1.
Когда бабушка узнала, что меня назвали Таней, она была очень недовольна. Откуда моим совершенно ассимилированным родителям было знать, что в еврейской традиции не называют ребёнка по живому родственнику, только по умершему? Но потом бабушка вспомнила, что она-то совсем не Таня, а записана при рождении как Тойба («голубка» на идише), а в Польше звали ее Теофилия, по-домашнему Толя. «Толя! — умирала я с хохоту в свои четыре года, когда бабушка мне это рассказала. — Это же мальчиковое имя!» Бабушка хохотала вместе со мной.
Бабушка родилась и выросла в Люблине, в семье Макса Шпиро, врача и инженера-химика по образованию, в университете Гейдельберга он получил оба диплома. Она обожала отца и бережно хранила в памяти его образ, истории, с ним связанные, и рассказывала их детям и внукам. А рассказывать она была мастерица — цепкая память, великолепная яркая речь, отличное чувство юмора, умение посмеяться над собой. Эти ее способности унаследовали трое ее детей — все гуманитарии, никому не достались гены деда Самсона, блестящего математика и гениального инженера.
В детстве я постоянно требовала повтора любимых историй.
— Бабушка! Расскажи, как ты Рузю в корыте для свиней искупала!
— У нас во дворе жили свиньи, их разводил наш сосед. И стояло огромное корыто, куда хозяин свиней вываливал для них всякие отбросы: очистки овощей, хлебные корки, остатки супа. Однажды мы собирались в гости, мне было четыре года, а моей сестренке Рузе — два с половиной. Нас нарядно одели: белые плиссированные юбочки, блузки с матросским воротником, по моде, красные сапожки с пуговками. На головах алые банты. Пока родители собирались, нас выпустили во двор. И тут я увидела корыто для свиней. И решила, что перед гостями Рузю надо выкупать. Я ее посадила в корыто — жижи ей было как раз по плечи — и стала размокшей хлебной коркой «намыливать» ей голову. Тут из дома вышла красиво одетая мама — и увидела эту картину! Как она завизжит! В гости мы не пошли, Рузю долго отмывали в горячей воде, а меня поставили в угол.
— Бабушка! А теперь про сто косичек!
— Папа с мамой куда-то уехали на несколько дней, а мы остались дома с нашей служанкой Марьяной. Она должна была отвести нас на детский праздник. Почему-то Марьяна решила, что мы с Рузей недостаточно красивы, и сказала, что сделает из нас настоящих красавиц! Мы обрадовались. Накануне праздника Марьяна вымыла нам головы и заплела мокрые волосы в мелкие косички, сто косичек каждой! А волосы у нас были длинные и густые. На другой день косички высохли, Марьяна их расплела. И — ужас! Волосы у нас над головами встали дыбом! Пришлось срочно снова мыть головы, мы ревели, но на праздник не попали — с мокрой головой нельзя было выходить на улицу зимой.
Волосы у бабушки были замечательные и в старости, предмет ее гордости. Косу толщиной в руку она дважды укладывала на голове серебряной короной. А в гимназии вредные одноклассницы один раз незаметно привязали ее косами к спинке парты, и когда бабушку вызвали к доске, поднялся всеобщий хохот — встала, а идти не может! Учиться бабушка никогда не любила, но гуманитарные предметы, языки давались ей легко, без усилий. «Мои сочинения на уроках литературы всегда читали в классе — я была «примус»!» — говорила она с гордостью. «Примус!» — ржала я, поскольку знала, что это такая керосинка. И бабушка смеялась вместе со мной.
В младших классах женской гимназии Толя и Рузя встречались на большой перемене и спускались на первый этаж в буфет, который держал сторож дядя Федор. Ассортимент был небольшой: булочки, яблоки и горячие сардельки в огромной кастрюле.
— Что желают барышни? — спрашивал дядя Федор. Толя, протягивая деньги, важно отвечала за двоих:
— Как обычно: два яблока, две булочки и две сардельки!
И тут же добавляла умильно:
— Дядя Федор! Только, пожалуйста, яблоки — самые-самые сочные, а сардельки — самые толстые!
Многие уроки в женской гимназии были скучны, и девчонки в бабушкином классе придумали забаву (есть у меня подозрение, что инициатором была как раз бабушка!): почти не разжимая губ, они повторяли фразу: «О чем говорить, когда не о чем говорить!» Те, на кого преподаватель смотрел, замолкали и отвечали ему невинными взглядами, а остальные продолжали зудеть, доводя учителя до нервного срыва. В свое время, бабушкина старшая дочка Мирра изводила своих учителей разными способами: один раз принесла в спичечном коробке тараканов, положила его в стол преподавательницы по немецкому языку, чуть приоткрыв. В середине урока тараканы вырвались на свободу… Да и я в четвертом классе подговорила одноклассников мычать на уроке пения… Гены — сильная штука!
Еще две истории из времен бабушкиной школьной юности. Молодежь тогда увлекалась катанием на коньках. На катке играла музыка, светили разноцветные фонарики. Отдельные виртуозы исполняли сложнейшие прыжки и фигуры, как это описывает Владимир Набоков, но большинство просто ездили парочками по кругу, взявшись за руки.
— На каток надевали специальные короткие пальтишки, в которых удобно ездить. Я была толстухой, а мне хотелось покрасоваться перед одним мальчиком, он мне очень нравился! И я надела длинное элегантное пальто, в котором выглядела стройнее. Зацепила носком конька за полу пальто и плюхнулась на лед, как лягушка!..
— А вскоре случилась похожая история, уже в гимназии. Один раз в году для старших классов мужской и женской гимназии устраивали выходной бал. Никаких бальных платьев не разрешалось — мы приходили в той же коричневой форме, только с белым передником и с белыми бантами в косах. В актовом зале заиграла музыка. Девочки стоят с одной стороны зала, гимназисты с другой. Самые смелые мальчики подходят, приглашают девочку на вальс. А я стою в толпе девчонок, меня не видно. И я решила пройтись по залу, чтобы на меня обратили внимание и пригласили танцевать. Я шла, вскинув голову, стараясь ступать изящно, как балерина. Поскользнулась на натертом паркете — и ляпнулась у всех на глазах! Все захохотали, а я чуть не умерла — так мне было стыдно и обидно!
Рузя и Теофилия Шпиро, Люблин
Толя Шпиро, Люблин
У бабушки в семье друг с другом разговаривали по-немецки, с прислугой или поставщиками на идише, на улице по-польски, а в гимназии по-русски, поскольку Польша тогда была частью Российской империи. Всеми языками бабушка владела в совершенстве до конца жизни.
Когда меня маленькую родители оставляли на несколько дней у бабушки (это случалось нечасто), моя жизнь превращалась в сплошной разврат. Все правила нашего домашнего уклада исчезали. Я могла валяться в кровати хоть целый день. Мыться меня никто не заставлял — бабушка приносила миску с теплой водой и протирала мне руки и лицо влажным куском ваты, прямо в кровати. Зубы тоже можно было не чистить — ура! Бабушка давала мне ломтики яблока, считая, что это заменяет чистку зубов. Также в кровать мне приносился мой любимый завтрак: куски черного хлеба с маслом, на которых лежал еще теплый омлет, бабушка почему-то называла его «блинчик».
Гулять со мной бабушка ленилась, и я могла хоть весь день смотреть по телевизору все детские передачи.
Вспоминая это безобразие сейчас, я думаю, что всё было правильным — родители должны воспитывать, а бабушка с дедушкой — баловать. Тогда возникает полноценность и многоликость мира.
Когда мне исполнилось двенадцать лет, я получила от бабушки роскошный подарок — часы! Чудные часики в золотистом корпусе, секундная стрелка заканчивалась крохотным красным треугольником, я могла бесконечно смотреть, как этот треугольничек весело прыгает с цифры на цифру. Часов тогда в классе не было ни у кого, и мои родители долго отговаривали бабушку от этого слишком дорогого подарка, явно не по возрасту. Но бабушка твердо настояла на своем. И только став взрослой и окунувшись в еврейскую культуру и традиции, я поняла, что для бабушки эта цифра — двенадцать лет — была принципиальной. Бабушка помнила свою «бат-мицву» — когда девочки торжественно отмечают переход в следующую возрастную категорию — «взрослую».
Два брата бабушкиного отца, Маркус и Исаак Шпиро, были процветающими банкирами в Варшаве. Их банки и богатые дома стояли на центральной Маршалковской улице. Бабушка любила гостить у дядьев и дружила с дочерью Маркуса, своей ровесницей и тезкой — ту тоже звали Толей. Однажды, приехав в Варшаву на каникулы, бабушка увидела у Толи на пальце колечко со сверкающим камнем. И ей страстно захотелось такое же! Просить напрямую она считала неудобным, а потому изобрела обходной путь: целый день, так или иначе, заговаривала о кольцах. «Ах, какое колечко я видела в витрине!» — твердила она с утра. Притом, всё время ходила надутой, показывая, какая она бедная-несчастная. И добилась своего — дядя купил ей кольцо! «В общем, я отвратительно себя вела! — говорила бабушка, посмеиваясь при этом. — И как мне не было стыдно так выцыганивать колечко!»
В том же доме у дяди бабушка выпендрилась еще раз. Для обеих девочек, учившихся уже в старшем классе гимназии, были куплены билеты на гастрольный спектакль Петербургского драматического театра. Гимназисткам тогда категорически запрещалось посещать театры, и бабушкина сестра Толя надела на выход нарядное платье. А бабушка вдруг заупрямилась и сказала, что пойдет только в гимназической форме! Подозреваю, дело было в том, что платье кузины было лучше, чем ее. Никакие уговоры не помогли — упрямица отправилась в театр в форме. И сразу же в фойе была остановлена строгим служителем и отправлена домой. Вечер был испорчен. Оглядываясь на свою юность, я понимаю сейчас, что эти приступы немотивированного упрямства, осложнявшего жизнь и себе, и окружающим, достались мне от бабушки. Стоит влезть в семейные истории, и ты начинаешь догадываться о себе самой.
Маркус Шпиро, дядя моей бабушки
Толя Шпиро, дочь Маркуса, кузина моей бабушки
И еще помню рассказ бабушки о ее бабушке Эстер. Та была очень важной дамой. Каждый день, в определенный час, к ней заходили сыновья: Маркус, Исаак, Бернард и Макс (когда приезжал в Варшаву из Люблина). Перед этим визитом служанка помогала ей надеть строгое вечернее платье и подавала чистый, уложенный в прическу парик (мои знания о жизни и быте евреев были в юности равны нулю, поэтому парик я воспринимала, как дань восемнадцатому веку, спутав его с началом века двадцатого — давно же было, правда?).
Эстер, мать Макса, бабушка моей бабушки. Урожденная Мендельсон, в двух замужествах — Шпиро и Могилевер
Сыновья проводили с матерью час времени, почтительно с ней беседуя, к столу подавались только чай и печенье.
Все братья Шпиро вместе. Стоят Макс, Маркус, Исаак. Сидят: младший Бернард и сестра Рахиль Шпиро (скорее всего). Юные дамы — жены старших братьев, Густава и Салья
Это бабушка рассказала в глубокой старости — ей хотелось такого же ежедневного сбора всех детей в определенный час и плавной, почтительной беседы. Но советское время было иным, быстрым, нервным, дочери и сын работали, помимо этого делали тысячу дел… Какой уж тут ежедневный сбор за чаем с печеньем!
