Дочери моей Ирине и внучкам
Саше и Кире с любовью посвещаю
Я был свидетелем многих грозных лет,
Наследником надежд и участником свершений.
И пусть оставлю я хотя бы малый след
Для памяти за мной идущих поколений.
Р. Рождественский
Моему читателю
Во всей истории человечества не было периода, когда бы на глазах одного поколения произошло столько грандиозных и радикальных перемен: в социальном строе, в науке, технике, искусстве, нравах, сколько произошло их на протяжении жизни поколения людей, родившихся в начале XX столетия.
Что же касается войн, то, как подсчитали историки, за все девятнадцать столетий предшествовавших XX веку, в войнах было уничтожено много меньше людей, чем за две Мировые войны нашего столетия.
Недавно я где-то прочел, что записная книжка рядового парижанина эпохи Великой Французской Революции, может дать историку больше, чем иное многостраничное исследование современного нам ученого. Мысль эта показалась мне очень интересной и явилась одной из причин, заставивших меня взяться за перо.
Ведь я родился еще при царе Николае 11, ребенком пережил Февральскую и Октябрьскую революции, был юношей в Гражданскую войну и НЭП. Шестнадцати лет со слезами на глазах проходил мимо гроба Ленина. Уже взрослым человеком пережил грозную Сталинскую эпоху, Великую Отечественную войну, суматошные годы Хрущевских экспериментов и живу сейчас, во времена, которым еще рано давать оценку.
На моих глазах самолет стал таким же обыденным средством передвижения, каким некогда была почтовая тройка. Мое поколение увидело рождение радио, атомной бомбы и атомной электростанции, полет Гагарина и полет американцев на луну. За годы моей жизни транзисторный приемник, телевизор, холодильник стали повседневной принадлежностью каждого дома в городе и деревне. Словом всего не перечислишь.
Второй причиной побудившей меня изложить на бумаге вехи моей жизни, было наблюдаемое сейчас равнодушие нашей молодежи к прошлому своих предков. Дочь моя, Ирина очень мало знает о своих дедах и бабках, не считая, конечно, ныне здравствующей
в свои 92 года бабушки Хавы Яковлевны*), а о прадедах уж и вовсе ничего. И, действительно, откуда ей знать? Генеалогических «древ» у нас нет. В бархатные и всякие иные книги нас не записывали. Ни автор этих строк, ни жена его, героических подвигов не совершали, открытий не делали, романов не писали, так что в книги историков и мемуаристов мы не попадем.
Так пусть эти строки явятся скромным документом своей эпохи. Пусть помогут моим внучкам Сашеньке и Кирочке и будущим моим правнуками знать, кем мы были и как мы жили в интересное и тревожное время ХХ века.
Иных источников у них не будет.
Примечание
Прошу читателей отнестись снисходительно к качеству печати, это первая машинописная работа автора и его жены!
Хава Яковлевна скончалась 16 октября 1977 года.
Глава 1
Орша начала XX века. Мои предки. Родители.
Детские годы. Революция. Реальное училище. Смерть отца. В единой трудовой школе. Начало НЭПа Переезд в Москву.
Итак, родился я 1 июня старого стиля 1908 года в городе Орше бывшей Могилевской губернии.
Орша в те годы была оживленным уездным городком, 10-12 тыс. жителей, «черты оседлости». Так в царской России назывались места на территории Белоруссии и Украины, где было разрешено проживание евреев. Пересечение двух железных дорог, пристань в верховьях Днепра создали условия для оживленной торговли. Промышленности в городе, по сути, не было. Пивной завод Вайнберга, водяная мельница да несколько кустарных мастерских-вот и все.
Тон жизни задавало купечество, а не дворянство, в ту пору уже захиревшее. Приметой нового века явилась женская гимназия, реальное училище, городское и начальное училища. Была в городе и «Талмуд-тора» (светская еврейская школа), а также многочисленные «Хедеры»-еврейские школы, где старый «Ребе»(учитель) обучал мальчиков начальной еврейской грамоте и молитвам. Находясь на стыке России с Польшей и Литвой, и, как я уже говорил, в черте еврейской оседлости, Орша была городком разноплеменным. Жили здесь русские и белорусы, евреи и поляки, литовцы и даже латыши. Жили, в общем, мирно, однако в 1905г. горожан не миновал еврейский погром. По рассказам матери погром по тем временам был не большой. Организованная еврейская самооборона не дала ему разрастись в большую резню.
Семья Ласкиных жила в Орше, как говорится, испокон веков. Достоверно знаю, что мой прадед Мордехай Пинхус Ласкин умер в Орше в 1902г. в возрасте около 80 лет, пережив всего на один год свою жену Двойру. Он хорошо владел русским языком (по тем временам явление редкое), любил шахматы и служил бухгалтером у местного помещика Сипайло.
Его сын-мой дедушка Моисей Мордухович Ласкин был купцом не то третьей, не то второй гильдии. Он вел оптовую торговлю соленой рыбой, солью и керосином. Жена его-бабушка Хая из Шклова (местечко в 40 км от Орши, ниже по Днепру). Ее мать, мою прабабушку Малку Миндлин, я хорошо помню, она умерла в 20 или 21 году в глубокой старости (около 90 лет). Последние 10-12 лет жизни слепая, она жила одиноко в маленьком беленьком домике с садом. Была доброй женщиной и меня, своего первого правнука, очень любила. Её муж, мой прадед Бер Миндлин, славился в Шклове своей честностью. Говорили, что его слово крепче векселя.
Отец мой Саул Моисеевич Ласкин родился в Орше в 1882 г, был он вторым ребенком в семье. Первым была сестра его Сима. После отца родилось еще четверо: Самуил, Фаня, Яков и Веня. Трое старших получили домашнее образование, т.е. были людьми грамотными, но не более. Младшие получили высшее образование. Все трое стали врачами.
Отец мой имел свидетельство об окончании зубоврачебного училища, и в документах звался дантистом. Но где и когда он учился, я так никогда и не узнал. Ни до моего рождения, ни после, зубоврачеванием он не занимался, а помогал деду в торговле, выполняя всевозможные его поручения. Ездил в низовье Волги, в Астрахань, в Нижний Новгород, на Аральское море, закупал там соленую рыбу, соль и отправлял все в Оршу. Однако я не помню, чтобы он когда-либо сидел в складе и занимался торговлей. Мне кажется, что это ему не нравилось.
Был он высоким представительным мужчиной, носил подстриженные рыжие усы при черной как смоль шевелюре. Одевался вполне по европейски, прекрасно говорил по-русски и по-еврейски. Любил повеселиться, пошутить, кутнуть и, насколько помню, имел успех у женщин.
Дом дедушки, деревянный, с большим каменным полуподвалом стоял между костелом и церковью, на оживленной Шкловской улице, близ базара. В детстве дом этот казался мне огромным, а когда в 1935 году, после долгого отсутствия, я его увидел вновь, оказалось, что он совсем небольшой, а по теперешним понятиям-просто захудалый. Наискосок от дедушкиного дома, на углу Вокзальной улицы помещался маленький аптекарский магазинчик моего второго дедушки, отца матери Соломона (Залмана) Григорьевича Бессмертного. Был он сыном Гирша Бессмертного, имевшего мельницу где-то в селе близ Орши. Умер прадед задолго до моего рождения, и я о нем ничего, кроме того, что был очень красивым, не знаю.
Дедушка Соломон был женат на своей двоюродной сестре Малке. Я ее почти не помню. Умерла она от рака в 1912г., когда мне было всего 4 года. Единственное воспоминание-расплывчатый облик с теплой, ласковой улыбкой.
Было у того деда четверо детей. Трое старших-девочки: Рахиль, Роза и Броня и четвертый мальчик — Борис.
Мать моя Роза Соломоновна Бессмертная родилась в 1888 году, она была у родителей вторым ребенком. До 12 лет она училась в небольшой частной 3-х классной школе Гурковой, помешавшейся в небольшом деревянном доме на Зеленой улице. Училась хорошо, и родители решили дать ей образование, по крайней мере, среднее. Маму отправили для этого в Самару, где жила ее старшая, замужняя, сестра тетя Рахиль. Там мама была определена в частную женскую гимназию Межак, которую и закончила в 1906 году с золотой медалью. Жизнь в большом русском городе наложила на ее облик неизгладимый след. Она великолепно владела русским языком (хотя умела говорить и по-еврейски), непостижимо грамотно писала, имела в молодые года светский вид и красивую осанку. Была она блондинкой, с серо-зелеными глазами и правильным греческим носом. Отец был знаком с мамой с детских лет, и после ее возвращения из Самары начал за ней ухаживать, уже как взрослый. Недавно из сохранившихся писем я узнал, что отец ездил в Самару, к маме, когда она еще училась. Они поженились 7 августа (старого стиля) 1907 года, отцу было 25 лет, матери 19.
На протяжении одной недели было сыграно две свадьбы. Сперва женился отец, а через неделю, 14 августа, его младший брат дядя Самуил. Спешка была вызвана тем, что дедушка Моисей не разрешал младшему жениться раньше старшего.
Свадьбы справлялись в специально снятом зале, с двумя сотнями гостей. Веселились, говорила мне мама, дней десять подряд. Через год после свадьбы родился я, и почти сразу родители сняли отдельный, только что отстроенный деревянный одноэтажный дом по Зеленой улице. Сняли у богатых евреев Златиных. Для Орши тех лет он был построен по последнему слову техники, имел канализацию, водопровод, ванную комнату, словом все, кроме электричества, которого в ту пору в Орше вообще не было. Правда, воду в дом привозил в деревянной бочке водовоз и ее специальным, ручным насосом перекачивали в большой бак над дверью черного хода, а по ночам золотарь выгребал из сточной ямы нечистоты, но по сравнению с другими, даже гораздо большими домами, это был прогресс. Мебель для дома купили в Варшаве и, конечно, самую модную. В спальне родителей стояли никелированные кровати с шишечками и пружинными матрасами, фаянсовый умывальный прибор с тазом и кувшином, которым, впрочем, никогда не пользовались, резной шкаф, бамбуковый туалетный столик, обитый зеленым плюшем и две тумбочки. В гостиной стоял стол, покрытый красной плюшевой скатертью, дожившей до 40 г, высокий резной буфет светлого дуба, опять же бамбуковый альбомный столик с семейным альбомом на металлической подставке (мельхиоровый барельеф, украшавший обложку этого альбома и по сей, день хранится у Иры). У стены с двумя японскими лаковыми картинами и портретами тети Рахили и ее мужа стояла ковровая тахта с твердыми подушками. У окон стояло трюмо в золоченой раме и еще фикусы, и другие цветы в больших кадках. Над столом висела лампа под абажуром со стеклярусом. Лампа была необычной, в нее заливался денатурат, а горелка имела так называемую, ауэровскую, калильную сетку. Когда лампа горела, слышалось шипение, а свет был ярким с голубым оттенком. На стенах были еще два керосиновых бра. Вообще, отец мой очень любил лампы, любил зажигать их, любил, что бы в доме было светло.
Была в доме и столовая с еще одним столом, диваном, письменным столом, ножной швейной машиной «Зингер» и ломберным столиком.
В детской стояла моя железная кроватка с картинками на спинках и сеткой, кровать няни и столик для игрушек.
В маленькой пятой комнатке, называлась она кабинетом, жила гимназистка из соседнего местечка Хаечка Гинзбург, ныне врач, не то доктор, не то кандидат наук. Когда мне было лет 5 или 6 она меня подразнивала, говоря, что ямочку на моей щеке это она выцеловала.
Одним фасадом дом наш выходил на Днепр, другим во двор, в маленький палисадник. Хозяин дома жил по другую сторону двора, на втором этаже каменного дома, а в первом этаже жил уездный исправник. Имел он звучную фамилию Адоневич-Галковский и носил бородку и усы а-ля Николай II. С ним жила красивая дама с пышным бюстом, которую звали Анна Павловна Чехова (потому и запомнил), как теперь понимаю, его любовница. Исправник держал рысака, имел беговые дрожки, разводил павлинов, а в палисаднике перед его террасой стояли на столбиках привлекавшие меня зеркальные шары. Кроме переднего двора мощенного булыжником был еще и задний двор, почему-то всегда заполненный штабелями досок и поленницами дров, хотя хозяин наш торговал не лесом, а мануфактурой. Этот задний двор был, конечно, любимым местом игр всей дворовой детворы.
За углом нашего квартала было страшное место, которое детям надо обходить по другой стороне улицы — «монополька», т. е. лавка, где продавалась водка. Перед ней всегда толпились пьяные оборванцы, на земле валялись пустые бутылки и разные огрызки. На стене лавки, по сторонам от двери торчали гвозди шляпками наружу. При помощи этих гвоздей пробку только что купленной «сотки» или «сороковки» загоняли внутрь бутылки.
Чуть ближе к нашему дому во дворе была пекарня, где пекли «кухоны» — коржики с сахаром. За ними меня нередко по утрам посылали.
Себя я помню лет с четырех пяти. Был я в ту пору толстым, довольно флегматичным ребёнком. Помню почему-то ужины в столовой с неизменной манной кашей. Помню кухню с русской печью, в которой ярко горят дрова, а кухарка ухватом ставит в нее чугунок с каким-то варевом.
Запомнились приезды отца. Он всегда привозил мне занятные заводные игрушки, железную дорогу, пляшущего негра, автомобильчик с шофером, сидящим не в кабине, а снаружи. Мама была против таких игрушек и дарила мне только простые, которые не бьются и не ломаются. Часто папа из поездок привозил белорыбьи балыки в длинных узких ящичках. До сих пор помню их нежный вкус и опалово-прозрачное мясо.. Приехав, папа зажигал в доме все лампы, приходили гости и няня уводила, меня в детскую спать. Вообще же гости, по-моему, бывали у нас редко.
Из событий раннего детства помнится волнение взрослых при получении газет с известиями по процессу Бейлиса. Было это в 1913 году, мне, значит, было 5 лет.
Своих детских товарищей я почти не помню. Играл я с хозяйскими сыновьями Ионой и Мироном, но они были года на 3-4 старше и относились ко мне, как к малышу, снисходительно. С их кузеном Гришей, моим ровесником, я дружил больше и дольше.
В 1918 году все они уехали в Литву.
Играл я конечно и со всеми соседскими мальчишками и девчонками. Последние, между прочим. слишком рано привлекли мое внимание к вопросам пола.
Летом 1914 года у меня появился братец Боба. Этому событию предшествовало появление в доме какой-то посторонней женщины (акушерки?). Резалась марля, кипятились ножницы и т.д. Мама рожала дома. Произошло это ночью. На утро мне сказали, что в капусте мне нашли братика и повели в спальню к маме, где он лежал туго запеленатый рядом с ней. Через неделю или около того состоялся «брис» (обряд обрезания). В доме собралось много гостей. Приехали мои кузины Дуся и Соня из Шклова — дети дяди Самуила. Были еще какие-то дети. Нам в детской накрыли маленький столик, поставили бутылки с лимонадом и разное другое угощение. Новорожденного внесли туго запеленатого, только там, где нужно было для операции, оставалось маленькое окошечко. Операцию при помощи обыкновенной бритвы производил старый еврей с большой черной бородой. Гости сидели за столом до позднего вечера.
Вскоре после Бобиного рождения (9 июля ст. ст.) началась война. Перед окнами дома на берегу Днепра появилось множество крестьянских телег с новобранцами и провожающими. Они пили водку, пели песни и плакали. Вскоре водка исчезла, и стали пить «ханжу», что это такое, я не знал, а звучало страшно.
Через некоторое время появились открытки с рисунками героических подвигов русских воинов, портреты Кузьмы Крючкова победившего, если память мне не изменяет, не-то одиннадцать, не-то тридцать германцев. По улицам ходили люди с металлическими кружками и собирали пожертвования в пользу раненых. Тем, кто опускал монетки, давали красно-сине-белый флажок на булавке или тех же цветов бантик, их я прикалывал на груди, чем очень гордился. В женской гимназии разместился военный госпиталь. В маленькой комнате нашей квартиры (т.н. кабинете) поселился офицер. Во дворе в хозяйском амбаре устроили военный склад. Дома заговорили, что папа должен призываться, но |что у него вставные зубы и что ему дадут «Белый билет», т.е. в армию не
возьмут. Как он призывался и где, я не запомнил, но в армию его не взяли.
В это время (т.е. в конце 14 или начале 15 года) я впервые увидел автомобиль. Дело в том, что в квартире исправника поселился какой-то генерал, а его открытая машина стояла во дворе, как магнит, привлекая внимание всех мальчишек округи. Самым большим счастьем было надавить на клаксон и удрать, пока не прибежал шофер. Довольно скоро фронт начал приближаться к Орше. Появилось новое слово «Беженцы». В синагогах устроили для них общежитие. Помню, что в одном из них я каким-то образом был (должно быть с мамой). До сих пор перед глазами десятки взрослых и детей, разместившихся на скамьях и полу. Духота и грязь невообразимые.
В доме стали поговаривать о том, что скоро и нам придется уезжать, т.к. евреев в прифронтовой полосе не оставят. Родители решили переехать в Астрахань, где отец часто бывал, и где его, знали. В дом привезли большие ящики и бочки, и в них стали паковать разные вещи, посуду, утварь и пр. Никуда почему-то мы не уехали, а упакованные ящики простояли в доме несколько лет.
Теперь хочу возвратиться немного назад и рассказать об Орше моего детства, о нашем быте. Город был застроен деревянными одноэтажными домами. Каменных двухэтажных домов было очень мало. Я, между прочим, впервые увидел дома выше 2-х этажей только в 1922 году, когда приехал в Москву. Мостовые были булыжные.
Иногда мама брала меня с собой в «город». Это значило, что мы шли на главную улицу, она называлась Петербургской, а потом Петроградской. Здесь помещались самые большие магазины: гастрономический Кабалкина, тут мы покупали «латышское» масло, прессованное в плитки; колониальный магазин Габая, где продавался виноград, пересыпанный пробковой крошкой, апельсины и другие фрукты. Рядом был мануфактурный магазин Златиных, а напротив обувной Кичина, писчебумажный магазин Каценеленсона, кондитерская, колбасная немца Грининга, где мама покупала ветчину, которую мы потихоньку ели в спальне, чтобы никто не видел. Ведь евреям это было запрещено. По одну сторону маленького сквера помещался «Соединенный банк», а по другую почта и казначейство. Иногда по Петербургской проносился серый в яблоках рысак помещика Сипайло, жившего по этой же улице в белом деревянном доме. Рысак был запряжен «по-немецки» т.е. без дуги и покрыт, синей сеткой с кистями.
Городской сад, совсем маленький, находился в самом центре города между собором, тюрьмой и городской управой. Рядом с садом стоял деревянный кинотеатр «Иллюзион», где, о чудо! горели электрические лампочки. Движок стоял рядом с кино, и по его пыхтению можно было узнать, что сеансы уже начались.
Над зданием городской управы возвышалась пожарная каланча с дежурным пожарником на ее балкончике. Казалась она мне огромной вышины, т.к. видневшийся снизу пожарник был совсем крошечным. Когда где-либо начинался пожар, дежурный звонил в набат, на каланче поднимали черные шары, указывавшие в какой чести города горит. Пожарная часть помещалась тут-же рядом. Оттуда выезжали пожарные, на дрогах с насосами, лестницами и ведрами, на бочках с водой. Наемных пожарных было мало, зато членов добровольной пожарной дружины было очень много. Они имели дома медные каски и брезентовые пояса с топориками и обязаны были, услышав набат бежать к месту пожара. Папа тоже был «добровольным» и играть его каской и топориком было любимым развлечением.
Из окон нашего дома был виден понтонный мост через Днепр. Весной, когда мост разбирался, через реку ходил паром. Огромный деревянный ворот паромного каната стоял у самого дома. Когда по Днепру должен был пройти пароход, десяток мужиков крутили ворот и опускали стальной канат на дно.
Два-три раза в неделю мы с мамой или папкой ходили «за Оршицу» к дедушке. Оршица это маленькая запруженная речушка, впадающая в Днепр в самом городе.
Дедушка и, особенно, бабушка Хая, меня очень баловали. Мама рассказывала, что когда мне было два года, я открывал бабушкин буфет, доставал стоявшие там тарелки и бросал их на пол, наслаждаясь звуками бьющегося фарфора. Дедушка на меня прикрикнул, а бабка сказала — тебе что жалко? Пусть ребенок получает удовольствие.
Во дворе дедушкиного дома жило много ребят. Дети портного Свинкина, дети рабочего склада, большого рыжего еврея Сендера, жившего в полуподвальном этаже дедушкиного дома. Мы бегали среди бочек с селедками и рогожных кулей с воблой, устраивали на сеновале сарая какие-то спектакли. Пьесы сочиняли сами. Костюмы мастерили из тряпок и мешков. Усы рисовали углем, а паклю для бород выдирали из стен сарая.
В амбаре деда всегда работали молодые парни-приказчики, постоянно ругавшиеся и рассказывавшие всякую похабщину, не стесняясь присутствия хозяйского внука.
В доме у деда было полно разных интересных вещей и, в первую очередь, стеклянная горка с разными безделушками, которые он привозил из своих поездок в Карлсбад, где почти каждый год лечил свою печень. Но горка была постоянно заперта и безделушками можно было любоваться, только приплюснув нос к стеклу.
В кабинете у тети Фани стояла ножная бормашина, которую было очень интересно крутить.
В пятницу вечером бабушка Хая зажигала свечи и, распростерши перед ними руки, молилась. В субботу склад был закрыт и дед шел в синагогу, а днем за обедом ели чолнт, т.е. блюдо, приготовленное в пятницу до захода солнца и оставленное на ночь в русской печи. В будни старики ели не вкусно, и мы редко оставались у них обедать, а вот субботний обед, особенно тушеное мясо с картошкой или цимес (тушеная морковь) были просто объедение.
За столом надо было сидеть чинно и тихо, дедушка Моисей не любил шалостей и чуть что делал строгие глаза и укоризненно качал головой.
К дедушке Соломону или как его обычно звали — Залману, домой ходили редко. После смерти бабушки Малки, хозяйством стала ведать младшая дочь — тетя Броня. Она же командовала в их аптекарском магазине. Дедушка же сидел на низкой лесенке у прилавка и почти не занимался покупателями. Когда я был совсем маленьким, он сажал меня на колени, надувал щеки, я хлопал по ним кулачками, а он издавал звук «бах», что вызывало мой восторг.
В магазине, из-под полы, готовились лекарства, что по закону в аптекарском магазине было запрещено. Когда я немного подрос, мне разрешали делать из бумаги заготовки конвертиков для порошков.
Иногда кто-либо из взрослых давал мне копейку или две, и я бежал в ближайшую мелочную лавку, где покупал сельтерскую или шоколадную рыбку, внутри которой находился сюрприз — медное колечко или «золотая» монетка, из картона. Настоящих золотых монет я в детстве не видел, они уже исчезли из обращения.
Родители мои были не религиозны, в хедер меня не отдавали, но стариков побаивались, и по большим праздникам отец ходил в синагогу. Синагог в городе было несколько. На базаре была самая большая, так называемая «высокая» синагога, каменная, с высокой двухскатной крышей. Там молились наиболее ортодоксальные евреи. Синагога отца называлась «хабад» (что это значит, не знаю). Туда ходили более передовые прихожане, из получивших светское образование, и молодежь, хотя дедушка Моисей молился тоже здесь. Большую часть времени молодые, к негодованию стариков, проводили в сенях за разговорами насовсем не душеспасительные темы. Мальчики же вроде меня играли во дворе и старались разглядеть лица арестантов в зарешеченных окнах прилегавшей к синагоге тюрьмы.
Дома у нас обрядов не соблюдали. Если в пятницу вечером к нам приходила бабушка Хая, завидев ее во дворе, бежал в дом с криком «мама, скорей зажигай свечи, бабушка идет».
Отдавая дань моде, родители решили обучать меня древне- еврейскому языку. Года два ко мне ходил учитель. Невысокий аккуратно одетый человек с золотыми очками на носу. По совместительству он был страховым агентом. Из учения этого нечего не вышло. Языка я не выучил, но по молитвеннику читать мог, не понимая значения слов.
Не пасху мы с мамой и папой отправлялись к дедушке Моисею на «сейдер» — вечерние трапезы впервые два дня праздника, который вообще-то продолжался целую неделю.
За стол садились все домочадцы, снизу приходил Сендорт с семьей. Перед дедушкиным местом во главе стола, на подушечке, покрытой белой салфеткой, лежал кусочек хрена, крутое яйцо, ложечка с какой-то темной массой, лимон и еще что-то. Дедушка восседал в кресле, обложенном подушками. Посуда была новая, пасхальная (обычная пряталась подальше). Перед каждым прибором стояла серебряная стопка с красным пасхальным вином, а посреди стола ставился большой бокал, наполненный до самого края. Считалось что это для «Ильи пророка». Под подушки дедушкиного кресла прятали кусок мацы, который я, как самый младший в семье, должен был «незаметно» стащить. За возвращение похищенного мне полагался выкуп — серебряный рубль (конечно, после праздника, т.к. в праздник брать в руки деньги — большой грех). Во время сейдера я должен был задать деду четыре ритуальных вопроса на древнееврейском языке, о происхождении праздника пасхи. Вопросы эти я так вызубрил, что какую-то часть помню до сих пор. Потом дед длинно отвечал на них, но ответа этого я уже не понимал. Меню пасхальной трапезы было очень обширным. Ели бульон с клецками /кнейдлеками/, индейку и много других вкусностей, названия которых я уже позабыл. Вместо хлеба, от которого дом тщательно очищался, перед праздниками, ели только мацу. Мацу эту заготовляли перед пасхой под наблюдением какой-то специально приглашенной старухи.
Помню и осенние праздники. В праздник «сукес» крыша над сенями дедушкиного дома поднималась), а была на шарнирах), а на обрешетку сеней настилались еловые ветки. Получался символический шалаш. Все два или три дня праздника за стол садились в этом «шалаше».
В веселый праздник «торы» /библии/ — «симхас тойре» старики в синагоге танцевали со свитками торы в руках, под звуки рога.
Ну и, конечно, запомнился Судный день — «Иом Кипур», когда все взрослые, включая и моих родителей, постились. В синагоге целый день молились. Старики в белых саванах били себя кулаками в грудь и, каясь в своих грехах, плакали. Потом все шли на берег Днепра и символически стряхивали свои грехи в воду.
В связи с Днепром помню и православный праздник Крещение, когда в том же месте, где евреи топили свои грехи, строилась ледяная часовня. В середине ее пробивалась большая прорубь. Сюда шел крестный ход, и в проруби купались какие-то смельчаки. Все это происходило почти перед окнами нашего дома.
В раннем детстве летом мы выезжали на дачу, километров за 5-6 от города. Я запомнил только последнюю поездку, должно быть в году 13-ом, в Щетинках. Дача стояла в сосновом бору, на горе. Мама была молодой (ей тогда было 25 лет), веселой, на дачу приезжало иного молодежи. Запомнилась частушка, которую тогда распевали.
Треск по лесу раздается,
Роза с Фрейдлиным дерётся.
Друг на дружку воду льют,
Видно Фрейдлину капут.
Кто такой Фрейдлин, не помню.
Когда мне было лет шесть, в Оршу приехала мамина двоюродная сестра Ева. Она была фребеличкой / окончила Фребелевские курсы в Петрограде / и организовала частный детский сад. Я туда ходил и вместе с другими детьми, так называемых интеллигентных родителей, занимался рукоделием: клеил из бумаги игрушки, лепил из пластилина человечков. Несколько раз устраивались живые картины при бенгальских огнях. Просуществовал этот детский сад не долго. Во время войны он закрылся.
Году, должно быть, в 1915 я впервые увидел аэроплан. Это был самолет «Илья Муромец» Сикорского. Он стоял на поле близ железнодорожной станции Орша в 3-х верстах от города. Меня туда возили смотреть это чудо техники. Как сейчас помню, желтый самолет с двумя плоскостями и четырьмя пропеллерами. На этом же поле во время войны царь Николай 11, приехавший из ставки в Могилеве, принимал парад казаков. Публику близко не подпускали, и царь мне показался совсем маленьким человечком на большом коне.
На втором или третьем году войны, рядом с нашим домом стали возводить новый постоянный мост вместо старого, понтонного. По-видимому, по стратегическим соображениям. Строили его из дерева, на деревянных-же сваях. Солдаты узбеки (их тогда называли «сартами») и китайцы с утра и до вечера забивали сваи. Все время слышались удары «бабы» и песня «Эх, дубинушка, ухнем».
Братец мой Боба, которому было тогда около двух лет, очень точно воспроизводил мотив и забавно пел «пама подет». Рос он очень живым, подвижным ребенком. Стоило только маме или его няне Анне Прокофьевне отвернуться, как он исчезал, забирался то на крышу по приставной лестнице, то под автомобиль генерала или еще куда либо. Говорить он начал очень рано. Меня почему-то звал «Атя». Бегал по двору за собакой, крича: «акака! акака!»
К концу войны или может быть раньше, в доме стали говорить, что пала болен, папе нужен покой, папе нужно лечиться. В чем было дело, я не понимал. Много позже мама рассказала мне, что году в 1915 папе пришлось по делам поехать в Архангельск. Черев несколько дней после его приезда в Архангельске произошел большой взрыв. Взорвались склады боеприпасов, которые поступали туда из-за границы. Отец был там без пропуска и к тому-же еврей. Этого оказалось достаточно подозрительным. Его арестовали, и в числе других подозрительных военный трибунал приговорил его без проволочек к расстрелу, как германского шпиона. Потом разобрались и отпустили. Этот страшный эпизод сильно повлиял на его здоровье. У него начались головные боли, головокружения и другие признаки нервного заболевания. Лечили его сначала в Орше. Приходил наш домашний врач Абрам Соломонович Ривкин. У нас в доме его очень любили, а меня он лечил с рождения. Коренастый, полный, с маленькой бородкой, с красным носом и грубоватым голосом, он был известен всему городу, как хороший врач, любитель выпить и поволочиться за женщинами. Кроме него я врачей не знал. Только раз меня возили в Витебск к ушнику, после того, как я, будучи в гостях в Могилеве у сестры бабушки Хаи, влез головой в раструб граммофона (у нас, его не было), пытаясь выяснить, кто там поет и играет. В результате у меня заложило уши. В Витебске я, между прочим, впервые увидел трамвай.
Пришел семнадцатый год. Февральская революция. Наиболее яркое воспоминание о ней — первомайская демонстрация на Лабазной площади города. Масса людей красными бантами на груди, красные стяги, подвешенные к горизонтальным перекладинам древок. У меня тоже красная розетка на тужурочке с золотыми пуговицами. Затем исчез со стены дедушкиной столовой портрет царя с царицей, убрали портрет Николая и в магазине деда Залмана, сняли черных царских орлов с аптек, с городской думы. Взрослые начали говорить о Керенском, меньшевиках, большевиках и эсерах. Узнал, что меньшевики за войну до победы, а большевики за мир. Тотчас-же разделились на меньшевиков и большевиков мои товарищи по играм. Я себя причислил к меньшевикам, мотив — если начали воевать, надо победить. Уклад жизни не изменился, и ничего примечательного о лете 1917 года у меня в памяти не сохранилось. Разве только слова и мелодия марсельезы, которую распевали все.
В конце лета мама отвезла отца в Крым в санаторий, куда-то близ Судака. Там они пробыли больше месяца. Возвратившись, привезли морские камушки, ракушки и картонные коробочки оклеенные теми-же ракушками, чем я очень гордился, т.к. у нас в городе это было фантастической экзотикой. На память об этой поездке сохранилась фотография отца, снятого на скале, у берега моря, с надписью нам с Бобой, сделанной уже не твердой рукой. Это последняя фотография отца.
В конце августа 1917 года мама привела меня в одноэтажный каменный дом на Петроградской улице. Здесь помещались приготовительные классы Оршанского реального училища. Мне было полных девять лет, я умел уже читать и писать, знал четыре правила арифметики. Помнится, были вступительные экзамены. Я написал диктант, читал стихотворение Некрасова «Генерал Топтыгин», решал задачку.
Оценок, и каких-либо подробностей не помню, но меня приняли, так как вскоре мама занялась моей экипировкой. В лавке шапочника Асновича /с его дочерью мне пришлось работать в Москве в 1948 г./ мне купили зеленую фуражку с желтыми кантами и гербом на околышке и черный ремень с желтой бляхой. На гербе и бляхе красовались буквы ОРУ — Оршанское реальное училище. Шинель с «золотыми» пуговицами мне сшили из черного бобрика. Гимнастерка и брюки на выпуск завершали мой гардероб.
В классе нас было человек 35-40. Старостой был черненький худенький еврейский мальчик — Ардашников. Учился он отлично и был известен всем ученикам, как обладатель огромного собрания выпусков Ната Пиркентона, Шерлока Холмса, Ника Картера и других книжек с яркими обложками, которые давал читать только в обмен на другие книжки, которые обычно не возвращал. Перед началом уроков он звонким голосом читал русскую молитву с еврейским акцентом. В классе у нас учились русские, евреи, белорусы и поляки.
В приготовительном классе у нас был еще закон божий. К русским приходил поп, к евреям казенный раввин, он же нотариус Я.Д. Вовшин. Преподавал он на русском языке, и в религиозном фанатизме обвинить его нельзя было. Как-то раз я принес из дома на завтрак бутерброды с маслом и колбасой, а евреям употреблять мясное с молочным запрещено. Кто-то на уроке сказал об этом законоучителю. Тот мудро ответил: «Садись, дурак, это молочная колбаса». Потом об этом донесли деду Моисею, и он долго ворчал на маму. Чтобы больше не возвращаться к реальному училищу скажу, что просуществовало оно должно быть еще год или два. В первом классе мы уже учились в основном здании, по соседству. Это был двухэтажный дом с башенкой, большими окнами, огромным актовым залом. Здесь был и физический кабинет, и рисовальный класс.
Но шел 1918 год, и в актовом зале проводились не только школьные вечера, но и городские собрания и митинги. Старшеклассники выбрали учком. Занятия шли ещё регулярно, но дисциплина рушилась на глазах, кокарды с фуражек поснимали.
В первом классе появились новые учителя и новые предметы. Помню учителя математики Остера. Большого роста, сутулый с огромной шевелюрой он наводил на нас страх. На его урок мой сосед по парте Колька Садкович (ныне покойный кинорежиссер и писатель Микола Садкович) притащил за пазухой настоящий револьвер. Кто-то наябедничал. Остер, на глазах у замершего класса, вытащил Колькино оружие, а его за ухо вывел из класса. Впрочем, в те дни или может несколько позже, и у меня был настоящий револьвер «бульдог», не помню на что выменянный. Я его хранил в тайнике, за сараем деда, изредка вынимая поиграть. Так я из него ни разу не выстрелил.
Вскоре реальное училище прекратило свое существование. Школа стала единой, трудовой, а учеба пошла через пень в колоду. Учились мы то в доме доктора Зархи на Петроградской улице над аптекой, то на втором этаже дома доктора Ривкина, потом в помещении бывшей банкирской конторы Ландо. Зимой на уроках было холодно, и мы на занятия ходили с поленом дров под мышкой. В результате частой смены школ у меня почти не было школьных товарищей и приличных знаний. Остался в памяти Яша Лейтман, сын ломового извозчика, страстный нумизмат, тихий прилежный паренек (ныне профессор Ленинградского технологического института). Помню Мишу Гутсона, рыженького мальчика, с которым мы собирали материалы по истории Орши, лазили по подвалам церквей и костелов в поисках подземных ходов. Теперь он пенсионер, а до этого-инженер энергетик. Еще дружил с Герой Каганом, сыном адвоката, Фимкой Розенблюмом, сыном сапожника (об их судьбе ничего не знаю).
Что-же касается получаемых в ту пору знаний, то они хорошо характеризуются найденной в моих бумагах письменной работой, написанной в 3 или 4 классе, на уроке ботаники. Безграмотна она предельно. Вместо слова «арбуз» я писал «ларбуз» вместо «протоплазма» — «протопоплазма» и т.п. Боба много лет спустя, прочитав эту тарабарщину, написал про нее эпиграмму, но она где-то затерялась. Вот так мы учились в те трудные годы.
Октябрьские события в Орше мне не запомнились, хотя по свидетельству БСЭ советская власть утвердилась в городе уже 28 октября. А вот, что жизнь пошла по-другому, я вскоре почувствовал. Появились новые слова: комиссар, чека, чон, уком и проч. На богатых наложили контрибуцию, а до ее выплаты в тюрьму посадили заложников. Был среди них и дед Моисей. Но его через день или два выпустили, наверно уплатил, что полагалось. Нас непосредственно это не коснулось. По-видимому, у отца капиталов не было. Во всяком случае, я не помню разговоров о пропавших деньгах. Многие оршанские богачи скрылись. Сбежали и хозяева нашего дома Златины.
Немного погодя Орша стала пограничным городом. Немцы по Брестскому миру оккупировали Украину и часть Белоруссии. Остановились они между Оршей и Шкловом, где жила моя прабабушка Малка Миндлин.
Летом 1918 года меня отослали в гости к ней и к жившим там же дяде Самуилу и тете Симе Перлин /папиной старшей сестре/. До Шклова было 40 верст, поезда не ходили, и меня повез известный в Орше извозчик Доня Черняк. Высокий усатый еврей, похожий на царского фельдфебеля. Кроме меня в пролетке было еще двое незнакомых. Отъехали от Орши верст 10 или 15. Здесь была советская пограничная застава. Красноармейцы в обмотках и линялых гимнастерках, кой как осмотрели наши вещи и пропустили. Через пол версты нас остановили немцы в серых бескозырках. Они ничего не смотрели и тоже пропустили нас. В Шклове я услышал, что в стенках пролетки мои неизвестные спутники везли какую-то контрабанду.
Бабушке Малка встретила меня, как всегда приветливо, ощупала мою голову, поцеловала и предоставила меня самому себе. Целыми днями я играл в ее саду или ходил к дяде и тете. По городку расхаживали немецкие солдаты, некоторые в остроконечных касках, покрытых брезентовыми чехлами и торговали, торговали, чем только можно. Золингеновскими ножиками, коньяком, галантереей, сахаром и прочим барахлом и продуктами. Отношения с населением были, по-видимому спокойными. Во всяком случае, я ничего не слышал о каких-либо зверствах, напоминающих 1941-1945 годы. Через месяц-полтора тот-же извозчик отвез меня обратно в Оршу. В хвосты лошадей были вплетены бутылки коньяка, а на дне корзинки с подсолнухами лежали ножи и бритвы. Немцы открыли корзинку, увидели семечки, сказали «пфуй» и больше ничего не смотрели.
Должно быть, в конце 1918 года в Орше была совершена попытка эсеровского восстания. В город через новый мост пытался прорваться броневик восставших. У самого нашего дома поднялась стрельба. Боба (ему тогда было немногим больше 4-х лет) играл где-то у самого моста. Мать чуть-ли не под пулями принесла его домой. Мы укрылись на полу в ванной и просидели там до вечера.
Первая годовщина Советской власти ознаменовалась для меня довольно печально. Я сделал гирлянду из еловых веток и полез на стремянку вешать ее над входом в дом. Стремянка сломалась, я грохнулся на цементное крыльцо и сильно расшибся. Соседи подняли меня и понесли в дом. Мама увидела из окна эту процессию и чуть-ли не упала в обморок, а я несколько дней ходил с синяками на физиономии и подвязанной рукой.
Вскоре после этого происшествия я тяжело заболел брюшным тифом. Думали, что я не выживу. Температура доходила до 41. Долгое время был без сознания. Меня клали в горячую ванну и постепенно добавляли холодную воду, на голову клали лед. Так тогда сбивали температуру. Для поддержания сил в рот вливали портвейн. Кроме доктора Ривкина лечил меня военврач Ласточкин ив госпиталя. Однажды открыв глаза, я посмотрел на него и спросил «Вы Тибетец?» (у него были раскосые глаза). Это были первые сознательные слова после длительного бреда. С этого момента я стал поправляться. Появился волчий аппетит, но когда меня спустили на пол, ходить я не мог, водили под руки. Проболел я почти два месяца. На память о моем выздоровлении доктор Ривкин подарил мне щенка, названного им «Вита», по латыни «жизнь». Увы, он у нас не прижился.
Между прочим, когда я был без сознания, бабушка меня «продала» и мне дали другое имя, чтобы обмануть черного ангела смерти. Этот обычай, насколько я знаю, бытует не только у евреев. Как вы видите, ангела смерти пока что удалось надуть.
Однажды, где-то в начале 19 года, в дом пришел молодой парень, в кожаной тужурке и с портфелем. Он сказал матери, что нас решено уплотнить. В части дома прилегавшей к черному ходу, поселилась семья какого-то возчика. Они занимали нашу столовую и детскую. Мы остались в гостиной и спальне. В кабинете жил учитель физики Давидсон. С новыми соседями мы жили вполне мирно и даже дружелюбно. Готовила мама (прислуги давно не было) то в кухне вместе с соседями, то в голландской печи на нашей половине.
Отца с середины года дома не было. Его увезли лечиться. Куда? Я не знал. Я подолгу жил у дедушки Моисея. Здесь в то время жили тети Фаня и Женя. Амбар был давно занят под склад продовольствия. Здесь хранили то зерно, то яблоки, то еще что-ни будь, все это привозили по разверстке. С едой становилось все хуже и хуже. Сахара вовсе не было. Чай пили с сахарином. В шкафу хранился запасец карамелек. Хранились они под замком, и я при удобном случае их понемногу потаскивал.
Как-то майским утром, я, как всегда, проснулся на кушетке в кабинете тети Фани и пришел в спальню взрослых. Здесь сидели дедушка и бабушка, тетки Фаня и Женя, все они горько плакали. Дед и бабка сидели на поленьях, положенных на пол, они были в старых и рваных одеждах. Голова бабки была вся обсыпана пеплом. Обливаясь слезами, тетя Женя сказала мне: «Ты теперь сирота. Папа умер». Тут заплакал и я. Днем пришла мама, увидев в открытую дверь сидящих в трауре стариков, она громко вскрикнула-Саул! и упала в обморок.
Отец умер 11 мая 1919 года в Киеве, где находился в больнице для нервнобольных. В Киеве тогда был дядя Самуил. Подробностей смерти отца я не знал очень долго. Только в 1970 году, незадолго до смерти, дядя мне рассказал, что был у отца в больнице дня за три дня до его смерти. Когда он пришел вновь, ему сказали, что больной С. М. Ласкин умер и похоронен. Его вещи хранятся в морге. Придя туда, дядя увидел тело отца. Оказалось, что санитары перепутали и под его именем похоронили другого. На следующий день отца похоронили. Власть в Киеве переходила из рук в руки. Мы все были далеко, и поехать на могилу отца было некому. Ведь мама осталась вдовой всего в 31 год, мне было 11 лет, а Бобе — 5.
Сразу после получения горькой вести, дедушка Залман отвел меня в синагогу и научил читать молитву. В течение 11 месяцев утром, днем и вечером я приходил в одну из синагог и в положенный момент отбарабанивал молитву «Кадыш». Смысла ее я не понимал, а так как таких мальчиков-сирот, как я, в ту пору было много, то после молитвы мы находили себе более веселые занятия — бегали и шалили между молящимися или в прихожей синагоги. Неоднократно прихожане награждали нас подзатыльниками, а иногда «шамес» (служка) с криком «шейгецы» (иноверцы), «мамзеры «(байстрюки) выгонял вон.
Шел голодный 19 год. Жить стало совсем худо. Продукты или совсем исчезли, или стали страшно дороги. Крестьяне продавали съестное только в обмен. Мама меняла папины вещи на сало, яйца, масло, соль. Помню, она хвасталась, как удачно сменяла 6 папиных рубах на пуд соли,
Вскоре мать пошла работать. Сначала счетоводом в аптеку (она знала латынь), а потом корректором в типографию, где печаталась маленькая газета «Оршанский вестник». Я приходил к ней смотреть, как рабочий вертит колесо печатной машины, как под нажимом педали из маленькой «американки» вылетают листки объявлений или каких-то приказов. Наборщики давали мне набирать на верстаке, и я набрал «Марк Ласкин», зажал литеры между картонками, обвязал ниткой и стал ставить печатку на свои книги. А книг у меня набралось уже много, и читал я запоем. В амбаре во дворе нашего дома на Зеленой улице обосновался какой-то книжный склад. Туда свозили и старые и новые книги. Были книги издательства «Посредник», Сытина, Маркса, Наркомпросовские и другие. Я решил собирать библиотеку. Насмотревшись на печати и шифры городской библиотеки, в которой был записан лет с 9-10, я придумал себе солидный штамп, с инвентарным номером и шифром, вырезал его из пробки и наставил на все свои книги /несколько сохранилось до сих пор/. С большим увлечением подбирал научно-популярные книжки Рубакина и Лункевича. После смерти дедушки Залмана (умер он году в двадцатом) нашел в его доме много биографических книжек изд. Павленко. Достал где-то полку и расставил книги по разделам. Году должно быть в 20-ом, мать, получила в наследство от какой-то тетки, маленький деревянный домик о трех комнатах, по Минской улице. Домик был полу-городской, под драночной крышей, с тремя окнами на улицу. Воду носили из колодца. Вместо привычной уборной — будочка в углу двора, за огородом, в котором мы впоследствии сажали картошку, огурцы, редиску и свеклу. С нами поселилась мамина сестра тетя Броня, их маленький аптекарский магазин не отобрали, и она продолжала там хозяйничать, неведомо откуда получая товар.
В эти годы я пережил два увлечения. Первое — пиротехника. Время было военное, пороха, патронов и т.п. было сколько угодно, и я с товарищами мастерил бумажные шутихи, ракеты и бомбочки. Готовил взрывчатые смеси и сам. Бертолетову соль, селитру и серу таскал у тети Брони. Как-то раз приготовил смесь и решил испытать ее. Отсыпал щепотку на бумажку, чиркнул спичкой, кусочек головки отлетел и воспламенил весь запас. Он сгорел мгновенно, весь дом наполнился густым дымом, и мне пришлось спасаться от тяжелой руки мамы на чердаке. В другой раз заложил самодельную взрывчатку в металлический футляр от термометра и подорвал воротный столб. Взрыв был такой, что сбежались все соседи. Пытался я изготовить ракету с разноцветными искрами. Установил ее на берегу Оршицы близ дедушкиного дома, где обычно женщины полоскали белье. Поджег. Однако ракета не взлетела, а с грохотом взорвалась и одна из прачек с испуга свалилась в воду. Когда она выбралась на берег, меня уже, разумеется, по близости не было. Однажды мы с одним мальчиком нашли какую-то медную трубку с концом обгоревшего шнура, /потом я понял, что это был запал/. Положили ее на камень, накрыли другим камнем, и я поджег остаток шнура. Почти мгновенно раздался взрыв. Верхний камень разлетелся на кусочки, при чем меня, стоявшего рядом, не задело, а товарищ мой оказался весь в царапинах.
Второе увлечение — история Орши. Было это, наверно, году в 20-21ом. Мне было лет 12, начитавшись исторических романов Данилевского. Сенкевича, Крашевского, Салиаса я увлекся историей. В городской библиотеке читал книги по истории России, нашего края, журнал исторический Вестник. В складских помещениях близ бывшей Городской управы были свалены и всеми растаскивались старинные архивные документы. Там были указы Петра 1, Екатерины II, разные Уложения и циркуляры ХУ111-Х1Х веков и пр. Бывал там и я. К сожалению, ничего из этих документов не сохранялось у меня, остальное пошло наверно на обёртку или сожжено. Вместе с моим другом Мишей Гутсоном (о нем я уже писал) сделали себе потайной фонарь из консервной банки, достали саперную лопатку и ломик и занялись поисками. Лазили в подвал собора, в подземелье старого костела, но, увы, ничего не нашли. Однажды, бесстрашно подняв крышку металлического гроба в подвале строго костела, увидели хорошо сохранившийся труп, какого-то шляхтича в бархатном костюме и с перепуга, бледные и едва живые, кое-как выбрались наружу. С той поры у меня сохранилась маленькая тетрадочка нашего с Мишей коллективного труда «История Орши». Правда, дальше третьей страницы работа эта не продвинулась. Интерес к истории сохранился у меня на всю жизнь, но, к сожалению, моим наклонностям не суждено было осуществиться.
К 12-13 годам я перечитал в городской библиотеке многих классиков. Пушкина, Гоголя, Лермонтова, Аксакова. Прочел «Войну и мир» (в основном, войну), «Воскресение», «Яму» Куприна и, конечно, всего Дюма. В лихорадочном ознобе прочел » Половой вопрос» проф. Фореля, хотя отношения мужчины и женщины улица открыла мне много раньше. Мальчики и, увы, девочки просветили меня в этой части гораздо раньше, чем надо. Родители не объяснили все это своевременно и серьезно. Запретный же плод, как известно сладок.
Я уже писал, что с интересом читал популярные книжки Рубахина. Одна из них, «Среди тайн и чудес» помогла мне сделаться на всю жизнь атеистом. Религиозного воспитания я не получил. Внешне формы религии меня не привлекли и, прочитав эту и другие книжки Рубакина, да и другие научно-популярные книги о законах природы, о происхождении жизни я на всю свою жизнь покончил с верой в небесные силы.
Братец мой Боба после смерти отца не миновал «Хейдера». Ведь теперь мы в значительной степени стали зависеть от стариков. И вот однажды дедушка Моисей отвел Бобу в «Хейдер». Ребенок, он был незаурядных способностей, с хорошей памятью. В результате уже в 6 лет он знал наизусть несколько молитв и, по дедушкиному заказу, блестяще, с присущим ему артистизмом, демонстрировал свое умение. В тот же период он начал быстро и бойко подбирать рифмы к разным словам и сочинять двустишия вроде:
Лапете-петя, лапете-петя, етку, еткуйетку
Дед мне даст конфетку…
Такие рифмы он мог подбирать без конца, тем более что тающие от восторга старики давали ему и конфетки и многое другое.
В 1921 году жизнь в городе начала налаживаться. Налаживаться по новому, по-советски. Вместо богатых магазинов, появились рабкоопы, читальни, амбулатории и другие приметы нового быта. В здании, предназначавшемся под торговые ряды и не законченном при царе, открылся городской театр. Вместе сгоревшего Иллюзиона» в городском саду построили новый кинотеатр. Пошли фильмы с Мозжухиным. Верой Холодной, затем боевики вроде «Тайны Нью-Йорка», Таинственная рука» и. т. п. На все я, конечно ходил, ухитряясь зачастую пролезть без билета, иногда приходил домой поздно (безотцовщина?). Мама на меня кричала, поколачивала, но без видимых результатов. Правда, я старался, чем мог облегчить маме работу по хозяйству. Военные построили в городе маленькую электростанцию, с постоянно пыхтящим движком. С помощью жившего у нас краскома, я провел в наш домик электричество. Провод, патроны и ролики натаскал из разных пустующих помещений. Проводку мы замаскировали в деревьях, так как в частные дома света не давали. Своим достижением страшно гордился.
Начинался НЭП. В городе стали оживать витрины давно закрытых магазинов. На одном, на Петроградской улице, появилась вывеска Технопродукт». Здесь продавались плитки из какой-то коричневой массы под названием «Шоколад». Трудно даже представить, что это было, но на шоколад, которым я лакомился в раннем детстве, это не походило. Открылись и другие магазины, появились сахар, белая мука, колбаса, я другие почти забытые продукты.
Пионерской и комсомольской работы в школе еще не велось, и свое политическое мировоззрение я вырабатывал сам. Читал брошюры, ходил на доклады. Над моим столом давно висел портрет Ленина и Троцкого. Зачитывался Степняком-Кравчинским, читал «Записки шлисельбуржца» Н.Морозова. Вместе с красноармейцами 27 стрелковой дивизии слушал лекторов агитотдела. Дивизия эта стояла в Орше. Ее командир Путна часто выступал в спортивных соревнованиях на лабазной площади. Он был удивительно похож на царя Александра 1, носил такие же бачки и я не сводил с него глаз. Сам же я спортом не занимался, хотя к этому времени многие ребята им уже увлекались. В городе проводились соревнования по легкой атлетике, по боксу и др.
Мама по-прежнему работала в типографии. Тетя Броня занималась своим аптекарским магазинам, старики жили с тетей Фаней, которая кроме работы в амбулатории имела частную практику, а тетя Женя уехала в Москву, где училась на медфаке университета.
Дядя Яша все еще служил в Красной Армии. Так мы прожили до лета 1922 года. К этому времени мамина старшая сестра тетя Рахиль с детьми Розой , Шурой и Мишей переехала в Москву из Самары. Мамин брат Боря из Баку и дядя Самуил переехали в Москву еще раньше. Нас начали звать в Москву. Летом 1922 года маме с Борей поехали туда погостить и посмотреть, можно ли устроиться с жильем. Я остался с тетей Броней.
Пробыли они в Москве месяца два. За это время, наслаждаясь свободой, я успел сьесть большую банку брусничного варенья (первое варенье после голодных лет) и высосать через соломинку бутылку ликера «Крем де какао шуа», неизвестно как сохранившуюся в комоде, среди белья, чем привел в ужас маму, по ее возвращении.
В Москве мать продала папину шубу и его бриллиантовый перстень за 500 миллионов (!) рублей, купила комнату. Оршанский период моей жизни кончался. Весной этого года я должен был перейти в 7 класс, но все классы нашей школы были оставлены на второй год, так как все мы знали очень мало, а школа начала наверстывать упущенное в сумбурные годы 1918-21.
Мне шел пятнадцатый год. Впервые в начале зимы пошел провожать девчонку — наступил рубеж юношества.
Мама начала паковать вещи и продавать лишнее. 1 Декабря из Москвы приехал студент Исай Либефорт, земляк, сокурсник и поклонник моей кузины Розы Бессмертной. Он нам помог окончательно собраться. Домик наш мать за бесценок продала. Мама с Бобой и Броней поехали пассажирским поездом, а мы с Исаем погрузились в тёплушку. Там была установлена железная «буржуйка» и мы числа 3 или 4 декабря тронулись в Москву. Я спал на тахте стоявшей рядом с постоянно топившейся буржуйкой и, несмотря на мороз совсем не мерз. В Смоленске наш вагон хотели отцепить, но несколько бутылок самогона, предусмотрительно захваченных с собой, помогли.
Днем 7 декабря мы приехали в Москву. Поезд наш пришел на товарную станцию, Александровской железной дороги (так тогда называлась Белорусская ж.д.).
Глава 2
Приезд в Москву. Наша квартира. Устройство в школу. 26 школа —»Лебедевка». Москва «Нэповская». Учеба и общественная жизнь в школе. Наш быт. Первые увлечения. Окончание школы.
К вечеру вещи наши погрузили на двое саней, и я с Исаем зашагали рядом с ними по заснеженным улицам Москвы. Ехали мы через Красную Пресню, Поварскую (теперь ул. Воровского), Знаменку (ул. Фрунзе), Набережную Москвы-реки, мимо Кремля, на стены которого я с восторгом смотрел, до самого Краснохолмского моста. Там на углу Гончарной набережной и народной улицы стоял дом, в котором мне суждено было прожить почти 11 лет.
Дом наш был каменный полутораэтажный (дом №22 по Народной улице), до революции в нем помещался трактир. За прошедшие годы он пришел в запустение, а часть была просто разрушена. Предприимчивей НЭПман, слегка его отремонтировал, поделил трактирные залы тесовыми перегородками на комнаты, поклеил их обоями и продавал желающим «в розницу». У нас была 35 метровая комната на 3 окна, смотрящие на Народную улицу. На память о трактире остался лепной плафон в самом углу комнаты. В другом углу у двери была сложена кирпичная печка времянка с плитой на 2 конфорки. Водопровод был лишь в большей кухне выходившей окнами во двор. Там же была и уборная. Вот и все Московские удобства. Кухня не отапливалась и вода в раковине и уборной зачастую замерзала. Кроме нас в квартире жили: слесарь Нечаев с женой и сыном и работники Наркомвнешторга Редровичи — муж, жена, сын и бабушка и Белостоцкие муж, жена и двое детей. Вот какой разноликий коллектив объединяла наша квартира №8.
Комнату мы разделили вещами на три части. Столовую, где спал я, спальню с кроватями мамы и Бобы и кухню. В столовой, кроме моей кровати, стояли приехавшие с нами буфет, тахта, обеденный стол, швейная машина и гардероб. В спальне занял свое место комод и бамбуковый туалет мамы. Кухню отгородили ширмой, за которой стоял столик, и висела большая полка.
Черев несколько дней после приезда я пошел в РОНО, на Бол. Алексеевскую улицу и попросил определить меня в школу. Там очень удивились, что пришел я, а не мама, но все же направили меня в 26 единую трудовую школу Рогожско-Симоновского района, что была в доме № 7 по Бол. Каменщикам.
Мать нашла мне репетитора, к которому я почти месяц ежедневно ездил трамваем № 16 в Чернышевский переулок на Б. Никитской. Репетитор, какой-то студент подогнал меня немного по всем предметам и я поступил в 7 класс.
В начале января. 1923 года я впервые переступил порог Московской школы — бывшей частной гимназии Лебедевых. Красный кирпичный дом школы был построен незадолго до войны и вполне отвечал современным требованиям. Просторные классы с большими окнами, актовый зал со сценой и кинобудкой, физкультурный зал со снарядами, физический и химический кабинеты. Все это контрастировало с убогостью моих последних Оршанских школ. Меня привели в 7 класс «Б» и посадили рядом с черненьким губастым мальчиком, похожим на негритенка, моим будущим другом Фимой Геллером. Мой внешний вид привлек общее внимание. Ходил я тогда в синей гимнастерке, брюках галифе и хромовых сапогах. В Москве уже так не одевались. Не удивительно, что на второй или третий день ко мне после уроков подошла хорошенькая голубоглазая девочка, с косой ниже пояса и сунула в руку записку. Видевшая это нянечка тётя Поля, начала ворчать, вот бесстыжая девка. А я не знал, что мне нужно делать, ведь до сих пор записок от девочек я не получал. В записке было написано аккуратным почерком «Вы мне нравитесь, давите дружить». На следующий вечер (мы учились во 2-ой смене) я пошел ее провожать. Звали ее (до сих пор помню), Нина Воронцова, была она первой ученицей и непроходимо глупа.
Большинство наших учителей осталось с «Лебедевских» времен. Некоторых я запомнил на всю жизнь. Больше всех я любил учителя русского языка Анатолия Дмитриевича Исакова. Некрасивый, чуть сгорбленный, с глуховатым голосом, он во время урока заставлял нас не пропускать ни единого своего слова, так живо и интересно вел он свой предмет. Уроки его были праздником.
Учитель химии Владимир Иванович Пелевин, полноватый мужчина дет 35-ти, всегда аккуратный в неизменной синей толстовке, он чем-то походил на Качалова. Химией мы занимались в прекрасной лаборатории. Уроки всегда сопровождались интересными опытами. При этом каждому находилось дело. В.И. был человеком очень эрудированным, прекрасно знал литературу и искусство. С ним мы часто ездили за город, то на какой – ни будь химический завод, то просто на экскурсии.
Физик Виссарион Николаевич Бакуиинский, простой, немножко грубоватый, он был влюблен в свой предмет и ни о чем другом говорить не мог. Он прощал любого из нас за все «грехи», если видел, что виновник интересуется физикой. Многие приборы физического кабинета были сделаны его руками и руками ребят, увлекавшихся физикой.
Историю и географию преподавал нам Григорий Иванович Волков. Старый неряшливый человек, он приходил в класс и сразу начинал увлекательный рассказ, не пользуясь ни записями, ни конспектами. Он много ездил по свету и мог интересно рассказать о виденном. На вопросы отвечал охотно и обстоятельно. Чем мы и пользовались, когда приходили отвечать урок.
А вот математик у нас был слабый. Звали его Михаил Васильевич Воржский. Худой, всегда обросший щетиной, он не умел нас заинтересовать своим предметом. Позволял нам шуметь и даже грубить во время урока. Оценки ставил весьма снисходительно. Из-за
него я на всю жизнь оказался не в ладах с математикой.
Заведовал нашей школой Иван Сергеевич Тельнов, сухой и сухощавый человек с подстриженными усами. Одновременно он преподавал историю в младших классах. Его мы не любили и боялись. Избежать с ним встречи было трудно, так как жил он тут же в помещении школы.
Зато к швейцару дяде Васе и нянечке тете Поле все относились хорошо, несмотря на их постоянную воркотню. Звонки на урок и после урока давал дядя Вася, ходивший с большим колокольчиком на деревянной ручке, с этажа на этаж.
В Москве был разгар НЭП»а. Магазины ломились от товаров. По улицам мчались рысаки, запряженные в маленькие санки. На Таганской площади, куда выходила наша Народная улица, был небольшой рынок, а чуть повыше стояли каменные торговые ряды (теперь их снесли) с множеством продуктовых магазинов и лабазов. Хорошо помню магазин Кудрявцева, торговавший овощами и соленьями. Торговал в нем сам хозяин и его сыновья, все один в одного красавцы, всегда в белых фартуках и черных лакированных нарукавниках. На углу Народной и Таганки была пивная с желто-зеленой вывеской «Пивная Матушкина» и красными раками по обеим сторонам вывески, на Верхне-Таганской площади был продовольственный магазин кооперации, его называли или «Рабкооп» или МОСПО. Рядом с ним обувной магазин «Скороход» и гастрономический «Моссельпрома».
На углах торговали с лотков разными мелочами, конфетами, ирисками папиросами и прочим. Торговали частники и «Моссельпромшицы» с фирменными каскетками на голове.
На углу Б. Коммунистической помещался магазин «Конфекции» (готового платья, белья, галантереи). Не помню, частный или государственный, но все называли его магазин Рыбакова (теперь там филиал Детского Мира).
У спуска на Землянку находился большой Кинотеатр «Вулкан» (ныне — театр на Таганке), а рядом с нами в первом этаже жилого дома № 14 по Народной улице было маленькое кино «Корсо». Вожделенное место развлечения для меня, а впоследствии и Бобы.
Через два или три дома по Гончарной набережной стояло длинное двухэтажное здание Морозовской ночлежки, со всеми ее атрибутами; оборванцами, пьяными и беспризорниками. Днем многие из них валялись на откосе набережной, которую одели в гранит много позже. В те же дни это был крутой откос, выложенный камнями, между которыми буйно проросла трава. Краснохолмский мост представлял собой металлическую коробку (ферму), положенную на опоры. Был он узким, и проходивший по нему трамвайный путь был одноколейным, так что подходивший к мосту вагон должен был дожидаться встречного. Регулировали движение стрелочницы, сидевшие на раскладных стульчиках по обеим сторонам моста. Позже у въездов на мост повесили красный и зеленый светофоры. Трамвай в те годы был основным средством передвижения. Билеты продавали кондуктора мужчины и женщины. Билет на одну станцию стоил 3 коп., на1½ станции-5коп., а на 2 станции — 8 коп. Каждый имел свой цвет. Позже билеты стали стоить 5, 8 и 11 копеек. До денежной реформы 1924 года, когда перешли на золотой курс рубля и выпустили серебряную монету, в обращении были деньги образца 1922 года, а потом образца 1923 года. Рубль 1922 г. равнялся одному МИЛЛИОНУ рублей прежних выпусков, а рубль 1923 года — 10000 руб. выпуска 1922г. Кажется с 1922-23 г.г. стали выпускать червонцы, имевшие золотое обеспечение. Курс их менялся каждый день, и каждый день на 2 странице газет можно было прочесть » Курс червонца» такой-то.
В эти годы все было очень дешево. Фунт ситного с изюмом, который выпекал во дворе нашего дома какой-то частник, стоил 5 коп. Булочка стоила 3 коп. Фунт Краковской колбасы 68 коп. Карамель «Подушечки» 44 коп. фунт. Одна «ириска» 1-1½ коп. Пусть читатель не удивляется этому списку, но все эти продукты были для меня малодоступными лакомствами. Да! всего было вдоволь, а денег в доме не было. Была безработица. Устроиться на работу матери не удавалось. Она встала на учет биржи труда, которая помещалась в Рахмановском переулке, где теперь Министерство Здравоохранения ССОР. Здесь ей выдали пособие, рублей 15 или 20. Голодать мы не голодали (помогала родня), а нуждались постоянно. Покупка ботинок или брюк превращалась в проблему.
С первых дней по приезде я стал жадно знакомиться с Москвой. Большей частью ходил пешком. Чтобы не скучать, считал по пути окна домов. Сколько километров булыжных мостовых я тогда исходил, не сосчитать, а булыжником был тогда вымощен весь город. Только на Тверской /теперь улице Горького/ тогда совсем узенькой между Советской площадью и площадью Пушкина (Страстной) мостовая была торцовая (деревянные шашечки торцом вверх), а на Петровке от Столешникова до Кузнецкого был асфальт. Раньше других мест познакомился я со Страстной площадью, так как рядом, на Б. Бронной жили тетя Рахиль и дядя Боря. Памятник Пушкину стоял на старом месте в начале Тверского бульвара. Пародируя модные тогда сокращения, называли его «Пампуш на Твербуле» («замком по морде» — расшифровывалось как заместитель комиссара по морским делам). На нынешнем месте памятника Пушкину и кинотеатра «Россия» стоял Страстной монастырь, у его розовых стен году в 1924-25 я смотрел антирелигиозный карнавал. По Тверской ходили трамваи. Посреди Страстной площади стояло каменное здание трамвайной станции с навесом вокруг и одной из немногочисленных в ту пору общественных уборных в подвале. Между прочим, железные сооружения известные молодому поколению лишь по кинокартине «Скандал в Клошмерле» были тогда разбросаны по всему городу, особенно на бульварах.
До Триумфальных ворот, стоявших тогда у Белорусского вокзала, считалось далеко, а места, где теперь гостиница «Советская» и стадион «Динамо» — были почти загород.
На теперешней Колхозной площади (б. Сухаревской) высилась Сухарева башня. Хотя стояла она действительно крайне неудобно, загораживая проезд со Сретенки на 1-ую Мещанскую (Проспект Мира), но была, несмотря на несколько тяжелое основание, красива. Очень жалко, что ее снесли в 1935-36 г.г. В эти места я попадал по пути к дяде Самуилу, жившему в начале 1ой Мещанской. По пути сюда я проходил или проезжал мимо Красных ворот, которые стояли на теперешней Лермонтовской площади против здания МПС и были действительно окрашены в красный цвет.
Как-то возвращаясь от репетитора, я слез с трамвая на Моховой у гостиницы «Националь» и пошёл по Охотному ряду. На месте теперешней гостиницы «Москва» тянулись низенькие магазины, торговавшие мясом, рыбой, птицей, гастрономией и прочими съестными товарами. Напротив них, не доходя Дома союзов, посреди Охотного, стояла церковь Праскевы Пятницы. На месте Манежной площади был квартал магазинов стройматериалов, а по Моховой против университета располагались книжные магазины.
Отсюда я пошел на Красную площадь. Между Историческим музеем и теперешним музеем Ленина были ворота с двумя арками. Назывались они Воскресенскими. Между арками, фасадом к Тверской, стояла небольшая часовенка Иверской божьей матери, около нее всегда толпился народ.
Красная площадь особого впечатления на меня не произвела. Была она сплошь булыжной, ближе к кремлевской стене ходил трамвай, а у здания Торговых рядов (теперь ГУМ) стоял памятник Минину и Пожарскому. На шпилях кремлевских башен сидели черные царские орлы. Красил площадь только храм Василия Блаженного, но он был совсем не такой яркий и красочный как теперь. Попал я сюда вечером и площадь была освещена газовыми фонарями, как, впрочем, и все улицы Москвы. На больших улицах фонари были высокие и зажигали их фонарщики при помощи длинных шестов. На небольших улицах фонарные столбы были низенькими и газ в них зажигали с лесенки, которою фонарщик носил с собой. За первые 2-3 года я обошел весь центр Москвы и не плохо в нем ориентировался.
После нескладной оршанской школы «Лебедевка» меня увлекла. Появились товарищи. Кроме Фимы Геллера я подружился с Толей Вольским, тихим мальчиком, признанным школьным художником. Впоследствии он окончил художественную школу в Дрездене. Работал в Машгизе. Умер 1966 году. С Витей Черняком, жившем в одной квартире с Фимой. Уже перед войной стал он крупным специалистом в области сварки. Умер в 1963 году. С Аркашей Гребенщиковым тоже художником и тоже, увы, умершим. Из девочек дружил с Аликой Меерович, некрасивой, рыжей, но на редкость живой и остроумной.
Из ребят, учившихся на класс старше, дружил с двумя «поэтами» — Беней Вильдауэром и Изей Шифриным. Оба они, большими поэтами они не стали, однако за свои стихи оба по 10 лет просидели в лагерях (1937г).
Первые полгода в школе ничего кроме юношеских романов не запомнились. Сначала провожал Нину, что подала мне записку, потом еще кого-то, а потом пришла пора первой любви. Влюбился в девочку из 8-го класса Веру Лисееву, по прозвищу Елена Прекрасная. Невысокая, с длинными по пояс косами, серыми глазами и мохнатыми ресницами, она пользовалась у ребят огромным успехом. Меня даже вызвали на «дуэль» из-за нее. Вызов я отверг как феодальный пережиток. С ней мы по долгу бродили соседними переулками и до одури целовались. Она меня и обучила этому «искусству», а то я, провинциал, прикладывался к щечке, как к иконе. Наш роман завязался на репетиции драмкружка.
Школа наша славилась великолепными любительскими спектаклями. Каждый год ставился один, а то и два спектакля. Один обычно готовил выпускной класс, другой-остальные. За годы моего пребывания в школе были поставлены: «Снегурочка», «Ревизор», «Сверчок на печи», «Гамлет» и еще какие-то пьесы. Руководил постановками Жорж Метт-выпускник «Лебедевки» 1921 года,. учившийся в те годы в студии Вахтангова. Энергичный, подвижный брюнет с маленькими усиками, он был неистощим на всевозможные выдумки и неутомим на репетициях. К постановкам готовились вою зиму. Декорации писали наши же школьные художники. Костюмы большей частью шили тоже
сами. В работе драмкружка я принимал самое деятельное участие, хотя ни одной крупной роли не сыграл.
Из примечательных событий того времени запомнились похороны Валерия Брюсова. Я стоял на Поварской (ул. Воровского) против здания английской миссии, гроб везли на катафалках и, когда он поравнялся со мной, англичане опустили флаг на флагштоке
Видел я и похороны В. Воровского. За белым катафалком, запряженным шестеркой вороных коней шел Наркоминдел Г.В.Чичерин и иностранные дипломаты, тогда (в 1923) их в Москве было совсем мало.
Летом того же 1923 г. был я на первом празднике воздушного флота, на Ходынском поле, недалеко от теперешнего аэровокзала. Начался он воздушным парадом на земле. Небольшие одномоторные самолеты были выстроены в один ряд и перед ними экипажи. Парад принимал Наркомвоенмор Л. Д. Троцкий. Он приехал в открытом автомобиле, принял рапорт и прошел вдоль фронта самолетов. Был он в черном кожаном пальто и фуражке. Лицо красное, полное, бородка, пенсне без оправы. После обхода Троцкий произнес речь, и начались полеты.
В 1923 голу в Москве открылась сельскохозяйственная выставка. Выставочные павильоны, все деревянные, были построены на месте свалки у Крымского моста (тогда такого же, как Краснохолмский). Нас туда водили на экскурсию, да я и сам несколько раз был там. На другой стороне крымского вала стояли павильоны инофирм. Были они маленькими и невзрачными. Я с гордостью сравнивал их с нашими, «грандиозными». Однажды, возвращаясь с выставки, я впервые почувствовал боли в суставах рук. С той поры они давали о себе знать на протяжении всей моей жизни.
После 7-го класса на каникулы поехал вместе с Бобой в Оршу. На своих старых школьных знакомых смотрел свысока — провинциалы, дескать. С подъемом рассказывал им о Москве. Целое дето гулял, купался, катался по Днепру. Плавать я научился лет 8-10 и теперь легко переплывал Днепр.
Бабушка старалась нас, как следует подкормить, совала нам, как говорят, лучшие куски. Иногда давала мне деньги и говорила, иди же купи себе «хазер», ты же, я знаю его любишь. Я шел в колбасную и покупал ветчину. Есть приходилось с бумаги так, как на тарелку класть ее было нельзя — «трефное». Но при виде ветчины на столе, хотя и на бумаге, дедушка делал страшные глаза. Разражался залпом воркотни, а я брал свою тарелку и уходил есть в спальню, а бабушка кричала ему вслед, конечно по-еврейски — Козел, тебя, что заставляют это есть? А ребенок пусть поправляется. Это-то при том. что сама бабка была глубоко религиозна. Однако религиозность ее была внутренней, я бы сказал философской.
Осенью с удовольствием вернулся в школу. К этому времени, аполитичная обстановка «Лебедевки» немного изменилась. Свежая советская струя проникла и к нам. Примерно в середине учебного года в Рогожско-Симоновском районе была первая объединенная ячейка РКСМ школ второй ступени. Помещалась она в подвальной комнате 25 школы (быв. женской гимназии Евангелычевой), а затем в помещении 22 школы на Воронцовской ул. Я с увлечением занялся общественной работой. Ходил в ячейку на разные собрания и кружки. Ячейка начала выпускать стенгазету «Прожектор» для всех школ 2-ой ступени района. Размножалась она на гектографе и вывешивалась в школах. В первом номере был помещен мой «фельетон» под заголовком «Школьная монархия». Как теперь понимаю глупый, мальчишеский наскок на нашего директора И. С. Тельнова, которого я обвинял в деспотизме, консерватизме и всяких прочих грехах. Появление заметки вызвало в школе страшный переполох. Учителя стали допытываться: кто автор? Хотя меня и не выдали, но директор и многие учителя догадывались, что написал этот опус я. Однако времена переменились и меня не решились тронуть.
Вскоре у нас в школе стала выходить своя стенгазета, которую, не затрудняя себя выдумкой, мы назвали «Школьный прожектор». Меня выбрали членом редколлегии, чем очень гордился. Оформляли газету, и совсем не плохо, Толя Бельский и Аркаша Гребенщиков. Они же написали для школы две большие картины маслом «Штурм зимнего» и «Коммуна на баррикадах».
Партприкрепленным к нашей ячейке был некто Сандлер, молодой парень, эмигрант не то из Польши, не то из Латвии. По его поручению я однажды, делал на общем собрании школы доклад, о Парижской Коммуне (при чем доклад читал не по бумажке).
Днем 22 Января 1924 года, возвращаясь с Б. Бронной от родных, я на трамвайной остановке, у памятника Пушкину услышал, что умер Ленин. Не поверил. Поехал домой и на Таганской площади в витрине читальни увидел вывешенное траурное сообщение…
Стало безмерно тревожно и тоскливо. Сразу-же побежал на Воронцовскую, в ячейку. Здесь уже был Сандлер. Он немедленно организовал дежурства немногочисленных комсомольцев и активистов и, как теперь бы сказали, призвал к бдительности. На следующий день выпустили траурный номер стенгазеты, провели собрание в школе.
В один из ближайших вечеров, всей ячейкой пошли в Колонный зал. Очередь к гробу Ленина тянулась с Лубянской площади (теперь Дзержинского), мороз трещал отчаянный. То и дело бегали мы к горевшим на Театральной площади огромным кострам. Поздно ночью прошли мимо гроба. Все зеркала и люстры Дома Союзов были завешены черным крепом. На эстраде тихо играл симфонический оркестр. Многие проходившие, не таясь, плакали. На стуле близ гроба сидела Надежда Константиновна Крупская и еще кто-то.
Ходили мы всей школой и на похороны Ильича. К сожалению, мы прошли через Красную площадь мимо выросшего за несколько дней деревянного мавзолея, когда гроб был уже внесен внутрь. Гудки заводов и фабрик гудели, когда мы подходили к историческому музею.
Недели через две подал заявление о вступлении в комсомол. Увы! Я был сыном служащей, а в ту пору это было большим недостатком! Мне сказали: «В комсомол мы принимаем в первую очередь детей рабочих. Тебе надо повременить и ещё лучше себя зарекомендовать».
Было обидно, но нисколько меня не смутило. Я по-прежнему продолжал выполнять все свои общественные нагрузки. Вскоре в школе была создана своя комсомольская ячейка, чему ни директор, ни учителя отнюдь не радовались.
Когда я учился в 9 классе (тогда последнем), мы организовали школьный клуб. Меня выбрали председателем правления, а секретарем Володю Головню (теперь зам. председатель Госкино). Членский билет этого клуба сохранился у меня до сих пор. Раз в неделю в клубе проводились разные вечера, диспуты и модные тогда «суды» над литературными героями и пр. 0днажды провели районный суд над библией. Я выступал обвинителем, для чего достал библию и с месяц ее штудировал.
Ходил я и на доклады в сад им. Прямикова. После одного доклада разговаривал с Карлом Радеком, тогда видным деятелем Коминтерна, а позже «врагом народа».
Теперь вернусь к домашним делам. Жилось нам по-прежнему тяжело. Мать то была безработной, то получала на несколько месяцев какую-то работу. Одно время была корректором в стеклографии, затем служила делопроизводителем треста «Тверьодежда» в Лубянском пассаже (теперь на этом месте «Детский Мир»).
Когда мать работала, мы с Бобой были предоставлены самим себе. Я пилил и колол дрова, топил печку, разогревал обед, кормил Бобу, убирал в комнате и пр. В 1923 году Боба пошел в школу 1 ступени. Помещалась она в Малых Каменьщиках, близ Таганской тюрьмы. Это было совсем близко от нашего дома, и из наших окон мрачные, кирпичные корпуса тюрьмы были хорошо видны.
Прямо против нас, по другую сторону Народной улицы был стадион «Красный луч» работников МОГЭС»а. Там часто играли в футбол. Вратарем команды был тогда Гранаткин (теперь вице-президент «ФИФА»). Боба постоянно пропадал там. Был он отчаянным шалуном, но учился хорошо. Как-то играя с дворовыми ребятами в разрушенной части дома (ее восстановили только в году 1929-30) он спрыгнул с какой-то балки, распорол ржавым гвоздем бедро сантиметров на 10. Испугался, что мама его будет ругать, тихо пришел в комнату и сказал: «Мама, я поцарапал ногу». Увидев рану, мать подхватила его на руки и отнесла в районную амбулаторию, где наложили ему швы.
В эти годы, несмотря на разницу в возрасте, мы часто с ним дрались. В большинстве случаев из-за ерунды. То он не слушался меня, то наябедничает маме, а чаше всего он меня дразнил и подстраивал всякие каверзы. Однако стоило мне до него дотронутся, как он поднимал такой вопль, что сбегались соседи и «отнимали ребенка из рук изверга брата».
На лето мы ездили с ним в Оршу к старикам. Как-то я жил на даче у дяди Самуила. Был он НЭПманом, вместе с двумя компаньонами имел рыбный лабаз не Болотной площади. Теперь на этом месте сад и памятник И. Репину, а тогда всю площадь занимали ряды лабазов из гофрированного железа. Торговали здесь рыбой, овощами и фруктами. Торговля была в основном оптовая. Сюда каждый месяц я приходил, чтобы получить от дяди 20 руб. Это была его помощь нашей семье. Брать эти деньги было очень неприятно.
Чем мог, помогал нам дядя Яша. Делал он это очень тактично, посылая нам продуктовые посылки. Служил он тогда врачом трудармии в Карелии и то и дело присылал нам то какие-то селедки в запаянных бидонах, то масло, то еще что-либо. Бывая у дяди Самуила, держался я весьма агрессивно, полностью одобряя всякие ограничения, направленные против НЭП»манов. Помню, как яростно защищал запрещение принимать в ВУЗ*ы детей из нетрудовых семей. Как тут не вспомнить, «бытие определяет сознание».
В 8 и 9 классах стал часто ходить в библиотеку–читальню на Большой Алексеевской улице. Читал книги по истории, географии и даже по теории марксизма. Бухаринскую «Теорию исторического материализма» я полностью проштудировал в Орше, на каникулах. Брал в читальне и двухтомник «Эротизм в искусстве (тогда такие книги выдавали всем). И текст, и иллюстрации вызывали у меня жар.
Как-то попалась книжка, изданная задолго до революции, «Происхождение названий улиц и переулков города Москвы». После этого вновь стал бродить по улицам Москвы, выискивая старинные дома и другие памятные места. Иногда ходил к Китайгородской стене, где были ларьки и развалы букинистов и где зачастую за гроши можно было купить интересную книгу. Книги я продолжал собирать, но, увы, денег на их покупку почти не было.
На зимние каникулы я никуда из Москвы не ездил. В эти дни мы с ребятами смотрели в кино «Корсо» фильмы с Гарри Пилем, Бейстером Китоном, ходили друг к другу.
В театрах в школьные годы бывал редко. Помню первое посещение Большого театра в 1923 году. Нас пригласил дядя Самуил, закупивший целую ложу. Театр произвел на меня большее впечатление, чем опера, хотя шел «Евгений Онегин» и пел Л. Собинов. В том же году смотрел «Принцессу Турандот». Было это в самом старом помещении театра. Маленький зал, без балкона, до сцены рукой подать. Условные декорации и костюмы, очень понравились. Спектакль запомнился на всю жизнь и поэтому, когда совсем недавно я смотрел Турандот» после возобновления, все время невольно сравнивал со спектаклем в том маленьком уютном зале и ушел разочарованным.
Впервые в жизни вместе с Фимой Геллером и другими товарищами принимали участие во встрече нового 1925 года. Были какие-то девочки. Пили вино и сладкие наливки, о водке даже и не думали.
В последние месяцы школьной жизни, познал я горечь безответной любви. Алика Меерович, до того просто «свой парень» была давно в меня влюблена, а я, как говорится, “был холоден как лед». Прошло два года, и вдруг все переменилось. Однако, ни мои вздохи, ни пылкие, ни нудные объяснения не произвели впечатления. Я был отвергнут, настроение было испорчено, да и перспективы на будущую жизнь были не из веселых.
В ВУЗ принимали тогда только по командировкам. Давали их только на заводах и фабриках и, в основном, ребятам сугубо рабоче-крестьянского происхождения и при том комсомольцам. Тем более туда, куда мне больше всего хотелось поступить, на ФОН (факультет общественных наук) Университета, попасть не было никакой надежды.
Наступил день окончания. Экзаменов тогда не было. Отметки в аттестат выставляли по итогам года.
Нашим выпускным спектаклем был «Ревизор». Потом был ужин (вино пили потихонечку), потом танцы — мне тогда недоступные, я научился танцевать только лет через 10. И так школа закончена.
Встал вопрос: кем быть?
Глава 3
Поступление в техникум. Первые годы студенческой жизни. Увлечение театром. Поездка в Ленинград. Первый заработок. Празднование 10-летия Октября. Преобразование техникума. Конец учения — я самостоятельный человек. Работа в Обухове.
Как я уже писал, путь в гуманитарный ВУЗ был мне заказан. Почти невозможно было попасть вообще в институт. Осталось либо идти работать, либо поступать в техникум. Фима Геллер решил работать. В Москве устроиться было трудно, и он уехал в Ленинград, где какие-то родственники помогли ему поступить на фабрику. Идти работать мать мне не разрешила. Оставалось идти в техникум. Из технических наук больше всего меня интересовала химия. С помощью дяди Бори, работавшего в Губкоме Совторгслужащих, получил путевку в химический техникум им Л.Я. Карпова.
Помещался он на 1-ой Мещанской улице в здании бывшего Набилковского коммерческого училища (теперь здесь Дзержинский Райисполком), техникум этот организовал в 1922 году профессор А.И. Иванов. Худощавый лет 55-56 с бородой лопатой, живой и очень энергичный, он мечтал преобразовать его в дальнейшем в практический институт. Курс был 4-х годичный, по программе на уровне вузовской.
Подал документы, легко выдержал единственный экзамен по обществоведению и был принят. По тем временам это было большой удачей.
На экзамене познакомился с девочкой с необычным именем Кароля и увлекся ею. Это меня быстро излечило от безответной любви и подняло настроение. Мне было 17 лет. Я стал студентом (так мы тогда назывались) и, как мне казалось, вполне взрослым человеком.
Начался новый период жизни. Начались занятия. Все было новым и интересным. И лекции вместо уроков, и лабораторные занятия и студенческий комитет (профком) и, наконец, стипендия. Ведь до тех пор я не имел ни гроша своих денег. Платили нам 14 руб. в месяц, кроме того, на каникулы давали «литер» на право проезда по железной дороге со скидкой 50-75%.
Преподавали нам опытные профессора и доценты, одновременно работавшие в разных ВУЗах. Так, химическую технологию вел Александр Васильевич Новицкий из Плехановского института — один из наиболее интересных и образованных людей встречавшихся мне в начале жизни. Полный с бородкой а ля Эмиль Золя, в золотых очках – словом типично профессорского вида. По образованию химик, учился в Гейдельберге у знаменитого Виктора Майера. Был он убежденным фрейдистом. Знал бесконечное число различных историй и анекдотов. Лекции его слушали с наслаждением. Замечания делал с подковыркой. Заметит, что кто-то из ребят дернул за рукав или косу сидящую впереди девушку и раздается «Сенатор Хмелинин! Вы чем заняты?» «Почему сенатор?» — спрашивает Саша Хмелинин. «А потому, что в сенат назначали старцев лет за 80, они дремали на заседаниях, и когда во сне хотели почесаться, зачастую чесали соседа…» Однажды встретил меня в коридоре, очень огорченного. Я только что на контрольной по математике получил в ответе Х=1, когда должно было получиться Х= -1. Рассказал об этом Новицкому. Он отвел меня в сторонку и спрашивает, а, знаете ли, что значит по Фрейду Х и 1? Они являются символом мужского начала. Так вот, может вы сомневаетесь в себе? В то время я еще сомнений не знал и на фрейдизм не клюнул.
Неорганическую химию читал нам сам А.И. Иванов. Химию красителей Н.И. Венков из МВТУ. Математику А.В. Смирнов ив Менделеевского. К сожалению, А.Л. Иванов умер в конце 1926 или начале 1927 года, и техникум наш сразу захирел, но об этом позже.
На первом курсе меня избрали секретарем культкомиссии профкома, и я с удовольствием начал заниматься общественными делами. Организовывал всевозможные вечера, распространял театральные билеты и принимал участие в работе студбюро МГСПС.
Помню литературный вечер в техникуме с участием молодых поэтов Семена Кирсанова, Бориса Ковынева, старого прозаика Богданова и многих других. Кирсанов, по юношески тоненький, стройный, в ковбойке и ботфортах почти пел свои удивительно ритмичные и звонкие стихи.
В эту пору сильно увлекся театром. По дешевым студенческим билетам ходил к Мейерхольду, в театр Революции, где многие вещи ставил тот же Мейерхольд, в Камерный театр, в театр Сэмперантэ, о котором теперь почти никто не помнит (помещался он на втором этаже дома на улице Горького, примерно там, где теперь магазин «Хрусталь»). В этом театре каждый спектакль являлся импровизацией, текста связывающего актеров не было.
Больше всего мне нравился Мейерхольд. Смотрел там «Великодушного рогоносца», «Рычи Китай», «Трест ДЕ», «Лес», «Учитель Бубус», «Мандат» и др. А вот «Ревизора» (это уже позже) увидеть не пришлось. Хорошо помню юную Бабанову в роли боя в «Рычи Китай». Сцена, когда она поет песенку перед тем, как повеситься, до сих пор перед глазами. Запомнился молодой Ильинский в «Лесе». С непередаваемой убедительностью снимает он с невидимого крючка невидимую рыбку, которую удит с уходящей в высь дорожки условной декорации. А вот он танцует фокстрот в «Мандате», цепляясь большим пальцем растопыренной ладони, за пуговичку бюстгальтера партнерши… После каждого спектакля, на аплодисменты выходил всегда сам В.Э. Мейерхольд. Высокий с седоватой шевелюрой и орлиным носом. Всегда во френче и ботфортах.
Из постановок театра Революции запомнились «Озеро Люль», позже «Человек с портфелем». Чтобы увидеть Бабанову в роли Гоги, ходил на «Человека с портфелем» несколько раз.
В Камерном огромное впечатление на меня и всех моих друзей производила Алиса Коонен. Смотрел там с ней «Любовь под вязами», «Адриену Лекуврер», «Негр». Смотрел «Жирофле жирофля» и многое другое.
Из других спектаклей тех лет запомнился «Шторм» в театре МГСПС. «Любовь Яровая», «Князь Мстислав удалой» и «Иван Козырь и Татьяна Русских» в Малом театре. Во втором МХАТе потряс Михаил Чехов в «Деле» Сухово-Кобылина. В собственно МХАТ в эту пору ни я, ни мои друзья, не ходили.
В 1926 году умер в Париже наш посол во Франции Л.Б. Красин. Хоронили его в Москве, на Красной площади. Чтобы увидеть траурную процессию, я заранее забрался на стену недостроенного дома на улице Горького (Тверской). Позже здесь построили Центральный телеграф. Место это москвичи по вечерам старались обходить стороной. В подвалах и закоулках этих руин ютились банды шпаны и беспризорников. Вот отсюда я видел, как за гробом Красина шли многие руководители правительства, кто именно сейчас не помню, но среди них был уже выведенной из Политбюро и ставший одиозной фигурой Л.Д. Троцкий.
К слову сказать, улица Горького была в ту пору подлинной витриной эпохи «угара НЭПа». На каждом углу рестораны и ресторанчики, подвальчики, кабаре. За стеклами витрин изобилие всяческих товаров. Магазин Елисеева сиял, как позолоченный иконостас. Мчались рысаки и немногочисленные автомобили с надписью «прокат» в желтом круге. По вечерам от угла Страстной площади» до Моссовета, по той стороне, где магазин «Елисеева», густо шли проститутки. Это была их главная биржа. Биржа поменьше и проститутки «подешевле» ходили по Петровским линиям. А уже совсем опустившиеся, грязные, охрипшие ютились на Цветном бульваре. Как-то мы с Фимой Геллером, Изей Шифриным и еще с кем-то обошли все эти места. Изя, наиболее бойкий, подходил к проституткам, торговался и осыпанный руганью уходил. Мы с замиранием сердца смотрели на храбреца.
Первый курс я закончил с «хвостом» по математике — сказалась плохая подготовка в школе. Лето провел в Орше, у стариков. Занимался там с каким-то студентом и успешно флиртовал с местными девчонками. Как ни как – все-таки студент из Москвы. Однажды тетя Фаня попросила меня, в качестве одолжения, переночевать в доме у одной уехавшей родственницы, так как жившая там ее племянница, студентка из Ленинграда, боялась ночевать одна. Я сопротивлялся недолго. Легли мы в разных комнатах, а вскоре оказались в одной постели. Была эта девица опытней меня, но грехопадения не состоялось. Побоялся последствий…
Осенью, с грехом пополам сдал «хвост,» и перешел на 2-ой курс. Заниматься стало интереснее. Особенно нравилась работа в лаборатории качественного анализа под руководством К. Блинова.
Близких друзей по курсу я не приобрел. Народ на нашем курсе в большинстве был мало интересным. Ближе других сошелся с Валей Губыриным (впоследствии директором шелковой фабрики в Москве), Гришей Кублановым — тихим еврейским парнем большого роста и с огромной головой. Был он блестящим математиком, извлекал в уме кубичные корни, шутя решал самые сложные задачи и интегрировал дифференциальные уравнения (курс высшей математики был у нас институтский), а прикладные науки — черчение, качественный анализ были для него камнем преткновения. Вскоре после окончания он заболел психически и умер.
Вне техникума по-прежнему дружил с некоторыми школьными товарищами — Фимой Геллером, Витей Черняком, с кузиной Соней и их знакомыми.
Зимой 1926 года, на каникулы, впервые в жизни поехал «по литеру» в Ленинград. Город мне понравился, и я в него влюбился на всю жизнь. За две недели побывал, по-моему, всюду, где только можно было. В Эрмитаже, в Русском музее, в Детском селе, где тогда можно было осматривать жилые комнаты Николая П в Александровском дворце. Поразила меня обыденность царской обстановки и огромное количество икон и фотографий.
Жил я у папиного друга Исаака Лецкина. В доме царила богема. Сын хозяина был актер (Жозеф Лецкий из театра комедии), зять-музыкант. Жизнь начиналась после 12 ночи. В это время приходили гости, садились за стол, выпивали, танцевали. Вернулся немного отравленный этой жизнью. Дома показалось скучно.
Весной 1927 года неожиданно пригодились мои скромные познания в радиотехнике. Свой первый приемник я собрал еще в конце 1924 года. Он состоял ив одной катушки и проволочного детектора с кристаллом ферросилиция. Помню, с каким восторгом не только я, но и мама прижимала наушники, слушая Нежданову, Мигая из Большого театра. Потом сделал приемник посложнее и, наконец, одноламповый. На этом мои достижения кончились. Детали стали дороже, и покупать их было уже не под силу.
Так вот, однажды дядя Боря, встречавшийся на работе с разными НЭП-манами, сказал мне, что хозяину кондитерской на Тверской — Чуваеву, надо установить радиоприемник и антенну. Возьмусь ли я? За работу мне уплатят. Я, конечно, согласился. Жил Чуваев над своей кондитерской рядом Музеем Революции, В назначенный день пришел к нему, получил деньги на материалы и приемник. Пошел на Кузнецкий и за 27 р. купил детекторный приемник, антенный канатик, изоляторы и все прочее. Полез на крышу, установил антенну, сделал ввод, проверил слышимость и пришел в магазин к хозяину за расчетом. Получил 15р. и ромовую бабу в придачу. Уже за свои деньги купил десяток пирожных (копеек по пятнадцати) и все это с гордостью принес домой. Это был мой первый трудовой заработок. Вскоре заработал еще несколько рублей на складе Ярославской железной дороги. Сюда меня устроил Яков Захарович Бейлин, муж моей кузины Розы (дочери тетя Рахили). Здесь я разбирал по размерам какие-то болты и гайки и до отвала ел хранившиеся на складе миндаль и изюм.
1927 год был в Москве тревожным. В здание ОГПУ на Лубянке была брошена бомба. Во всю кипела борьба с троцкистами. Газеты были полны сообщениями об ультиматуме Керзона.
На демонстрации в день десятилетия Октября, проходя мимо гостиницы «Метрополь», на одном из ее балконов видел вывешенные там портреты Троцкого и Зиновьева, а под ними какой-то лозунг. Висели они высоко и демонстранты на них почти не реагировали. А вот на углу Тверской и Охотного, где теперь стоит дом Совмина, портреты и лозунги висели на 2 этаже стоявшей здесь гостиницы. Демонстранты полезли их срывать. Стоявшие на балконе люди отбивались половой щеткой и выкрикивали троцкистские лозунги. Меня это зрелище волновало, ведь каких-нибудь 5 лет назад Троцкий был признанным вождем. А совсем недавно я слышал его доклад в кинотеатре «Художественный» на Арбатской площади. Там проводился вечер молодежи «Совкино». Троцкий, бывший к тому времени начальником Главэлектро ВСНХ, говорил в основном об электрификации. Был он великолепным оратором и в этот раз говорил очень интересно. Между прочим, он рассказывал о первом в Одессе фонографе, который он, будучи еще мальчиком, слушал, засовывая в уши две резиновые трубочки. Троцкий был в штатском костюме, но такой же важный, каким я его впервые увидел в 1919 году на Ходынке. Провожали его бурными аплодисментами.
В июле 1927 г., во время каникул по путевке Студбюро МГСПС поступил на два месяца на мыловаренный завод Мосжиртехникума. Заводик этот помещался в самом конце Шаболовки, у стены крематория. Сначала занимался расфасовкой синьки в коробочки. Потом меня поставили смешивать ультрамарин равных сортов в больших деревянных чанах. Работа адская. В комбинезоне, халате и респираторе было жарко и трудно дышать. После работы не отмоешься. Так и ходил со слегка синеватыми будто подведенными глазами. Зато получил солидную по тем временам получку и купил маме своей первый подарок. Бежевые, модельные туфли. Стоили они огромных денег — целых 27 руб., и маме очень хотелось их иметь.
К сожалению, с мамой мы довольно часто ссорились. Теперь я понимаю, что ее нелегкий характер это следствие долгих лет вдовства и лишений. Тогда же мне казалось, что она ко мне беспричинно придирается. Да! Поздновато мы умнеем!
На третий курс я перешел благополучно, но …с третьего курса наш техникум ликвидировали, передав всех студентов в Московский Текстильный техникум. Мы образовали в нем химико-колористическое отделение.
Атмосфера здесь была совсем другой. Техникум организовал некто Токарев. Набирались в него исключительно дети рабочих-текстильщиков. Все они жили в общежитии, на всем готовом. Теперь это называется интернатом. К нам, химикам, и они, и директор относились неприязненно — дескать «интеллигенция» Так мы и до самого окончания остались париями. Когда в 1928 году Токарев организовал поездку большой группы студентов в Германию, из наших никого не взяли.
Преподавание общественных наук велось здесь ортодоксально. Никаких вопросов или тем более дискуссий по политическим вопросам не допускалось. Нас старались превратить в школяров. По специальным же предметам преподаватели остались в основном те же. Оборудован техникум был по тем временам не плохо, но учиться стало скучно.
После 3-го курса с большим удовольствием поехал на 4-х месячную практикуй в г. Озеры (близ Коломны) на красильно-отделочную фабрику «Рабочий». Сначала ехали обычным поездом до Коломны, а оттуда по узкоколейке до Озер. Ехали компанией человек 6-8. Паровозик «Кукушка» тянулся медленно. Мы то и дело выскакивали и обгоняли его.
Поселили нас в школе. Работали на всех машинах фабрики по очереди. Платили нам около 50 рублей в месяц, давали бесплатно около 2-х кг масла-спецжиры за вредность.
В свободнее время «крутили» с фабричными девчонками.
Между прочим, провожая, мама впервые обратилась ко мне, как к взрослому. Смотри, Мара, сказала она, нам алиментов платить не под силу, будь осмотрителен. Алиментов я не привез, а вот страха хватил. Крутил я «любовь» с девчонкой постарше меня. Ходили в кино, гуляли и конечно целовались. Ребята меня разыграли. Саша Лахтин (теперь директор НИИ бытовой химии) отвел меня куда-то в уголок и говорит: «Послушай, «Носорог» (мое прозвище), а Паня-твоя больна сифилисом» Я не поверил. «Спроси, у кого хочешь». Спрашивать я не стал, а мгновенно ощутил у себя во рту язвочку. Несколько дней промучился и пошел к врачу. Он меня расспросил, осмотрел и так же быстро, как заболел, я исцелился.
Вместе с фабричными ребятами ходили мы в военные походы, с учебными винтовками и пулеметами. С замиранием следили по газетам за полетами Чухновского в Арктике, искавшего и нашедшего потерпевших аварию членов экспедиции Нобиле.
Как-то пошел пешком к дяде Яше, работавшему участковым врачом близ Каширы. От Озер это около 30 км. Одолел это расстояние за один день. В это лето жил у него Боба. Провел в деревне два дня, отдохнул и тем же путем вернулся обратно. Боба проводил лето у дяди Яши еще несколько раз и здесь, близ Каширы, и потом в Толочине близ Орши, куда перебрался дядя.
При случае я напишу о дяде Яше отдельно и подробно. Он этого заслужил.
Перед возвращением в Москву купил себе первый в жизни костюм. Этот серый суконный костюм за 48 рублей позволил мне считать себя совсем самостоятельным. Было мне 20 лет.
Начался последний учебный год в техникуме. Политический климат в стране изменился. Кончал свое существование НЭП. Частная торговля под прессом налогов свертывалась. В оставшихся частных магазинах товаров стало меньше. Не было уже кондитерской Огурме на Покровке, закрыл свою торговлю Чуваев и многие другие.
Позднее бывших НЭПманов стали приглашать на «Лубянку» и «рекомендовать» передать государству накопленные золото и валюту. Тех, кто эту рекомендацию принимал — отпускали.
Упорным пришлось посидеть, испытать на себе принятые на Лубянке «приемы убеждения», после чего они тоже соглашались с рекомендациями. Закрыл свое дело на Болоте и дядя Самуил.
На 4-м курсе заниматься стало интереснее. С середины года начал готовить под руководством А.А. Санина, крупного специалиста отделочника, свой дипломный проект «Красильно-отделочная фабрика на 5000 кусков в сутки».
Дома дела пошли лучше. Мама получила постоянную работу корректора во второй типографии «Правда» на Сущевском валу.
В 1927 или 1928 году Боба перешел в мою родную «Лебедевку». Директор школы, все тот же Я.С. Тельнов, не хотел его принимать, сказав, что ему вполне достаточно одного Ласкина. Все же его приняли, времена переменились.
В мае 1929 года я успешно защитил свой дипломный проект, получил свидетельство /диплом/ о присвоении мне звания химика-колориста. Комиссия по распределению направила меня на ковровый комбинат им Рудзутака (в то время — зампредсовнаркома) в поселке Обухове, что в 10 км. от города Ногинска Московской области.
1-го июня я приехал в Обухово, большое село на берегу реки Клязьмы. Две текстильные фабрики по краям, 3-4 улицы между ними, несколько магазинчиков, столовая, пыль на улицах — вот и все. При фабриках небольшие клубы, в которых по вечерам крутят кино.
Наш комбинат до революции принадлежал некому Брунову. За год или два до моего приезда здесь восстановили выпуск набивных ковров. Директором предприятия был бывший матрос Семенов, в производственные вопросы он не влезал. Этим ведал главный инженер В.И. Иванов, худой высокий мужчина лет 40, он кончил МВТУ еще до революции. Специалистов с образованием на комбинате было совсем мало. Производством руководили в основном практики. Меня сразу назначили начальником красильного отдела и положили оклад 100 рублей в месяц.
Поселился я не в самом Обухове, а в деревне Петропавловке, примерно в одном километре от комбината. Снял там комнатку в деревенской избе. Платил 45 рублей в месяц на полном пансионе. Хозяйка щедро поила меня молоком и трижды в день кормила щами, кашей и тушеным картофелем с мясом.
Прекрасно помню, как я израсходовал свою первую зарплату: 45 рублей уплатил хозяйке, 25 рублей отдал маме, 20 оставил себе на разные расходы и на 15 рублей купил облигации займа индустриализации!!! Решил делать сбережения.
Сразу же скажу, что из этого ничего не вышло.
В отделе мастера встретили меня с недоверием (молод!) и, пожалуй, даже недружелюбно. Ведь до моего появления здесь и крашением, и набивкой ведал один человек — мастер Горохов. Высокий рябоватый мужчина с большими закрученными усами, был он малограмотен. Работая до революции мальчиком у немца-колориста, он кое-что запомнил и когда начали восстанавливать это единственное в России фабричное ковровое производство, оказался там мастером. Все рецепты, записанные шифром в книжечке, хранил он в кармане и, когда взвешивал краски, выгонял всех из кладовки. Не удивительно, что во мне он видел конкурента.
Первый месяц я ко всему присматривался. Выписал из Германии (тогда это было просто) руководства фирм «ИГ Фарбениндустри», «Фарбверке», «Байера» и др. Потом, решив, что буду работать только по науке, начал организовывать на комбинате химическую лабораторию, директор меня поддержал. Через 2-3 месяца лаборатория была создана. На должность лаборанта я пригласил мою соученицу по школе и техникуму Люду Мешалкину.
В сентябре, получив отпуск, поехал по путевке ОНТЭ (Общество пролетарского туризма) в Крым. Море, увиденное мною впервые в жизни, в чудесный солнечный день из арки Байдарских ворот, произвело на меня потрясающее впечатление. Я был просто оглушен. Мне казалось, что отсюда невозможно куда-либо уехать. В течение всех дней пребывания в Крыму я не мог оторваться от моря. Было мне тогда 21 год.
А нынче? Нынче большинство ребят моего круга возят к морю, чуть ли не с рождения. Понятно, что, увидев море в третий, а то и в пятый раз, оно в юношеские годы не производит на них большого впечатления.
К зиме я из деревни перебрался в поселок, в домик рядом с комбинатом. Сюда однажды зашел ко мне мастер Горохов и предложил мне дружбу на условии, что «секреты производства» я никому передавать не буду. Заживем тогда, сказал он, душа в душу. Я ответил старику, что на его место не претендую и вообще в Обухове задерживаться, не намерен.
Почти каждую неделю, на воскресенье я ездил в Москву. Сначала на стареньком автобусике «Пежо» или пешком в Ногинск, а потом часа два поездом. В вагоне как-то познакомился с красивой черненькой девчонкой. Она работала в Обухове на другой фабрике и, как я, каждую неделю ездила в Москву, домой. Звали ее Ида Лефель. Завязался роман. Продолжался он всю зиму и закончился так же неожиданно, как начался. Когда я задумался, не пора ли мне жениться (а шаг этот меня очень пугал), Ида неожиданно заявила мне, что… выходит замуж и возвращается в Москву. Я облегчено вздохнул, вопрос о женитьбе сам собой отпал, можно еще порезвится…
На комбинате привлекли меня к общественной работе. Вел кружок текущей политики, читал антирелигиозные лекции с опытами превращения воды в вино и т. п. У меня до сих пор сохранилась путевка такой лекции в деревне Балабаново на рождество 1929 года.
Весной 1930 г. подал заявление в партию. Партячейка комбината меня приняла, и дело было передано в округ (таково было тогда административное деление) в Москву, так как только окружком мог утвердить прием в партию интеллигентов.
Примерно в это же время меня вызвали в райотдел ОГПУ, в Ногинск, по поводу брака. Попугали, а, в конце концов, велели быть бдительным и в случае обнаружения вредительства сообщить. Таков был для меня восход Сталинской эры.
Этой же весной каждое утро на работе стали слышаться разговоры о том, что ночью раскулачили такого-то и такого-то, что такой-то не дожидаясь, удрал. Рабочие комбината в большинстве были связаны с деревней и некоторые из них тоже попали в число раскулаченных.
Деревенская жизнь мне надоела, надоело обедать в грязной столовой, дебелая официантка, которая оказалась виновницей моего «грехопадения»».
В мае 1930 года в газете «Ногинский рабочий» я прочел объявление о том, что Ново-Ногинской комвольной фабрике требуется начальник ОТК. Такие объявления были тогда в новинку. Ведь только после перехода в 1927 году на семичасовой рабочий день и непрерывную неделю-«пятидневку», в стране была ликвидирована безработица.
Ногинск, хотя и не Москва, решил я, но все же город, с театром и даже трамваем, единственный районный город с трамваем во всей нашей стране. Надо попытать счастья.
Съездил в Ногинск, быстро договорился с главным инженером Захаром Самойловичем Фрейдкиным (с которым вскоре подружился) и в конце мая уволился с комбината (тогда это было просто).
В первых числах июня я перебрался в Ногинск.
(продолжение следует)
Оригинал: http://s.berkovich-zametki.com/y2019/nomer2/mlaskin/