Старая радиозапись… Она подобна твоему журналистскому блокноту, который задержал ушедшее мгновенье и возвращает его с теми же красками, какие увиделись тебе тогда… Не случайно кассеты с особенно дорогими мне интервью я храню вместе с блокнотами, которые многие годы были моими неизменными спутниками в поездках по стране.
Только теперь это не краски восхода или заката, не одинокое дерево в пустыне, не море в свете первых лучей солнца ― все то, что неожиданно привлекало тебя в пути, ― но голос твоего собеседника. Он словно ведет тебя, передавая состояние его души. Ты следишь за ходом его мысли, поиском слова. В его голосе столько красок, столько тончайших оттенков…
Время уходит, но он звучит все так же, даже когда твоего собеседника нет в этом мире. Об этом я думала, слушая давнее свое интервью, звучавшее по «Коль Исраэль», когда я работала там редактором программ.
Я всегда знала, что вернусь к нему: мне был очень дорог человек, с которым мы беседовали. Я понимала, что радиоочерк прозвучит и уйдет, эссе ― останется. Но одно не могла предугадать: что моего собеседника уже не будет в живых.
…Наступил момент, когда, преодолев себя, я включила старую запись. Я хорошо помнила Анатолия Кардаша.Его отличало особое обаяние, и при первом же разговоре с ним я почувствовала глубину и неординарность его личности.
Анатолий Кардаш (Аб Мише) (1934–2014)
Интервью с таким собеседником ― творческая удача, и связь с ним не обрывается после одной встречи. Если это не дружба, то особый уголок в твоей душе, тепло, с которым ты его вспоминаешь. И хотя поводом для нашего общения чаще всего были радиоинтервью, я всегда знала, что Анатолий Кардаш ― один из духовно близких мне людей.
Свою книгу «Посреди войны. Посвящения» он подарил мне с надписью: «Миле Гринберг с особым удовольствием от взаимопонимания», ― выразив то, что связывало нас с ним.
И все же, не скрою, ― к желанию написать о нем, оставившем след в моей душе, примешивалось сомнение: достаточно ли этого, чтобы рассказать об Анатолии Кардаше?
Я не была среди тех, кто, подобно Рафаилу Нудельману или Людмиле Цигельман-Дымерской, видел его в разные минуты жизни, бывал участником его экскурсий по «Яд ва-Шем» и мемориалу «Гора Ѓерцля», ходил с ним в туристские походы и мог, как это сделала в своем эссе Цигельман-Дымерская, подчеркнув его интеллектуальную и художественную одаренность всего лишь одним предложением, создать живой образ:
«Прогулки, как правило, завершались пикничком, и на столе вне конкурса побивала все собственноручно настоянная на розмарине фирменная водка Кардаша. Он вообще все делал со вкусом ― и ел, и пил, и дружил, и работал. И жил!».
Мне, конечно, таких деталей не хватало.
Я не раз возвращалась к эссе писателя Евсея Цейтлина о встрече с Кардашем, которое покорило меня своим ни с чем не сравнимым прочтением книги Анатолия «Черновой вариант». Они не были близко знакомы, но в воспоминаниях Цейтлина есть штрихи к портрету Кардаша, которые раскрывают глубинные особенности его личности.
«…В двадцать восемь лет у него обнаружили злокачественную опухоль, уже были метастазы. Безнадежно ― так понял диагноз врачей Анатолий, который однажды ночью выкрал и прочитал историю болезни. Он рассказывал мне об этом, чуть смущаясь, боясь сбиться на пафос: “Только сам я был уверен, что выскочу, выкарабкаюсь; поправившись, гадал: для чего судьба подарила мне жизнь?”».
И подытоживая свою мысль, Евсей Цейтлин пишет:
«Аб Мише уже мог ответить на этот вопрос, завершив “Черновой вариант”».
Анатолий Кардаш ― его псевдоним «Аб Мише» ― написал еще шесть книг. Седьмая вышла через несколько дней после его смерти. Он оставил себя в детях и внуках, но главной книгой, наполнившей смыслом всю его жизнь, была ― «Черновой вариант».
Я спросила его:
― Если бы вы не попали в «Яд ва-Шем», вы продолжали бы работать над темой Катастрофы?
― Хороший вопрос. Думаю ― нет. Когда я закончил «Черновой вариант», я поставил точку. Сказал себе: все. Восемь лет жизни ― в одной теме. Я сделал все для моей совести. Я должен был написать эту книгу ― и я ее написал.
Но именно эта книга определила его дальнейшую судьбу.
После репатриации Кардаша пригласили работать в мемориале «Яд ва-Шем». В Зале имен.
Вот тогда и родилась его книга «Посреди войны. Посвящения».
«Вглядываюсь в прошлое и сегодняшнее, в трехтысячелетнюю даль и теперешние войны, <…> в таинственную бесконечность еврейского существования ― смотрю окрест с Горы Памяти во граде Ерушалаиме, а за спиной у меня шесть миллионов убитых евреев и мемориал «Яд ва-Шем», и в нем ― Зал имен».
Таинственная бесконечность еврейского существования… Бесконечность и таинственность… Это и уходящий в глубь веков путь, это и необъяснимость судьбы, не похожей на судьбы других народов. Как будто и он, написавший эти строки, прошел тем же путем. Да нет же, он действительно прошел этот путь! Его книги ― постоянное возвращение к его началу, раздумья о пройденном и вновь ― дорога. Его книги — это эпопея еврейской жизни. Чтобы создать такое полотно, нужно было прожить жизнь со своим народом: рассвет, трагедию скитания и одиночества, инквизицию, Катастрофу и наконец ― возвращение на свою землю.
Пройдя этот путь, Анатолий Кардаш понял, что, кроме еврейской страны, у него нет другого места. Он соединил себя, свою судьбу, судьбу своих детей и своих будущих поколений с Израилем.
Слушаю радиоинтервью и забываю, что моего собеседника нет в живых, что прошло столько лет после этой встречи. Я просто глубоко внутри нашего разговора. В тишине студии мы оба ― перед микрофоном. Анатолию микрофон не мешает. Он совершенно естественен.
В какие-то минуты мой собеседник умолкает, задумывается, потом продолжает рассказ. Я не перебиваю: столько мыслей во всем, о чем он говорит…
Спрашиваю:
― Не пришло ли время дать прошлому отойти от настоящего? Не будировать память? Все чаще слышишь: «С такой памятью трудно жить».
― Я за то, чтобы помнить. И более того: я настаиваю на том, чтобы помнить. Это и было целью моей книги. Беспамятство приводит к повторению…
Мысленно возвращаюсь к героям его книги. Вижу общую картину созданного им полотна: величие еврейского народа в самый страшный час его истории.
― Вы знаете, ― говорит он, не соглашаясь, и, как кажется мне, резковато, ― я такой задачи не ставил. Я думал о памяти. Я бы хотел назвать всех поименно, но ведь это книга…
Чувствую: он боится даже намека на то, что кажется ему патетикой.
И все же, после короткой паузы, уже мягче:
― Но, может быть, вы правы. Так это получилось: эпизод к эпизоду, картина к картине. Да, так создается собирательный нравственный, духовный образ народа.
Он задумывается.
― Катастрофа многогранна. В ней воедино сплетены темы страдания, любви, детства, материнства ― все аспекты жизни, только жизни на грани смерти.
И вновь секундная пауза:
― Но и здесь больше всего потрясают образы матерей.
И уже в книге: «Самое горькое горе молчит или чуть шепчет. Самое горькое горе ― материнское».
Слова его точны, в них глубокий подтекст.
«Шем ― Имя. Для еврея ― не просто отличительный признак, в имени сущность человека, основа и идея его жизни, отношение к Богу, природе, Истории. <…> Сакральный смысл личных имен восходит непроглядно высоко: неназываемого еврейского Бога обозначают словом Ѓа-Шем».
Вспоминаю, как поразили меня, недавнюю тогда репатриантку, строки стихотворения израильской поэтессы Зельды:
У человека каждого есть имя,
Что ему дал Господь
И дали ему мать и отец.
Быть может, именно оно, это стихотворение, пробудило во мне мысль о тайне души, которая коренится в далеком непознанном мире и составляет ее особенность, ее индивидуальность.
Анатолий цитирует строки из этого, ставшего песней, стихотворения, но в ином переводе:
«“У каждого человека есть имя, которое ему дали Бог и родители”, ― и продолжает: ― Так, наверное, только евреи умудрились сказать. “Не как у людей”. ― И уже с горькой иронией: ― У них и смерть была не как у людей. У них, у этих шести миллионов…»
У них и кладбищ нет, у этих шести миллионов.
Только тени остались от них, только тени.
