litbook

Культура


А.С. Пушкин (из биографии). Одесса0

К 220-летию А.С. Пушкина

Дмитрий Петрович Святополк-Мирский (9.09.1890 – 6.06.1939). Литературный критик, литературовед, англист. Княжеский род Святополк-Мирских восходил к Рюрику. Он преподавал русскую литературу в Оксфорде. Становление его литературно-критических взглядов проходило под влиянием английской «новой критики» и прежде всего творчества поэта и критика Т. Элиота. Потом постепенно перешёл на марксистские позиции. «Д. Мирский крайне социологизирует и историко-литературные явления, и факты современной литературы» – писал о нём М. Поляков в предисловии к его книге «Литературно-критические статьи» (1978). Во второй половине 1920-ых годов участник евразийского движения, редактировал в Париже вместе с С. Эфроном журнал «Вёрсты». Очень высоко ставил творчество М. Горького, Б. Пастернака, М. Цветаевой и др. М. Цветаевой он устраивал поездку в Англию, выступление в Лондоне, даже оплачивал до 1931 года парижскую квартиру М. Цветаевой. В 1931 году вступил в английскую компартию. В 1932 году вернулся из эмиграции в СССР. В 1937 году репрессирован. «Известный британский писатель и журналист Мэлком Маггеридж, встречавшийся с Мирским уже после его возвращения в СССР, сделал его прототипом героя одного из своих романов и уделил ему немало внимания в мемуарах под названием “Хроника времени, растраченного попусту”…»; «В издательстве Оксфордского университета вышла книга профессора того же Оксфорда Джералда Смита, одного из ведущих западных славистов, под названием “Д.С. Мирский: русско-английская жизнь”» – пишет в очерке «Красный князь» (2002) писатель Алексей Цветков… Публикуемая нами глава из неоконченной книги Д. Мирского «А.С. Пушкин (Из биографии)» повествует о пребывании А.С. Пушкина в Одессе в 1823-24 гг., и, хотя некоторые высказывания автора кажутся в XXI веке чрезмерно социологизированными, мы считаем этот текст важным для литературной истории, несмотря на некоторые огрехи методологии того периода творчества Д. Мирского, когда создавалась книга о Пушкине.

 

А.С. ПУШКИН

(Из биографии)

 

Одесса

 

В 1823 году (7 мая) наместником Новороссии и Бессарабии был назначен граф Воронцов. Назначение это было началом новой правительственной политики по отношению к краю, который считался запущенным и в котором Воронцов должен был прочно утвердить общероссийские административные порядки1. Воронцов пользовался репутацией либерального и просвещённого вельможи. Пока двуязычный Александр ещё одним языком произносил либеральные речи, Воронцов искоренял палки в своём корпусе и вёл переговоры с Н. Тургеневым об устройстве общества для подготовки освобождения крепостных.

Когда курс царской политики окончательно отклонился в сторону чистой реакции, Воронцов немножко опоздал приспособиться. Его участие в антикрепостническом обществе доставило ему несколько неприятных минут. В доносе Грибовского о нём говорилось как о генерале, на которого возлагает надежды тайное общество. Он сочувственно упоминался в бумагах арестованного майора Раевского. Вообще он был политически несколько скомпрометирован, и в момент назначения в Одессу одной из его главных забот было – реабилитироваться в глазах царя.

Как только стало известно, что Воронцов будет наместником юга, арзамасские друзья принялись хлопотать за Пушкина, и всеобщий ходатай, Александр Иванович Тургенев, добился того, что новый наместник согласился взять ссыльного поэта к себе в Одессу.

После ареста В. Раевского и решительного отказа царя простить Пушкина Инзов почти перестал выпускать его из Кишинева. В мае 1823 года поэт «насилу уломал» его отпустить в Одессу. «…Я оставил мою Молдавию, – рассказывает он брату Льву, – и явился в Европу. Ресторация и итальянская опера напомнили мне старину и ей богу обновили мне душу. Между тем приезжает Воронцов, принимает меня очень ласково, объявляют мне, что я перехожу под его начальство, что остаюсь в Одессе…». Съездив на короткое время обратно в Кишинёв, Пушкин 3 июля окончательно переселился в Одессу.

Инзов был обижен на Пушкина, так охотно менявшего его на новое начальство. «Ведь он ко мне был прислан»,– жаловался «добрый мистик». И Пушкин, несмотря на всё удовольствие переселения из бессарабской Азии в «одесскую Европу», словно предчувствовал, что ему придётся ещё пожалеть о Кишинёве и об Инзове. «…Кажется и хорошо, – продолжал он то же письмо брату Льву, – да новая печаль мне сжала грудь – мне стало жаль моих покинутых цепей. Приехал в Кишинёв на несколько дней, провёл их неизъяснимо элегически – и, выехав оттуда навсегда, о Кишинёве я вздохнул»2.

Цепи были далеко ещё не покинуты. Тюрьма ждала его и за Кишинёвом, и Пушкин не делал себе иллюзий на этот счёт. «Надобно мне провести три года в душном азиатском заточении, чтоб почувствовать цену и не вольного европейского воздуха», – писал он об Одессе Л.И. Тургеневу.

Всё же Одесса, отделённая от центральной России тысячами вёрст бездорожья и сближенная с берегами Средиземного моря деятельной торговлей, действительно была своего рода Европой.

 

Там долго ясны небеса,

Там хлопотливо торг обильный

Свои подъемлет паруса;

Там все Европой дышит, веет,

Всё блещет югом и пестреет

Разнообразностью живой.

Язык Италии златой

Звучит по улице веселой.

Где ходит гордый славянин,

Француз, испанец, армянин,

И грек, и молдаван тяжёлый,

И сын египетской земли,

Корсар в отставке, Морали.

 

(«Путешествие Онегина»)

 

С 1819 года Одесса была порто-франко, то есть таможенная граница России её обходила, и иностранные товары ввозились туда беспошлинно. Торговая буржуазия Одессы была в значительной своей части иностранная.

Общественное положение одесских негоциантов было непохоже на положение бородатых купцов внутренней России. Они были равноправные члены высшего общества. Характерная одесская фигура тех лет – Иван Ризнич. Крупный экспортёр, по происхождению славянин из Триеста, Ризнич был принят у наместника, переписывался с генералом Киселёвым и в конце 20-х годов женился на польской графине.

Улицы одесские были немощёные, и во время дождей грязь была такая, что колесное движение по городу прекращалось. Зато были хорошие гостиницы, казино, превосходный французский ресторан Оттона и даже итальянская опера. Главное, было море, постоянное движение иностранных кораблей, непосредственное ощущение близости стран, не подчиненных императору Александру.

Но с одной стороны – Европа, а с другой – Одесса была русским провинциальным городом, с царским наместником в центре и со всем обязательным ассортиментом канцелярий и чиновников.

Её европейские черты недолго развлекали Пушкина. Очень скоро он начал томиться и здесь, и жалобы на невыносимую скуку в письмах из Одессы скоро становятся даже настойчивей, чем в письмах из опустевшего Кишинёва 1822-1823 года. А близость моря и ежедневный вид уходящих кораблей дразнили возможностью побега.

 

Пора покинуть скучный брег

Мне неприязненной стихии… –

 

писал Пушкин в первой главе «Онегина», в самом начале своего одесского пребывания. А «почтовой прозой» брату Льву проще и ясней:

«Ты знаешь, что я дважды просил Ивана Ивановича о своём отпуске чрез его министров – и два раза воспоследовал всемилостивейший отказ. Осталось одно – писать прямо на его имя – такому-то, в Зимнем дворце, что против Петропавловской крепости, не то взять тихонько трость и шляпу и поехать посмотреть на Константинополь. Святая Русь мне становится невтерпёж».

Наместник «Ивана Ивановича» в Одессе был под стать самому городу. О «европейском» образе мыслей Воронцова шла «европейская молва». Сын русского посла в Англии, он получил английское воспитание и слыл англоманом. Он усвоил английские понятия о почтенности буржуазного богатства, и его любезное и внимательное обращение с негоциантами делало его популярным среди одесской буржуазии. Усвоил он и английскую аристократическую вежливость в обращении с низшими, не похожую на обычную грубость русских генералов. Единственное, чего он требовал за это от подчинённых, было ясное сознание его неизмеримого социального превосходства над ними. Подчиненные охотно чувствовали это и на его вежливость отвечали преданностью.

Но «милорд Уоронцев» (как Пушкин иронически писал его имя, как бы произнося его по-английски) был только «полу-милорд». Настоящий английский «милорд» был глубоко убеждён прежде всего в превосходстве всего английского над всем… русским. Русская литература для него не существовала. Русский поэт в его глазах мог быть только плохим подражателем Байрона, безнравственного, но всё же «милорда». За это презрение к родной литературе Пушкин имел полное основание называть Воронцова «вандалом».

Он его называл ещё «придворным хамом» и «полуподлецом», который может стать подлецом полным. Превращение Воронцова в «полного подлеца» происходило как раз теперь, когда ему надо было заглаживать свой слишком затянувшийся либерализм. Тут уж он действовал по-российски бесстыдно, как в известном эпизоде, о котором Пушкин говорит в стихотворении «Сказали раз царю». Зато он и реабилитировался с успехом: когда Александр в 1824 году составлял свой списочек политически подозрительных генералов, Воронцова в него он уже не внёс.

Пушкина Воронцову рекомендовали почтенные люди, и он готов был взять свихнувшегося, но способного молодого человека под своё покровительство, уверенный, что, подобно всем другим, Пушкин ответит ему благодарностью и преданностью. Он не предвидел, что это покровительство обратится в историческую борьбу между двумя концепциями человеческого достоинства и общественного первенства. Воронцов видел в Пушкине «коллежского секретаря», «а я, – писал Пушкин Тургеневу, – признаюсь, думаю о себе что-то другое».

И Пушкин занял по отношению к Воронцову позицию, совершенно неожиданную для полумилорда. Он сразу понял, что «ласковость» Воронцова – совсем не то, что доброта Инзова. В Кишинёве он постоянно столовался у Инзова; в Одессе, несмотря на крайнее безденежье, он твёрдо решил, что «на хлебах у Воронцова» он жить не станет. «Не хочу и полно», – писал он брату. Так с самого начала одесской жизни Пушкина началась (сперва приглушённая) борьба поэта с наместником.

Иначе сложилось отношение Пушкина к жене наместника, Елизавете Ксаверьевне, урождённой Браницкой. Полька со стороны отца, со стороны матери она была внучатая племянница Потёмкина и, следовательно, родственница Раевских. Она была старше Пушкина на семь лет, и в это время ей было уже за тридцать. Современники единогласно говорят об её исключительной прелести и привлекательности. В. Соллогуб, знавший её уже совсем немолодою, говорит о ней: «Всё существо её было проникнуто такою мягкою, очаровательною женственною грацией, такою приветливостью, таким неукоснительным щегольством, что легко себе объяснить, как такие люди, как Пушкин, Раевский3, и многие, многие другие без памяти влюблялись в Воронцову». Любовь Пушкина к ней относится уже к последним месяцам его пребывания в Одессе. Но с самого начала Елизавета Ксаверьевна внесла осложняющий момент в отношения Пушкина к дому наместника: из-за неё он чаще бывал в этом доме, в котором по другим соображениям он хотел бывать возможно реже.

Сближению Пушкина с Елизаветой Ксаверьевной способствовали частые наезды в Одессу Александра Раевского, давно влюблённого в свою троюродную тётку. Пушкин теперь особенно сблизился с ним. В 1820 году первое знакомство с байронической романтикой «охлаждённого чувства» давало А. Раевскому в глазах Пушкина ореол поражающей новизны и импонирующей оригинальности; теперь отход от романтических мечтаний по-новому приближал поэта к разочарованной трезвости Раевского. Раевский хохотал над незрелым изображением сильных страстей в «Бахчисарайском фонтане», и Пушкин, уже поднявшийся на новую ступень своего гения, хохотал вместе с ним над своим вчерашним днём. В Одессе в 1823 году написан «Демон», в котором все узнали А. Раевского. Стихотворение это сразу сделалось знаменитым – так резко запечатлелись в нём те черты байронического демонизма, которые особенно импонировали русской публике 20-х годов.

Приезды А. Раевского оживили Пушкина, у которого в Одессе не было других друзей, ни таких возбуждённых и воспитывающих, как кишинёвский однофамилец Раевского, ни таких бесхитростно привязанных, как Алексеев и Горчаков. Новые знакомства были многочисленны, но поверхностны. Несколько более других сблизился Пушкин с молодым поэтом В. Туманским. Туманский был одним из самых способных подражателей Пушкина, но это не был настоящий поэт, как Дельвиг, Баратынский или Языков, а литературно грамотный и рассудительно-романтический молодой чиновник, сумевший понравиться Воронцову, который с одобрением отзывался о нём как о молодом человеке «совсем не Пушкинова разбора».

Едва ли не более дружен был Пушкин с экзотической достопримечательностью Одессы, тем «Морали», именем которого кончается приведённая выше строфа из «Путешествия Онегина». «Морали» – это произнесенное по-французски «мавр Али». Полуараб-полунегр, Али был бывший шкипер коммерческого судна, но Пушкин предпочитал считать его бывшим корсаром. Пушкин любил весёлый характер мавра и мальчишески веселился с ним. Но в тяге к этому африканцу был и другой мотив, очень характерный для Пушкина. «Может быть, мой дед с его предком был близким роднёй», – говорил Пушкин Липранди. Мавр Али и море оживляли в Пушкине воспоминания о его арапском предке, и мечта об Африке связывалась с мыслью о побеге:

 

Пора покинуть скучный брег

Мне неприязненной стихии

И средь полуденных зыбей,

Под небом Африки моей,

Вздыхать о сумрачной России,

Где я страдал, где я любил,

Где сердце я похоронил.

 

В последнем двустишии Пушкин говорит ещё о прежней, кишинёвской любви, внушившей «любовный бред» «Бахчисарайского фонтана». Одесса связана с другими именами.

Имя Амалии Ризнич стало известно в печати раньше всех других имён «донжуанского списка» Пушкина, и поэтому ей долго отводили преувеличенное место в жизни и лирике Пушкина. Однако место это и так довольно значительное тем более что мы едва ли не больше знаем о любви Пушкина к ней, чем к какой-либо другой женщине.

Полуитальянская австрийка, жена крупнейшего одесского негоцианта, уже упоминавшегося Ивана Ризнича, с почётом принятая у наместника, Ризнич мало заботилась о своей репутации при этом дворе. Всегда окружённая толпой поклонников, она открыто вела себя как «любви подруга»4 и не старалась даже казаться добродетельной. Под конец, несмотря на её положение, её, по-видимому, даже перестали принимать у Воронцовых.

Пушкин любил её недолго, но страстно и мучительно. Цикл стихов, относящийся к ней, – в сущности, единственный такой цикл в пушкинской поэзии, который может быть установлен с некоторой степенью достоверности. Самое раннее стихотворение цикла – «Простишь ли мне ревнивые мечты…» – относится к середине октября 1823 года. С биографической конкретностью, крайне редкой в его законченных и опубликованных стихах, Пушкин говорит об окружении своей любовницы, об её желании «казаться милой» всей толпе своих поклонников, об её двусмысленном поведении с его соперником:

 

В нескромный час меж вечера и света,

Без матери, одна, полуодета,

Зачем его должна ты принимать?..

 

И с красноречием страсти он умоляет её щадить его ревность.

Следующие стихи цикла, за исключением одного («Ночь»), остаются неотделанными черновыми набросками. Они полны страстного напряжения, которое иногда почти выходит за пределы того, что мы привыкли считать «пушкинским». Особенно исключителен набросок «Придет ужасный час…», где мучительное желание полного обладания переходит в желание чувственной страстью преодолеть самую смерть. Последний набросок «Все кончено: меж нами связи нет…» относится к началу февраля 1824 года. Несомненно, около этого времени и произошёл разрыв между ними.

Воспоминания современников полностью подтверждают то представление о любви Пушкина к Ризнич, которое возникает из стихов этого цикла Пушкин любил её с исключительным напряжением, совершенно не скрывая ни своей страсти, ни мук своей ревности, а она одновременно с ним имела другого любовника. В сопровождении этого любовника, польского князя Яблоновского, она в мае 1824 года уехала за границу.

Через год она умерла в Италии. Получив известие об её смерти, Пушкин написал знаменитую элегию «Под небом голубым страны своей родной…», в которой он с грустным удивлением вспоминал о скоротечной силе своей не оставившей следов страсти:

 

Так вот кого любил я пламенной душой

С таким тяжёлым напряженьем,

С такою нежною, томительной тоской,

С таким безумством и мученьем!

Где муки, где любовь? Увы! в душе моей

Для бедной, легковерной тени,

Для сладкой памяти невозвратимых дней

Не нахожу ни слёз, ни пени.

 

По после того же времени он посвятил её памяти другие стихи – пропущенные строфы шестой главы «Евгения Онегина», которые говорят нам, что легковерная тень, так легко забытая поэтом, была также мучительной тенью, оставившей не легко изгладимый след страдания:

 

Тебя уж нет, о ты, которой

Я в бурях жизни молодой

Обязан опытом ужасным

И рая мигом сладострастным.

Как учат слабое дитя,

Ты душу нежную, мутя,

Учила горести глубокой.

Ты негой волновала кровь,

Ты воспаляла в ней любовь

И пламя ревности жестокой;

Но он прошёл, сей тяжкий день:

Почий, мучитёльная тень!

 

И в другом месте «Евгения Онегина» говорится в ином тоне о Ризнич, «негоцианке молодой», окружённой поклонниками в оперной ложе:

 

А муж – в углу за нею дремлет,

Впросонках фора закричит,

Зевнёт и – снова захрапит.

 

Скоро после её смерти этот муж поднялся ещё выше и одесском обществе, женившись на младшей сестре Каролины Собаньской и Евы Ганьской. Ещё через два года он разорился, и о нём забыли…

 

1823 год был годом сгущающейся реакции. Ещё в конце 1822 года монархи Священного союза на Веронском конгрессе приняли решение об интервенции в Испанию. Интервенция была поручена королевской Франции. Вступив в марте 1823 года в пределы Испании, французская армия заняла Мадрид и в сентябре, после упорного сопротивления, взяла Кадикс, родину революции 1820 года. Фердинанд был восстановлен во всей полноте неограниченной власти. Началась вакханалия белого террора. Риэго был казнён6.

Революционный подъём 1820 года, который Байрон приветствовал как «второй рассвет свободы», был ликвидирован на всём Западе. В Греции дела также шли плохо. Руководители освободительной войны, бандитские вожди, фанариотские князья и более европейская по своему развитию буржуазия острова грызлись за власть, предавая дело национального освобождения. Освобождённые части Греции находились в состоянии гражданской войны, и, пользуясь ею, турки, несмотря на полное разложение султанской монархии, одерживали успех за успехом. В этом положении европейские филэллины – друзья греческой свободы – напрягли все усилия, чтобы спасти Грецию.

Во главе движения стал Байрон, сам отправившийся в Миссолунги, ключевой пункт центральной Греции. Глубоко разочарованный в человеческом материале, который ему представила Греция, он, несмотря на это, с величайшим самоотвержением бросил всего себя на дело сплочения национальных сил греков и борьбы с реакционной партией, ориентировавшейся на царскую Россию. На этом посту он и погиб, умер от малярии в Миссолунги 7 апреля 1824 года.

В России реакция, достигшая, казалось, крайних пределов, уже в 1820 году ставила все новые рекорды. Любимцем и советником царя сделался архимандрит Фотий, фанатический и невежественный монах, заключивший тесный союз с Аракчеевым. Аракчеев и Фотий вели теперь кампанию против своих конкурентов в деле мракобесия, мистиков-космополитов, и весной 1824 года добились полной победы. Глава мистиков Голицын был устранён от власти и на его место назначен пресловутый адмирал Шишков. Удар коснулся и А.И. Тургенева: после торжества «истинно русских» аракчеевцев он был уволен со своего поста директора департамента.

От всё усиливающейся реакции пострадал, между прочим, и Лицей, взятый под подозрение ещё со времени секретного следствия над Пушкиным в 1820 году. Умелый дипломат и придворный, Энгельгардт лез из кожи, чтобы спасти те джентльменские лицейские традиции, с которыми он связал свою репутацию. Но бороться с Аракчеевым ему было не под силу. В 1822 году Лицей был подчинён управлению кадетских корпусов, цитадели аракчеевской военщины, а в 1823 году сам Энгельгардт был уволен. Лицей, как созданный по мысли Сперанского островок либеральной дворянской культуры, перестал существовать.

1823 год – время важных сдвигов в политическом мировоззрении Пушкина. Неправильно представлять себе эти сдвиги как поправение. Политические симпатии Пушкина не изменились. Изменилось, углубилось его понимание исторической действительности. Это изменение неотделимо от общего процесса созревания Пушкина как художника и человека: именно в Одессе Пушкин стано­вится зрелым Пушкиным.

Но революционное возбуждение, которое Пушкин переживал в 1821 году в связи с волнующими событиями «второго рассвета свободы», было возбуждением романтическим. Он романтически верил в близость великих переворотов, в близкую возможность «вечной свободы», но эта вера не опиралась на реальный учёт исторических сил. Теперь он начинает яснее сознавать закономерности истории и реальные социальные силы, движущие событиями.

Для понимания политической позиции Пушкина особенно важны два письма: к А.И. Тургеневу от 1 декабря 1823 года и к Вяземскому, датируемое концом июня 1824 года.

В первом, отвечая Тургеневу на его просьбу сообщить ему оду «Наполеон», Пушкин выписывает для него «самые сносные строфы» – строфы о французской революции как пробуждении мира от рабства, об убийстве «новорождённой свободы» Наполеоном и последнюю строфу – о «вечной свободе». «Эта строфа, – добавляет Пушкин,– ныне не имеет смысла, но она писана в начале 1821 года – впрочем, это мой последний либеральный бред, я закаялся и написал на днях подражание басне умеренного демократа Иисуса Христа (Изыде сеятель сеяти семена своя)».

В этой «басне» («Свободы сеятель пустынный…») иногда видят отказ Пушкина от либеральных идеалов. Это неправильно. Она выражает трезвое сознание крайней узости той базы, на которой покоится революционное движение в таких отсталых странах, как тогдашние Испания и Россия, и как следствие – сознание неподготовленности этих стран для революции. Это трезвое сознание лирически окрашено презрением к «мирным народам», которые дают покорно себя резать и стричь. И конечно, «народ» здесь – не народ в нашем смысле этого слова, а широкие дворянско-буржуазные слои, терпеливо сносящие гнёт Фердинандов и Аракчеевых7.

Не менее важно письмо к Вяземскому на тему о разочаровании в греческой революции:

«…Греция мне огадила. О судьбе греков позволено рассуждать, как о судьбе моей братьи негров, можно и тем и другим желать освобождения от рабства нестерпимого. Но чтобы все просвещенные европейские народы бредили Грецией – это непростительное ребячество. Иезуиты натолковали нам о Фемистокле и Перикле, а мы вообразили, что пакостный народ, состоящий из разбойников и лавочников, есть законнорожденный их потомок и наследник их школьной славы. Ты скажешь, что я переменил своё мнение. Приехал бы ты к нам в Одессу посмотреть на соотечественников Мильтиада, и ты бы со мною согласился».

Здесь Пушкин делает два основных возражения против увлечения восставшими греками. Резким сближением греков с неграми он сводит первых с классически-романтического пьедестала и, оспаривая их преимущественное право на всеобщее внимание, утверждает их равное со всем угнетённым человечеством право на свободу и достойное человеческое существование.

Во-вторых, отрицая право греков считать себя «законнорожденными» потомками первых творцов человеческой культуры, он указывает, что греки – отсталый народ, не принадлежит к числу «просвещённых европейских народов». Романтический ореол, отражавший как раз наиболее отсталые черты их национального характера, – ложный ореол. Корсары и клефты романтического воображения – очень прозаические разбойники, а патриоты, финансирующие движение, – не более как «лавочники», мещанская буржуазия, не имеющая ещё своей просвещённой интеллигенции.

Рассуждение Пушкина направлено против романтических иллюзий, за то, чтобы видеть вещи как они есть, и в то же время за гегемонию подлинно европейского просвещения, против навязываемой ему экзотической романтики, которая при ближайшем знакомстве оказывается прозаически-«пакостной». Это освобождение от романтических иллюзий и обращение к реальной, хотя бы и прозаической, действительности в политических взглядах Пушкина неотделимо от того поворота к реализму, который в то же время происходил в его творчестве.

Год, проведённый в Одессе, – самый важный и решающий момент во всём творчестве Пушкина – время издания первых глав «Евгения Онегина» и «Цыган».

Ещё в 1822 году Пушкин задумал «Тавриду», поэму, лишённую романтического сюжета «байронических» поэм, но сохраняющую их лиризм в новом сочетании с прямым биографическим использованием крымских воспоминаний.

Замысел этот очень скоро был оставлен. Некоторые стихи из «Тавриды» впоследствии были использованы в главе первой «Евгения Онегина».

Между тем Пушкин познакомился с «Дон Жуаном», гениальной поэмой Байрона, в которой тот, отказываясь от «байронической» романтики, создал новую поэтическую форму, сочетавшую мощную реалистическую сатиру с глубоким субъективным лиризмом. Развитие сюжета, очень свободное, постоянно прерывалось разнообразными отступлениями, то лирическими, то публицистическими, то шутливыми.

«Дон Жуан» явился толчком к «Евгению Онегину». Но от этого толчка в «Онегине» осталось немногое: строфическая форма, широкий диапазон тона, от страстной лирики до шутливой болтовни, многочисленные отступления и реалистическая основа. Несмотря на свою связь с «Дон Жуаном», «Евгений Онегин» – это первое вполне оригинальное произведение русской литературы, ибо и «Руслан», и «Пленник», и «Фонтан» находятся ещё в зависимости от определённых иностранных образцов. Одновременно с Пушкиным на тот же путь оригинальности вступил его величайший современник Грибоедов, писавший «Горе от ума» в то же время, когда Пушкин писал первые главы «Онегина». Секрет оригинальности обоих произведений в их реализме, в их смелом обращении к конкретной русской действительности как основному материалу творчества. 1823 год, год создания «Горя от ума» и «Онегина», – год совершеннолетия русской национальной литературы.

Эта дата не случайна. Реализм «Евгения Онегина» и «Горя от ума» мог возникнуть только на почве революционного движения декабристов. Но реализм Пушкина и Грибоедова был в значительной мере преодолением декабристского мировоззрения, его романтики и его дворянского характера. Материал обоих великих произведений был ещё дворянский, но реалистический метод обращения с конкретной русской действительностью открывал неограниченные перспективы по художественному овладению всей действительностью. «Горе от ума» стоит рядом с «Евгением Онегиным» у начала русского реализма. Но комедия Грибоедова осталась одиноким памятником скупого гения её автора, тогда как пушкинский роман в стихах – только начало творческой работы, настолько многосторонней и богатой, что она одна могла бы составить целую национальную литературу.

«Евгений Онегин» был начат в Кишиневе, незадолго до отъезда в Одессу, 9 мая 1823 года. Первая глава была окончена в Одессе 22 октября, вторая – 8 декабря, 8 февраля 1824 года была начата третья, законченная уже только в Михайловском. До самой болдинской осени 1830 года «Евгений Онегин» оставался постоянным спутником Пушкина, и этот центральный период пушкинского творчества может быть назван периодом «Евгения Онегина». Эти семь лет – время наибольшего расцвета пушкинского лиризма и мощного непрерывного роста его реализма Прочное единство лиризма с реализмом определяет стиль самого «Евгения Онегина».

Особенно силён лирический элемент в первых, одесских главах, они так насыщены лирикой, что как бы поглотили всю лирическую энергию Пушкина за этот период, лирическими стихотворениями одесский год относительно беден.

Первая глава «Онегина» – широкое реалистическое обобщение петербургского опыта 1817-1820 годов. В ней можно видеть всходы тех реалистических зёрен, которые мы находили в стихах 1818-1819 годов, связанных с кругом «Зелёной лампы», но осложнённые и обогащённые новой поэзией сердца, родившейся в Гурзуфе и теперь достигшей полного выражения. Но ещё важней то новое, что впервые появляется здесь, – люди, характеры, живые человеческие образы, обладающие всей убедительностью жизни и воплощающие глубокое знание современной действительности.

