ханночке уже досталось. Хватит уже ей мучиться. Где-то же должны быть и её родные? Или уже угнали? Может быть, они, там, в Слободке… Мысли путались, прыгали из стороны в сторону, мешали друг другу.
То ему казалось, что лучше уйти в лес, попытаться найти партизан. Но он урезонивал себя простым вопросом о том, есть ли там, в лесу партизаны? Удастся ли ему их найти и сколько времен для этого понадобится? Да и согласятся ли партизаны, которых наверняка совсем немного, и оружия у них наверняка нет, пойти в местечко против до зубов вооружённых эсесовцев, чтобы освободить нескольких еврейских женщин? Что он при этом расскажет о себе? А если и о нём кто-нибудь что-то расскажет тем же партизанам?.. Да и кто в том отряде? Если такие мерзавцы, как Спиридон, недолго ему оставаться в живых.
То ему казалось, что если он ночью тихо подползёт к дому Баруха, то сможет вызволить из амбара всех, кто там спрятан. Козы блеять уже не будут. Да и птицы там уже нет. Дворовых собак немцы пристрелили сразу, как только вошли. Стало быть, можно всё сделать по-тихому. Другое дело, в каком состоянии женщины? Смогут ли они передвигаться без лишнего шума? Нет ли среди них раненных, искалеченных, больных? Мама, старенькая моя мама, сможет ли она бежать со мной? Да и захочет ли? Она наверняка плюнула бы в лицо майору, окажись он поближе. За жизнь мама не держалась. Мужа и сыновей угнали на работы. Хаим давно отбился от рук. А тут ещё и подженился, и в полицаи ухитрился записаться…
Хаим стащил с рукава жёлтую повязку, в сердцах воткнул её поглубже в землю и залез в глубокую нору под корневищем дерева. Он с детства помнит, когда мощными порывами ветра это дерево было почти повалено. Но оно, всё же, сумело устоять, только сильно накренилось. Может быть, спасло то, что стояло дерево на спуске в глубокий овраг. Мальчишки любили сидеть под торчащими вверх корнями, подкапывая под собой рыхлую землю, пока, лето за летом, вырыли чуть ли не пещеру. Натаскали в неё веток и листьев, замаскировали вход старым пнём, который вместе притащили из глубины леса. И не боялись же, что дерево опустится и придавит их!
В глубине было сухо и безопасно. Безумно хотелось спать. Можно и поспать, только нужно подавить беспечность. Чтобы дать себе возможность отдохнуть, Хаим достал из кармана пачку махорки, которую ему выдали вместе с нагайкой, поднялся повыше и на подступах к дереву рассыпал её, стараясь охватить как можно больший участок. Кто его знает, может быть, в этих айнзацгруппен[6] есть овчарки? Если так, то ему не поздоровится. Лучше хоть немного подстраховаться.
Выспаться, конечно, не удалось. Беспокойство не оставляло его, да и не было часов — как определишь, когда нужно отправляться в местечко? Вот бы те часы, которые он передал Ханночке! Целы ли они? Может, уже прикарманил какой-нибудь поц?
Когда Хаим высунул нос из своей берлоги, ещё было темно. Трещали сверчки, где-то ухали филины, шуршали кроны, раскачиваясь от ветра. В одной из винтовок ещё оставалась полная обойма. Но и вторую, с расстрелянными патронами, Хаим не бросил. Мало ли что? Может пригодиться. Снова скрестив винтовки за спиной, он направился в сторону местечка, и вышел на деревню метрах в ста от того места, где сидел на дереве. Около него, разумеется, уже никого не было. Трупы убрали. Забрать у них патроны не получится. Значит, надо рассчитывать на то, что есть.
Небо начинало багроветь. Ночь потихоньку растворяла свою густую черноту в солнечном свете. Хаим направился к дому Баруха. Кого туда поселили вместо Сруля? Если оставили в доме Ханночку, то наверняка оставили кого-нибудь сторожить. Они же не дураки. Понимают, что она — наживка, и он рано или поздно, клюнет на неё.
Хаим обошёл дом. По скрещенным на углу брёвнам можно забраться на крышу так, что тебя не заметят. А на чердаке есть одно место, в котором, раздвинув солому, можно увидеть щель в потолке и послушать, что происходит в доме. Щель приходилась как раз над полатями.
В доме уже не спали. На полатях лежала и Ханночка, и Мария. Вот удача! Прислушавшись, Хаим понял, что женщины перешёптываются сквозь слёзы. Значит, на мужской половине кто-то есть. Как предупредить их, чтобы они не выдали ничем? Хаим отыскал самую длинную соломинку и всунул её в щель. Подержал немного, и втянул обратно. Проделал так несколько раз. Шёпот и всхлипывания стихли. Видимо, кто-то из женщин показал другой на эту соломинку. Хаим улыбнулся и снова спустил соломинку вниз. Вытянул наверх. Потом прошептал прямо в щель:
— Мамэлэ… рэйзэлэ[7].
— Хаим…
— Приготовьтесь…. Сколько их в доме?
— У входа на лавке — один всего.
— Барух у стола на лавках спит.
— Прикиньтесь, что мамэлэ стало плохо. Попросите выйти на воздух. Через пять минут…
Хаим спустился вниз, прокрался к дверям и занёс винтовку для удара.
В избе закричали женские голоса, что-то гавкнул мужской. Ханночка кричала: «Изверги! Душегубы! Дайте воды! Дайте воздуха!»
Щеколда на двери с грохотом соскочила. Полицай рявкнул:
— Геть сюды! И шоб никуды нэ ходыты!
Из дома медленно спустилась Ханночка. Она поддерживала Марию. Женщины сошли с крыльца и присели на завалинку. Полицай вышел из дома. Он повернулся, чтобы закрыть за собой дверь, и тут ему в лицо со всего размаха врезался приклад винтовки. Полицай без стона скатился со ступенек. Хаим подхватил его подмышки и втащил в дом.
— Барух! — кликнул он старика. — Дайте верёвки и тряпку, рот ему заткнуть.
Дед быстро достал всё, что нужно. Полицая связали и спустили в погреб. Хаим забрал у него две обоймы патронов, гранату и штык-нож.
Что если угнать грузовик? На нём, всё-таки, уедешь подальше. Может быть, до красных доедем. А там что? Не думать о себе, не думать. Вот их — вывести, спасти. Пусть живут. Хаим смотрел на Ханночку и вспоминал ту ночь, тот день рождения, когда они сидели вдвоём на полу, прислонившись спинами к батарее отопления, и разговаривали. Всю ночь не могли наговориться. Они решили сберечь себя до свадьбы, чтобы всё было, как у людей… Вот, сберегли… Он смотрел на неё, а видел, и слышал другое. Пока мог слышать, слышал, пока мог видеть, видел. Что теперь с этим поделаешь? Даже хорошо, что в их первую ночь ничего между ними не случилось. Пусть живёт. Она ещё сможет стать счастливой. Лишь бы выжила…
Четыре силуэта, пригнувшись, быстро перемещались по деревне. Где-то проскрипели чудом выжившие петухи, сейчас в избах начнётся движение. Надо уходить как можно быстрее. Хаим на ходу передал Ханночке ножны, протянул деду винтовку. Так же на ходу, сменил обойму во второй винтовке и передёрнул затвор.
Грузовики стояли на поляне около последнего дома. Дальше начиналась пуща — густой, непроходимый лес. Сюда мужчины ходили ставить капканы. Здесь можно было, не заходя далеко, собрать полные кузовки грибов и земляники. Далеко заходить никто не решался. Ходили слухи об огромных волках, которые гипнотизируют взглядом и жертва цепенеет, не в силах ни сопротивляться, ни бежать. Что выбрать — мрачный лес, мифических волков, или вот эти грузовики? Около машин видны часовые. Один… ага, вот и второй. Разошлись… встретились. Закурили. Стоят, беседуют. Долго размышлять некогда. Хаим вскинул винтовку. Пока перезаряжал, второй попытался скрыться за машиной, но вторым выстрелом был ранен в ногу, а третий угодил куда-то под пилотку.
— Быстрее!
Медленнее всех передвигалась мама. Старые ноги давно разучились бегать. Дед Барух то выбегал чуть вперёд, то возвращался назад. Марии его маневры скорости передвижения не прибавляли. Хаим с Ханночкой, не сговариваясь, подхватили маму с двух сторон и понесли к ближайшей машине. Из домов уже выскакивали немцы. Слышались резкие «хальт» и «хенде хох». Вдруг кто-то, перекрывая остальные голоса, завопил:
— Nicht schießen! Брать живыми!
Хаим оставил маму на Ханночку и вскочил в кабину. Нужно было завести двигатель. Дед Барух трясущимися руками взвёл затвор и стал целиться в немцев.
— Стреляй, дед! Не попадёшь, хоть попугаешь! Давай!
Барух нажал на курок. Отдачей его отбросило на землю. Пока он поднимался, пока снова прилаживал винтовку к плечу, Ханночка помогла маме сесть в кабину и забралась следом.
— Дед! Иди сюда, скорее!
Двигатель запустился. Барух захлопнул за собой дверь.
— Пригнитесь как можно ниже! — завопил Хаим. Свернуть было некуда. Машина неслась по дороге между домами, а навстречу ей бежали немцы, полицаи. Они стреляли на ходу. Несколько пуль одновременно разбили ветровое стекло. Крылья машины ударили кого-то слева, справа. Кто-то заорал дурным голосом. Услышав это, Хаим аж подскочил на сиденье, вцепился в баранку и втопил педаль газа до упора. Мотор визжал от натуги, из-под капота потянулся синий дымок.
— Сбавь обороты, сынок. Так мы далеко не уедем. — Барух уже освоился в кабине. Винтовка стояла у него между ног, седая борода воинственно торчала, указывая направление движения. Чёрная ермолка, как шлем, прикрывала лохматую голову. Вид у старика был вполне воинственный и решительный.
Грузовик выскочил за деревню и поехал вдоль опушки леса. Скоро должна начаться просёлочная дорога. По ней эти машины прибыли в местечко. Но дорога вела к Бобруйску. А там уже немцы. Куда же ехать? Прямо к ним в лапы? Проехав ещё немного, Хаим остановил машину.
— Сынок. Оставь меня в машине. Мы с Барухом вдвоём, как-нибудь. Стариков не тронут. Они же тоже люди.
— Мама! О чём Вы говорите! Вы знаете, что они сделали с людьми в Слободке? Они хуже зверей, мама! Я останусь с Вами.
— Тогда пусть Ханночка бежит. В лесу можно выжить. Сейчас ягода пошла. Не пропадёт… Беги, дочка, беги.
Хаим вышел из машины и подал руку девушке. Она скользнула вниз и на мгновение замерла в объятиях любимого.
— Прощай, дорогой. Постарайся выжить. Может быть, ещё увидимся.
Ханночка обняла Марию.
— Простите, мама, что так всё получилось.
— Ничего, девочка моя. Жаль, что у меня не будет внуков. Такая уж судьба. Не забывай нас.
— Дед Барух, прощай! Смотри, не жалей фрицев, бей их сильнее! Не будь таким добрым.
— Лети, фейгеле[8]. Живи за нас за всех.
— Ты уйдёшь уже или нет?! — Хаим видел, что ещё мгновение, и Ханночка решит остаться. — Мама, Барух! Быстро в лес! Вперёд! Скорее же! Видите — немцы!
И, правда, вдали широкой цепью шли солдаты вперемешку с полицаями. Они не спешили. Никто не бежал. Просто шли, неотвратимо приближаясь.
Хаим залез в кузов, взял ведро, валявшуюся в углу ветошь. Под сиденьем водителя нашёл короткий шланг. Перелить бензин в ведро недолго. Он облил машину и небольшую бензиновую дорожку протянул к лесу.
— Пошли, мама, скорее. Дед Барух, в лес!
Улегшись около корней деревьев, Хаим с Барухом проверили патроны.
— Мамэлэ, милая. — Хаим обнял мать, прижал её к себе. — Зай мир мойхул, мамэлэ. Я дайнер нишкингитер зин. Но я люблю тебя, мамочка, майне тайре либэ мамэлэ[9]. Пожалуйста, прости меня, хоть я и не оправдал твоих надежд. А сейчас пойди в лес. Оставь нас. Очень тебя прошу. Они тебя там искать не станут. Может быть, догонишь Ханночку. Я хоть за тебя буду спокоен. Пожалуйста, мамэлэ…
Мария прижала к груди голову сына, поцеловала его глаза, лоб, щёки. Погладила по волосам, по лицу. Посмотрела в его глаза, кивнула.
— Прощай, лемэле[10], сыночек мой. Вот что у меня есть. — Она полезла под платье и показала сыну маленький свёрток, в котором лежали две пары часов «Звезда». — Я сохраню их. Прощай.
***
Ханночка открыла дверцы шкафа и стала как бы перелистывать платья. Это не подойдёт для сегодняшнего торжества. Это — слишком нарядное. Это — чересчур молодёжное. Надо выбрать нечто эдакое. И скромное, и достойное. Всё-таки ей не восемнадцать лет. Если быть совсем точной, сегодня не ей восемнадцать лет, а дочурке её, Машеньке. Сегодня в школе выпускной. Машутка обещала познакомить её со своим молодым человеком. Придут их друзья и подруги.
Наконец, платье выбрано. Подобран белый кружевной воротничок, туфли. В духовке томится гусь, фаршированный яблоками. Давно приготовлен и настаивается форшмак. Осталось заправить сметанкой салат из редиски, достать и выложить в селёдочницу рыбку, посыпать лучком, залить растительным маслом.
Звонок! Что-то они так рано? Я же ничего ещё не успела сделать! Ханночка, как была, в домашнем халатике, бросилась к двери, открыла её и вернулась обратно в свою комнату.
— Машенька, одну секунду! Я сейчас.
— Хорошо, мамуля, не беспокойся, мы с Хаимом тебя подождём.
С кем? Сердце Ханночки затрепыхалось. Она присела на краешек стула. Бывают же совпадения… Бывают. Имя резануло по сердцу. Память вспыхнула, как сухой порох, к которому поднесли спичку. Ничего, это пройдёт. Сейчас всё прояснится. Ханночка быстро нырнула в приготовленное платье, покрутилась перед зеркалом, поправляя причёску. И тихо, стараясь сделать это максимально тихо, приоткрыла дверь. Молодой человек стоял к ней спиной. Ростом он, пожалуй, немного повыше. Кудрявые чёрные волосы, чуть сутулая спина. Басит также. Такой же смешной, наверное.
— Мамочка! Познакомься. Это — Хаим, мой друг.
Юноша повернулся — и слова у Ханночки закончились. То же лицо, почти фотографическая копия. Те же редкие усики над верхней губой, те же густые чёрные брови над карими глазами, те же пышные ресницы. Таких совпадений не бывает. Что это, если не совпадение? Она пошатнулась и едва не упала. Хорошо, что Машенька и Хаим подхватили её и помогли сесть на стул. Налили воды в хрустальный стакан.
— Что с тобой, мамэлэ?
— Ничего, доченька. Не пугайся, Хаим. У твоей подруги вполне здоровая мама. Просто сегодня такой день… Я пойду на кухню. Расставьте тарелки, столовые приборы, бокалы. Хорошо?
Ханночка закрыла за собой дверь в комнату. Гусь подождёт. Она подошла к высокому трюмо. Взяла в руки рамочку с фотографией, на углу которой повязана чёрная ленточка. Давид не дожил до этого дня всего два месяца. Он был единственный, который знал всё. Всё, в чём она не признавалась никогда и никому. Поставила рамочку. Посмотрела на неё ещё раз. Открыла шкатулку, в которой лежали украшения, достала синий кусочек бархата, развернула его. Эти часы она теперь может подарить Маше и Хаиму. Пришло время. Она дождалась. Ханночка взяла часы в руки и поочерёдно завела каждые. Часики тихонько затикали.
Она вспомнила, как тогда, в пуще, ближе к ночи, Мария нагнала её. Они шли уже почти двое суток. Питались ягодой, прятались под какими-то корнями, не то в норах, не то в берлогах. С каждым часом Марии становилось всё хуже. Возраст, да и пережитое давали о себе знать. К вечеру третьего дня Мария уже едва дышала.
— Не дойду я, Ханночка, не смогу. Постой, дочка. Вот, возьми.
И Мария передала девушке их памятный подарок.
— Вы сохранили их!
— Да, фейгеле. Когда тебя принесли в дом к Баруху, мне разрешили сходить в твой дом, взять одежду. Вот там я и нашла эти часы. Вещи не местные, здесь таких ни у кого нет. Поняла, что это ваше. Возьми. Передай своей дочери, когда она близко подойдёт к своему счастью. И сама будь счастливой. Постарайся. Ради меня, ради Хаима…
— Мамэлэ, если у меня будет дочь, я назову её Вашим именем. Спасибо Вам, мамэлэ. Как жаль…
Там же, под кроной большого дерева, Ханночка устроила Марии место последнего упокоения. Рыть могилу было нечем и некогда. Она стащила отовсюду большие коряги, ветки, всё, что в силах была утащить. А сверху придавила их большим комлем поваленного дерева.
Ханночка сумела выбраться из пущи и остаться в живых. Полуживую, в разодранной одежде её подобрали отступавшие красноармейцы. Она прибилась к кухне и так, поварихой, дошла до тех мест, от которых наши пошли в наступление. Проходила её часть и через Каменку, и через Слободку. Слышала она историю о том, как один местечковый парнишка вместе с безвестным дедом вступил в схватку с двумя сотнями до зубов вооружённых фашистов и полицаев. Отстреливались, пока были патроны. Даже гранату бросили в наступавших, уложили с десяток фашистов, сами были смертельно ранены но сумели, когда фрицы их окружили, поджечь бензин, слитый из стоявшего рядом грузовика. Машина загорелась, потом взорвалась. Так эти герои унесли с собой ещё нескольких солдат, а вместе с ними и троих полицейских, особо зверствовавших на этих землях. Никто не знает имён героев, поэтому их останки вместе со всеми покоятся в братской могиле.
Обо всём об этом Ханночка непременно тоже расскажет Марии и Хаиму. Может быть, не сегодня, а в другой день, когда Машенька близко-близко подойдёт к своему счастью. Так близко, что будет слышно, как тикают их заветные часики в шкатулке на её высоком трюмо.
Примечания
[1]Фарштынкэнэр йидн (идиш) — вонючие евреи.
[2] Юденрат (нем) — административный орган еврейского самоуправления, который в годы Второй мировой войны по инициативе германских оккупационных властей в принудительном порядке учреждался в каждом гетто для обеспечения исполнения нацистских приказов, касавшихся евреев.
[3] Поц (идиш) — употребляется как в прямом значении (половой член), так и в переносном (недалёкий человек, дурак).
[4] Талес, твилин — предметы иудейского религиозного культа
[5] Шикса (идиш) — незамужняя нееврейская девушка.
[6] Айнзацгруппы (нем) — военизированные эскадроны смерти нацистской Германии, осуществлявшие массовые убийства гражданских лиц на оккупированных ею территориях стран Европы и СССР. Играли ведущую роль в «окончательном решении еврейского вопроса».
[7] Мамэлэ… рэйзэлэ (идиш) — мамочка… розочка
[8] Фейгелэ (идиш) — маленькая птичка, ласточка моя.
[9] Зай мир мойхул, мамэлэ. Я дайнер нишкингитер зин, майне тайре либэ мамэлэ (идиш) — Прости меня, мамочка. Я твой плохой сын, моя любимая мамочка.
[10] Лемэле (идиш) — ягнёнок
Оригинал: http://s.berkovich-zametki.com/y2019/nomer1/vajnerman/