Но они были, они прошли по этой земле. У них у всех было имя. То имя, что дал им Господь и дали мать и отец…
Вернуть имя ― вернуть память о человеке.
Только заполнить Лист.
«Что же это ― лист свидетельских показаний? ― спрашивает он и отвечает: ― Лист ― и душа, и памятник, и символ, и документ».
Чтобы заполнить Лист, ему порой приходилось подолгу переписываться с людьми, уточнять детали. Случалось, выезжал на место, чтобы своими глазами увидеть, самому ощутить то, о чем писал. Потому такими живыми, такими насыщенными были его встречи с людьми, его лекции, экскурсии, которые он вел. Такое же чувство было и у меня, когда я слушала его в студии. Такое же чувство и у меня сейчас, когда я возвращаюсь к нашему, теперь уже далекому, разговору.
На моем рабочем столе его книги. Каждая из них возвращает меня к нашим встречам.
Первая была посвящена «Черновому варианту». Эту книгу открывает прекрасная фотография Анатолия: задумчивый, чуть ироничный взгляд, легкая улыбка…
Когда мы встретились, он был уже другой ― старше, но и тогда лицо поражало особой интеллигентностью, вдумчивостью, мягкостью.
В книге «Посреди войны. Посвящения» его фотографии нет. Ее открывает другое фото. Лес. Высоченные сосны. Пышно разрослись ветви деревьев. На одной из сосен ― человек. Он бежал сюда в поисках спасения. Он уже стал карабкаться по стволу. Но собака проворней. Она почти у его ног. Еще пара минут ― и все будет кончено.
Кто-то ведь снимал, ухмыляясь…
Сколько же минут осталось ему жить, тому, кто на дереве?
«Живые в долгу у этих теней. В долгу неоплатном… Ибо что можно для них сделать? Только Лист заполнить. Только прийти в Зал имен, постоять и помолчать. И тогда шевельнут они неслышно душу, ожгут память видением ― словно бы воспрянут ненадолго, согласно начертанному над хранилищем Листов: “Вдохнут в вас дыхание жизни, и оживете”».
Зал имен может быть только здесь, только в Иерусалиме.
Это единственное место, в котором приобщаются к своему народу, его истории, его настоящему. Единственное место, где могут и должны хранить память павших: Зал имен.
Сюда приходят письма со всех концов мира. Порой это людское желание сохранить память поражает.
Иногда это даже не родные, но совсем чужие люди. Случайные свидетели. Словно пепел стучит в их сердце…
«Капли боли, искры памяти, эхо Трагедии ― имена, имена, имена. <…>
Из небытия извлек их Зал, дал на миг коснуться живых, и уходят они снова в небытие, в бесконечность, в небо…»
Читаю его строки и думаю о нем. Его нет, но как много он оставил… В книгах бьется его сердце. В них ― его боль.
Его путь к себе. Его душа.
Вспоминаю, как он рассказывал о бабушке с внуком на краю ямы. Мне кажется, я и сегодня вижу его лицо в тот момент ― взгляд, углубленность в себя, как будто он заново переживал мгновения, о которых уже писал, как будто это было первое его потрясение. Она была перед его глазами, эта седая старая женщина с крохотным внуком на руках. Она понимала, что только минуты отделяют их от смерти, но этот мальчик, этот малыш не должен испугаться. Главное ― утешить, успокоить его. И она гугукала, улыбалась ему, гладила его личико, и он верил ее теплу, ее глазам, в которых была только любовь, одна любовь… Какая же духовная сила проявлялась в эти минуты в ней, в этой старой еврейской женщине!
А я думаю, каково было ему, с таким тонким восприятием, столько лет находиться внутри человеческого страдания… Вновь и вновь переживать встречу с гибелью людей, жестокостью. И вспоминаю его слова: «Я должен был это сделать для своей совести. И я это сделал».
― Есть вещи необъяснимые, ― как-то сказал он мне.
Может быть, в этот момент он думал о том, как когда-то случай свел его с книгой, которая изменила всю его жизнь.
Чтобы понять, как Анатолий рос, ― хотя бы несколько штрихов его биографии. Так сложилось, что его отец, работавший в ЧК, был осужден и все годы войны провел на Колыме. Чудом выжил. Его возвращение диктовало семье выбор места жительства. Им надо было держаться где-то в тени: подальше от больших городов. В зрелые годы Анатолий жил в Сибири. В Омске закончил машиностроительный институт, стал инженером. Позже защитил диссертацию. Антисемитизм не задевал его душу, и книг на еврейскую тему он не искал.
