«Теперь я стал старым и седым. Плечи согнулись, волосы побелели, молодые силы иссякли. Не годами насыщен я, а горестями и мучениями. Не груз лет согнул мои плечи, а тяжкое бремя жизненных печалей и страданий», – так начинает Фейерберг свой элегический этюд «Весенняя ночь».
И действительно, когда эти элегические звуки вырывались из глубины его раненого сердца, Фейерберг был ещё юным. Ему тогда едва исполнилось 20 лет. Но каким бы коротким ни был его жизненный путь, он встретил на нём столько преград. Очень тяжёлыми были страдания, угнетавшие его всю жизнь до той поры. Тяжёлые страдания в конце концов подрубили это плодотворное, красивое, молодое дерево в расцвете юности.
М.-З. Фейерберг
(из мемориальной книги «Звил»)
Ему было всего двадцать лет, когда он писал эти печальные, полные мук строки. И не более четырёх лет прожил он после того. Вся его жизнь продолжалась лишь 24 года. Но за эту короткую жизнь он успел обогатить ивритскую литературу подлинными сокровищами. Ивритской литературе досталось от него поразительно богатое наследие. Недолго писал он. Весь творческий период продолжался каких-то три-четыре года. Однако за это время ивритская литература настолько срослась с ним, что её существование невозможно представить без участия Фейерберга. Немного написал он. Все его произведения составляют маленький сборник объёмом около 150 страниц. Но этот сборник обеспечил ему такое «бессмертие души», которого могут быть удостоены только избранные на протяжении целых поколений.
Возможно, что Фейерберг не относится к тем писателям, которым выделяется большое пространство в пантеоне еврейской национальной культуры. Может быть, он из числа тех, кому там выделен лишь маленький уголок. Но из этого уголка по всему пантеону постоянно распространяется благодать святости. В нём господствует сердечная набожная атмосфера. Этот уголок излучает так много душевного света.
Маленький сборник сочинений Фейерберга принадлежит к числу самых интимных книг в мире, авторы которых воплощают часть своей души, тех считанных книг, написанных «соком мозга и кровью сердца», где каждое слово предстаёт перед читателем в живых образах, а в каждой строке ощущается содрогания души.
Поразительно. Читая эти произведения, мы задумываемся часто о том, как они обозначаются, и сомневаемся, вправе ли считать их рассказами или очерками. Во многих местах встречаются чудесные картины природы, глубокие психологические анализы душевных переживаний, описания целых фрагментов человеческой жизни. Но в сущности они весьма далеки от общепринятой глубины рассказов и очерков. Но это продолжается лишь короткое время. Вскоре нам становится ясно, что к произведениям Фейерберга нельзя подходить с принятым обычным масштабом.
Рассказы или не рассказы, очерки или не очерки – разница большая. Если есть сомнения в том, можно ли их назвать рассказами, то нельзя сомневаться, что они представляют собой весьма ценные произведения искусства. Словно из родника в них бьёт ключом мощная творческая сила. В них течёт столько эмоциональной творческой энергии. Как произведения искусства они оказывают глубокое воздействие на читателя.
Пусть это не рассказы, зато они вообще стоят над литературой в принятом смысле. Маленький сборник Фейерберга относится к тем немногим книгам, которые в силах навязать настроение читателю. Духовно он близок псалмам и принадлежит к числу книг, при чтении которых мы забываем о себе, полностью вживаясь в изображённую в них духовную жизнь. Эти произведения обладают неким гипнотическим влиянием экзальтированной молитвы. Каждая строка и каждое слово проникают глубоко в нашу душу.
Титульный лист первой части «Воспоминаний о М.-З. Фейерберге» Ш.-Ц. Зецера (Нью-Йорк, 1934)
Этот сборник как никакая другая книга из новой ивритской литературы отличается своим элегическим, лирическим тоном. В нём писатель остро и полно выразил отчаяние и веру, настроения и стремления целой эпохи, целого поколения. И поэтому звучит здесь столько душевного пения и душевного плача. Когда наше ухо внемлет эту песнь души, начинает петь и наша душа. А когда оно воспринимает плач души, наша душа тоже начинает плакать.
Вот почему столь трепетно и свято, как дети к словам горячо любимой матери, сказанным ею на смертном одре в последние дни жизни, относимся мы к наследию, которое оставил Фейерберг в ивритской литературе.
Однако моей целью не является подробная оценка творчества Фейерберга. Я хочу раскрыть, хотя бы в общих чертах, его биографию, поделиться с читателями некоторыми воспоминаниями о том времени, когда мы вместе жили, учились и вели борьбу за просвещение.
1. Детские годы Фейерберга
Мордехай-Зеэв Фейерберг родился 20 сентября 1874 г. (по нашему летоисчислению 9-го числа месяца тишрей 5635 г.) в маленьком местечке Новограде-Волынском на Волыни. Евреи именуют это местечко Звэгил или Звил в соответствии с его старым польским названием. Также пишется Звягель. Между прочим, Новоград-Волынский – один из самых красивых городов Волынской губернии после губернского центра Житомира. Отец М.-З. Фейерберга – Шимон Фейерберг – был шойхетом, всю жизнь испытывал большую нужду и отличался религиозным фанатизмом. Когда Фейерберг был ещё маленьким, семья переселилась в близлежащее село Гульск и провела там несколько лет. После того, как мальчику исполнилось 11 лет, семья вернулась в город.
Таким образом, детство Фейерберга проходило в сельской атмосфере, среди широких полей и далеко простирающихся лесов, среди глубокой синевы небес, в окружении чудесных красот природы. Это привело к тому, что свойственные ему от рождения эмоциональность, поэтичность и романтизм с самых ранних лет нашли благоприятную почву для развития. Все вышеперечисленные душевные качества были у него ярко выражены. Тихая одинокая сельская жизнь развила у него ещё в детстве поэтическую мягкость и тонкое лирическое чувство, которые так отличают его творчество. Детские годы были значительным фактором в формировании его психического «я». Они в полном выражении развили в нём врождённую способность воспринимать с острой чувствительностью впечатления жизни и реагировать на её проявления. Жизнь среди природы в детские годы наделила его благословенным даром уметь изображать для нас с таким мастерством и художественным выражением богатые картины природы.
* * *
Как я уже писал, семья Фейерберга снова поселилась в Новограде-Волынском. Когда М.-З. Фейербергу было 11 лет, отец послал его учиться в хедер, где он провёл четыре года. Иногда отец занимался с ним самостоятельно.
В хедере Фейерберг не проявил больших способностей в изучении Талмуда. Родился он с большой поэтической душой. Кроме того, пребывание в селе в течение нескольких лет, как я ранее указывал, оказало большое влияние на развитие его поэтического чувства. Поэтому занятия Талмудом были для него слишком сухими. Развитие эстетических чувств, поэтических эмоций происходило за счёт его интеллектуальных способностей. Он жил тогда в мире видений и грёз. Поэтому мир «дискуссий Абайе и Рабба» был для него тогда слишком прозаичным. Сила воображения развивалась у него ещё в детские годы. В последние дни жизни он много раз рассказывал мне, каким сильным было его воображение в тот ранний период. Он мне рассказывал, как мог несколько недель подряд предаваться фантазии, представлять, что парит в небесах, и его несёт ветер. Неоднократно, когда сидел один или шёл по улице, ему казалось, будто находится в обществе ангелов или бесов, которые сопровождают его. Он также мне рассказывал, что многие наши герои, которых еврейский народ увенчал бесчисленными легендами и чудесными историями, вставали из могил и оказывались словно живые перед его взором. Он общался с ними и наблюдал за перипетиями их судеб. Среди его видений было дарование Торы на горе Синай, единоборство пророка Илии на горе Кармель со жрецами Ваала, тайное помазание на царство Давида пророком Самуилом, траурное шествие изгнанников из Испании во главе с Абрабанелем. Кроме этого, созерцал он тогда другие картины и видения, содержание которых я сейчас не помню.
Не знаю, достиг ли Фейерберг такой силы воображения ещё в отрочестве или же эти видения были лишь плодом богатой фантазии в последние дни его жизни. Ведь в последнее время он действительно жил в богатом видениями мире. Поэтому возможно, что на самом деле он созерцал все вышеупомянутые видения только тогда. Но сильно развитое воображение оказывало воздействие на него, и он полагал, что видел эти картины когда-то и воспринимал их не как подлинные, только что возникшие, а как отражённые видимые воспоминания. Но как бы мы не относились к этим рассказам, нет сомнения, что он ещё в детстве был большим провидцем и мечтателем.
2. В борьбе со старым миром
Как я уже говорил, в хедере Фейерберг учился около четырёх лет. Затем он занимался в клойзе [молитвенный дом – Л. К.] своего отца, который был чернобыльским хасидом. С приходом в клойз в жизни Фейерберга наступил новый период – период просвещения и совершенствования.
Отец, беспокоясь о будущем сына, заставлял его изучать Галаху, шхиту и трефное. Но эта учёба была сыну в тягость. К шхите он питал в некоторой степени отвращение. Ещё в детстве убой скота производил на него удручающее впечатление, что он мастерски выразил в своём первом рассказе «Телёнок». Также может быть, что ремесло отца во многом содействовало формированию в нём недружелюбных отношений к родителям как во время болезни, так и гораздо ранее.
Фейерберг был по натуре мягкосердечным, сентиментальным. Ещё в детстве на него могли легко воздействовать страдания и горести, в какой бы форме они ни были. Поэтому у него должно было проявляться недружелюбие по отношению к отцу, которого он так часто видел с ножом в руке. Каждый раз, когда он видел нож в руке отца, им должно было овладевать чувство жалости. Каждый раз, когда до него доносился рёв телёнка, которого вели на убой, ему должно было казаться, что он слышит в нём горькое недовольство, протест против отцовского ремесла.
Так или иначе, изучение шхиты было Фейербергу не по душе. При всей его натуре, при всей его внутренней сущности «схоластика» в развёрнутом виде, подробная дискуссия о том, как следует убивать живые существа (даже если это лишь бессловесные твари), должна была вызывать в нём отвращение.
Вообще Фейерберг, как уже было сказано, не проявлял большого интереса к изучению Талмуда. Поэтому его познания в Талмуде были очень скромными, поверхностными. Авторитетов и толкователей еврейского Закона он тоже почти не учил.
В клойзе вместе с ним занимались несколько юношей, которым пришлось по вкусу ивритское просвещение. Они пытались привлечь на свою сторону и Фейерберга. Испытывая неудовлетворение от старого мира традиционного воспитания, Фейерберг без сопротивления покорился агитации со стороны маскилов [приверженцы просветительского движения Гаскалы – Л. К.] этого клойза. Он с большой охотой читал книги Гаскалы, которые они ему давали. Кроме книг Гаскалы на иврите, он также стал изучать ТаНаХ, Мидраш и Агаду из Талмуда. Перед ним открылся новый, богатый, волшебный мир. Теперь он нашёл тот мир, к которому стремилась его душа и который она так долго искала.
Здание бывшего Чернобыльского клойза весной 1994 года
Первой книгой Гаскалы, которую Фейерберг прочитал на иврите, была «Авиэзер» М.-А. Гинцбурга. Когда я познакомился с ним, он мне дал почитать эту книгу. А однажды он обратил моё внимание, что все маскилы, которых он знает, начинали просвещение с неё. Фейерберг в то время начал также изучать новую ивритскую литературу. Он читал романы и рассказы Мапу, Смоленскина, Браудеса, стихи Й.-Л. Гордона, Лебенсона-отца и сына, книги Ицхока-Бэра Левинзона, статьи Лилиенблюма.
Когда Фейербергу было восемнадцать лет, он был помолвлен с наивной скромной девушкой, «прекрасной как луна и ясной как солнце», которая отличалась утончённым характером. Она была моложе его на пару лет. Её отец был тоже шойхетом, в местечке Коростышев, возле Житомира, но более состоятельным. Он обещал Фейербергу 400 рублей приданого. Свою невесту Фейерберг любил всей душой. Особенно привязался он к ней после второй поездки в Коростышев, которая продолжалась несколько недель.
Вот что пишет он в одном из дневников: «Я получил письмо от А. из города … Необыкновенной любовью оно проникнуто. И вместе с поэтом я восклицаю: „Дщери иудейские, кому ведома жизнь ваша?“ Ах, бедняга, одинокая! Ах, несчастная моя возлюбленная, бедная дщерь иудейская, сияющая звезда, дорогая жемчужина, погрязшая в пыли … Как был бы я счастлив, если бы ты меня понимала хоть на мгновение!».
И насколько сильно он любил свою невесту, настолько же ненавидел свата. В одном из дневников Фейерберг пишет: «Сегодня я писал письмо … и свату-глупцу». Но ненавидеть он стал его лишь в последние три года, а в первые годы питал к нему дружелюбие. Думаю, причиной ненависти Фейерберга к своему свату в последнее время было желание последнего расторгнуть помолвку из-за болезни жениха.
Когда Фейерберг поехал с отцом в Коростышев для заключения помолвки, он там немного простыл. Отец остановился у одного своего знакомого. Дом был ветхим. Фейерберг спал несколько осенних ночей возле окна, простудился, стал кашлять и почувствовал боль с левой стороны. Здоровье его и до этого не было крепким, поскольку всю предыдущую зиму он сидел в отцовской лавке без тёплой одежды и галош. Из-за увлечения просвещением ему пришлось также выдержать нападки со стороны родителей. Теперь прибавилась ещё простуда. Всё это уложило его в постель. Недуг вначале не был серьёзным, и надлежащим лечением его можно было легко устранить. Но это не было сделано, и он стал всё больше и больше чахнуть. Через некоторое время развитие болезни приняло фатальный характер: чахотка горла.
3. Моё знакомство с Фейербергом
И в начале просвещения Фейербергу довелось испытать много горестей и страданий от своих родителей. Нередко отец выгонял его из дома, и тогда Фейерберг уходил к жившему по соседству другу Ганипольскому [Аннопольский – Л. К.] (его тоже нет в живых). Уже тогда, в начале просвещения, Фейерберг подвергался преследованиям. Но в период, о котором пойдёт речь, его беды многократно возросли.
М.-З. Фейерберг (справа) с друзьями Янкелем Аннопольским и Аврумом Ческисом. 1897 г. (из мемориальной книги «Звил»)
После помолвки Фейерберг увлёкся философией, прочитал книгу «Кузари» и знал её почти наизусть. Эта книга сильно повлияла на его духовное развитие, на формирование взглядов на внутреннее содержание нашей истории и важнейшие проблемы еврейской жизни. Рабби Йегуда Галеви своими религиозно-философскими взглядами, глубиной понимания духа еврейской веры, сердечностью и кристально-чистой моралью был для него самым светлым образом среди множества еврейских мудрецов. А его книга «Кузари» стала для Фейерберга святая святых.
К тому времени он корпел над книгой «Йесод га-эмуна вэ-амуд га-авода» рабби Боруха Косовера, которая также оказала большое влияние на формирование его философских взглядов на многие важные проблемы. Фейерберг заинтересовался религиозно-философскими вопросами и с этой целью прилежно изучал прочие книги еврейских мудрецов Испании.
Видя, что сын всё больше удаляется от предначертанного им пути, Шимон Фейерберг пытался заставить его бросить просвещение и вернуться к изучению Талмуда и шхиты, преследовал сына и отравлял ему жизнь. Воевать ему приходилось пока что в родном доме: с родителями, старшей сестрой, родственниками и советчиками, которые хотели сделать из него «человека». Да и сами мучения, которые ему тогда пришлось испытать, не были ещё такими тяжёлыми, как двумя годами позже.
Ну а теперь я перехожу к периоду знакомства с Фейербергом. Познакомились мы примерно после его помолвки. Фейерберг был на несколько лет старше меня. В то время он был уже маскилом и читал ивритскую литературу.
Наше знакомство произошло следующим образом. Я часто заходил в Чернобыльский клойз в поисках книги, которой не было в нашем Тальновском клойзе. Справедливо или несправедливо, в детстве в определённых кругах нашего города я слыл хорошим учеником. Поэтому несколько парней-маскилов, учившихся в Чернобыльском клойзе, положили на меня глаз и пытались привлечь к просвещению. Когда я заходил в этот клойз, они постоянно стремились добиться своей цели, агитируя свои «идеи». Но их агитация не оказывала на меня никакого воздействия. Я относился к ним с некоторым презрением. «Такие верзилы, а учить ленятся», – думал я про себя. На мой взгляд, они были бездельниками. Вместо того, чтобы учить «Йорэ дэа», «При мэгадим», «Сифтей коген», «Хошен мишпат», они занимаются чёрт знает чем, читают сказки. Среди тех, кто надоедал мне агитацией Гаскалы, был и Фейерберг. Именно ему, в конце концов, суждено было взять штурмом «крепость».
Фейерберг вёл борьбу до тех пор, пока не достиг своей цели. Эту борьбу он вёл непрямо, старался произвести впечатление, что вовсе не намерен сделать из меня маскила, а самое главное для него – подружиться со мной. Каждый раз, когда я приходил в Чернобыльский клойз, он искал повод для беседы. Затем стал приходить ко мне в Тальновский клойз. Своим утончённым тактом, терпением он завоевал мою дружбу. Остальное пришло само собой. Вскоре я начал уделять много времени изучению ТаНаХа и читать ивритскую литературу. За очень короткое время мы сильно привязались друг к другу. Между нами возникла большая дружба, несмотря на то, а может быть благодаря тому, что у нас были совершенно разные характеры. Меня привлекала его мягкость и романтичность. Ему же импонировали моё мужество, резкость, энергичность и решимость в отстаивании своего мнения. Как бы то ни было, очень быстро, как уже было сказано, мы стали преданными друзьями и весьма часто встречались. При каждой встрече он приносил мне книги для чтения.