 

Люди «Евгения Онегина» – типичные исторические, конкретные образы определённого класса и определённого времени. Абстрактный и идеализированный герой «Пленника» заменяется обыкновенным человеком. Новизна и особенность пушкинского подхода к обыкновенному человеку особенно ясно выступает из сравнения с «Горем от ума». Грибоедов резко противопоставляет своего положительного героя, умного, пылкого, великодушного Чацкого, дворянской толпе. У Пушкина Онегин, Ленский и Татьяна, как живые и мыслящие личности, также противоположны животной массе провинциального и светского дворянства. Но Чацкий для Грибоедова стоит вне критики. К героям «Онегина» Пушкин подходит без всякой идеализации. Это человеческий материал, который может обернуться так или иначе, и то, как он обернётся, и составляет историю общества.

Реализм Пушкина «объективнее» грибоедовского, не в смысле более безразличного, безоценочного отношения к действительности, а в смысле более пристального изучения разнообразных возможностей, заложенных в её человеческом материале. Реализм Пушкина возникает из потребности более глубокого познания тех человеческих единиц, из которых складывается общество. Пристальное изучение человеческого материала русского дворянского общества тесно связано с вопросом о судьбе русского дворянского просвещения и шире – об исторических путях России.

В конце 1823 года, когда две первые главы «Онегина» были уже написаны, Пушкин начал новую поэму, «Цыганы».

Работая над ней одновременно с третьей главой романа, он закончил их почти одновременно, в октябре 1824 года, уже в Михайловском. В «Онегине» Пушкин заложил основу нового реалистического стиля. В «Цыганах», формально оставаясь в пределах идеализированного романтического стиля «Пленника» и «Фонтана», он выразил поэтику и идеологию своего романтического периода.

Изображение бессарабских цыган в этой поэме не реалистично даже в чисто внешнем отношении: Пушкин помещает их не в той части Бессарабии, где они действительно жили, не в «грязной» и прозаической центральной молдавской Бессарабии, а в романтическом и полупустынном Буджаке. Более глубоким отступлением от реализма была идеализация цыганской свободы – игнорирование того факта, что цыганы не только жили под общим давлением крепостнического государства, но и сами были крепостными молдавских бояр. Пушкин это знал и упоминает об этом в проекте предисловия к поэме. Но ему были нужны не реальные цыганы, а идеальный образ первобытной демократии в духе Руссо.

Обстановка «Цыган» возвращает нас к мечтам 1821 года о «вечной свободе» и «вечном мире». Алеко – поэтический образ того «великого человека», которого община, живущая в условиях свободы и мира, принуждена выбросить из своей среды как нарушителя общественного порядка. В «Цыганах» это общее положение уточнено и конкретизировано. Алеко – беглец дворянско-буржуазной, собственнической цивилизации, человек, сложившийся в определённой социальной и исторической среде. Острая конкретность и противопоставление двух обществ – цивилизованного и первобытного – поднимают «Цыган» высоко над «Пленником» и (тем более) «Фонтаном». Алеко – собственник и эгоист. По сравнению с романтическим отвлечённым пленником он снижен и развенчан, лишён его лирического ореола.

Но Алеко трагичен. Это первый трагический образ в творчестве Пушкина. Он гибнет от трагической необходимости: его социальная и историческая природа противоречит его желанию освободиться от своей собственной природы и войти в жизнь свободного народа.

Для цивилизованного европейца мечта вернуться в идеальное естественное состояние – утопия. В утопическом бегстве от себя нет спасения. Как бы ни было уродливо цивилизованное общество с его просвещением, всякое усовершенствование может возникнуть только из исторического закономерного изменения его собственной почвы и развития его просвещения. Таков смысл первой поэмы Пушкина, в которой впервые сказалась многоплановая глубина его художественной мысли.

Несомненен биографический характер «Цыган». Нельзя считать случайностью, что эта великая поэма о ревности была задумана и начата во время связи с женщиной, которой он был обязан «ужасным опытом» мучительнейшей из страстей. Но именно это биографическое происхождение «Цыган» – яркая иллюстрация того, как Пушкин мог раздвигать в художественном обобщении факты личного опыта. От почти жанровой элегии «Простишь ли мне ревнивые мечты…» до великой поэмы, где ревность становится основным выражением собственнической природы цивилизованного человека, – таков путь углубления и обобщения Пушкиным этой темы.

Пока Пушкин создавал свои первые вполне гениальные произведения, публика только знакомилась с предыдущим этапом его творчества. В марте 1824 года вышел «Бахчисарайский фонтан». Его успех превзошёл все прежние. Даже воинствующие классики могли только расшаркиваться перед победителем.

Издателем поэмы был Вяземский, который предпослал ей предисловие в виде «Разговора издателя с классиком с Васильевского острова или с Выборгской стороны». Это была новая и блестящая апология романтизма как «парнасского афеизма», утверждавшего полную свободу творчества. Пушкин благодарил Вяземского за его «подарок», но в то же время возражал: стоило ли тратить столько блеска и остроумия на противника столь ничтожного?

Благодаря Вяземскому и А. Бестужеву уровень русской критики, начиная с 1822 года, очень поднялся, но и теперь не мог удовлетворить Пушкина. Вяземский был умён, но дальше общего вопроса о свободе творчества, в сущности, не шёл. Бестужев был полон задора и пафоса, но «ужасно молод», его импрессионистические характеристики были поверхностны и приблизительны. Посвящая всё больше внимания вопросам критики и литературной теории, всё глубже и яснее осознавая характер собственного творчества и его место в истории, Пушкин хотел критики конструктивной, дальновидной, понимающей литературный процесс в его целом. Первые зачатки такой критики в том же 1824 году дал Кюхельбекер, который, поселившись в Москве, редактировал полужурнал-полуальманах «Мнемозина» и в ней начал критическую кампанию, скоро привлекшую внимание, а во многом и сочувствие Пушкина.

Но сам Пушкин в своей литературной переписке вырастал в величайшего критика своего поколения. Он переставал быть «только» поэтом и всё больше становился всесторонним и профессиональным литератором. Превращение Пушкина из поэта, поющего для себя, «из вдох­новения», «не из платы», в профессионального «сочинителя» совершилось в Одессе.

Вопрос литературного заработка давно уже был острым вопросом для Пушкина. Безденежье было его обычным состоянием ещё в Кишинёве. Верным доходом у него были только те 700 рублей в год, которые полагались всем бывшим лицеистам, находящимся на службе в чине X класса. Отец присылал мало и нерегулярно, но в Кишинёве можно было обходиться почти без денег. Столовался Пушкин у Инзова. Оригинальная одежда, которую он себе выдумал, стоила недорого. Соблазнов никаких не было. Одесса же в этом отношении не хуже Петербурга. У одного Оттона можно было оставлять деньги без числа:

 

Часы бегут, а грозный счёт

Меж тем невидимо растёт.

