litbook

Проза


Жизнь свою прожил не напрасно… (продолжение)0

Санчасть размещалась в палатке, посреди которой стояла печь-буржуйка. Меня положили возле печки, потому что вся одежда была мокрой. Буржуйка топилась, от неё исходило тепло, но я его не чувствовал. Меня знобило и лихорадило. Очень болела нога.

Ко мне подошли санитары и начали меня обрабатывать. Забрали у меня из сумки деньги — там было больше тысячи, сняли хромовые сапоги. Левый сапог разрезали, иначе его снять было невозможно. Сапоги эти я приобрёл за банку тушёнки у одного деда на барахолке в Витебске, когда ходил туда на связь. На руке у меня были хорошие командирские часы, которые подарил на память товарищ. Ему повезло больше, чем мне, и в плену он не был. Как и я, был офицером, и когда выходил из окружения, попал сразу в отряд к Захарову. В одной из операций он был ранен, я тащил его на себе километра два, до самой базы. На следующий день его самолётом отправили на Большую землю, и он мне на прощанье подарил эти часы.

Когда санитары начали снимать с моей руки часы, я понял, что меня грабят. Опустил руку к кобуре — пистолет был на месте. Выхватил пистолет и направил на них. Они, увидев это, сразу бросились убегать, и их счастье, что санчасть находилась в палатке. Они успели скрыться за пологом, а я выстрелил им вслед, но не попал. На выстрел прибежал врач, который находился в соседней палатке. Я ему с руганью пополам рассказал, что санитары меня ограбили. Он меня успокоил, сказав, что всё украденное вернут, на том дело и кончилось. После этого мне укололи морфий, и я уснул.

Проснулся я на следующий день от боли и жажды. Пистолета при мне уже не было — а это был трофейный «парабеллум», его я забрал у немецкого коменданта Луньковского гарнизона, когда его взяли в плен. Ребята мне очень завидовали.

Утром меня пришёл проведать майор, командир разведроты. Он посмотрел на меня и сказал: «Если бы я знал, что так получится, то ни за что бы тебя не послал». Я ему ответил, что если бы не меня, то кого-нибудь другого всё равно пришлось бы посылать. А пуля — она дура, не выбирает в кого попасть. Мы с ним поговорили ещё минут десять о моём самочувствии, о ребятах, а потом, уходя, он попросил: «Василий, отдай мне свой пистолет, он тебе всё равно уже не нужен». Я бросил ему кобуру и сказал: «Эти ворюги забрали у меня всё». Майор поднял шум: дескать, что за мародёрство, он сейчас отправит всех работников санчасти на передовую. Ему тут же отдали мой пистолет.

На этом задании вместе со мной был ранен и командир 1-го взвода. Пуля попала ему в плечо, а вышла под лопаткой, и её отвернуло так, что было видно лёгкое. Его положили лицом вниз. Он лежал и стонал. В это же утро к санчасти на дрожках подъехал санитар и нас на них уложили, чтобы увезти дальше в тыл. Нас уложили валетом: меня — головой вперёд, а его — назад, да ещё и лицом вниз.

Только мы отъехали от медсанчасти, как немец начал артобстрел. Мы ехали по открытой местности. Недалеко от нас разорвался снаряд, и санитар, спасаясь, соскочил с дрожек и бросил вожжи. Лошадь понесла. Сержант упал с дрожек и стал кричать. Я что есть сил ухватился за дрожки и тоже стал кричать от боли. Потом лошадь понемногу успокоилась и умерила бег. Мне удалось достать рукой вожжи, и я принялся разворачивать лошадь обратно. Потихоньку подъехал к сержанту, лежащему на земле. Подбежал и санитар, который начал поднимать сержанта на дрожки, но ему мешала винтовка. Я сказал: «Давай подержу винтовку». Но он отскочил от меня как ошпаренный, вспомнив, как я стрелял по ним из пистолета. Отошёл в сторону, опустил винтовку на землю, а потом положил сержанта на дрожки. И тогда я ему сказал: «Догадался, гад, а то бы я тебя научил, как возить раненых и бросать лошадь во время бомбёжки».

Привёз нас этот горе-санитар в полевой госпиталь. Раненых там было очень много. Мне сразу предложили отрезать ногу, но я отказался. Полежал два дня, и стопа начала чернеть. Пришёл врач, посмотрел и сказал: «Не знаю, доживёте вы до утра или нет, у вас уже начинается гангрена». Я не хотел оставаться без ноги, но и умирать мне тоже не хотелось, и я решился: «Хорошо, режьте, но только усыпите меня».