В 1910 году Макс Шпиро неожиданно остался без работы. Фабрикант, у которого Макс работал химиком, позволил себе антисемитское высказывание, и Макс ушел, хлопнув дверью. Некоторое время семья находилась во взвешенном состоянии, но в 1913 году младший из братьев Шпиро, Бернард, открыл в Петербурге красильный завод и предложил Максу место инженера-химика. Макс с женой и двумя дочерями переехал в столицу Российской империи. Поскольку бабушка тогда уехала из Польши навсегда, и с этого момента началась российская часть ее жизни, я добавлю несколько слов.
У бабушкиной мамы Фанни было шесть сестер. Об одной из них, Цецилии, я запомнила три крохотных эпизода. Приведу их здесь, потому что больше рассказать их негде и некому.
Цецилия и Пинхус
Дядя Пинхус и тётя Цецилия были маленькими, кругленькими и обожали друг друга. Возвращаясь домой, Пинхус часто доставал из кармана пальто большую мягкую грушу и, минуя клубок из шести детей, вопящих: «Папа! Папа!», протягивал ее жене.
— Кушай, Циленька!
Цецилия часто запиралась в спальне и проводила часы перед трюмо, накладывая кремы, маски, пудрясь и завивая щипцами локоны. Дети, соскучившись, стучались в дверь и спрашивали:
— Мама! Что ты там делаешь так долго?
— Я делаю вам красивую маму! — отвечала Циля через дверь.
Это был богатый дом в Люблине. Как-то, когда Циля и Пинхус были в театре, к ним залезли воры и украли все Цилины драгоценности.
Прослышав об этом, бабушкина мама Фанни отправилась к сестре, чтобы ее утешить. Когда она открыла дверь, то услышала звуки патефона: Циля и Пинхус, два пухлых шарика, увлеченно танцевали в гостиной.
— Циля! — вскричала Фанни. — Такое несчастье! Как ты можешь танцевать?!!
— Оставь меня в покое! — ответила Цецилия, не прерывая танца. — Не порти нам настроения!
Цецилия и Пихус Хват, и все их дети погибли во время Холокоста. И оба дяди-банкира, и все их потомки исчезли тогда же. Из огромной польской ветви не осталось никого.
2.
В Петербурге семья Шпиро поселилась в большой квартире при заводе на Малом Резвом острове. Бабушка, окончившая гимназию, начала выезжать в свет. У нее появился постоянный поклонник, Михаил Ф. Он чуть ли не ежедневно приходил к Шпиро, считался женихом. Макс и Фанни смотрели на него одобрительно — положительный, серьезный молодой человек, явно любит Толю. Дело шло к свадьбе.
Толя Шпиро, окончившая гимназию
Но в судьбу вмешалась Первая мировая война — Михаил получил повестку в армию. Толя грустила, утратив преданного поклонника, и Фанни повезла дочь развеяться в знакомый дом. Там был гость, инженер Самсон Разумовский — пожилой, как решила восемнадцатилетняя Толя — ему было двадцать семь лет. Высокий молчаливый блондин весь вечер не сводил глаз с кареглазой болтушки и хохотушки и напросился проводить барышню и ее маму до дома. Роман развивался стремительно. Дедушка и бабушка служат наилучшей иллюстрацией поговорке, что противоположности сходятся. Он — интеллектуал, трудоголик и нелюдим. Она — белоручка, обожавшая общение и болтовню. Они прожили в любви и согласии полвека, преодолевая вместе всё, что посылало им щедрое на пакости время — террор, блокаду, «борьбу с космополитизмом», нищий советский быт…
Но в 1915 году они ничего этого еще не подозревали, и 22 декабря была сыграна свадьба. На свадебных карточках-приглашениях бабушка была записана, как Татьяна Максимовна — то ли дед Самсон так ее переименовал, как говорит одна из семейных легенд, то ли это была дань русской среде, но с этого времени она стала Таней.
Свадебная карточка
Утром перед свадьбой бабушка побежала в самую известную парикмахерскую, чтобы сделать парадную прическу. Парикмахер сказал ей:
— Закройте глаза! Я вам сделаю такой шик!
Бабушка послушно закрыла глаза. Когда открыла и увидела «шик», то пришла в ужас! На голове был сложнейший шедевр парикмахерского искусства — взбитые волосы, щипцами выложенные «волны», локоны у висков… Она заплатила за работу, побежала домой, вымыла голову и заплела косы. Гости гуляли в большой квартире Шпиро, и в самый разгар веселья раздался звонок в дверь. Михаил Ф. вернулся с фронта и поспешил к своей невесте.
— Что тут у вас происходит? — спросил он открывшую дверь служанку.
— Как что? Свадьба! Старшая барышня замуж вышла!
Михаил повернулся и вышел. Погулял по городу, пришел немного в себя. Купил роскошный букет роз, вернулся в дом, поздравил бабушку и пожелал ей счастья.
— Он надеялся меня смутить, но я была так счастлива, что мне на него было совершенно наплевать! В общем, я поступила, как ужасная свинья — даже не написала ему на фронт о свадьбе! Потом он женился, и мы с дедушкой несколько раз бывали в гостях в их шикарной квартире: бронза, хрусталь, картины на стенах. Михаил был зубным протезистом, зарабатывал прекрасно. «Ну, я, конечно, не инженер, куда мне!» — говорил он мне. А мы потом шли к себе домой, где никакой роскоши не было, а спали трое наших детей, и я говорила: «Сема! Насколько мы лучше живем!» А у них с Бертой детей не было.
Молодая семья Разумовских начала жизнь в богатстве и благополучии. Самсон занимал высокую должность ведущего инженера по водопроводу и канализации столицы. Макс Шпиро подарил дочери на свадьбу четырехкомнатную квартиру на Третьей Роте, ставшей потом Третьей Красноармейской. Обставил ее прекрасной мебелью собственной работы, с резьбой, бронзовыми накладками, перламутровыми инкрустациями, с обивкой зеленой кожи. Подарил большую библиотеку книг на немецком — там были Гейне, Гете, Шиллер, Лессинг. И еще пианино Оффен-Бахер.
… В страшные дни блокады эта библиотека и большая часть мебели была сожжена в буржуйке, а пианино обменено на полтора килограмма гречи…
В январе 1917 родилась дочка Мирра. Роды прямо в квартире принимали приглашенный профессор и акушерка, после были наняты няня и иная прислуга. К рождению внучки из Елисаветграда приехала свекровь, Анна Львовна Разумовская, дама властная и надменная. Если свекор, Лев Самсонович, был в общении прост и мягок, то Анна Львовна держала себя барыней, блюла свой статус. Как-то бабушке понадобилось расплатиться с рабочими, которые что-то достраивали в квартире.
— Подержите, пожалуйста, Миррочку, — сказала она свекрови, — пока я принесу деньги.
— Еще чего! — высокомерно бросила та. — Они подумают, что я прислуга!
А потом мирная разумная жизнь разом переломилась, и не только в семье моих близких, но и по всей обезумевшей стране. В Петрограде наступил голод, разруха. На семейном совете было решено отправить бабушку с полуторогодовалой Миррочкой к свекру, в хлебную Малороссию. Не успела она приехать в Елисаветград, как попала под волну погромов. Вот бабушкин рассказ об этом, который мои папа и сестра записали на магнитофон.
— Начались на Украине еврейские погромы. Безумные, из города в город шли погромы. Орудовала Маруська Никифорова — это была женщина-бандитка во главе этих бандитов, которые вырезали еврейские семьи. И мы попадаем в такую полосу. У них была молочница Лиза. Где-то она жила за городом, довольно далеко. Вызвали Лизу сюда, и дедушка ( бабушкин свекр, Лев Самсонович Разумовский — Т.Р.) с ней поговорил. Дедушка был красавец писаный, в него была влюблена половина города. И она сказала: «Знаете что? Поедем к нам. Все-таки это деревенское место».
Ну, мы поехали. Лиза открыла подвал — погреб — и всех нас впихнула в этот погреб. И закрыла. Можешь представить, что в погребе, где она держит картошку и капусту, и всякие такие вещи, семья появилась. А потом еще огромное количество народу, евреев. Мирре в это время не было двух лет. Темно, света нету. Она подняла дикий рев. Плачет! Ребенок испугался. Если бандиты придут, они же плач услышат, значит, они найдут это место! Я говорю: «Как хотите, что хотите — я выйду». — «Как же ты выйдешь? Они же здесь бегают, они же…» — «Я не могу! Ведь я наведу сюда бандитов! Этих головорезов!»
Вышла я с ней. Вот как сегодня эта картина: ребенок на руках, белый день — это была не ночь, это был белый день. Вышла и села прямо на дороге. Вот, посередине. А тут летят эти бандиты на лошадях. И через мою голову перескакивает лошадь с бандитом! А я сижу на улице вот так, с ребенком на руках, который еще плачет и пописал. Знаешь, я не помню, как я выжила. Потом я встретила одного человека, который подошел и меня что-то спросил. Он говорит: «До смерти я не забуду ваших глаз!» Такой был ужас. Ты представляешь себе: через тебя перескакивает казак на лошади с нагайкой в руках, который бегает за еврейскими семьями! Ну, в общем…
В эту ночь перерезали четыреста человек. Женщин там сколько-то называли, детей… Я сама видела потом, как таскали вещи, как падали бабы под тяжестью зеркал, сундуков — из квартир грабили. Когда мы вернулись к себе в квартиру, так и у нас так было. У них ( Разумовских — Т.Р.) никогда не покупалось килограммами — всё покупалось мешками. Если мука — так мешок. Если сахар, песок, так мешок. Не по три, не по пять килограммов, а по шестнадцать. Всё это было ножом разрезано, эти продукты все высыпаны. Краны открыты и, значит, льется вода на это всё. Подушки, перины распороты — всё перо вывалилось, и везде эта каша — мука, сахар, песок, рис, перья… Пианино было разбито вот на такие маленькие кусочки. По-видимому, деньги искали внутри, так рубили топором или шашками… Еврейские квартиры и дома были крестами мелом обозначены. И вот так мы пережили пять погромов…
Как бабушка выбралась оттуда, я подробно рассказала в истории жизни прадеда, Макса Шпиро, который помчался на Украину выручать дочь.
К этому времени Рузи уже не было в семье, осенью 1917 года она, не сказав ни слова родным, сбежала в Финляндию, где вышла замуж за художника Ильмари Сойкканнена. Сестры свидятся только в 1962 году, когда хрущевская оттепель немного разожмет челюсти режима, и Рузя сможет приехать в Ленинград.
После революции красильный завод Бернарда Шпиро был национализирован, оба брата остались без работы. Макс поехал по делам в Нижний Новгород, зашел там к знакомым. А у них чекисты как раз производили обыск. Макса арестовали заодно с хозяевами — террор новой власти набирал обороты. И вот тут проявилась главная бабушкина черта. Балованная белоручка, трусиха, не знающая реальной жизни — в экстремальных ситуациях, когда надо было спасать близких, она становилась бесстрашной. Ей все говорили, что если чекисты загребли человека, тут уже ничего не поделаешь. Она не стала никого слушать, помчалась в Новгород и прямо пришла в ЧК. Добилась приема у начальника, плакала, рассказывала ему, какой замечательный человек ее отец… И совершила чудо, Макса выпустили.
…Так же, как после получения известия, что мой папа тяжело ранен на фронте и ему ампутировали руку, она поехала через разоренную войной страну, передвижение по которой требовало преодоления многих сложностей и официальных пропусков, в дальний госпиталь. Ночью, на какой-то лодчонке переправилась через реку Унжу — она, которая не умела плавать и всю жизнь боялась воды — только чтобы быть рядом с сыном…
Макс Шпиро раньше многих понял, что представляет из себя новая советская власть, и в 1924 году они с Фанни уехали в Палестину, где их ждал дом с садом, подаренный ему в награду за его врачебные заслуги, когда он успешно сражался с малярией, косившей первых поселенцев в конце XIX века.
С дочерью и зятем Макс договорился, что осмотрится и пришлет им вызов. А пока что жизнь семьи Разумовских в Ленинграде шла своим чередом, вписываясь во все происходящее вокруг. Родилась вторая дочка — Лиля, потом сын Левушка. Как и до революции, дед Самсон Львович занимал высокую инженерную должность, но нищая советская зарплата могла обеспечить семье только очень скромное, почти скудное существование. Он работал без отпусков и выходных, брал дополнительную работу на ночь, но на шесть человек, включая няню Ксеню, жившую тут же в доме, денег всегда не хватало. Носили много раз перешитую одежду, питались скромно — сыр и колбаса покупались только к праздникам.
Дед Самсон, бабушка, дочки Мирра и Лиля. Примерно 1924 год
Но при всем при этом дед и представить себе не мог, чтобы его жена пошла служить или занялась черной работой по дому. Равно как и бабушка — они были людьми XIX века и меняться не собирались. Они знали твердо: муж обеспечивает материальный уровень семьи, жена возглавляет дом. Всю черную работу: мытье полов и окон, стирку и прочее делали нанятые люди. Готовила няня Ксеня.
Бабушка как-то гордо мне сказала, что ни разу в жизни она не вымыла пола. Даже в голодной эвакуации, когда они жили в деревенской избе, она отдавала свой хлеб хозяйским детям за мытье полов.
Чтобы помочь деду, бабушка регулярно закладывала в ломбард вещи — остатки прежней богатой жизни. И никогда не высказывала претензий мужу за то, что живут они более, чем скромно. Наоборот, она всегда говорила ему, что их дом — самый лучший! Самсон Львович после тяжелого рабочего дня и нервирующих ситуаций внешнего мира, приходя домой, встречал любовь и заботу жены, окунался в веселую и добрую атмосферу дома, которую она творила.
Мирра, Лиля и Лева Разумовские, примерно 1928
Бабушка постоянно создавала у детей «культ отца», он для них всегда был немного на пьедестале. Управляла они своими шумными и озорными детьми (это относилось к Мирре и Леве, Лиля была послушным ангелом) добром и лаской. Самой страшной фразой, в случае непослушания, было «скажу папе». И озорник тут же поджимал хвост.
Мирра, Лиля, Лева, примерно 1934
Дом всегда был полон народом — бабушка не могла жить без общения. Забегали соседи: пожаловаться на жизнь, одолжить сахару, позвонить по телефону. Телефон в частном доме был редкостью, деду его выделили из-за ответственной должности инженера. Приходили Миррины подруги-студентки, Лилины соученицы, приходили товарищи моего папы. Всех сажали за стол, всех радушно угощали. Студентки мылись в ванне, тут же стирали свои вещички, часто кто-то из них оставался ночевать. Это постоянное мельтешение посторонних людей раздражало деда. Но бабушка говорила:
— Сема! Ведь у них в общежитии часто не бывает воды — пусть помоются… Но ведь этому человеку негде ночевать — не гнать же его на улицу. И незваный гость оставался.
Одна старушка сказала бабушке:
— Вот про вас плохое говорят, что вы — евреи. Какие же вы евреи — ты же христианская душа!
— Ты подумай, такое мне сказать! Смех и грех! — возмущалась и смеялась бабушка.
Бабушка, 30-е годы
Нет, было несколько попыток бабушки заработать. Некоторое время она ходила на курсы чертежников, но чертежи не получались, и бабушка с радостью бросила учебу. Потом она пробовала давать уроки немецкого частным ученикам, но из этого тоже ничего не вышло. Затем была куплена пишущая машинка, чтобы бабушка ее освоила. Машинка так и простояла закрытая до шестидесятых годов, когда ее освоил мой папа и стал печатать на ней свои рукописи.
Она была душой и центром своей семьи, хранительницей очага, традиций, сказительницей историй рода. Она жила интересами детей и мужа, гордилась ими, была каждому понимающим и чутким другом. Дед был блестящим интеллектуалом, эрудитом. Но его защитой, его тылом в жизни была она. «Ты моя надежда и опора!» — повторял он ей. «Мой князь Серебряный», — называла его она, охватывая сразу и его благородство, чистоту души, и рано поседевшую голову. Ее трое взрослых детей, все трудяги, все с высшим образованием, приходили к ней со всеми своими горестями, сомнениями, проблемами. Они знали, что их всегда выслушают, поддержат, дадут мудрый совет. Вроде бы прожившая вне социума, бабушка по-человечески понимала жизнь лучше иных.
После убийства Кирова в Ленинграде начался тотальный террор. Ночами по городу разъезжали воронки, наводя ужас, людей вытаскивали из постелей, увозили, и они исчезали. Арестовали нескольких соседей по дому, где жили Разумовские, многих коллег деда на работе. Дед потерял сон, ночами он стоял у окна, ждал ареста. Бабушка пыталась его успокоить, уговорить поспать. Радио и газеты истерически призывали к бдительности, писали о врагах, врагах, врагах… Печатали письма трудящихся, призывавших расстрелять всех вредителей и шпионов, наймитов империализма. Бабушка говорила:
— Откуда вдруг столько врагов? Быть такого не может…
Возможно, деда от ареста спасла тяжелая болезнь. Дантист занес инфекцию, и у деда начался сепсис. Несколько месяцев он провел в больнице между жизнью и смертью. Врач сказал бабушке:
— Его может спасти только апельсиновый сок.
И бабушка покупала апельсины в огромных количествах, продавала для этого вещи, ночевала в больнице.
— Он пил сок и говорил мне: «Таня! Тут, наверно, три килограмма апельсинов, это ведь очень дорого…» А там было семь-восемь килограмм…
И она выходила мужа, дед вернулся домой слабый, постаревший, но живой. Болезнь стала предлогом для просьбы о выезде в Палестину к родственникам — на год, для укрепления здоровья. Они получили разрешение, заплатили огромную пошлину, продавали вещи — готовились уезжать. Возвращаться не собирались. Деда ждало место главного инженера по водопроводу и канализации Тель-Авива. Но после разрешения пришел отказ. Так семья Разумовских осталась в России.
3.
О том, как моя семья пережила блокаду, подробно, по месяцам, написал мой отец в книге «Дети блокады». Как исчезала еда из магазинов, уменьшались порции хлеба вплоть до того кусочка серо-зеленой выпечки, величиной со спичечный коробок…
Я не буду повторять эти рассказы, вспомню только один эпизод, не вошедший в папину книгу.
К моим родным зашла женщина, крестьянка, с одиннадцатилетней дочкой. Она когда-то приходила в дом делать уборку. Теперь они бежали из области, захваченной немцами. Остановились у родственников в Ленинграде и привезли с собой огромное богатство — половину лошади. Через месяц в дверь позвонили. На пороге стояла та самая девочка, дочка этой женщины.
— А где мама?
— Мама умерла.
Конину родственники забрали себе, девочку выставили на улицу, дав ей с собой одеяло. Она пришла в единственный дом, который запомнила после приезда…
— А где твои продуктовые карточки?
— Нету. Отобрали…
Бабушка не смогла прогнать ребенка. Но чем же ее кормить?
— Я раскладываю картошины по тарелкам. Лишнюю половинку Леве, он совсем тощий… Нет, как же я недодам ребенку, этой девочке? И перекладываю туда-сюда…
Это еще было самое начало блокады, когда в доме иногда бывала картошка. Через какое-то время девочку принял детский дом.
Семья выжила только благодаря исступленной преданности друг другу, которая была сильнее сводящего с ума голода. Лиля, работавшая медсестрой в госпитале, ела из своего пайка одни супы, а весь хлеб и каши копила и передавала родным. Бабушка поначалу меняла на рынке вещи на еду, но потом ослабла и выходить уже не могла. Вся связь с внешним миром — добыча топлива, еды, вода, которую надо было приносить издалека — легла на плечи Мирры и моего пятнадцатилетнего папы. Пока он однажды, поднявшись с ведром воды на свой третий этаж, не упал на пол. Жизни ему осталось три дня, как сказала приглашенная врач…
Мирра обегала город, достала у начальника «Водоканала», где дед служил инженером, направление в стационар, где подкармливали «ценных специалистов», для отца и брата. Отца отвела туда, а брата, завернув в одеяло, отвезла на санках.
Направление в стационар
И папа, еще лежачий, сахарный песок, который давали в стационаре, не ел, а копил для сестры и мамы. А дед, который был крупным мужчиной и страдал от голода сильнее других, не нашел сил оторвать от себя еду… Голод ломал людей не только физически, он корежил психику. И бабушка это понимала и никогда-никогда не упрекнула мужа за эту слабость, в которой не было его вины…
После стационара дед и папа вернулись домой, слабые, но на своих ногах. Было понятно, что второй такой зимы папа не переживет, и Мирра, чьей энергией, изобретательностью, волей жила семья, нашла выход. Она устроилась воспитателем в детский дом, который готовился к эвакуации, и там же оформила бабушку воспитателем малышей и брата как воспитанника старшей группы.
В июне 1942 года детский дом 55/61 благополучно пересекает Ладогу по «Дороге жизни» и добирается до деревни Угоры Горьковской области.
Впервые в жизни бабушка оказалась вырванной из своего мира, мира семьи. Для нее это было сплошным стрессом — жизнь в крестьянской избе, в углу, отгороженном занавеской. Тяжелая работа в детдоме, но, прежде всего, неизбежность существования в советском коллективе. Детский дом возглавляла Ольга Александровна Сарёнок, и с ней бабушке было труднее всего.
Эти две женщины были с разных планет. Коммунистка Сарёнок неутомимо выбивала для детского дома еду, топливо, помещение. Если требовалось, орала, била кулаком по столу, грозила арестом, но получала всё, что было нужно для выживания двух сотен ребят. При этом была советской хамкой, могла при детях оскорблять и ругать своих же сотрудников, которые самоотверженно работали в детском доме.
Бабушке доверили самых младших детей. Вечером, после отбоя, их всех надо было уложить спать. Дети укладываться не хотели, прыгали, вопили. И бабушка придумала способ. Свой сахар — дневную норму, она делила на крохотные кусочки, и каждому ребенку вкладывала в рот«конфетку». И малыши засыпали с этой волшебной сладостью. Ольга Сарёнок как-то застала бабушку за этим занятиям. И заорала: «Вы не педагог, а дерьмо! Уволю!»
Другой случай. Мимо Угор гнали по этапу крымских татар. Шли, шатаясь, измученные женщины, вели за руку или несли на себе детей. Бабушка сунула в чьи-то протянутые руки кружку с водой, кусок хлеба…
Это увидела Ольга Сарёнок. И снова был бешен ый ор на бабушку, которая поддерживает «врагов народа»! Конечно, бабушкина «внеклассовая» человечность была ей непонятна. Сталкиваясь с людьми иной, чуждой породы, бабушка вздыхала: «Господи! Как велик и разнообразен Твой зверинец!»
Как-то я спросила бабушку, что было самым трудным в самой работе. Не задумываясь, она ответила:
— Шнурки. Надо было завязать пятьдесят пар шнурков на ботиночках утром, потом развязать их перед «тихим часом», потом снова завязать и развязать…
Воспитанники детского дома, оставившие о нем записки, вспоминают бабушкину доброту.
Завен Аршакуни: «Я любил ходить к Татьяне Максимовне. Она всегда давала мне что-нибудь вкусное: то морковку, то пряженник. А один раз, когда у нее ничего не оказалось, дала мне луковицу. Я возвращался в церковь по весеннему снегу, грыз луковицу и закусывал сосулькой».
Однажды из Ленинграда пришла посылка, дед прислал сгущенное молоко и мешочек манной крупы. Бабушка варила в избе кашу на молоке, а рядом вертелись крестьянские дети, привлеченные немыслимым ароматом.
Папа пишет в «Детях блокады»: «Когда каша сварилась, мама достала из шкафа все наши блюдечки и наполнила их до краев горячей ароматной белой массой — каждому ребенку по блюдечку.
— Вот только ложечек у меня на вас всех не хватит, — сокрушалась мама.
Однако ложечки не потребовались. Каждый ребенок благоговейно и осторожно брал блюдечко обеими руками и отправлял его содержимое в рот. После окончания трапезы, каждое блюдце было тщательно вылизано и абсолютно чистым и блестящим возвращено маме».
Оттуда, из Угор, мой папа, когда ему исполнилось семнадцать лет, ушел на фронт. Перед этим он посадил на выделенных грядках овощи, собрал урожай картошки, морковки, лука, и оставил маму и Мирру с запасом еды. Вот так папа написал о последних минутах прощания с родными.
«Мы стоим на дороге около Копцевской горы — традиционного места расставания. Играет гармонь, звучат частушки вперемешку с матерком, парни напоследок тискают девок и отмахиваются от матерей, стоит непрерывный вой и плач провожающих женщин. Не плачет лишь одна моя мама. Она молчит и вглядывается странно и пристально в мое лицо. Мы молчим, потому что уже все сказано…
Кто-то понукает хмурых лошадей, и сани трогаются. На санях наши мешки, поверх мешков развалился Пашка Громов, он тискает кучера — Шурку-письмоноску.
В последний раз я целую маму и Мирру, поворачиваюсь и иду, рядом горланят частушки мои товарищи, угорские парни. Они почти все пьяны, но идут бодро, поют, перебрасываются шутками. Все они почему-то низкорослы и кряжисты. Я иду молча и слышу, как меня кто-то догоняет. Оборачиваюсь. Мирра подбегает ко мне и крепко жмет руку. Вдали стоит мама, одна, маленькая и беззащитная. Она не плачет. Слезы комком подпирают горло. Я вырываю руку и догоняю подводы» ( Лев Разумовский, «Нас время учило…»)
Лев Разумовский, февраль 1944, фронт
В июле 1944 года папа был тяжело ранен на финском фронте, потерял руку и после девяти месяцев госпиталей вернулся в Ленинград. Все мои близкие чудом пережили войну и собрались в той же квартире, на Третьей Красноармейской: дед, бабушка, Мирра, Лиля и папа. Веря, что наконец-то начнется спокойная счастливая жизнь.
Бабушка и дедушка, после войны
Мирра Разумовская, 1946
Лиля Разумовская, 1946
Лев Разумовский, после войны
4.
После войны дед Самсон Львович возглавил группу инженеров, работавших над проектом «Новая усовершенствованная система водоснабжения и канализации Ленинграда». Защита проекта прошла блестяще. Кто-то из членов Учёного совета сказал:
— Вы все здесь профессора, а Разумовский — новатор и академик в своей области!
Дед, Самсон Львович Разумовский
А потом вдруг проект притормозили. И выползло страшное слово «вредитель». Это был готовый смертный приговор, ведь кампания «борьбы с безродными космополитами» мощно набирала обороты.
Знакомые перестали звонить, а при встрече отшатывались на другую сторону улицы. Дед не мог есть, спать и ежеминутно ждал ареста. Москва затребовала проект на перепроверку, а потом вызвала всех его участников на повторную защиту.
В Москве деду стало совсем плохо, и сотрудники вызвали бабушку. Она приехала на другой день и не узнала мужа: он был подавлен, угнетён, зарос седой щетиной и превратился в старика. Бабушка пригласила парикмахера, привела мужа в порядок, а потом, взяв его за руку, стала говорить что-то тихим и спокойным голосом. И он заснул впервые за много ночей. Одолжив у родственников деньги, бабушка купила ему новую рубашку и галстук, отпарила костюм, начистила ботинки и поехала с ним на защиту проекта.
Он начал говорить еле слышно. Потом постепенно, увлечённый своим детищем, осмелел, голос зазвучал сильно и победительно. Когда он закончил, сначала было тихо, а потом зал разразился аплодисментами.
Дед легко сбежал с кафедры, на которую сорок минут назад поднялся с помощью двух мужчин, обнял плачущую бабушку и они, отказавшись от банкета, уехали в Ленинград.
Все эти многолетние стрессы и подавляемые страхи вылились в онкологическое заболевание, и в 1962 году деда не стало. У бабушки начался новый, долгий период жизни, уже без ее «Князя Серебряного».
Бабушка и дедушка, начало 60-х
5.
Когда моя мама выходила замуж за папу, Мирра предупредила ее:
— Лена, запомни, наша мама — такая мягкая и добрая, но не обманывайся. У нее самый сильный характер в семье.
В квартиру на Третьей Красноармейской вселились оба бабушкиных зятя, мужья дочерей, потом там же родились и росли внуки. Жилья, как известно, не хватало, и это была вынужденная ситуация. Комнаты дробились на узкие пеналы. В одной, единственной просторной комнате, с двумя окнами, жила бабушка. В двух смежных пеналах — Лиля с мужем и двумя детьми. Еще в двух пеналах — Мирра с мужем и дочкой. Квартира превратилась в коммуналку, правда, все жильцы были родными. До женитьбы там жил еще и мой папа, но потом он переехал к молодой жене в ее комнату на Басковом переулке. Все на Третьей жили друг у дружки на виду, готовили на одной кухне… И это не могло не создавать напряжения.
Бабушка повторяла:
— Чтобы ладить со взрослыми детьми, надо быть слепой, глухой и немой.
Это была очень мудрая мысль, но осуществлять ее на практике бабушке не удавалось. Она никогда не забывала, что эту квартиру подарил ей к свадьбе отец и что она глава своей семьи. И когда наблюдала сложности семейной жизни дочерей, то не могла не вмешиваться.
Детьми своими она страшно гордилась, называла их общей формулой «три орла, три осла, три бриллианта». «Ослы» — потому что непрактичные, доверчивые, думающие о других в первую очередь. А зятьев и невестку она всегда считала пришлыми, осчастливленными.
Лиля была учителем литературы, ее муж — хирургом. Моя мама преподавала фольклор в музыкальном училище Римского-Корсакова. Бабушка возмущалась:
— Нет, ну как так можно! ОНА (Лиля) приходит домой уставшая, ей еще и тетрадки проверять! А он (зять) требует, чтобы она разогрела и подала ему обед! Ему, что, самому трудно это сделать?!.. Или вот ОН (мой папа) возвращается из мастерской, целый день работал, устал. Она (невестка), что, не может погреть и подать ему обед? Он должен делать это сам?!!
Я давилась от хохота, а бабушка не знала, что практически цитирует известный анекдот о еврейской маме.
В 1969 году дом на Третьей Красноармейской государство отобрало под учреждение, а жильцов расселили по отдельным квартирам. Бабушка оказалась в одной квартире с Миррой, в Купчино. Но и в доме Лили у нее была своя комната. В нашей квартире отдельной комнаты не было, и ей поставили кровать там, где спала я. С этого времени вся жизнь бабушки заключалась в перемещениях между этими тремя точками. Она не могла долго усидеть на одном месте, ей всё время казалось, что без нее у других детей что-нибудь случится.
К нам она приезжала всегда с сумкой, наполненной баночками с едой, которую она нахватывала из того, что готовили ее дочери, и везла подкормить сына — непреодолимая память о войне.
Чувство юмора она сохраняла долго. Глядя в зеркало, говорила скептически: «В моей юности зеркала были лучше!»
В 1962 году в Ленинград приехала из Финляндии Рузя.
Таня и Рузя, встреча сестер в Ленинграде, 1962
А потом бабушка съездила к сестре в Турку, для нее это был настоящий подвиг. Вернулась оттуда счастливая и помолодевшая. В поезде она разговаривала с попутчиками по-польски, в Финляндии с родней по-немецки и убедилась, что владеет языками по-прежнему. Бабушка с упоением рассказывала, как Рузина служанка подавала обеим сестрам завтрак и обед, а потом, когда они отдыхали, успевала выстирать и выгладить одежду, почистить обувь и не забывала утром и вечером смазать им руки и лицо кремами… Она вернулась в положение барыни, и ей там было очень комфортно.
У бабушки были точные представления, что прилично, а что нет. Если она дарила мне трусики, то шепотом говорила: «Посмотри там, в пакете». А когда я ушла из дому и стала работать дворником, бабушка всем знакомым рассказывала, что внучка работает в библиотеке. Девочка из нашей семьи — дворник?!! Это невозможно!
На моей памяти, бабушка читала только журнал польский журнал «Ванда», когда он изредка попадал к нам, и бесконечно перечитывала трилогию Бруштейн «Дорога уходит в даль», окунаясь в родной мир детства и юности. Она боялась новых мест в городе и новых маршрутов транспорта. Ни разу не проехала на метро. Гордилась тем, что в жизни не принимала никаких таблеток. Никогда не ходила в театр, на концерты или на выставки. Это в Ленинграде! Вне семьи для нее не существовало ничего.
Когда я собралась замуж, бабушка допросила меня о женихе. Одобрительно кивала на слова: «еврей, гораздо старше, педагог, композитор, друг родителей…». Потом выпрямилась и произнесла:
— Надеюсь, он понимает, в КАКУЮ семью его берут?!!
Успела увидеть моего сына и порадоваться новому правнуку. По завещанию, оставила мне коралловые бусы — остатки длиннющей нитки, подаренной ей на свадьбу. И свое обручальное кольцо, на котором изнутри выгравировано: «Сёма. 22.XII.1915»
* В этих записках я частично пользовалась воспоминаниями отца, Л.С. Разумовского и моей тети, Л.С. Разумовской
Оригинал: http://z.berkovich-zametki.com/y2019/nomer7/razumovskaja/