 

И Пушкин очень остро ощутил в Одессе своё безденежье. Уже в том же августовском письме 1823 года к брату Льву он писал:

«Изъясни отцу моему, что я без его денег жить не могу. Жить пером мне невозможно при нынешней цензуре; ремеслу же столярному я не обучался; в учителя не могу идти; хоть я знаю закон божий и 4 первые правила – но служу и не по своей воле – и в отставку идти невозможно – всё и все меня обманывают – на кого же, кажется, надеяться, если не на ближних и родных. На хлебах у Воронцова я не стану жить – не хочу и полно – крайность можно довести до крайности – мне больно видеть равнодушие отца моего к моему состоянию, хоть письма его очень любезны. Это напоминает мне Петербург…».

И Пушкин вспоминает, как Сергей Львович бранился за 80 копеек на извозчика.

Но изъяснять всё это Сергею Львовичу было потерянным трудом. Денег он не присылал. А Пушкину, более чем когда-либо, была нужна «домашняя независимость», денежная независимость от власти, воплощённой в фигуре Воронцова.

С мыслью жить пером Пушкин освоился уже раньше. Это требовало некоторого усилия, так как противоречило и дворянским понятиям о том, что дворянину можно жить только доходом со своих имений или царским жалованьем, и романтическим представлениям о певце, поющем, как поёт птица. Восставая против этих понятий, Пушкин уже в январе 1824 года писал брату:

«…Я пел как булочник печёт, портной шьёт, Козлов7 пишет, лекарь морит – за деньги, за деньги, за деньги – таков я в наготе моего цинизма».

Но до сих пор песни давали немного денег: за «Кавказского пленника» Пушкин получил от издателя поэмы, Гнедича, всего 550 рублей: несравненный переводчик Гомера не был щепетилен в денежных расчётах с издаваемыми им поэтами. С «Бахчисарайского фонтана» положение резко изменилось. Эта книга была событием в истории русского издательского дела. Книгопродавцы предложили за неё Вяземскому небывало высокую цену – и Вяземский имел возможность послать Пушкину 3000 рублей гонорара. Посылка Вяземского поразила и обрадовала Пушкина. Получив её, он писал:

«От всего сердца благодарю тебя, милый европеец, за неожиданное послание или посылку. Начинаю почитать наших книгопродавцев и думать, что ремесло наше, право, не хуже другого».

Немного позже, получив новые выгодные предложения от книгопродавцев, он снова восклицал:

«Какова Русь, да она и в самом деле в Европе, – а я думал, что это ошибка географов».

Денежный успех «Бахчисарайского фонтана» окончательно сделал Пушкина профессиональным литератором, первым русским профессиональным писателем в «европейском» смысле слова, независимым от царского жалованья и от помещичьих доходов своего отца. Эта независимость продолжалась до начала 30-х годов, когда женитьба резко изменила его экономическое положение. Но теперь в своей борьбе с Воронцовым он мог опереться на материальную поддержку публики.

Борьба эта к тому времени приняла острый характер. В начале 1824 года приехал в Одессу Липранди. За обедом у Воронцова он встретил Пушкина и был поражён, до чего тот переменился с Кишинёва: «Пушкин был чрезвычайно сдержан и в мрачном настроении духа. Вставши из-за стола, мы с ним столкнулись, когда он отыскивал между многими свою шляпу, и на вопрос мой – куда? – “Отдохнуть! – отвечал он мне, присовокупив: – это не обеды Бологовского, Орлова и даже…” не окончив фразы, Пушкин вышел…».

После этого Липранди ещё несколько раз приезжал в Одессу и каждый раз находил Пушкина всё более недовольным. Алексеев, приехав однажды с Липранди, нашёл в нём какое-то ожесточение. Оживлялся он только в обществе А. Раевского и мавра Али.

«Ожесточение» Пушкина выходило наружу в многочисленных и резких эпиграммах на Воронцова и его окружение. Из этих эпиграмм сохранилась одна – знаменитая характеристика Воронцова как «полу-подлеца», относительно которого

 

…есть надежда,

Что будет полным наконец.

 

Воронцов, как Пушкин заметил в позднейшей эпиграмме о «достопочтенном лорде Мидасе», был тонок и умел поставить себя в выгодное положение в общественном мнении. «Европейская молва» о его «европейском образе мыслей» не только убеждала всех в сумасшедшей неправоте Пушкина, не умевшего оценить такого благодетеля, но даже вызывала толки в Петербурге о чрезмерном покровительстве Пушкину, как продолжающемся проявлении прежнего воронцовского либерализма. «Полу-подлец» принуждён был оправдываться. Он писал в Петербург, что наоборот, он в две недели не говорит и четырёх слов с Пушкиным, в то же время воспользовался этими толками, чтобы изменить своей привычной ласковости и лишить Пушкина своего покровительства. «…Он начал вдруг обходиться со мною с непристойным неуважением, я мог дождаться больших неприятностей и своей просьбой предупредил его желания», – писал Пушкин А.И. Тургеневу, который никак не мог понять, почему Пушкин, ужившийся с Инзовым, не умел ужиться с Воронцовым.

Между тем уже 28 марта Воронцов обратился к Нессельроде с просьбой убедить царя убрать Пушкина из Одессы. С этого времени его письма к влиятельным друзьям становятся полны жалоб на Пушкина. Он повторяет на все лады, что «не тот поклонник его таланта» и что «нельзя быть истинным поэтом без постоянных занятий, а он не работает». Полу-невежде не было дела до «Евгения Онегина» и «Цыган». Под работой он понимал чиновничью работу, которую так хорошо выполнял поэт «не Пушкинова разбора» – Туманский.

Чиновничьей работы Пушкин действительно не выполнял никогда. То, что его к ней не принуждали в Петербурге, до ссылки, конечно, не было знаком особого внимания к поэту. Числиться на службе, ничего не делая, было старинным правом русского дворянина, которым Пушкин только пользовался для новых целей. То же самое продолжалось и в Кишинёве, и, хотя Инзов сообщал в Петербург, что он употребляет Пушкина для французской переписки, это, по-видимому, была благонамеренная ложь в интересах самого Пушкина.

Но Воронцов, раздражённый гордостью поэта, решил во что бы то ни стало обратить его в чиновника. В конце мая 1824 года Пушкин одновременно с несколькими другими мелкими чиновниками канцелярии наместника вдруг получил предписание ехать в Херсонский и Елисаветградский уезды на обследование саранчи, которая в это время появилась в больших количествах в Новороссийской степи. Пушкин принял это как рассчитанное издевательство. Современники, даже такой расположенный к Пушкину, как Липранди, полагаясь на молву о «европейском образе мыслей графа», были уверены, что Воронцов хотел дать Пушкину случай отличиться и за хорошо выполненное поручение представить его к награде. На самом деле это был сознательный акт «вандализма», рассчитанный на то, чтобы сломить гордость поэта, заставить его на практике почувствовать, что он не более как «коллежский секретарь», и отучить его от мысли, что он может быть «что-то другое». В командировку Пушкин поехал, но, вернувшись, обратился к правителю канцелярии Воронцова Казначееву с письмом, в котором он с замечательной чёткостью формулирует свои позиции в борьбе с Воронцовым:

«Будучи совершенно чужд ходу деловых бумаг, не знаю, вправе ли отозваться на предписание его сиятельства. Как бы то ни было, надеюсь на вашу снисходительность и приемлю смелость объясниться откровенно насчет моего положения.