Положили меня на операционный стол, наложили на лицо марлевую маску и прыснули на неё какое-то лекарство. У меня сначала забило дыхание, а потом я начал понемногу дышать. Хирург сказал: «Считай». Досчитал до шестидесяти пяти, а они всё подливали того удушливого лекарства. Потом я стал путаться в счёте, а в груди — такая боль, как будто придавили чем-то очень тяжёлым. Говорю: «Зачем вы давите мне на грудь?». Хирург ответил: «Да никто тебя не давит». Я видел, что привязан к столу бинтами. Собрав все силы, рванулся и бинты порвались. Санитары с двух сторон навалились на меня, я вдохнул полной грудью и как будто провалился в яму.

Проснулся от сильного удара по лицу. Открыл глаза и увидел, что возле меня стоит санитарка. Я со злом сказал ей: «Чего ты лезешь?!». Хотел перевернуться на бок, потому что очень хотелось спать, но она схватила меня за плечи и начала трясти. Я окончательно проснулся, и боль возобновилась. Боль пронзала меня от кончиков пальцев ноги до самого мозга, и я стонал. Меня мучила жажда, я просил пить, но санитарка сказала, что нельзя, а потом налила в стакан чуть-чуть клюквенного морса и дала выпить. Он оказался кисло-горького вкуса, и мне стало от него плохо — открылась рвота.

Я лежал в офицерской палате. Нас было человек десять. Потом ребята рассказали, что наркоз мне дали в восемь часов вечера, операцию делали всего час, а разбудить смогли только в пять часов утра. Я проспал девять часов, и врачи уже думали, что я вообще не проснусь. В палате никто не сомкнул глаз до тех пор, пока я не очнулся.

Я долго был в тяжёлом состоянии. Меня лихорадило, была высокая температура, я часто впадал в забытье и бредил. Врачи говорили, это от того, что долго находился в холодной воде и потерял много крови.

Здесь я пролежал неделю. Из прифронтового госпиталя меня должны были отправить дальше в тыл, но не могли из-за моего состояния. Потом оно немного стабилизировалось и меня всё-таки повезли. Когда ехали на грузовике, у меня снова поднялась высокая температура, а от сильной тряски открылось кровотечение. С машины меня сняли всего в крови.

Госпиталь располагался в большом кирпичном здании, которое до войны было животноводческой фермой. Здание не отапливалось, было очень холодно. Ночью у меня снова поднялась температура и меня перенесли в какой-то жилой дом. Там было тепло и возле моей постели постоянно дежурил врач. Мне сбили температуру, остановили кровотечение и влили много крови. Я до сих пор сожалею, что не узнал имя того человека, который дал мне свою кровь. Это был кто-то из медперсонала, потому что когда мне её вливали, она была ещё горячая — так я был спасён.

Здесь я пробыл две недели, а потом меня вместе с другими ранеными погрузили в санитарный поезд и повезли ещё дальше в тыл. Санитарный — конечно, громко сказано о нашем поезде. Нас везли в полуразбитых теплушках, наспех оборудованных нарами. Доски были в снегу, лежать на них было очень холодно. Нередко наш поезд останавливался не доходя до станции, потому что были частые бомбёжки.

Через двое суток мы были в Можайске. Здесь госпиталь располагался в двух двухэтажных зданиях, в которых до войны было какое-то учебное заведение. О пребывании в этом госпитале у меня смутные воспоминания. Помню, как меня на носилках внесли в большое помещение, где стояло много кроватей с ранеными. Говорили, что оба здания забиты ранеными. Помню, город часто бомбила вражеская авиация, а в один из дней второе здание разбомбили. Спасти мало кого удалось. Многие погибли под обломками. Из окна нам были видны развалины этого здания с зияющими оконными проёмами.

Ежедневно из госпиталя одних раненых увозили дальше в тыл, а с фронтов привозили новых. Мне очень не хотелось здесь оставаться. Утром раздавали градусники и тех, у кого нормальная температура, готовили к эвакуации, а тех, у кого она была повышенная, оставляли здесь. У меня температура всё время держалась 38,5, я уже смирился с этим, думая, что она останется такой до конца жизни.

И вот, после очередного налёта, я начал шевелить мозгами: а как бы мне врачей обмануть? Было обидно осознавать, что пережив плен и выжив в такой мясорубке, я мог умереть под обломками госпиталя в собственном тылу. И я придумал. Вскоре к нам в палату пришёл врач и сказал: «Товарищи, у кого нормальная температура — готовимся к эвакуации. На подходе санитарный поезд. Кому градусник?». Я сказал: «Дайте мне». Медсестра подошла ко мне, сунула градусник под мышку, а сама пошла дальше. Я быстро вытащил его, на нём уже было 36,7. Я перевернул градусник другой стороной и спокойно стал ждать, когда медсестра придёт его забирать. Через 15 минут сестра забрала градусник и внесла меня в список для эвакуации.

Ну, думаю, всё — уехал я из Можайска. Нас погрузили на машины, привезли к санитарному поезду, который уже стоял на станции. Меня занесли в вагон, разместили, и сестра принесла градусник, но почему-то только мне одному. Наверное, всё-таки было видно, что у меня повышенная температура. Поставила она градусник и не ушла, а осталась ждать. И тут уже мне не удалось перевернуть его. Когда медсестра забрала градусник, у меня набежала температура 38,7 и через несколько минут ко мне прислали санитаров с носилками, чтобы вернуть в Можайский госпиталь.

Я наотрез отказался: «Не пойду, и точка». Медсестра вызвала начальника поезда. Тот пришёл и начал меня воспитывать: дескать, это очень опасно и я могу не доехать до Москвы, а умереть в дороге и т.д. и т.п. На что я ему сказал, что лучше умереть в дороге, чем под обломками госпиталя. И начальник поезда сдался: «Ладно, пусть едет». И я поехал.

Через сутки наш поезд был в Москве. Там мы простояли ночь, но нас не приняли, сообщив, что все госпитали переполнены, и нас повезли в город Горький.

Девятого декабря 1943-го нас выгрузили в Горьком в каком-то сарае. Он не отапливался, было очень холодно. У меня из культи бежала сукровица, и я лежал на носилках весь мокрый. Я замёрз, к тому же очень хотелось есть. Ужином нас накормили в поезде, а завтрак не дали, сказали, что покормят в горьковском госпитале. Уже был вечер, а нас ещё даже и не определили. Раненые начали возмущаться и ругать обслуживающий медперсонал.

Мимо меня проходил майор медицинской службы, я подозвал его, и когда он подошёл, подал ему свою историю болезни: «Если у вас есть хоть капелька совести и человеческой жалости, то как можно скорее определите меня в палату. Я совсем промок, и у меня уже нет терпения — скоро начну кричать от боли». Он посмотрел историю болезни, где сверху была отметка, что меня сняли с поезда с температурой 38,7, сказал: «Потерпите, скоро вас заберут». И правда, минут через 15 меня забрали. Сначала помыли в бане тёплой водой, а потом определили в госпиталь. Это был Горьковский эвакогоспиталь № 2800, а начальник госпиталя — капитан медицинской службы Степанова.

Госпиталь располагался в здании бывшей школы. Меня поместили в офицерскую палату, которая занимала большой и светлый класс. Кровать стояла у окна. Кроме меня в комнате находилось ещё человек пятнадцать. Примерно через полчаса принесли ужин. Я поел и уснул.

Наутро — перевязка и назначение реампутации. Операцию на левой ноге мне должен был делать профессор Красовитов. Я тогда и подумать не мог, что через 23 с половиной года его сын будет оперировать мою правую ногу, чтобы удалить оборвавшийся мениск. Это будет в Краснодарском госпитале инвалидов ВОВ.

Принесли меня в операционную, профессор разбинтовал культю и сказал, что операцию сделали неправильно — как мясники без медицинского образования. Я попросил, чтобы мне отрезали ниже колена и сохранили коленный сустав. Проснулся уже в палате. Сильно болела голова и мучила жажда, но пить мне не давали ещё целый час. Потом дали немного воды, и у меня, как и в первый раз, открылась рвота — просто выворачивало наизнанку. Снова начала подниматься температура, сочиться рана. После этой операции я пролежал целый месяц.

Уже наступил новый, 1944 год, а рана не заживала. Швы стали расходиться, а рана — разворачиваться. Меня снова понесли на операционный стол, и хирург, теперь уже Алейников, предложил отрезать ногу выше. Мне ничего не оставалось как согласиться, и я обречённо сказал: «Режьте до тех пор, пока не останется одна голова, а потом вы уже сами не захотите, потому что нечего будет».

На этой операции меня использовали, как подопытного кролика — испытывали спинномозговой наркоз. Меня посадили на край стола, нагнули, и хирург сделал укол внизу позвоночника. Я посидел пару минут, и хирург попросил меня поднять ногу. Я поднял, а она должна была занеметь и не подниматься. Мне сделали второй укол — результат тот же. Этот наркоз на меня не действовал. Хирург в сердцах сказал: «Кладите его!».

Меня положили на стол, по обе стороны стояли две медсестры. Хирург начал резать наживую. Я орал от боли благим матом. Хирург бросил скальпель и крикнул: «Наркоз!». Мне наложили на лицо маску, и я уснул. Снова проснулся от того, что меня бьют по лицу.

После этой операции мою культю разнесло так, что она была почти толще меня. Боль была такой, что я не мог спать ни днём, ни ночью. Температура поднялась до 40 градусов и не спадала. Возле моей постели постоянно дежурили медсёстры. Ночью у меня поднялась температура до 42-х, и я впал в беспамятство.

Очнулся от холода. В палате было полутемно, а я почему-то лежал на носилках совсем раздетый и укрытый только простынёй. Мне очень хотелось пить, и я стал звать: «Кто-нибудь, дайте мне воды!». Открылась дверь, в палату заглянула медсестра. Увидев меня, она ойкнула и убежала. Через несколько минут прибежали врач и два санитара. Они схватили носилки и понесли меня в палату.

Оказывается, я несколько часов был без сознания, пульс не прощупывался, и врачи решили, что я умер. Меня отнесли в морг, где я от холода пришёл в себя. В палате меня обложили грелками и каждые 20 минут кололи уколы. Хирург сказал мне: «Теперь ты просто обязан жить!». У меня снова стала подниматься температура. Мне не давали спать, отвлекали разговорами. И снова температура поднялась до отметки 42 градуса, а потом стала падать. Когда опустилась до 40,5, меня уже не тревожили и я уснул. Утром, проснувшись, увидел возле своей постели сидящую медсестру. Я попросил у неё пить, и она напоила меня каким-то морсом. Мне чуть-чуть полегчало. Это было в начале января, а уже в конце месяца меня начали подготавливать к протезированию. Но культя снова стала опухать, а температура поднималась. Началось воспаление кости, кость стала крошиться, и маленькие кусочки вместе с гноем выходили через рубцы. Культя в нижней части покрылась синюшными нарывами.

И снова я на операционном столе. И снова на мне испытывали новый наркоз, теперь уже — «кино-музыкальный». Меня положили на стол, сделали укол в грудь и в вены обеих рук, а потом дали ещё что-то понюхать. Лицо закрыли ширмой из простыни. Культю обкололи уколами и начали резать. По обеим сторонам делали разрезы и вставляли фитили, чтобы гной не скапливался. Я слышал, как под скальпелем трещит моя кожа. Сам же в это время смотрел кино со своим участием. Я снова шёл в бой, подавал команды, ругался, поднимал в атаку, приказывал ложиться, потом снова поднимал в атаку. И всё это мелькало на простыне у меня перед глазами. Когда операция закончилась, мне дали что-то понюхать и видения стали отдаляться и исчезать.

Меня переложили на носилки, а я попросил хирурга не прерывать эти видения. На что хирург ответил: «Да хватит смотреть, несём тебя с твоим кино в палату». Потом видения пропали совсем, но внутри звучала музыка, которая перешла в сильную головную боль. И снова у моей кровати дежурили врачи, снова высокая температура, но теперь уже выше 40,7 она не поднималась. Рассечения на культе заживали очень плохо, и врачи сделали вывод, что они не заживут совсем, решили уговорить меня отрезать ещё десять сантиметров. Хирург говорил: «Отрежем, а через 15 дней нога у заживёт и вы поедете домой». Но я отказался от операции наотрез, сказав: «Больше резать не дам!».

Тогда мне предложили, не долечившись, написать заявление и ехать домой — долечиваться амбулаторно. Я, конечно, был против, потому что у нас в сельской амбулатории не было даже стрептоцида, на что хирург ответил: «Тогда делаем операцию. Ты здесь раненый не один».

И вот, не долечившись, с открытыми ранами, я был вынужден написать заявление и выписаться из госпиталя добровольно.

Первого июня 1944 года мне выдали справки об инвалидности, карточки на продукты, выписали литер на поезд и вместе с ещё одним выздоравливающим отвезли на железнодорожный вокзал.

Мой попутчик оказался из Ставрополя. Нас посадили на поезд, который шёл до Харькова, и мы поехали. За сутки мы доехали до станции Лиски. У меня снова воспалилась рана, стали выходить кусочки кости. В Лисках пошёл в санчасть на перевязку, и мне сразу предложили лечь в больницу, но я отказался, и мы первым же поездом уехали на Ростов. В тот же день мы оказались в Ростове, где пошли на снабженческий пункт получить продукты на три дня. Мы получили продукты и в ночь в прицепном вагоне доехали до Батайска. В Батайске вагон отцепили, и мы в нём проспали до утра. Утром пошли на вокзал, нам сказали, что на Армавир поезд будет только вечером. Мы спросили у осмотрщика вагонов, какой товарняк в ближайшее время будет идти на Армавир, и он указал на эшелон, стоящий на соседнем пути. Мы залезли в вагон и минут через десять состав тронулся. На нём мы доехали до станции Тихорецкой, где этот состав должен был стоять целые сутки. Мы перешли на другой, на котором доехали до Кавказской.

Уже темнело. В Кавказской с состава нас сняла железнодорожная милиция, но благодаря тому, что на станции было много спекулянтов, нам удалось скрыться в толпе, и мы уехали из Кавказской на бочкаре, сидя на площадке между бочками.

Я сошёл в Армавире, а мой попутчик поехал дальше. Армавир я не узнал. Вместо вокзала были руины. И сам я был весь в угольной пыли, поэтому пошёл в парикмахерскую на привокзальной площади. Мне вымыли голову, и я пошёл отдыхать в привокзальную гостиницу. Там зашёл ещё раз в санчасть, где мне сделали перевязку, и отправился спать. Здесь в первый раз за несколько суток хорошо выспался. Утром меня разбудила дежурная, и я пошёл на дорогу, ведущую на Бесскорбную. Возле дороги простоял почти весь день, но меня так никто и не подобрал. В ту сторону шли в основном бензовозы, а в кабинах уже сидели пассажиры, которые хорошо платили за проезд, а с меня взять было нечего. Я вернулся в Армавир — туда, где была барахолка.

Милиционеру, проверявшему документы у всех водителей, показал свои документы и пожаловался, что с самого утра не могу уехать домой. Тогда он остановил первую же машину, которая следовала в этом направлении, высадил из кабины пассажира, посадил меня, а шоферу сказал, что если с инвалидом-командиром что случится, то пусть пеняет на себя. Потом записал все его данные себе в блокнот. Шофер сказал, что не нужно беспокоиться, он сам — бывший фронтовик. Мы поехали.

Часов в восемь вечера я, поблагодарив водителя, сошёл на краю Бесскорбной, что напротив Карачаевки, и пошёл к Урупу. До Урупа я шёл долго, и когда дошёл, то уже начало темнеть. Я очень устал и вдобавок у меня разболелась нога. Подошёл к Урупу и прислушался. И вдруг через шум воды услышал на той стороне ребячий говор и смех. Я начал кричать и просить перевезти меня на ту сторону. Тут я услышал топот бегущих ног к реке, и с той стороны мальчишеский голос спросил: «А хто ты?». Я — вопросом на вопрос:

— А ты кто?

— Я — Алёшка Артёменко. А ты?

— А я — Василий Пухальский. А Ваня дома?

— А вин тут.

Я позвал его:

— Ваня!

— Га?

— Перевези меня.

Ответа я не получил, только услышал топот убегающих ног и догадался, что они побежали за бричкой. Вскоре услышал грохот брички, спускавшейся к реке. Она переехала через Уруп и остановилась возле меня. С брички спрыгнули двое парней, ростом с меня — когда я четыре с половиной года назад уходил в армию, они совсем мальчишками были. Сказал им: «Ох, какие же вы большие стали!». Они оба засмеялись, а Ваня обнял меня.

Мы сели на бричку и поехали домой. Когда подъезжали к двору, увидел, что в нашей хате горел свет. Мы с Ваней вошли в хату. Мачеха лежала на койке и как бы нехотя поднялась навстречу мне. Она поздоровалась, а потом сказала: «Бедные дети, как же теперь жить?». Я ответил ей: «Ничего, как-то буду жить». И с тем лёг спать. Кушать совсем не хотелось — за день очень устал, сильно болела культя, и я был рад побыстрее лечь в постель. А ночью мне снилась мама: было жаль и себя, и Ваню, а мама гладила меня по голове, улыбалась и говорила: «Ничего, сынок, выдюжим, хорошо, что живой».

 

(продолжение следует)

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1132 автора
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru