***
Слово настигнет тебя во сне,
Если оно — огонь…
Снова зудит о моей вине
Местная шелупонь.
Я-де когда-то пред ней дрожал,
Ну а теперь — давлю.
Я-де когда-то врагов топтал,
Ну а теперь — люблю.
Я-де шагаю который год
Нагло, поверх голов…
Полноте! Это земной расчет,
Он недостоин слов.
Слово должно беспощадно жечь,
Жечь сквозь века и сны.
Коль не дана вам такая речь —
Нет здесь моей вины.
Что обижаться на слабый зуд
В сумраке бытия!
Ваши слова никого не жгут,
Вам не сказать, как я.
Значит, обиды зажав в горсти,
Жрите себя живьем.
Значит, забыв о своем пути,
Думайте о моем…
Никогда я терпеть не мог провинциальную окололитературную шушеру, всех этих «поэтов тусовки», еле-еле научившихся рифмовать, но публикующих книжку за книжкой и напыщенно дающих оценки всему и вся. Непременно участвующие во всех губернских «литературных мероприятиях», заискивающие перед любым местным остепененным преподавателем и, уж тем паче, перед «столичным критиком», они в 80-х и 90-х годах частенько вились около меня, надеясь если не получить теплое местечко в редакции, то хотя бы угоститься за мой счет. А если и не вились, то тесная городская жизнь и необходимость выживания в провинции сталкивали меня, так или иначе, с этими тусовочными сочинителями, вынуждали общаться с ними, брать их на работу в газету, редактировать их книжки, а подчас и годами бедовать вместе.
В житейском обиходе, в той же редакционной суете эти господа и дамы, надо признать, порой оказывались на месте: многие из них были ответственны, деятельны, прямодушны. Но вот их версификационные опыты просто не лезли ни в какие ворота: то унылые завывания «под Ахматову», то ребусы на пустом месте, то натуральный бред сивой кобылы. И попробуй-ка скажи им об этом прямо — обзаведешься кучей врагов на всю жизнь.
Одному-другому я все-таки сказал публично пару искренних слов. Но потом понял, что плетью обуха не перешибешь, и стал просто уходить от общения с этим народцем. Просто переставал общаться с человеком, а телефон его вносил в «черный список». И сразу мне становилось легче жить!
При встречах на улице, правда, мы и до сих пор иногда киваем друг другу…
ВОПЛЬ ИЗ БУДУЩЕГО
Нефти нет. Дела наши хреновы.
За бугром визжит чужая рать.
Государь, спаси нас! Мы готовы
Скипетр твой смиренно лобызать.
Мы готовы кушать щи да кашу
И пахать с зари и до зари.
Государь, спаси державу нашу!
Гласность и парламент — забери!
Наблюдая за «демократической» российской властью с младенческих ее лет, я отчетливо видел, что она год за годом трансформируется в нормальное русское самодержавие — с новоявленными боярами и дворянами, с холопами, тяглом и другими аксессуарами нашего векового евразийского бытия. В том числе с корыстолюбием. На моих глазах в российской провинции с самого начала 90-х годов полным ходом шел процесс беззастенчивого обогащения: «красные директора», создав на своих предприятиях нехитрые схемы наживы, быстро превращались в долларовых миллиардеров. Вчерашние комсомольские и партийные секретари, побратавшись с уголовниками, тоже что-то там «покупали-продавали»… И я с горечью думал, что иначе и быть-то не может. Ведь все они, новые купцы и заводчики — лихоимцы по натуре, с детских лет продавшие душу мамоне! Эти люди всегда были такими, их серые пиджаки, партийные билеты и комсомольские значки всегда были только камуфляжем, и это надо принять как данность.
Наверху всё катилось в ту же сторону. Ельцинское «не так сели» показалось мне не просто начальственной придурью, а типичной «оговоркой по Фрейду»: это прорычал уже не секретарь обкома, а Государь. И даже расстрел в 1993 году Верховного Совета России я воспринял не только как трагедию, но и как нечто вполне естественное для истории моего Отечества.
Ничего нового под луной! Стоит только поставить народ в ситуацию выживания, как люди начинают воссоздавать пусть и архаичные, но привычные и понятные для них конструкции общественной жизни, возвращаются к устойчивым схемам самосохранения. «Память формы», присущая, видимо, не только сплавам металлов, но и социальному бытию, мощно распрямляет согнутое — и, вопреки воле очередных реформаторов, народ воспроизводит оптимальный для него на данный исторический момент алгоритм существования.
Но что же будет дальше? Неужели царь-батюшка будет терпеть парламент европейского образца, реальную, а не липовую многопартийность, истинную свободу слова? Ну, хорошо, первый наш «демократический царь» кое-как мирился со всем этим (покуда не расстрелял свой парламент), но будет ли терпеть сию чепушистику его преемник? А следующий государь?
Размышляя об этом, я задавал вопросы и самому себе: ну, хорошо, тебе всё происходящее представляется закономерным, внутренне обусловленным, логически неизбежным, — но готов ли ты отказаться от гласности, на укоренение которой сам в свое время положил столько сил? Если придется выбирать, например, между сохранением державы от нового распада — и свободой слова, что ты выберешь?
Вопрос, конечно, непростой. Но я выберу великую державу. И мне почему-то кажется, что весь российский народ сделает тот же выбор. Все-таки без свободного слова какое-то время можно жить. А без державы мы пропадем. Так говорит мне генетический опыт моих предков.
КЛАДЕНЕЦ
Долго витязь оружье искал
По руке и по нраву.
И болото в пути миновал,
И холмы, и дубраву.
«Я желаю найти кладенец!» —
Повторял он сурово,
И шагал. И дошел, наконец,
До обрыва морского.
Из обрыва торчит рукоять,
А вокруг рукояти
Вражья сила кишит — не унять,
И блажит: «Не подъяти!..»
Но булат шевельнулся, незрим,
Под напором десницы —
И потрескалась почва над ним
Аж до самой столицы.
Однова покачал рукоять —
Русский трон зашатался,
А решился покрепче нажать —
Закачалися царства.
«Разделю я закат и восток,
Коль оружье подъемлю!..»
И услышал: «Не трогай, сынок,
Не тряси нашу землю.
Если ты рассечешь белый свет —
То куда же нам деться?
Мы устали от крови и бед,
Укроти свое сердце».
Не любил он случайных помех,
Но расслабил он руку,
И увидел он двух человек —
Старика и старуху.
И узнал он родимых своих,
И услышал их горе.
И оставил булат для иных,
И пропал на просторе.
Не приносит известий простор —
Только темные слухи.
Но не спят по ночам с этих пор
Старики и старухи.
Не ложится покой до утра
На усталые лица.
Всё им кажется: грянет пора —
И герой возвратится.
И в запале могучей гульбы
Прочный мир зашатает…
Но уже не услышит мольбы
И своих не узнает.
Гигантский меч, воткнутый по рукоять в евразийский континент, провоцирует русского богатыря на героическое деяние: попытаться навсегда разделить «закат и восток», утвердив тем самым известную схему Киплинга. Но даже попытка шевельнуть этот меч ведет к тому, что на поверхности материка шатаются троны и царства.
Мало кому под силу осуществить такое. Однако в русской земле всегда находится бесстрашный витязь, готовый к поступку.
Но нужно ли шатать мир? Не приведет ли очередное геройское свершение лишь к новым бедам и страданиям «малых сих», к новой великой крови?
Я размышлял об этом на рубеже 70-х и 80-х годов, наблюдая за тем, как самые могучие ратники тогдашней отечественной литературы, один за другим, берут в руки грозное оружие русского слова. Как они его используют? впрок ли будет употреблена богатырская силушка? предугадывают ли наши витязи все далекие последствия своих деяний? слышат ли они голоса своих соотечественников, досыта уже нахлебавшихся крови и бед в двадцатом столетии?
На полях этих размышлений и родилось в начале 80-х годов стихотворение «Кладенец». Сочиненное в «кузнецовской» манере, оно, тем не менее, ставило под сомнение однозначную героизацию богатырской силы: я уже пытался спорить со своим учителем…
ВЗГЛЯД РАБЫНИ
Не влюбляйся в рабыню, свободный!
Посмотри ей в глаза, как чужой:
Кроме страха и дрожи голодной,
Там — желание стать госпожой.
Мглится бездна тоскливого взгляда,
Словно крик из пещерных времен.
Ей не надо свободы. Ей надо
Увести твою душу в полон.
Оглянись! На торгу вековечном
Всюду женская светит краса,
И на каждом лице безупречном,
Как темницы, зияют глаза.
И из каждой темницы — наружу
Рвутся жадные взгляды рабынь…
Раб Господень, спаси свою душу
И невольничий рынок покинь.
Давно известно, что раб желает не равенства со своим господином, а господства над ним. Тысячелетия патриархата сделали из женщины рабыню, внутренне почти всегда желающую господствовать над мужчиной.
Какой же выход из ситуации предлагает мое стихотворение? Очень простой: не отменить рабство как феномен человеческого бытия (боюсь, что в мои века такая отмена невозможна), а осуществить перенос этой парадигмы на взаимоотношения человека и Бога. Стань рабом только по отношению к Господу, стань рабом Божьим — вот где твое спасение, человек! А в отношениях с людьми останься свободным, не позволяй засунуть твою голову в ярмо — даже в ярмо твоей собственной любви к другому человеку.
Но на это способны немногие. Невольничий рынок так много обещает…
Где-то на задворках этих размышлений бродит одно мое опасение: но если все мы, люди-человеки, станем рабами Божьими, не возобладает ли однажды в наших душах тайное желание когда-нибудь стать выше Господа?
ФЕВРАЛЬ. ПРЕДВЕСЕНЬЕ
За окном зазвучала гармошка,
Запиликала то, что всегда, —
И оттаяло сердце немножко
От холодного зимнего льда.
И звучала-то малость, минуту,
А поди ж ты, — расплавился лед,
И поверил я вдруг почему-то,
Что зима непременно пройдет,
Что стечет намерзевшая наледь
С промороженной пашни моей,
Что не может земля не оттаять,
Коль поется народу на ней.
Не смолкайте же, песни простые,
Подогретые горьким вином!
Будут жить и душа, и Россия,
Коль гармошка звучит за окном.
Это стихотворение я написал в середине 90-х годов, когда многим казалось, что либерал-демократы пришли к власти навсегда и никуда не денутся даже после ухода Ельцина. К этому времени я уже не бедствовал материально и был даже номинально приписан к новой губернской элите, но в сердце у меня гнездился зимний лед: многое из того, что совершалось тогда в России, мне не нравилось.
У «новой элиты» я тоже вызывал подозрения, — хотя порученное мне дело, публикацию нормативных актов органов губернской власти, выполнял исправно. Но этого провинциальной шушере было мало — ей хотелось, чтобы я еще и мыслил в унисон с ней. Помню, как, поднимая рюмку на маленьком междусобойчике по случаю моего дня рождения, один заместитель губернатора заметил с благодушной язвительностью:
— Хороший человек Евгений Феликсович. Вот только взгляды у него не те…
Что ж, такое отношение было для меня не внове: в «не тех взглядах» подозревали меня еще в советские времена, на первых курсах истфака, а то и еще раньше. При всей своей внешней уступчивости, я никогда не шел спокойно в общей упряжке, всё время думал что-то своё. А когда удавалось, то и говорил, и делал.
Таким, видимо, и умру.
УЛИЧНЫЙ МУЗЫКАНТ
Кенты твои — в дамках, при тачках, при бабах,
А ты — в бесконечном пролете.
Зачем же ты верен, седеющий лабух,
Своей бесполезной работе?
Завел бы палатку с какой-нибудь дурой,
Чернуху сгребал под прилавок,
Не брезгал натурой, делился с ментурой —
И классику слушал вдобавок!
А тут вот халтурь на пустом тротуаре,
Покудова кореш твой бывший
Канает по броду с подругою в паре,
Башлями и спесью заплывший.
Вгони ж ему в спину трезубец аккорда,
В затылок, подернутый жиром!
Пускай поглядит он, торговая морда,
Как ты пролетаешь над миром.
Должен признаться: к «цоям», «шевчукам», «гребням», «шнурам» и прочей шушвали из поколения дворников и сторожей, вылезшей в постсоветской России на Божий свет, я отношусь в целом отрицательно. Ничем они не обогатили ни русскую, ни имперскую музыкальную культуру, ничего не дали высокого ни уму, ни сердцу своих слушателей. Только испоганили вкус молодежи, только разбогатели за годы унижения и разграбления родной страны, да помелькали на ее телеэкранах. Так что, если герой моего стихотворения считает себя частью этого позорного поколения и ставит перед собой те же цели, то я ставлю на нем крест.
Но есть и то, что роднит меня с уличным музыкантом. Это — дух творчества, ненавистный торгашам, тот дух, который заставляет нас сочинять стихи и музыку и, наперекор всему, вносить в хаотический мир гармонию. Не зря Рихард Вагнер писал, что поэт и музыкант, двигаясь в противоположные стороны и обогнув земной шар, вновь встречаются и, слившись в одно, образуют, наконец-то, цельную личность — художника.
Мы с тобой — родственные души, брат. Но будь добр, выбрось на помойку свои примитивные тексты и научись попадать в ноты. И, ради Бога, не хрипи так надсадно.
НЕ ТАК СЕЛИ
Вольготно шагнула свобода
В покои новейших времен,
Но пьяный избранник народа
Кривится, забравшись на трон.
Чего-то он хочет… Недаром
Скользит его сумрачный зрак
По новым притихшим боярам:
Похоже, расселись не так.
Что сделаешь с этой деревней!
За семьдесят с лишним годов
Забыли о лествице древней,
Не помнят ни мест, ни родов…
«Не так сели» — сказал Ельцин, оглядев своих приближенных. И эта фраза зазияла, как черная брешь, на блестящей поверхности российской «суверенной демократии».
Не так сели. Значит — не по чину, не по рангу. А рассаживаться вокруг высокого стола надлежит именно так. На наших глазах со дна сумеречного сознания русского алкаша, волею судьбы занявшего высший пост в российском государстве, всплыл обломок средневековой матрицы.
С тех пор эти обломки всплывали один за другим — и ныне они выстроились в очень знакомую историкам картину. На наших глазах в столице империи живут и здравствуют новые сверхбогатые, — читай, боярские, — роды. В губерниях сидят на кормлении те, кто службу понял и держит нос по ветру. Независимый суд так и остался прекраснодушной фразой: царь-батюшка и его присные казнят и милуют кого пожелают. Сквозь призрачные контуры сурковского града на семи холмах явственно проглядывают родимые потемкинские деревни.
Каждый из нас может добавить к этому списку примет что-то своё. А общая картина вырисовывается одна: страна рушится в medium aevum, в средние века.
Но может быть, она из них и не выходила? Может быть, 70-летний советский отрезок имперской истории был просто нарисован на картонке — все эти отважные пионеры и задорные комсомольцы, пленумы и съезды? А за картонкой происходили обычные средневековые события — грызня вокруг трона, тайные убийства, войны, рабский труд невольников… Может быть, у нас и не было никакого «справедливого общественного строя», а было просто восстановление более или менее нормальной социально-экономической жизни государства после двух чудовищных войн: гражданской и Великой Отечественной? И как только мы экономически восстановились, так тут же и рухнули назад, в свои medium аevum…
Иногда я думаю, что такое обрушение было предопределено — ибо нельзя одним прыжком перепрыгнуть из царства необходимости в царство свободы. И за «чевенгуры» и «котлованы» кто-то однажды непременно должен был заплатить — в том числе внуки и правнуки платоновских красных героев…
— Так что ж, парламентская демократия в России в принципе невозможна? — вопрошает кто-то изнутри меня. — А почему тогда она в Европе-то возможна?
— Европа, хм… — отвечаю я. — Европа шла к своему нынешнему социально-политическому строю много столетий, сквозь кровь и войны. Этот строй там выстрадан, а потому и органичен. А у нас ведь он не то что навязан населению — а просто «нахлобучен». Ни сверху, ни снизу нет у нас ни уверенности в его необходимости, ни желания жить по его законам….
Иногда я думаю и кое-что еще. Допустим, я прав — и несмотря на все космические корабли, лазеры и компьютеры, система отношений между людьми в нашей стране остается средневековой. Но может быть, тут и не на что негодовать? Может быть, средневековье выглядит отсталым только в плохих учебниках, написанных приверженцами сомнительной идеи «исторического прогресса»?
КТО
Река и лес, лазурный окоем,
Притихший горизонт… А что за ним?
Мы, русские, еще не сознаем,
Кому столь дерзко противостоим,
Кто гонит нас по топким временам,
Кто манит нас заштатною судьбой,
Кто душу пересаживает нам,
Цветным наркозом сглаживая боль,
Кто шепчет нам, что нечего беречь,
Коль нет былой размашистой страны,
Кто мертвой хваткой душит нашу речь,
Кто склизкой лапой лезет в наши сны.
Так кто же он, этот таинственный «кто»? Я не знаю, как его назвать. Но я слышу его шепот.
Он шепчет: забудь эти бредни о правде и справедливости, о каком-то «особом русском пути», живи, как все — в заботах о крыше над головой и о куске хлеба с маслом. Да, зарплатка твоя невелика, но ведь и инфляцию Набиуллина сбила до минимума. Вкладывай прибыль в обучение детей, обрастай жирком век за веком. На черные работы можешь не ходить, узбеки и молдаване всё построят тебе, всё уберут за тобой… главное, не залупайся супротив власти, не мешай созиданию национального отечественного капитала, сравнимого с капиталами Ротшильдов и Рокфеллеров!
Однако у меня есть не только уши, но и глаза — и цветной наркоз телевизора меня не усыпляет. Я вижу, что никакого национального отечественного капитала нет, что вот уже четверть века деньги правдами и неправдами уплывают из России за кордон. И это стремление можно понять: нет никакой гарантии, что завтра за владельцами этих денег не придут. Сколько раз уже так было в отечественной истории!
И вот капитал создается — и уплывает, создается и уплывает… так неужели полтораста миллионов человек обречены на то, чтобы век за веком гнуть спину на российских просторах ради благополучия нескольких сотен непрерывно богатеющих семей? Неужели эти великие просторы — лишь огромная рабская плантация?
Этот вопрос задает себе каждый мыслящий русский человек, бредущий по топким временам новейшей истории России. Между тем на горизонте давно уже погромыхивает. Лазурный окоем всё темней, где-то рядом жутко хохочет выпь, родное болото чавкает под ногами — и каждый неверный шаг сулит беду…
У ГРОБА
Ты льешь на покойника сладкий елей,
Слезу проливаешь у гроба.
А прежде из всех твоих темных щелей
Лилась на него только злоба.
Не лей же теперь свой презренный елей!
Коль нету покаяться силы, —
Хотя бы могилу его пожалей,
Хотя бы не лги у могилы!
Это стихотворение я адресовал одному своему бывшему знакомцу, провинциальному виршеплету сорокинско-фирсовского разлива, при жизни Юрия Кузнецова отзывавшемуся о великом русском поэте хамски-пренебрежительно, с внутренней злобой, присущей всем полуграфоманам.
После смерти Юрия Поликарповича, в сиянии его славы, хитрый провинциал тут же подсуетился и опубликовал в «Нашем современнике» слащавый дифирамб покойному гению. Прочитав елейные строчки, я не смог долее сдерживаться — и из меня буквально хлынуло гневное стихотворение.
Больше всего негодовал сам на себя: как я мог долгие годы поддерживать полуприятельские отношения с этим бумажным пачкуном? Ведь видел же явственно — передо мной лицемер, подлец, слизняк…
Слава Богу, сама жизнь вскоре развела нас навсегда.
ГОСТИ
Пока я бродил по ущельям страстей,
Скитался в душевных извивах,
К озерам моим налетело гостей —
Непуганых, жадных, крикливых.
Кричит и гогочет пернатая тварь
И яйца откладывать тщится.
Но разве не я этих мест государь?
Подъем, перелетная птица!
Но стая наелась — и бредит во сне
Кошмаром тугого желудка.
«А ты что за гусь?» — говорит она мне.
Увы, я не гусь. И не утка.
Я шерстью одет и воспитан в лесу.
Кыш за море, глупое стадо!
А впрочем, останьтесь. Зима на носу
И чем-то питаться мне надо.
Для перелетной птицы, сочиняющей на досуге стишки и рассказики, твои озера и их окрестности — всего лишь одно из тех мест, где стая пернатых может отдохнуть и слегка подкормиться на жизненном пути. Ей, стае, в общем-то, все равно, где перекантоваться — у реки, на поляне, на кронах деревьев, в литературе, в политике, в спорте, в бизнесе, на чиновничьей службе… А ты тут, в окрестностях чистых озер русской словесности, — с младых когтей. И никуда исчезать не собираешься. Потому, что некуда тебе исчезать. Эти озера — твои.
А значит, твой исподлобный взгляд на эту ситуацию можно и оправдать. Питайся, дружище.
Стая принимает тебя за своего? Дружески клюет тебя, пытается что-то сказать тебе на своем тарабарском языке, а порой и бьет тебя крыльями? Тем лучше, брат! Эту ее коллективную иллюзию надо длить, колико возможно. Молчи, притворяйся, крадись между птичьих гнезд, пробирайся поближе к самому жирному гусю…
А потом — цап-царап!.. ах!.. га-га-га!.. кря-кря-кря!..
Поздно, ребята.
Но потом, когда ты уже насытишься, — все-таки подойди к зеркальной воде озера и, вглядевшись в свое отражение, завой волком: ну, отчего же, отчего всё так примитивно и страшно устроено в этой земной жизни? Чем виноваты перед тобой эти несчастные создания, в пуху и перьях, недовольно гогочущие и увещевательно крякающие? Неужели только тем, что прилетели в твой мир погостевать, да и засиделись тут?
Разве гостей употребляют в пищу? А, серый?
Но не затягивай надолго эту душевную флагелляцию, брат. Иди-ка, лучше, похрапи в ближних кустах.
Ты — волк.