Семь лет я службою не занимался, не написал ни одной бумаги, не был в сношении ни с одним начальником. Эти семь лет, как вам известно, вовсе для меня потеряны. Жалобы с моей стороны были бы не у места. Я сам заградил себе путь и выбрал другую цель. Ради бога не думайте, чтоб я смотрел на стихотворство с детским тщеславием рифмача или как на отдохновение чувствительного человека: оно просто моё ремесло, отрасль честной промышленности, доставляющая мне пропитание и домашнюю независимость. Думаю, что граф Воронцов не захочет лишить меня ни того, ни другого.

Мне скажут, что я, получая 700 рублей, обязан служить. Вы знаете, что только в Москве или Петербурге можно вести книжный торг, ибо только там находятся журналисты, цензоры и книгопродавцы; я поминутно должен отказываться от самых выгодных предложений единственно по той причине, что нахожусь на 2000 верст от столиц. Правительству угодно вознаграждать некоторым образом мои утраты; я принимаю эти 700 рублей не так, как жалованье чиновника, но как паёк ссылочного невольника. Я готов от них отказаться, если не могу быть властен в моём времени и занятиях. Вхожу в эти подробности, потому что дорожу мнением графа Воронцова, так же как и вашим, как и мнением всякого честного человека.

Повторяю здесь то, что уже известно графу Михаилу Семёновичу: если бы я хотел служить, то никогда бы не выбрал себе другого начальника, кроме его сиятельства; но, чувствуя свою совершенную неспособность, я уже отказался от всех выгод службы и от всякой надежды на дальнейшие успехи в оной.

Знаю, что довольно этого письма, чтоб меня, как говорится, уничтожить. Если граф прикажет подать в отставку, я готов, но чувствую, что, переменив мою зависимость, я много потеряю, а ничего выиграть не надеюсь».

На ответное письмо Казначеева Пушкин снова отвечал принципиальным письмом (подлинник по-французски):

«Мне очень досадно, что отставка моя так огорчила вас, и сожаление, которое вы мне по этому поводу высказываете, искренно меня трогает. Что касается опасения вашего относительно последствий, которые эта отставка может иметь, то оно не кажется мне основательным. О чём мне жалеть? О своей неудавшейся карьере? С этой мыслью я уже успел примириться. О моём жаловании? Так как мои литературные занятия могут доставить мне больше, естественно принести им в жертву мои занятия службой. Вы мне говорите о покровительстве и о дружбе? Две вещи несовместимые. Я не могу и не хочу претендовать на дружбу гр. Воронцова, ещё менее на его покровительство: ничего, по-моему, так не унижает, как покровительство, и я слишком ценю этого человека, чтоб желать унизиться перед ним. На этот счёт у меня есть демократические предрассудки, которые стоят предрассудков аристократии. Я жажду только независимости (извините мне это слово ради понятия), с помощью мужества и упорства я в конце концов обрету её. Я уже поборол в себе отвращение писать и продавать мои стихи из-за средств к жизни; главный шаг сделан; если пишу я ещё только под капризным действием вдохновения, – то с того времени, что стихи написаны, я смотрю на них только как на товар, по столько-то за штуку. Я не понимаю изумления моих (Пушкин, очевидно, цитирует выражение Казначеева. – Д. М.) друзей (да и не очень знаю, что такое мои друзья). Я устал зависеть от хорошего или плохого пищеварения того или иного начальника, мне надоело, чтобы со мной на моей родине обращались с меньшим уважением, чем к первому английскому шалопаю, приезжающему показать нам свою пошлость и свой дурной французский язык.

Не сомневаюсь, что гр. Воронцов, который человек умный, сумеет выставить меня неправым в глазах общественного мнения – торжество весьма лестное и которым я предоставляю ему насладиться беспрепятственно, ибо мне столько же дела до этого общественного мнения, сколько до брани и восторгов наших журналов».

Пока Пушкин вёл «эту полемическую переписку» (как он называет её в письме к Вяземскому) с Воронцовым, Воронцов продолжал свою переписку на тему «избавьте меня от Пушкина». В Петербурге охотно шли навстречу Воронцову, к мольбам которого прибавлялись и другие.

Генерал Скобелев, доносчик-любитель (дед «белого генерала»), прислал донос о всё большем распространении «возмутительных» стихов Пушкина и взывал к царю, чтобы было приказано содрать с него несколько клочков шкуры. Письма Пушкина тщательно перлюстрировались, и хотя он был вообще осторожен и посылал всё сколько-нибудь опасное «с оказией», а не по почте, и хотя Вяземский специально предупреждал его о сугубой осторожности, ввиду готовившейся новой расправы, полиция всё же получила, что ей было нужно. Она перехватила письмо Пушкина, на основании которого его можно было обвинить в кощунстве и безбожии. В письме Пушкин говорит, что предпочитает Гёте и Шекспира «Святому духу», и сообщал, что ему дает «уроки чистого афеизма» «Англичанин, глухой философ, единственный умный афей, которого я ещё встретил. Он исписал листов 1000, чтобы доказать, что существование существа творца и промыслителя невозможно, мимоходом уничтожал слабые доказательства бессмертия души. Система не столько утешительная, как обыкновенно думают, но к несчастью более всего правдоподобная». Любопытно, что англичанин-атеист был не кто иной, как домашний врач Воронцовых.

Для впавшего в окончательное изуверство царя этих нескольких строк было достаточно, чтобы «уничтожить» Пушкина.

27 июня Нессельроде писал Воронцову о Пушкине: «он не останется у Вас». Тургенев бросился хлопотать, но было поздно. Царь принял решение, и 11 июля состоялось «высочайшее повеление» об исключении Пушкина со службы и ссылке его в псковское имение родителей под надзор гражданских и духовных властей.

Существует мнение, что главной причиной, заставившей Воронцова так упорно добиваться «уничтожения» Пушкина, была ревность, вызванная отношениями Пушкина и Елизаветы Ксаверьевны. Не подлежит сомнению, что в последние одесские месяцы, после разрыва с Ризнич, Пушкин был влюблён в Воронцову. Несомненно также, что она относилась к нему гораздо лучше, чем её муж. Известно, что она подарила Пушкину перстень с печатью, которым он чрезвычайно дорожил и которому посвящено знаменитое стихотворение «Талисман». Из её единственного сохранившегося письма к Пушкину (1833 года) ясно, что у них было много общих воспоминаний. Наконец, в противоположность мужу, Елизавета Ксаверьевна не скрывала своего преклонения перед творчеством Пушкина. После его смерти она хлопотала о том, чтобы в одесских газетах были помещены достаточно восторженные статьи о нём, и предлагала редактору одной из них развить мысль, что все лучшие стихи Пушкина написаны в Одессе – утверждение несколько преувеличенное, но не совсем нелепое, если вспомнить о «Евгении Онегине» и «Цыганах».

Восстановить цикл стихов, относящихся к Воронцовой, гораздо трудней, чем в отношении Ризнич. К ней относятся несомненно «Талисман» (1827) и «Прощание» («В последний раз твой образ милый…») (1830), по всей вероятности «Ангел» (1827.) Но к ней ли относится ряд любовных стихотворений (1824-1825) – «Сожжённое письмо», «Желание славы», гениальная элегия «Ненастный день потух», знаменитые стихи из «Разговора книгопродавца с поэтом» о той «одной», пред кем поэт дышал чистым упоеньем любви? Если рассматривать эти стихи как цикл, биографическое содержание его неясно и противоречиво. «Сожжённое письмо» говорит о продолжающейся взаимной любви, «Желание славы» – о взаимной любви в прошлом, после которой пришли «слёзы муки, измена», «Разговор книгопродавца с поэтом» – о любви, с самого начала отвергнутой (хотя и не «утаённой»).

Легенда о ревности Воронцова как главной причине ссылки Пушкина на север основана главным образом на сплетне, тогда же сочиненной и пущенной Вигелем, который приехал в Одессу вскоре после Пушкина, и впоследствии рассказанной им не без литературного таланта в его «Записках». Согласно этой сплетне, А. Раевский в своих ухаживаниях за Елизаветой Ксаверьевной всячески старался разжечь в Пушкине любовь к ней, чтобы тот своей неосторожной пылкостью навлёк на себя, отклонив от самого Раевского, ревность Воронцова. Раевский рисуется в этом рассказе в самых верных красках. Однако, по всей видимости, всё это чистая выдумка Вигеля, у которого были свои причины ненавидеть Раевского. Что Воронцов не постеснялся бы средствами с человеком, к которому он ревновал жену, мы знаем из его дальнейшей биографии: в 1828 году он прибег к ложному политическому доносу, чтобы добиться удаления из Одессы того же Александра Раевского. Но у нас нет достаточных оснований, чтобы осложнять мотивом ревности ясную историю социальной борьбы вельможи с поэтом.

В середине июня, когда почва для уничтожения Пушкина была хорошо подготовлена в Петербурге, Воронцовы с большим обществом гостей уехали морем из Одессы в своё имение на Южном берегу Крыма. Поездка была решена ещё зимой, и в числе гостей первоначально предполагался и Пушкин. Но когда дошло дело до её осуществления, его не пригласили.

Незадолго до отплытия Воронцовых в Одессу на морские купанья приехала с детьми жена Вяземского, Вера Фёдоровна. С Пушкиным она до сих пор не была знакома. Интересно следить по её письмам к мужу за быстрым ходом её дружеского сближения с Пушкиным. В первом письме (13 июня) Пушкин – даже ещё не Пушкин, а «племянник Василия Львовича». Голова у него устроена вверх ногами. В деле с Воронцовым он кругом виноват. Никогда не было человека более легкомысленного и злоязычного. 20 июня Вяземская уже находит его «менее дурным», 27-го – она уже читала «Евгения Онегина» и в курсе его творческих планов. 4 июля: «Я стараюсь его усыновить» (Вера Федоровна была на 7 лет старше Пушкина). 11 июля: «Я начинаю его любить, как друга. Не пугайся. Я его считаю хорошим, но озлобленным от несчастий; он оказывает мне дружбу, и это меня трогает… он мне говорит с доверием о своих неприятностях и о своих страстях»8. 19 июля, возвращаясь к отношениям с Воронцовым, она уже целиком на стороне Пушкина.

Дружба с Вяземской была счастливым событием для Пушкина. В первый раз у него была такая дружба с милой, умной и чуткой женщиной, которую он глубоко уважал и нисколько не стеснялся. Дружба эта осталась навсегда. Это была дружба не только задушевная, но и практическая. Вяземская просто и без церемоний ссужала Пушкина деньгами (и брала у него, когда случалось ей сидеть без денег). Помощь её распространялась и на более рискованные и опасные дела. Когда стали доходить слухи о новой грозе, собирающейся над ним, Пушкин конкретно занялся подготовкой побега, и Вяземская ему помогала.

23 июля в Одессу из Крыма вернулась Елизавета Ксаверьевна, одна, без мужа. Отношения её с Верой Фёдоровной сразу приняли характер тесной дружбы. Они были всё время вместе, и нет сомнения, что и Пушкин был всё время с ними. Есть глухие известия, что и Воронцова помогала в устройстве побега. Уезжая от мужа, она знала, что Пушкин не останется в Одессе, но как именно с ним поступят, не знала. Наконец «высочайшее повеление», побывав сначала у Воронцова в Крыму, было (вероятно, 23 июля) получено в Одессе. Пушкин ждал отставки, но не новой ссылки. Он был ошеломлён и прибежал к Вяземской весь растерянный, без шляпы и перчаток. Вяземская была не менее поражена. Выезжать надо было немедленно, и, вероятно, эта неожиданность расстроила все планы побега.

Пушкин получил подорожную от Одессы до Пскова. В ней было специально оговорено, что маршрут его не «касается до Киева». Он должен был ехать, не останавливаясь, во Псков и там явиться к губернатору, который должен был распорядиться отправкой его в Михайловское.

30 июля Пушкин выехал из Одессы. Он ехал через Николаев, Кременчуг, Черников, Могилёв и Витебск. По дороге он останавливался у знакомых и незнакомых помещиков, которые принимали его с гордостью. В Могилёве офицеры стоявшего там полка устроили ему восторженную встречу и грандиозный банкет. Россия ещё не была николаевской Россией. Выражение сочувствия к лицу, объявленному неблагонадёжным, ещё не стало невозможным.

Предписания ехать к губернатору Пушкин не выполнил. Не доезжая до Пскова, он свернул прямо в Михайловское, куда приехал 9 августа 1824 года.

Вскоре после отъезда Пушкина С.Г. Волконский, женившись на М.Н. Раевской, поселился в Одессе, и Одесса сделалась центром деятельной ячейки Южного общества. Есть сведения, что Волконский имел определённое задание присоединить к обществу Пушкина. Но Пушкина уже не было.

_____

Примечания:

1 Одной из первых мер Воронцова была ликвидация остатков автономии Бессарабии.

2             …Мне стало жаль

Моих покинутых цепей…

Я о тюрьме моей вздохнул.

(Стихи из «Шильонского узника»)

3 Александр.

4 «Ты на земле была любви подруга» – первый стих сонета В. Туманского на смерть Ризнич.

5 В это время русский царь был в Тульчине, где он делал смотр второй армии. В Тульчине собралось начальство со всего юга, в том числе Воронцов. Там он и сказал о Риэго слова, увековеченные Пушкиным и заклеймившие Воронцова как полного подлеца.

6 Замечательно, что эти стихи, которые некоторые исследователи любят приводить как свидетельство поправения Пушкина, фигурируют и донесениях шпионов николаевского Третьего отделения как опасные, «возмутительные» стихи.

7 Имеется в виду не поэт И. Козлов, а В.И. Козлов.

8 Пушкин был, несомненно, предельно откровенен с Верой Фёдоровной. Поэтому стоит подчеркнуть, что, наряду с прозрачными намёками на его любовь к Воронцовой, в письмах Вяземской нет ни малейшего намёка на что-либо подобное вигелевской истории о Раевском.

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1131 автор
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru