Приехав в Израиль, через неделю я уже сидел в оркестре; ни о каком ивритском ульпане не было и речи. А спустя еще несколько месяцев, явившись по очередной армейской повестке на очередной, как я полагал, медосмотр (повестка в военкомат освобождала от репетиции, а что может быть хуже репетиции, если не считать спектакля?) — так вот, предъявив повестку, я в некотором изумлении узнал, что уже с утра должен был быть на главном призывном пункте — в Тель Ашомере. С сего дня я, видите ли, поступаю на год в распоряжение министерства обороны в несколько комической для себя роли солдата-срочника. Для таких, как я — мне уже было двадцать пять — курс молодого бойца («тиранут») ограничивался пятью неделями. Нас, конечно, тоже гоняли, но что-то писать я ухитрялся. Например, вот этот текст, случайно обнаруженный в старых бумагах.
Ну, с чем сравнить их? Один солнышко пускай будет — это оттого, что другой играет солнечным зайчиком на его лице, перебегает, лишь чуть-чуть повернув гибкую кисть свою, с подбородка на блестящий лоб, а затем скользнет по глазам, но так, разумеется, чтоб я не видел его проказ. Первый возьмет вдруг и кинет в него за это камушком, норовя попасть в самое зеркальце, но также украдкой, словно и в самом деле подобное баловство за моей спиной мною может быть не замечено; да, верно, и не считают так. Задав мне работу, эти дети начинают возиться друг с другом, как два медвежонка. Но со мной они строги, пускай даже строгость эта всего лишь средство скрыть то чувство, которое оба ко мне испытывают: с одной стороны, они мои командиры («оугхва», как они себя называют и как мне должно их называть), но с другой стороны, они же совершенно не принимают всерьез своей задачи, как и те, впрочем, кто задачу эту возложил на них. Да и в чем задача-то? Не могли же сказать им, оугхва моим, командирам: «Вот, сделайте его подобным себе». Это значило бы жестоко обидеть их… Так для чего же этих двоих отрывают от нужного и любимого дела и заставляют нянчиться со мной? Полагаю, на этот вопрос и я, и они отвечаем одинаково, и такое единодушие — ключ к взаимопониманию: «Выше нашего ума». Но по молчаливому соглашению мы об этом друг с дружкой ни гугу. И они даже подчеркнуто круты со мной, хотя так веселы в своих играх (за моей спиной).
«Гав-гав, гау-гау», — говорит мне тот, у которого гибкие кисти, видя, что я свою работу (очередной заданный мне урок) уже заканчиваю и вот-вот обернусь к ним и застигну их врасплох. При этом он кидает мне зеркальце, свою недавнюю игрушку, назначение которой, надо думать, совсем в ином. Вместо того, чтобы поймать, я инстинктивно отскакиваю в сторону, зеркальце мягко падает в траву. «Р-рррррррр! Р-ррррррррр!» — сердито кричит командир («оугхва»). Я не думаю, что он в самом деле на меня рассердился, да и из-за чего? Разве что мог истолковать обидным для себя образом: дескать, что ж это выходит, я хочу тебя зашибить, что ты так прыгаешь? Нет же, скорей наоборот, поймай я зеркальце руками или пуще того — одной рукой, как то, вероятно, определено уставом и как они бы, оугхва мои (командиры), ловили, было б куда как плохо, нарушилось бы уже сложившееся у них представление обо мне как о существе иной породы, в основе своей, быть может, даже и враждебном, но по теперешней своей безответности ласковом, как неразвившееся животное, и, главное, ни в коей мере не посягающим на их законнейшие права, скажем, стремлением уподобиться им.
Подобрав зеркальце, я начал манипулировать им по-всякому, рассчитывая, что хоть одно движение случайно окажется верным и тогда оугхва как-то зафиксируют его, чем дадут понять, что, собственно, требуется от меня. Лично я склонен предполагать был, что этим зеркальцем обнаруживают мины: отраженный солнечный луч направляют в поля и скользят им, покуда не сверкнет там что-то металлическое. Ну, это, конечно, один из множества способов, известных саперам, есть и другие.
«А-ввв!» — закричал подбежавший ко мне аугхва, «А-ввв!» — тот, у которого гибкие кисти. Он рукоплескал перед моим носом с быстротою, которая еще как-то могла сообщиться его ногам, но не моим. Впрочем, я побежал — первоначально в поля, к подложным минам, а это было не то, и приказом «ры!» меня вернули. Оказывается, я должен был отнести это зеркальце в столовую, откуда командиры после бритья его машинально утащили, как утаскивают чужие спички. Едва я вернулся, уже без зеркальца, командиры велели мне построиться. Собственно, так только говорилось, единственный рядовой — всегда в строю. Скорей, эта команда («ияхвжись!» звучит она) относилась к ним же самим: первый становится впереди меня, второй сзади — как бутерброд. Они делали это образцово, без тени улыбки, словно даже от этого мне была какая-то польза, на случай, скажем, если нашего полку прибудет — учись, мол: крайние всегда подстраиваются под среднего и ни в коем случае не наоборот, это единственно правильный порядок построения. Я слышал, в местах, где царят иные законы, строятся только по первому — как же быть тогда с нашей системой, если существует еще иная, не менее основательная, хотя и начисто отвергающая нашу? Сказать, что и то, и то возможно? А как же со мной — я многобожия не вынесу.
Мы шли обедать, т.е. возвращались строем туда, куда я только что отнес бритву… или зеркальце — что уж там было. Но чтобы я этого не понял, мы изменяем маршрут; сбить с толку, отвадить от привычки строить планы, дабы, ни к чему не готовясь, всегда быть готовым ко всему — вот он потаенный смысл всех отдаваемых мне распоряжений. Но только кáк — кáк мне перебороть себя, как убедить себя, что не знаю, куда иду, если каждый день в одно и то же время мы садимся за треугольный стол, по числу едоков, и, припав голова к голове, начинаем есть (возможно, что средство защиты пищи от заражения).
Я часто думаю о своих командирах — да и об этом нетрудно догадаться — но вот думают ли они обо мне? Боюсь, что рассчитывать на это не приходится. Они и о себе-то не думают, разве только следуют нехитрым велениям своей плоти — ей-Богу, нехитрым. Я слышал, как один из них говорил другому: «Послушай, дядя, если не раздобудешь до вечера ключ от клозета, у меня лопнет мочевой пузырь». Вечером, когда я был поставлен лицом к закату — определять расстояние от земли до солнца, сколько это будет, примерно («Бу-бу-бу», — гласил приказ), я видел: один из них шел к врачу, а другой влезал в окно домика, в котором никогда не стояло ни стола, ни ни кровати — ну так чего можно еще хотеть от них?
И так же внезапно, как это для меня началось, это и закончилось. Услыхав команду «ияхвжись!» («стройся!»), я вскочил с постели, своеобразного ложа, сооружение которого потребовало пяти разноцветных верблюжьих одеял, гамма от серого до черного — если и радует глаз, то скорей безыскусностью своей. Вскочил… и всё тут, потому что строились под меня. Я как чувствовал, что больше мне здесь не спать: замыкающий оугхва очутился стоящим прямо на моей постели.
«Оп-оп-оп», — и мы пошли. «Оп-оп-оп, оп-оп-оп», — шагаем мы. Верные присяге, командиры доставляют меня на новое место, где после соблюдения всех формальностей, связанных с передачей меня в другие руки, заканчивается их оугхва надо мной. Нет, им не грустно. Интересные события последовали вслед за этим. Один из моих прежних командиров, отдав другому честь, отправился назад, оставшийся… право, не знаю, как сказать: оставшийся стоять? Оставленный? Если не своей волей остался, а подчинился приказу, то это точнее. Но все дело в том, что, похоже, он никакого приказа не получил на свой счет. Он позабыт, убыл, перестал находиться в чьем-либо распоряжении. И тогда как я включался в жизнь на новом месте (вместо верблюжьих одеял — гамак), подхваченный новыми порядками, словно щепка течением, он был свая, врытая в дно морское, и даже призрак сваи, потому как свая все же противостоит окружающей стихии… нет, поистине не знаю, какими словами воспеть его участь, если то-то и оно, что ничего ровным счетом с ним не происходило. Остался вне проекта. Я уже бегал по новым сыпавшимся на меня приказам: «У-ух!» — звучала команда нового командира, казавшегося мне более приближенным к совершенству, нежели прежние (власть настоящего времени в сравнении с утратившей силу). «У-ух!» — и я победоносно приносил ему вместо веника походную лопатку. Но, возможно, нынешний командир был и вправду серьезней и строже, во всяком случае, даже за моей спиной он не позволял себе никакого баловства. А тот, старый, продолжал стоять. Нет такого статуса: перешедший в ничье распоряжение. И я вообразил себе, то есть не намеренно вообразил, а он сам явился, без моего активного участия, что гораздо ценнее: дивно приготовленный бутерброд с семгой; ломоть булки с обеих сторон намазан маслом, и с обеих сторон на масле лежит по розовому куску рыбы. Впрочем, известно, что и булка, и масло — не для съедения, они вроде украшения, декорируют… Но вот съели только с одной стороны ломтик, а про другую сторону, ну, будем считать, что забыли или даже не знали — так уж лучше б и забыли, ибо если не знали, так и нет надежды, что вспомнят. Но нет — нет надежды! А с хлебом дальше происходит то же самое, как если б на нем уже ничего не лежало. Несущественно вовсе, что именно происходит, предположим, он «используется» или как-то еще, что уж там ему предопределено, главное, он «учтен», в отличие от позабытой семги снизу. Чтó твой ломтик семги и мой командир: почернел, растаял, как прошлогодняя власть, никуда при этом не деваясь.
Бат Арба, май 74
Оригинал: http://z.berkovich-zametki.com/y2019/nomer5_6/girshovich/