Примерно через год после того, как мы подружились, я перешёл из своего Тальновского клойза к нему в Чернобыльский клойз и начал там учить талмудические дисциплины. В то время мы были не только друзьями. Каждый из нас был для другого одновременно и ребе, и учеником. Я тогда разучивал с ним трактат «Недарим» с комментариями Ниссим бен Реувена, а он со мной – ТаНаХ с комментариями Мальбим.
Помню, что в те годы он был весьма общительным, подвижным, приветливым и весёлым. В свободное от учёбы время любил забавляться с друзьями. С большим мастерством ставил в клойзе стендеры друг на друга и перепрыгивал через них. Часто ходил купаться в реке, умел хорошо плавать, был одним из известных пловцов в нашем городе и со всеми вступал в водные единоборства. В зимнюю пору, когда мы ночи напролёт бодрствовали в клойзе, учили, читали, баловались, он постоянно заставлял нас перенести забавы на улицу. Мы выходили лепить снеговиков. При этом он сам имел честь лепить первого снеговика.
И вот что странно. В юности Фейерберг был живым, легкомысленным. А в детстве, как мне рассказывали многие из тех, кто знал его раньше, он был безжизненным, неподвижным, трусливым, замкнутым, постоянно удручённым. В некоторой степени эти качества сохранились у него и в юности. Он избегал ссор, всегда относился снисходительно, когда спорил с кем-то из своих друзей, хотя и держал какое-то время в душе досаду, иногда даже ненависть. Эта черта характера была заметной и в последние дни его жизни. Это неизбежное психологическое явление свойственно тем людям, которые являются большими молчальниками и не могут отстаивать свою позицию в словесной борьбе.
4. Дебаты о Спинозе
Вскоре после того, как я начал учиться в клойзе Фейерберга, к нам примкнули ещё несколько юношей-маскилов. Мы достали «Га-Шахар» за несколько лет, «Дор дор вэ-дорэшав», «Морэ нэвухим», «Морэ нэвухе га-зман», «Пардэс» и «Луах ахиасаф». Фейерберг усердно изучал эти книги, особенно «Морэ нэвухим» и ещё больше «Морэ нэвухе га-зман», который был ему очень дорог. В одной из заметок он пишет: «Я читал „Морэ нэвухе га-зман”. Это очень глубокая по содержанию книга. Думаю, очень мало тех, кто понимают её». Статьи Лилиенблюма, Смоленскина и Ахад-Гаама тоже оказывали на него очень большое влияние.
* * *
То время было периодом бури и натиска в его жизни. Он переживал страшный внутренний кризис. В его душе происходила тяжёлая борьба. Эта борьба против веры, против религиозных взглядов на окружающий мир, которая протекала до сих пор тихо, под влиянием новых книг вспыхнула сейчас в острой форме. Он потерял душевное равновесие. Новые идеи, овладевшие его мозгом, лишили его покоя. В нём пробудились мучительные сомнения, касающиеся основ еврейской веры. Эти сомнения глубоко ранили его сердце, доводили до отчаяния и словно тяжёлые камни давили на душу. Он превратился в борца, ведущего самую страшную борьбу, которую можно себе только представить: борьбу с самим собой. Сердце его стало ареной для ужасной борьбы между новыми и старыми идеями.
Эту внутреннюю борьбу двух противоположных мировоззрений, происходившую в его душе, он изобразил нам в своей лебединой песне, последней большой новелле «Куда?», имеющей в значительной степени автобиографический характер. С необыкновенным мастерством он описывает в ней все фазы такой борьбы, все трагические мучения, которые доставляет она душе человека. Глубокие психологические описания основных моментов трагической внутренней борьбы главного героя новеллы Нахмана, которая вела его к фатальной гибели, производят на читателей неизгладимое впечатление. Какое сильное художественное впечатление от них, как глубоко проникают они психологически в человеческую душу!
* * *
И естественно, та внутренняя борьба, происходившая в душе Фейерберга, закончилась победой новых идей. Он «подрывает основы» – становится неверующим. Самыми любимыми темами для разговоров Фейерберга тогда были развитие Устной Торы, необходимость реформ в еврейской религии, Рамбам, рабби Йегуда Галеви и прочие мудрецы из Испании, Мендельсон и Смоленскин, национализм и ассимиляция.
* * *
К тому времени наша группа значительно разрослась. Но несмотря на вступление новых членов, теперь она имела единый характер, своё собственное лицо. Мы уже сформировали взгляды на все интересовавшие нас проблемы. Внутренняя жизнь нашей группы была интенсивной, полной жизни. Наши умы были постоянно заняты важными проблемами, которые увлекали тогда еврейский мир.
Но ещё больше, чем умы, были заняты наши языки. Боже мой, что мы тогда мололи! Нас бросало в жар и в холод. Едва встретившись друг с другом, мы тут же вступали в словесную дуэль и начинали острословить. Ещё не успев поздороваться, мы заводили дискуссию, были готовы к дебатам.
Ужасно шумно было, когда наша группа собиралась в полном составе. По важности проблем, которые мы тогда обсуждали, наше собрание могло рассматриваться как высокопоставленное заседание парламента. Но по царившему там порядку, по страшному шуму, который мог оглушить целый полк солдат, оно выглядело как одно из самых жарких собраний общины или же как одно из бурных заседаний бывшего австрийского парламента. Единственное различие: мы не бросали стулья друг другу на голову, как делали депутаты того парламента. Голоса достигали небес, глаза сверкали огнём, а языки мололи и мололи: без меры и без остановки.
Дебаты длились часами, а иногда занимали целый день. Правда, ночью мы забегали домой поспать, но более нескольких часов на эту греховную страсть не расточали. Жалко было драгоценного времени, столь необходимого для дебатов. Правда, несколько раз в день мы также тратили время, чтобы что-то перекусить. Но не более того. Еда занимала у нас лишь какое-то мгновение. Мы глотали пищу почти целиком. У кого было время спокойно покушать, уделить внимание еде?! Ведь нам нужно было время на более важные дела – дебаты. Мы лишь немного заморили червячка, чтобы во время дебатов не упасть замертво, чтобы наши души не унеслись в те заоблачные выси, откуда уже нет возврата.
Однако следует добавить, что было несколько исключений в продолжительности наших дебатов. Происходили дебаты, длившиеся не целые сутки, а … гораздо больше. Некоторые из них носили характер чуть ли не знаменитой 7- или даже 30-летней войны. Одни из таких дебатов продолжались три месяца. В историю нашей группы они вошли как великий спор о Спинозе между Ш.-Ц. Зецером (своё имя ставлю раньше, поскольку атаковал я) и М.-З. Фейербергом.
Стыдно признаться, но обязан это сделать. У меня тогда хватило дерзости не только относиться неуважительно к Спинозе, но и быть его противником. Я был ещё очень молодым, незрелым и несдержанным в выражении чувств. Если был сторонником чего-то, то всей своей душой, если противником – тоже всей душой.
Я не мог простить Спинозе его заискивание перед христианством, равнодушие к страданиям еврейского народа, непонимание мученичества семей марранов в Голландии. Я не мог простить, что он, нарядившийся в тогу святого и учивший других не раздражаться и не злиться, а искать взаимопонимание, глубоко проникать в причины происходящих явлений, сам до конца жизни не мог простить херем, объявленный ему еврейской общиной Амстердама. Злое ожесточённое чувство мести закралось к нему в сердце и привело к тому, что он как философ продешевил своё божественное призвание острым псевдофилософским теоретизированием о мнимой неполноценности иудаизма по сравнению с христианством.
Я не мог простить, что, позаимствовав так много в своём мышлении у «Зогара», он с таким презрением превращал в ничто этот колоссальный труд, наполненный ослепительно сияющей божественностью. Большое негодование вызвало у меня и то, с каким пренебрежением он отметал гиганта духа Рамбама, величайшего авторитета среди евреев в области религиозно-философского мышления – великого Рамбама, из чьих родников он тоже многое почерпнул.
Напротив, Фейерберг относился к Спинозе с большим почтением и любовью. В ней он искал отговорки на все заданные мной жёсткие вопросы. Не буду здесь останавливаться для проведения параллелей, но хочу всё же сказать, что в некоторых главных чертах характера у Фейерберга было определённое душевное родство со Спинозой, который тоже преждевременно умер от чахотки.
* * *
Как было сказано, дебаты о Спинозе тянулись месяцами. Но в последние дни они становились чересчур жаркими, превращались в размолвку. Мы начали лично нападать друг на друга. Опасаясь, как бы эта история не зашла слишком далеко, решили положить этому конец. Лучшим средством для этого, как нам казалось, был переход от устных дебатов к письменным. Записывая свои аргументы, мы полагали, что будем более сдержанными в нападках, сможем приличнее относиться друг к другу. Но это решение также привело к окончанию дебатов. Больше одной попытки вести письменные дебаты мы не делали. Продолжение не последовало. Впрочем, следует сказать по этому поводу: «всё к лучшему». Если бы не это решение, дебаты действительно могли бы превратиться в 30-летнюю войну и продолжались бы по сей день.
5. Дебаты об Ахад-Гааме
Вторые продолжительные дебаты были об Ахад-Гааме, чья звезда ярко светила в то время на небесах ивритской публицистики. Ахад-Гаам становился кумиром национально настроенной еврейской молодёжи. Даже в кругах противников, например, бундовцев и ассимилированной еврейской интеллигенции, к нему относились с большим уважением. Тот день, когда еврейский читатель получал номер «Га-Шилоах» со статьёй Ахад-Гаама, был для него настоящим праздником. Широкие круги воспринимали его высказывания по каждому важному вопросу еврейской жизни как слова пророка. Его влияние на еврейского читателя можно, наверное, сравнить с влиянием, которое оказывал ранее Смоленскин в довольно ограниченных кругах. Но что касается влияния Ахад-Гаама на более интеллигентные круги еврейских читателей, оно было намного сильнее.
Вступление Ахад-Гаама в ивритскую литературу было поразительным явлением. Свой дебют он совершил почти как посторонний, словно гость, переступающий порог чужого дома для того, чтобы уладить какой-то вопрос, и собирающийся навсегда покинуть этот дом сразу после завершения дела. Но уже вскоре после первого визита гость стал главным хозяином ивритской публицистики, её оратором.
«Ахад-Гаам» – подписался он под первой своей статьёй под названием «Ло зе га-дерех», которую опубликовал в «Га-Мелиц» в 5649 г. [1889 г. – Л. К.] с намерением подчеркнуть, что рассматривает себя не как писателя, не как учителя, не как путеводителя, а как простого смертного, одного из народа, подобного другим еврейским читателям. Но все еврейские читатели отвергли смысл, который Ахад-Гаам хотел придать этим двум словам. Они вкладывали в них совершенно иной, диаметрально противоположный смысл. Эти два слова они истолковывали не как один из народа, один из многих, а единственный, избранный из народа, лучший из всех. Вскоре они дали ему титул «морену» [«наш учитель» – Л. К.], короновали как своего ребе, учителя, путеводителя. Его предостережение «Ло зе га-дерех» [«Не тем путём» – Л. К.], которое он рассматривал как первое и последнее выступление в литературе, заставило еврейских читателей обратить свои взоры на него, чтобы он и дальше выступал перед ними и наряду с предостережениями ложного пути указывал им верный путь, оставался постоянным советчиком и стал их вождём.
И поразительно: не только еврейский читатель, но и ивритский писатель словно загипнотизированный попадал под влияние Ахад-Гаама. Многие ивритские писатели тоже назвали его своим учителем и путеводителем. Дух творческого соревнования здесь не при чём. Феномен Ахад-Гаама был подобен откровению, перед которым нужно стоять с опущенной головой. Ни один ивритский писатель не оказывал такого громадного влияния на своих коллег-писателей, как Ахад-Гаам. Его в высшей степени обожествляло большое количество ивритских писателей того времени, включая самых знаменитых. Они не только уважали его, принимали проповедуемые им идеи и представленные им мнения, но и проявляли хасидское воодушевление и восхищение. Это напоминало не только отношение приверженцев к вождю, учеников к учителю, но и отношение хасидов к своему ребе. Феномен Ахад-Гаама действительно имел в какой-то степени религиозный характер.
Влияние Ахад-Гаама очень быстро перенеслось из литературы в реальную жизнь. Он стал творцом целого этически-культурного движения, давшего начало тайному ордену «Бней Моше», в который должны были быть включены лучшие силы еврейского народа. Этот орден, председателем которого был Ахад-Гаам, ставил перед собой трудную, но вместе с тем благородную задачу: принести евреям духовное освобождение, подобно тому, как пророк Моисей принёс в своё время евреям в Египте освобождение от рабства, сформировать из них нацию и довести до уровня образцового народа.
Действительно, во взаимоотношениях Ахад-Гаама с его приверженцами была некая добрая еврейская атмосфера. Не только приверженцы относились к нему, как хасиды к ребе, но и он сам по отношению к ним в значительной степени вёл себя как хасидский ребе. Он очень любил свой круг людей, был предан и внутренне привязан к нему. Но всё это было окутано пеленой внешней отчуждённости, сдержанности. Как отношения, которые поддерживает ребе со своими хасидами, никогда не переходит в панибратство, так и его дружба с близкими людьми никогда не принимала такой формы. Как близок он ни был кому-то, всё же держался от него на приличном расстоянии и не допускал к себе слишком близко. Во всём его понимании жизни, отношении к окружающим людям, даже к самым близким, было очень много из доброго еврейского нрава.
* * *
Бывают моменты, которые на первый взгляд кажутся совершенно случайными, однако имеют поразительно символическое значение для всей жизни. Случайность определённого момента в человеческой жизни удивительным образом содержит иногда в себе главные черты характера того человека, его внутреннюю суть. В юности Ахад-Гаам на один день был на самом деле настоящим ребе (не только в фигуральном, но и в буквальном смысле слова) настоящих хасидов. Это произошло вскоре после его свадьбы, когда он находился на содержании у тестя. Однажды тесть, который был цадиком, заболел и передал Ахад-Гааму, чтобы тот в субботу устроил застолье и читал пришедшим хасидам Тору.
Таким образом Ахад-Гаам получил смиху от цадика как ребе и был коронован этим титулом настоящими хасидами. И он всю жизнь оставался ребе, правда, в совсем иной хасидской атмосфере, у совершенно других хасидов и устраивал в пятницу вечером совсем иные «застолья». За столом сидели хасиды с сигаретами в зубах, а ребе читал совершенно другую «тору». Впрочем, эта новая «тора» имела некоторое родство со старой Торой.
Каждую пятницу вечером в его доме собирался цвет еврейской интеллигенции Одессы, самые изысканные представители ивритской литературы. До поздней ночи они обсуждали важные вопросы, как общие, так и еврейские. Сам Ахад-Гаам мало участвовал в дебатах. Ребе не дебатирует со своими хасидами. Он вообще очень мало говорил на этих собраниях. Ребе немногословен, лишь читает время от времени Тору своим хасидам. И он тоже на этих собраниях читал время от времени кое-что из своей «торы» для своих хасидов. Безмолвствовал во время дебатов, но в то же время внимательно слушал слова каждого выступавшего. А в тот момент, когда дебаты заходили в тупик, как это часто случается на подобных собраниях, он говорил своё решающее слово, которое скорее носило характер чтения реферата по обсуждаемой теме, нежели прямого участия в дебатах.
* * *
С большим уважением относился ребе к своим хасидам, участвовавшим в дебатах. И ещё больше, конечно, было внимание хасидов, когда ребе брал слово. В тот момент, когда он читал свою «тору», они действительно относились к ней как хасиды к словам Торы, произнесённым устами ребе. Наставляли рот и уши, чтобы, Боже упаси, не пропустить ни слова, глотали каждый слог.
И даже «повторяющие» были в его «торе». Как и в доброй еврейской традиции, были «повторяющие», которые пересказывали его «тору» после застолья на собрании без ребе. Толкователи вкладывали в неё смысл, давали комментарии, точно так же, как поступали хасиды, покидая застолье, на котором слушали Тору из уст ребе.
Поэтому нет ничего удивительного в формировании такого отношения к Ахад-Гааму в ивритской литературе. Своим вступлением в литературу он поднял ивритскую публицистику на такую высоту, на которой она никогда раньше не стояла. Он внёс в неё такой звук, который раньше в ней никогда не был слышан, такого рода письменность, доселе ей неведомую.
Не знали, чем раньше восхищаться в произведениях Ахад-Гаама: богатством мыслей, оригинальным подходом к проблеме, которой касалось его перо, подходом публициста-философа, публициста-мыслителя, исчерпывающим анализом, бросавшим яркий свет на все самые запутанные уголки проблемы, глубокими фундаментальными идеями, которые несмотря на их глубину, удивительно отличались в его формулировке кристально-чистой прозрачностью, или изумительным архитекторным построением его статей, в которых эти идеи проповедовались. По содержанию его публицистические очерки достигли уровня философского мышления, по форме они достигли уровня художественного творчества. В ивритской литературе он был творцом тонко отшлифованного публицистического очерка, тонко отшлифованной культурно-исторической статьи. Кроме того, если говорить о достижении высшего совершенства в этой области, пока он в нашей ивритской литературе является единственным представителем этого тонко отшлифованного публицистического очерка, тонко отшлифованной культурно-исторической статьи.
* * *
И хотя наш город так далёк от Одессы, наша группа хорошо ощущала одесскую ахад-гаамовскую атмосферу. Не посещая в пятницу вечером собраний в доме Ахад-Гаама, мы считали себя их участниками. Настолько мы чувствовали себя связанными с домом Ахад-Гаама, настолько атмосфера его дома ощущалась в нашей группе. Некоторые из нас часто вели переписку с Ахад-Гаамом и некоторыми другими одесскими писателями, жившими в тот период в Одессе. Своё первое письмо Лилиенблюму я написал, когда мне было 14 лет.
В тесном кругу Ахад-Гаама нас тоже считали своими людьми и близкими учениками. Так, например, когда одесская интеллигенция праздновала 10-летний юбилей литературной деятельности Ахад-Гаама, наша группа получила приглашение принять в этом участие отправкой поздравления юбиляру. Среди подписавшихся были Ш. Дубнов и Менаше Моргулис.
Точно так же, как мы считали Ахад-Гаама своим ребе, он считал нас своими учениками. Хотя мы не были ему так близки, как он нам, некоторую близость с нами он тоже ощущал. В коллективном письме титуловал нас «дорогими сыновьями Сиона».
Единство в ахад-гаамовской атмосфере, господствовавшей в нашей группе, немного нарушал я. Не то, чтобы я был анти-ахад-гаамистом. Было бы слишком несправедливым, если бы я сказал, что не был ахад-гаамистом. Просто восторг, испытываемый мной перед Ахад-Гаамом, не был таким большим, как, например, у Фейерберга. Будучи незрелым, я не мог правильно оценить такого рода произведения, как Ахад-Гаама. Я тогда ещё не был достаточно развит в литературном смысле, чтобы восхищаться тихим течением, которым плывёт в процессе творчества ахад-гаамовская мысль, его кристально-чистой, прозрачной мыслью, отличающейся столь тонким психологическим анализом, столь изящно отточенной, синтетической постепенностью.
Меня привлекало в те годы творчество таких писателей, как Писарев, Смоленскин, Нордау. Произведения, в которых ощущается кипучая созидательная энергия, пламенно-пылкий темперамент, громовой пафос, беспокойный волнующий крик, намного больше подходили моему собственному, тогда чересчур беспокойному темпераменту, чересчур кипучей, взволнованной натуре. Я тогда не придавал значения удивительной пластичности творчества Ахад-Гаама, удивительной художественной архитектуре, которой отличается каждый его очерк. Лишь годы спустя я созрел, чтобы оценить должным образом мастерство, которым выделяется творчество Ахад-Гаама. Также обнаружил, что под холодным спокойствием, в которое облачены его произведения, временами пробивается тёплый жгучий тон. Я также научился слушать тихий лирический пафос, исходящий из многих его строк, тихий лирический тон, который производит гораздо более глубокое воздействие на читателя, нежели пламенно-пылкий пафос.
Тогда многие из представленных им идей, его взглядов на еврейскую жизнь, его мнений о том, как должны решаться некоторые важные еврейские проблемы, стоявшие на повестке дня, были мне чужды. Строгий эволюционизм, на котором основывались его еврейско-социологические взгляды, принцип постепенного развития, который он постоянно выдвигал при обсуждении важных проблем еврейской жизни, меня не очень привлекал. Меня мог удовлетворить тогда только более эмоциональный подход к этим проблемам.
Я не был в восторге от его культурного сионизма, перед которым он ставил задачу превратить Эрец-Исраэль в духовный центр еврейского народа. Такой сионизм был для меня слишком бледным, мало реалистичным. Меня привлекал в то время такой сионизм, который ставил перед собой широкие социально-политические цели и постоянно видел перед собой не только существующие неблагоприятные условия для формирования еврейского духа, но и ужасные экономические условия жизни широких еврейских масс в России, тот сионизм, который должен поставить перед собой задачу завоевать Эрец-Исраэль не только ради духа еврейского народа, но и как территорию для самого народа. Сущность еврейского вопроса я видел не в затруднительном положении творческого гения еврейского народа, а в затруднительном положении самого народа.
Его постоянные речи о спасении души, «подготовке сердец», избавлении души еврейского народа и его перевоспитании, необходимости вдохнуть новую жизнь в окаменевшие, притупленные еврейские сердца как о задачах первостепенной важности сионизма не оказывали на меня сильного воздействия. Поскольку я находился под влиянием противников Ахад-Гаама, ход моих мыслей был иным. Я полагал, что в избавлении нуждается гораздо больше еврейское тело, нежели еврейская душа. Я не считал необходимым вести усиленную пропаганду для пробуждения в еврейских массах желание строить Эрец-Исраэль. Положение евреев тогдашней России было настолько ужасным, что такое желание не могло не овладеть еврейскими массами. Желание было, в нём не было недостатка. Если недостаток и был, то у еврейских богачей, которые могли бы создать условия для строительства Эрец-Исраэль с помощью еврейских масс. Вместо того, чтобы организовать для этого еврейское молодёжное движение, содержанием которого должно быть создание нового еврейского типа, «поколения возрождения» – нового поколения, которое бы стало продуктом национального возрождения еврейского народа, я носился с глупой детской фантазией, что нужно бы создать среди национальной еврейской молодёжи тайную террористическую группу, которая окажет нажим на еврейских богачей и заставит их обеспечить еврейские массы необходимыми средствами для строительства Эрец-Исраэль, что нужно проучить несколько крупных еврейских финансовых магнатов и нагнать таким образом страх на остальных, чтобы те склонились перед волей народа и чтобы его воля стала также их волей.
Не привлекал меня и его подход к вопросу о реформах в иудаизме, занимавшему тогда важное место в ивритской публицистике. Его эволюционные взгляды, согласно которым реформы в религии не осуществляют, а они приходят сами по себе в результате длительного процесса развития, изменений, происходящих в сознании народа, не находили во мне отклика. Революционный подход к этому вопросу Смоленскина в первые годы его литературной деятельности, Лилиенблюма до того, как тот пошёл «путём покаяния», и Й.-Л. Гордона больше увлекал меня. Очевидно, я был в те годы слишком нетерпелив и боялся полагаться на объективный исторический процесс, который приведёт с течением времени к освобождению души еврейского народа, «находившейся в плену еврейской письменности». Меня больше привлекало мнение о важности энергичных религиозных реформ, необходимости осуществлять эту работу в настоящий момент, не откладывая на будущее. Колючие сорняки, которые разрослись и приносят вред огородным растениям, вырывают с корнями при первой благоприятной возможности. Не ждут, пока объективные условия приведут в будущем к их уничтожению.
* * *
Совершенно иначе было у Фейерберга. Он намного лучше меня разбирался в литературе: не только потому, что был старше меня на несколько лет и более начитанным, но и потому, что по натуре имел более развитое литературное чутьё. В то время как я ещё не дорос, чтобы оценить надлежащим образом всё великолепие произведений Ахад-Гаама, он обладал этой способностью. В соответствии с образом мыслей и миропониманием содержание ахад-гаамизма, его внутренняя суть вызывали у него восхищение. Ахад-гаамизм был в глубине его души. Он подходил его образу мышления и отношению к проблемам. Из-за различного подхода к Ахад-Гааму в нашей группе происходили длительные дебаты, в которых мы оба – Фейерберг и я – были главными ораторами.
* * *
Для нас это были чудесные годы, годы светлых надежд и ослепительных грёз, безграничной веры в себя и ликующей жизнерадостности. Полосы света тех лет сопровождают меня и поныне. Аккорды пения, исходившие тогда из моей души, до сих пор воспринимает моё ухо.
Часами гуляли мы летними вечерами за городом, среди широко расстилавшихся полей, в мире божественной красоты, вступая в беседы и дискуссии. Бывало иногда, что всю прелестную ночь мы проводили под открытым небом. После нескольких часов прогулки забирались в сад возле дома нашего друга Каплана. Там мы завершали начатую ранее беседу, укладывались на землю и погружались в освежающий успокоительный сон. Перед рассветом поднимались и расходились по домам, чтобы завершить сон в ожидавшей нас постели.
Раньше всех покидал сад я, поскольку путь к моему дому был далёк. Дом мой (моих родителей уже не было в живых) находился тогда в селе, до которого от нашего города было вёрст тридцать. Таким образом, я должен был несколько раз в неделю одолевать пешком приличное расстояние, приходя в город к началу «минхи», а затем отправляться обратно в село до чтения молитвы «ватикин» [произносится во время восхода солнца – Л. К.].
6. В борьбе со своими и чужими
Но с расширением нашей группы, которая стала теперь проявлять инициативу, также рос антагонизм по отношению к нам со стороны «города». Интенсивная внутренняя жизнь нашей группы начала колоть глаза многим святошам, фанатикам, и за очень короткое время этот антагонизм перешёл в настоящую открытую войну против нас. Мне самому верится с трудом, но это было так. На долю нашей группы выпала та же просветительская работа, которую проделало поколение Й.-Л. Гордона и Лилиенблюма. В этой борьбе за просвещение нам пришлось испытать страшные несчастья и гонения.
Справедливости ради нужно, однако, признать, что сами во многом вызвали против себя ожесточение. Мы вовсе не были похожи на тихих овечек и вели себя вызывающе. Как все неофиты хотели вынести на улицу свою новую веру и обратить в неё всех. Мы вели агитацию не только среди тех, кого надеялись сделать своими друзьями и единомышленниками, но и среди тех, у кого она могла вызвать, по нашим предположениям, глубокую ненависть, дикую ругань и рукоприкладство.
Наша юная горячая кровь гнала нас заниматься пропагандой новых идей и взглядов. Иногда кто-то из нас в обычную среду или четверг шёл на базар и среди бела дня выступал с еретическими проповедями. Бывало, что один из нас приставал к старому ярому хасиду, пытаясь сделать из него безбожника. Мы не только превратили несколько городских бес-медрешей [молитвенные дома – Л. К.] в центры просвещения, в которых хранили литературу Гаскалы, не только открыто проповедовали пренебрежительное отношение к молитве, но и пытались превратить набожных прихожан в противников богослужений.
Так или иначе, на нас со всех сторон стали сыпаться несчастье за несчастьем. Книги наши сжигали, нас гнали из бес-медрешей и всячески преследовали. Несколько раз дело доходило до потасовок между нашей группой и её противниками. Дрались не только голыми руками, в ход шли доски и палки.
* * *
Эти страшные преследования оказали пагубное воздействие на подорванное ранее здоровье Фейерберга. Весьма деликатный по натуре, он не был воинственным и поэтому тяжело переносил упомянутые выше преследования. Особенно тяжело переживал он несчастья, которые пришлось ему испытать в собственном доме. Чтобы сломать его, выбить из головы просвещение, отец заставлял его сидеть весь день в лавке. Это принуждение ужасно отравляло жизнь Фейербергу. Он был сильно огорчён тем, что должен заниматься такими мелочами.
Лавка принадлежала матери Фейерберга, которая вела надзор над ней. И какой бы маленькой и убогой не была эта лавка, в ней было всё, что душе угодно, включая «птичье молоко». Однажды при мне в лавку зашла женщина и составила такой список: молоко за полторы копейки, нитки белые за 1 копейку и чёрные за 1 копейку, сальные свечи за 1 копейку, сахар за 2 копейки и чай за 1 копейку. А в качестве премии за такую большую выручку она просила у Фейерберга, торговавшего тогда в лавке, немного перца и соды.
Понятно, что это занятие вызывало у Фейерберга отвращение, и он не проявлял старания в поисках надёжных сведений о товарах и их расценках. Зато его старшая сестра, испытывавшая сильную жалость к своему брату-«глупцу», как она его называла, и желавшая сделать из него человека, укорачивала ему жизнь руганью. Он, бывало, жаловался ей, что не умеет торговать, не знает, как продавать молоко за полторы копейки. «Ну когда ты научишься, глупец? Пора уже тебе знать и быть таким, как все», – отвечала она ему.
Сидение в лавке было самым большим страданием, которое причиняли ему родители. Единственным утешением было то, что лавка вскоре стала центром просвещения нашего города. Здесь мы собирались, вели беседы и дискуссии, рассказывали друг другу о прочитанном. Фейерберг сидел до полуночи в лавке, и мы были вместе с ним почти весь день. Нередко случалось, что в лавку неожиданно заходил отец Фейерберга. Тогда мы, ни живые – ни мёртвые, быстро убирались восвояси, а на следующий день как ни в чём ни бывало приходили снова.
До сих пор свежи впечатления, запечатлевшиеся в моей памяти от этой лавки. И Фейерберг вспоминал до конца жизни то время, когда отец сделал из него торговца. За несколько дней до смерти, когда мы были с ним наедине и вспоминали былые времена, он мне сказал: «Сегодня я вновь читал „Историю евреев” Греца. Странно, я нахожу, что еврейский дух селится не в высоких дворцах, а в маленьком домишке, убогой комнатушке. Помнишь лавку, твой мезонин в доме … мою нынешнюю комнату, твою комнату, комнату Вола?».
7. Литературные эксперименты
В этой лавке также начались его литературные эксперименты. Вначале он, как и все маскилы, писал стихи, иногда и прозу. Но не рассказы, не новеллы, а просто «мысли». Также начал усердно изучать русский и немецкий языки. Изучением этих языков он занимался и раньше. Но тогда эта учёба продолжалась недолго: он её быстро бросил. Да и теперь уделял этой учёбе не очень много времени. Он находился в роли мыслителя, философа. Его мозг и сердце искали для себя такую работу, в которую он должен углубиться и которая должна его постоянно занимать. Он был занят поиском ответов на важные вопросы: реформирование еврейской религии, был ли прав Ш.-Д. Луццатто в споре с доктором Рубиным о Спинозе. Его слишком занимало выступление такого корифея, как покойный Смоленскин, против Мендельсона, основателя берлинской Гаскалы, который поставил еврейскую жизнь в Европе на путь ассимиляции. Поэтому такое сухое занятие, как изучение языков, не могло вызвать у него глубокий интерес.
К тому времени вышла замуж его старшая сестра. Её муж имел с Фейербергом одинаковое имя. Для сестры это было чуть ли не святотатство. Она решила сделать различие и велела, чтобы домашние звали мужа по имени Мотэлэ, а Фейерберга – Мотл. Этот Мотэлэ хотел завоевать любовь тестя за счёт своего свояка, которого ругал в присутствии его отца за то, что тот пошёл плохим путём, читает «книжки», как он выразился. Его обращение с Фейербергом было ужасным. Он относился к нему так, словно был его опекуном и стоял выше на сто голов.
И родители стали его ещё больше мучить. Видя, что брат сошёл с прямого пути и что родители ненавидят его, сестра Фейерберга решила строить на этом свои расчёты. Она велела мужу изучать законы шхиты, чтобы стать шойхетом и занять место тестя. Но родители, несмотря на дикое обращение с Фейербергом, вовсе не желали, чтобы зять унаследовал право на шхиту. Они хотели, чтобы оно перешло к сыну. Однако Фейерберг не желал «исправляться». И тогда для него настали неописуемые беды.
О том, насколько велики были страдания, которые пришлось испытать тогда Фейербергу, мы можем судить по тем лирическим настроениям, которые он описал, когда ему был 21 год. Я привожу здесь несколько цитат: «Это было двадцать один год назад. В маленькой тесной комнате раздались крики: „Мазл тов, мазл тов, у нас родился ребёнок!“ Задумались ли тогда родители, что они произвели на свет живое существо, способное чувствовать, человеческую душу, не имеющую границ в своих стремлениях? Приходило ли им когда-нибудь в голову, что нельзя обращаться со своими детьми как с купленными рабами?».
* * *
Беды и мучения, которые ему пришлось испытать в тот период, совсем подорвали его здоровье. Он заболел чахоткой горла. Друзья послали его на лечение в Варшаву. Эта поездка состоялась зимой 5656 года. [1896 г. – Л. К.] Той же зимой он начал писать вещи, имеющие литературную ценность.
8. Плодотворный труд
Поездка Фейерберга в Варшаву оказала очень большое воздействие на его духовное развитие, на созревание таланта. После нескольких дней пребывания в Варшаве он зашёл в редакцию «Га-Цфира». Это событие заставило его поверить в свои литературные силы. Нахум Соколов, тогда редактор «Га-Цфира», поощрил его начинания. Фейерберг показал ему начало «Записок мечтателя Хофни» и передал письмо*, в котором изложил свои взгляды на то, как вести роботу для народа.
Примечание автора
* Так известно мне. Но мой друг юности А. Ческис (сейчас в Советском Союзе) уверял меня, что письмо было написано не Соколову. Он ему только показал письмо, которое писал Лилиенблюму. Но я не помню, чтобы Фейерберг писал письмо Лилиенблюму.
Он также показал ему несколько стихов. «Записки мечтателя Хофни» Соколов не читал, поскольку почерк был неразборчивым, а стихи передал Перецу, случайно оказавшемуся в редакции, чтобы тот высказал о них своё суждение. Перец сказал, что стихи незрелые. Затем они оба читали письмо Фейерберга. Письмо очень понравилось Соколову. Он посоветовал ему бросить писать стихи и пробовать свои силы в прозе. Соколов также предложил Фейербергу после завершения нескольких своих произведений послать их ему. Если они будут соответствовать духу «Га-Цфира», он их напечатает.
Фейербергу очень хотелось остаться в Варшаве, но врач велел ехать летом на дачу, и он был вынужден возвращаться в Новоград-Волынский. После приезда в наш город Фейерберг поселился не в родительском доме, а у друга Ганипольского, о котором я уже упоминал, пока не пришло время ехать на дачу.
Летом Фейерберг поехал в Славуту, маленькое местечко Волынской губернии, славившееся большим лесом. Туда приезжали летом из самых дальних мест, чтобы насладиться целебным лесным воздухом. В Cлавуте Фейерберг занимался также общественной деятельностью. Вскоре после прибытия вокруг него сгруппировалась самая утончённая еврейская молодёжь. Благодаря его ходатайству там была основана библиотека. Он также проводил для них лекции на иврите. Своим образцовым характером Фейерберг завоевал сердца еврейской молодёжи Славуты. Они все его очень любили, просто боготворили, оказывали денежную помощь.
Находясь там, Фейерберг не хотел возвращаться в Новоград-Волынский. Он собирался поехать в другой город для совершенствования в языках, чтобы родители не заставляли его жениться. Но этот план не был реализован, поскольку он ещё не полностью оправился от болезни. Кроме того, уехать на чужбину без необходимых средств, подвергнуть себя опасности страданий от голода, скитаться без крыши над головой было бы слишком рискованным шагом для спокойной натуры Фейерберга, даже если бы он был здоровым. Поэтому в конце лета он вернулся в наш город. К тому времени наш друг Ганипольский по торговым делам переселился в Цмовку [село Смолка – Л. К.], в нескольких верстах от города, и Фейерберг гостил у него всю зиму 5657 года [1897 г. – Л. К.]. Там по соседству жил старый портной, служивший в армии во времена правления Николая I. Этот портной рассказал ему много случаев из жизни кантонистов – маленьких еврейских героев, испытавших большие муки в своей решимости оставаться евреями. Его воспоминания послужили Фейербергу материалом для первого рассказа «Янкель-сторож», который был напечатан в «Га-Цфира» в конце той зимы [рассказ опубликован в декабре 1896 г. – Л. К.].
Состояние здоровья Фейерберга немного улучшилось. Летом 5657 года он снова поехал в Славуту. Тем же летом в «Га-Шилоах» был напечатан его рассказ «Телёнок» с мастерским описанием душевных потрясений ребёнка. Это один из самых изящных произведений в мире литературы.
В это же время пристал к нему сват с требованием разорвать помолвку. Фейерберг, несмотря на любовь к своей невесте, согласился. В письме к ней он объясняет причину: «Бремя своего несчастья, своей болезни я хочу нести один. Никто другой не должен страдать вместе со мной … Я писал тебе, что мне как еврею и как человеку дорога каждая минута чьих-то страданий. Я писал тебе, что ради твоего счастья готов отдать свою жизнь, свой мир». Однако невеста не хотела слушать своего отца. Она сказала, что только смерть может разлучить её с Фейербергом.
После возвращения из Славуты в родной город Фейерберг получил от Ахад-Гаама
6 рублей в качестве гонорара за «Телёнка». Радость Фейерберга была очень большой. Светлые надежды тешили его и прибавляли мужества, энергии. Он хотел тогда поехать в Одессу, и Ахад-Гаам обещал ему помочь. Но Фейерберг не осуществил свой замысел и остался в доме отца. Он давал уроки иврита и этим зарабатывал себе на пропитание.
В то время у него пробудилась сильная тяга к жизни, радости, удовольствию. Но круг его друзей и приятелей был очень узок. Сделать его шире он не мог, так как ему было противно дружить с ассимилированной еврейской молодёжью нашего города. С ней он находился в открытом антагонизме, который выразил в одном из писем, напечатанных в «Га-Мелиц» того года [памфлет «Письма с Волыни» – Л. К.]..
Публикация «Писем с Волыни» в «Га-Мелиц» от 24 ноября 1897 г
Зимой Фейерберг вновь подвергался преследованиям со стороны родителей, которые давно перестали его опекать, а после поездки в Варшаву почти ничего не расходовали его содержание. В Славуту он ехал за наш счёт. В ту зиму Фейерберг совершенствовался в русском языке и начал усердно читать произведения русской литературы. В конце зимы его самочувствие ухудшилось. Тем не менее, в начале лета он активно занимался общественной деятельностью: основал в нашем городе сионистскую группу, часто выступал на разные темы на иврите и идиш. Он был центральной фигурой у сионистов нашего города, и вообще его имя приобрело у нас известность. В тот период в интересах сионизма несколько раз в неделю ездил в другие места: Корец, Житомир.
При помощи друзей Фейерберг снова поехал в Славуту. Но друзья были озабочены тем, как освободить его от тяжёлого учительского труда. Они обратились к Ахад-Гааму и описали тяжёлое положение, в котором находился Фейерберг. Ахад-Гаам выхлопотал тогда для него у Высоцкого небольшое годовое пособие.
Фейерберг провёл в Славуте три месяца и затем возвратился в наш город. В конце того лета в «Га-Шилоах» были напечатаны его рассказы «Вечером» и «Амулет», а в «Луах Ахиасаф» – «Тени» и «Весенняя ночь». Получив приличный гонорар, он нанял отдельную квартиру, чтобы не жить вместе с родителями, и начал работать над самым большим и самым важным своим произведением «Куда?», столь тесно связанным со всей его жизнью. Когда Фейерберг начал писать эту новеллу, он дал ей название «Безбожник». Однако то, что успел написать на нескольких листах, ему не понравилось. Он всё переписал сначала и дал новое название – «Куда?».
Когда Фейерберг писал что-то, он был совершенно оторван от всего и сконцентрирован на своей работе. Это особенно было заметно во время его работы над «Куда?». Тогда он действительно выглядел совершенно отрешённым от мирской суеты, словно жил в более возвышенном и красивом мире. Часами сидел, согнувшись, с усталыми потухшими глазами и работал над «Куда?». Но его лицо выражало тогда не только усталость, но и редкую душевную, творческую радость. Фейерберг сказал мне, что если бы его путь в литературу был давно проторен и не надо было обращаться к авторитетным редакторам, он увеличил бы «Куда?» в три раза по сравнению с написанным.
Я пришёл к Фейербергу как раз после того, как он получил письмо от Ахад-Гаама. Последний писал, что, по его мнению, было бы лучше, если бы герой «Куда?» Нахман покончил жизнь самоубийством*, нежели умер от простуды, как это было в первом варианте, ибо такая смерть выглядит слишком случайной.
Примечание автора
* Согласно письму Ахад-Гаама по этому вопросу, которое находится во второй части «Писем Ахад-Гаама» (с. 10), эти слова нужно понимать не в прямом смысле, а как вытекающие из сказанного. Может быть, там отсутствует ещё одно письмо, которое Ахад-Гаам писал Фейербергу по этому вопросу.
Такое впечатление, будто он пришёл лишь для того, чтобы завершить рассказ, поскольку автор не знал, что делать со своим героем. Большим было страдание Фейерберга. Не успел я сесть, как он обратился ко мне: «Видишь, я получил письмо от Ахад-Гаама. Он хочет, чтобы я своего героя сжёг или повесил на дереве, требует от меня чудес. Себя же считает большим знатоком художественной литературы. Нет, я не говорю, что он не знаток. Но в данном случае он не прав».
В новеллу «Куда?» Фейерберг вложил всё своё духовное и моральное «я». Многие из жизненных происшествий её героя являются его собственной историей жизни. Этой новеллой Фейерберг хотел поставить себе вечный памятник в ивритской литературе. Поэтому он принимал так близко к сердцу каждую мелкую деталь, имевшую к ней отношение.
Он был очень возбуждён, когда говорил мне об Ахад-Гааме. Лицо его выражало ужасную печаль и страх. По суровым словам, сказанным им по отношению к Ахад-Гааму, которого он возносил до небес, мы можем представить себе, каким большим был тогда его душевный страх. Вскоре после этого он написал письмо Ахад-Гааму, в котором отстаивал своё мнение о том, что герой дальше не может сойти с места, на котором остановился, и должен умереть.
От чрезмерного возбуждения Фейерберг не чувствовал, что ответил Ахад-Гааму не по существу. Не против умирания героя был Ахад-Гаам, а против того способа, каким Фейерберг дал герою умереть. Герой действительно не мог идти дальше и должен был умереть. Но умереть он должен был на пути, который естественным образом связан с последними фазами его жизни. Но смерть от простуды не вытекает из положения, в котором он находился в последние годы жизни. Тот, кому надоедает жить, вовсе не обязан простудиться. После этого Фейерберг увидел свою ошибку и изменил причину смерти своего героя.
* * *
Когда я пришёл к нему за два дня до кончины, и его болезнь внезапно перешла в чрезвычайно острую форму, он обратился ко мне:
– Худо, очень худо. Я недавно спрашивал еврейский народ: «Куда?». А кто знает, куда я сам иду сейчас?
Слёзы появились на моих глазах, дрожь пробежала через всё моё тело. Но я овладел собой и заверил его:
– Поверь мне, ты ещё выздоровеешь и проживёшь много лет.
– Если бы я мог в это поверить. Но я не верю, – ответил он на мои слова тоном глубокого отчаяния.
9. Мистический настрой
После окончания «Куда?» его состояние здоровья всё время ухудшалось, а вера в свои литературные силы оставалась очень крепкой. Он собирался написать два небольших очерка для «Луах Ахиасаф», повесть для «Тушиа» и произведение для «Га-Шилоах». Также имел намерение писать на идиш. В его планах была целая серия легенд для детей. Он также вынашивал идею написать роман об эпохе жизнедеятельности Баал-Шема, который фигурировал бы в качестве главного героя. Роман должен был называться «Ребе Исроэл Баал-Шем-Тов». Но Фейерберг слабел с каждым днём. Он уже больше не мог писать.