Но она пришла к нему сама, эта книга:
Бернард Марк. «Борьба и гибель Варшавского гетто».
В ней страдания как бы отошли на второй план. На первый план вырвалось величие. Я пишу и боюсь своих слов, словно оглядываюсь на Анатолия. Не показались бы они ему патетикой. И нахожу ответ у него самого:
«…Несколько сот почти безоружных мальчиков и девочек месяцами отбивались от двух тысяч профессиональных убийц с танками и самолетами. Огонь и ярость… Презренное “абхаша” зазвучало гордым “Абрам”, а то и “Авраам” ― эхом набатной древности».
Нет, эта книга пришла к нему не случайно. Она словно была предназначена именно ему, с его устремленностью понять, дойти до конца, не останавливаясь на полпути, с его литературным дарованием и глубиной анализа. Написана она была на польском. Польский язык Анатолий знал и перевел ее на русский. Он жил ею. Где-то в другой книге, посвященной восстанию в Варшавском гетто, он нашел фото девушки перед расстрелом. В ее уста он вложил слова очевидцев восстания, тех, о ком писал Бернард Марк.
«Ночи заполнились. Приходила Она <…> и говорила, говорила, а я строчил за ней, разворачивал панораму боя, смерти, славы…
Мы из Варшавского гетто. Из черной, из светлой легенды. Мы оттуда, где пределы муки и лжи, героизма и подлости, слабости и силы».
То была его первая книга. Она повела его вглубь, к его собственному исследованию. Рождался «Черновой вариант».
У реки, в которую он вошел, было бесконечно много притоков. Евреи… Кто они?.. Что отличает их от других народов? Мудрость Торы… Отношение к евреям в мире…
«Драма еврейства ― это драма отверженности, драма изгойства, ― пишет известный литературный критик Лев Аннинский, анализируя книгу. ― Быть евреем ― значит добровольно пребывать в зоне, покрытой тенью “антисемитизма”. Поэтому двенадцатикратно (по числу глав в книге) прав Аб Моше, начиная свой эпос, свой “Черновой вариант”, от обратного: от тени. Тень еврейства ― антисемитизм».
Да, так он и начинает ― приглашением в Страну Антисемия. «Съездим. Виз не нужно…».
У страны Антисемии ― своя история, идеология, право, техника, культура, свои обвинители и свои защитники.
Цитаты. Цитаты. Они словно спорят друг с другом. Ф. Энгельс. Гитлер. Гиммлер. О. Бисмарк. Ж.-П. Сартр. В. Короленко. С. Соловьев. Л. Фейхтвангер. Ѓилель. Г. Фаст… И еще, и еще, и еще…
Анатолий словно приник к источнику, который открыл перед ним, советским евреем, истинную суть его страдающего и гонимого народа. Об этой сути и идет разговор.
Он предваряет «Черновой вариант» стихотворными строками:
Это, в общем, не книга, а только
россыпь фактов, событий, цитат, ―
возвращение толики долга,
суетливые поиски толка
в пепле невосполнимых утрат.
Странное чувство возникает, когда ты окунаешься в поток чьих-то мыслей. Они поражают тебя: мы всегда оказывались в центре спора, в центре чьих-то раздумий, чьей-то ненависти, чьего-то глубокого проникновения в суть еврейской души, нашего духовного наследия.
Цитаты, цитаты… Порой они прерываются глубоко волнующими авторскими эссе, лирическими отступлениями. И вновь цитаты.
Это что-то напоминает мне ― но что? Пытаюсь понять, найти верную ассоциацию.
Картину! Когда ты слишком близок к ней, она словно бы распадается на множество деталей. Нет единого впечатления. Но стоит отойти на нужное расстояние ― и тогда она открывается перед тобой во всей своей красоте. И ты чувствуешь замысел художника.
«Черновой вариант» ― цельное полотно. Эпопея. Эпос.
«Кто-то должен был написать такую книгу. Ее написал Аб Мише» (Лев Аннинский).
А я думаю, путь к ней ― был его путь к самому себе, к своей собственной сути в этом мире. Первую главу Анатолий назвал коротким и таким значительным словом: «Зов». Вторую ― «Дорога».
Это был зов его души. Его собственная дорога к самому себе.
Оригинал: http://z.berkovich-zametki.com/y2019/nomer7/alon/