* * *
В то время он любил одиночество и предавался своим идеям. Ход его мыслей принимал тогда мистический характер. Мой друг, ивритский писатель Я.-Й. Вол, который в юности тоже дружил с Фейербергом, рассказывал мне, что приходил к нему за четыре дня до его смерти. Фейерберг сидел на краю кровати, как имел обыкновение в последнее время, погружённый в свои мысли, низко опустив голову и положив руки на колени. Увидев Вола, обратился к нему с вопросом:
– Что ты читаешь?
– 13-ю часть «Сочинений Толстого», – ответил ему Вол.
– Не можешь ты мне изложить его взгляд на историю? Он весьма оригинальный, – просил его Фейерберг.
По воспоминаниям Вола, в тот период Фейерберг однажды сказал, что его может долго занимать одна странная проблема: какая связь существует между его жизнью и вбитым в стену гвоздём, на котором висит куртка? Мне он говорил то же самое.
В ту зиму была расторгнута помолвка с его невестой. Это очень плохо подействовало на него. Он знал, что невеста сделала это не по доброй воле, а по принуждению родителей, и её страдания сильно его огорчали.
Фейерберг всегда был преданным другом. Но в последний период его жизни эта любовь, эта преданность друзьям во много раз увеличилась. Если с кем-то из друзей происходил несчастный случай, он терял покой, и это пагубно действовало на его здоровье. Особенно сильным было его беспокойство, когда ему казалось, что кто-нибудь из них простудился.
Однажды я пришёл к нему в гости вместе с другом Волом. Вол начал кашлять. На лице Фейерберга появился страх: «Простудился? Иди скорее к врачу!». «Смотри, – обратился он затем ко мне, – ты не должен оставлять его, пока он не справится у врача о своей болезни». «Нет, – добавил он вскоре, обращаясь к Волу, – будет лучше, если ты пойдёшь к доктору П., который живёт возле моего дома. Дай мне скоро знать, что он тебе скажет. Возьми деньги. У тебя же нет при себе денег». Когда я той зимой заболел гриппом, он не мог спокойно усидеть у себя в доме и, несмотря на плохую погоду, ночью приехал навестить меня.
В последние дни жизни он любил вспоминать прошлое. Много раз, когда я сидел у него или он приходил ко мне, мы говорили обо всём допоздна после полуночи. И в последнюю зиму своей жизни его дом был местом сбора маскилов нашего города. Несмотря на серьёзную болезнь, он проявлял интерес ко всему происходившему тогда в ивритской литературе, ко всем явлениям, имевшим место в нашем еврейском мире. Он был тогда для нас путеводным духом. Его любили все за редкую доброту, преданность друзьям.
Но в наших отношениях к Фейербергу было нечто большее. Несмотря на большую дружбу, близость между нами, мы рассматривали его не только как друга, но и как учителя, вождя, которого любят ученики. Все мы тогда ощущали, что он стоит намного выше нас. Для нас Фейерберг стал вдруг совершенно другим. В наших глазах он будто вырос в огромную величину. Мы все тогда ощущали, что он уже больше не один из нас, а стоит над нами. Мы видели в нём много благородства и величия. Его мир был наполнен святостью и душевной чистотой. Он жил в своеобразном «мире благородства».
В последний период жизни Фейерберг жил в трагически-прекрасном мире своего героя Нахмана. Когда в один из тех дней прибыл номер «Га-Шилоах» со статьёй Ахад-Гаама о необходимости создания национальной еврейской молодёжью этических групп, которые поставят перед собой задачу строго соблюдать требования еврейской морали, еврейской этики, он сказал нам:
– Очень рад, что это предложил Ахад-Гаам, а не другой. Во-первых, потому что слова достойны того, кто их сказал. Во-вторых, потому что его слова окажут воздействие. Еврейская молодёжь скоро возьмётся за создание этих групп, поскольку Ахад-Гаам оказывает на них очень большое влияние. А с другим писателем это было бы иначе. У нас со временем тоже нужно создать такую группу.
В последнее время он так сжился с героем «Куда?», что постоянно разговаривал с Нахманом. Самыми привычными его словами в те дни были: «Мы, еврейская молодёжь, должны вести тяжёлую напряжённую борьбу. Мы должны отважно бороться со всеми препятствиями на нашем пути». На праздновании Хануки в нашем городе в ту зиму последними словами его речи, с которыми он выступил на иврите, были следующие: «Приходите, братья, возьмёмся за оружие. Давайте пробьём стену, взломаем ограду».
10. На смертном одре
В среду, 19-го числа месяца адар 5659 г. [1 марта 1899 г. – Л. К.] Фейерберг не мог уже вставать с постели. Кризис продолжался около 33 часов. Часа за два перед смертью он спросил меня, не остановились ли его часы. И действительно, часы стояли. Я понимал, что это может плохо повлиять на агонизирующего больного с таким богатым воображением, и солгал ему. Минут через десять он повторил мне тот же вопрос, и я снова солгал. Каким же большим было моё изумление, когда я нашёл затем в его дневнике следующую запись:
«Двое больных находятся в моей комнате: я и мои часы. Однако болезнь у нас разная. Им тяжело ходить, а мне – лежать. Уверен, когда я умру, они тоже остановятся».
Эти слова он писал зимой 5659 г., после того как закончил «Куда?».
Интересно, между прочим, здесь заметить, что то же самое рассказывает легенда о Баал-Шеме: в тот момент, когда Баал-Шем скончался, двое часов, находившихся в его доме, остановились. Также заслуживает быть отмеченным, что выпуск «Га-Шилоах», в котором было напечатано «Куда?» Фейерберга, прибыл к нему за несколько часов до смерти.
Перед смертью он разговаривал очень мало. Очень большим было его желание жить. Всё это время я сидел возле него. Он даже ни на минуту не заснул и сидел на постели с поникшей на колени головой. Лишь время от времени поднимал на меня глаза, полные страдания, отчаяния и досады за то, что вынужден покинуть мир таким молодым. Иногда говорил мне несколько слов.
Утром он велел вызвать к себе врача. Незадолго до смерти я дал ему попить молока. Агония продолжалась какие-то мгновения …
В четверг, 20-го числа месяца адар шени в три часа после полудня погасла последняя искра его короткой и трагической жизни. Похороны состоялись вечером того же дня. Дул злой холодный ветер. Мокрый снег, въедавшийся в кости, падал на землю и быстро превращался в грязь. Но всё это не помешало большим толпам людей тянуться за погребальными носилками Фейерберга. Почти весь город принимал участие в похоронах. Все как будто внезапно осознали, что умер тот, чьё величие и слава увенчали их маленькое серое местечко. На кладбище трое, в том числе и автор этих строк, произнесли на иврите у его могилы надгробные речи.
Надгробие М.-З. Фейерберга вскоре после обнаружения летом 2005 г.
Его смерть ивритская пресса того времени восприняла почти как катастрофу. Еврейская пресса на других языках – русском, немецком, английском, польском – тоже уделила много места описанию той большой утраты, которую понесла еврейская культура из-за его смерти.
* * *
Фейерберг не оставил никаких законченных рукописей. Писал он мало, а то, что написал, было напечатано. Когда он умер, друзья передали мне все его бумаги, которые я вскоре в их присутствии просмотрел. Мы изъяли 13 писем, посланных ему разными лицами. Остальное передали его отцу. Там ничего не было, кроме, может быть, 2-3 начатых набросков. Мне известен один его набросок под названием «Мысли умирающего сердца», который не был напечатан. Но куда девался этот набросок, я не знаю. Если не ошибаюсь, Фейерберг подарил его одному из своих друзей. Мне известно ещё об одном наброске под названием «Неила», который Фейерберг послал в «Га-Цфира». Его там не напечатали. Но я не знаю, осталась ли где-то копия этого наброска. Один из знакомых уверял меня, что в последнее лето своей жизни Фейерберг посылал в «Га-Цфира» набросок под названием «С дачи». Рукопись «Сочинений Хофни-фантазёра», которую Фейерберг показывал Соколову, находилась у меня. Фейерберг передал её мне, когда вернулся из Варшавы. У меня также находилось письмо на идиш Фейерберга его невесте. Фейерберг дал мне почитать копию этого письма. У одного из друзей должно было находиться письмо Фейерберга Соколову. Упомянутый мной дневник был отдан его отцу. В нём, я помню, кроме копий напечатанных рассказов и маленьких заметок, больше ничего не было. Там также находилось письмо на идиш под названием «Послушайте-ка, евреи», в котором Фейерберг изливает ожесточённое сердце своим родителям. Это письмо находилось у меня. Я его вырвал из дневника в присутствии родителей Фейерберга после того, как прочитал им вслух … Если не ошибаюсь, при этом были также Я.-Й. Вол и Ганипольский. Записи, которые я несколько раз упоминал, представляли собой маленькие листики бумаги, на которых он писал разные вещи. У меня было 4-5 таких листиков. К сожалению, во время скитаний они потерялись вместе с несколькими вещами, оставшимися у меня от Фейерберга, как и многие другие ценные бумаги, в том числе несколько моих собственных рукописей и писем, адресованных мне разными лицами.
Оригинал: http://s.berkovich-zametki.com/y2019/nomer2/lkogan/