Предисловие. Вдохновляющая
Наталья Стругач
Есть люди, одарённые особым талантом вдохновлять нас на творчество, на созидание. Встретить человека из этой высокой касты — большая удача, стать его другом — счастье. Светлана Бойм — профессор Гарварда, культуролог, славист, писатель, фотохудожник — была из разряда Вдохновляющих. Она подруга моего детства и юности. После общения с ней у меня возникало такое чувство, словно меня подпитали живительной энергией, легче думалось и дышалось.
Мы учились в одном классе 80 школы в Ленинграде. Писать тексты, осмыслять прожитое письменным словом она стала лет с 10-11. Дневниковые записи, детские рассказы в стиле «плаща и шпаги», эпиграммы, стихи… Одно время мы писали с ней вместе, особенно много весной, сидя на скамейке в садике на Кировском проспекте. У меня дома до сих пор хранятся наши забавные стишки и наброски. Светлана училась на третьем курсе института им. Герцена, изучала испанский язык. Летом 1979 года она познакомилась в Коктебеле с молодым московским архитектором Константином Боймом. Зимой того же года они поженились. Костя собирался эмигрировать в США. Светлана решила ехать с ним. Она ушла из института, комсомольский билет выбросила в урну, перебивалась случайными заработками переводчика и экскурсовода, жила то в Москве, то в Ленинграде в постоянной тревоге и ожидании разрешения на выезд, которое продлилось почти год. Именно об этом времени представленный нами рассказ. В 1981 году Светлану и Константина наконец выпустили из СССР, после нескольких месяцев ожидания в Италии они оказываются в Америке. Света добилась самостоятельно очень многого: поступила в Бостонский университет стипендиатом, защитила диссертацию, стала полным профессором Гарвардского университета, написала несколько серьёзных монографий, пьесу, роман, серию рассказов. Её книги переведены на многие языки. Впрочем, об этом всём можно подробно прочесть в Википедии. Для меня же она была самой любимой подругой.
Когда Света уезжала в США, она оставила мне свой рукописный дневник, его тогда вывезти не разрешили. В 90-е годы, когда она приехала в Россию как туристка, я ей дневники отдала. К сожалению, после её смерти в 2015 году он был утерян. Остался у меня рассказ, написанный перед самым её отъездом в эмиграцию. Он несовершенен, писала его девушка 21 года, а не профессор Гарварда. Думаю, публиковать его она, уже зрелая писательница, не собиралась. И всё-таки, после долгих раздумий, согласования с родителями Светы, я решилась его напечатать. Во-первых, сейчас, когда Светланы нет с нами, каждый её текст интересен, во-вторых, в этом рассказе предстаёт перед нам гнетущая атмосфера советской Москвы, тяжёлый дух несвободы и страха. Кроме того, с точки зрения психологии этот рассказ интересен как пример, описывающий внутренний мир молодой девушки, которая собирается уехать навсегда, а тогда именно так и эмигрировали «навсегда и насовсем». Она отрицает все, что её окружает, при этом находится в состоянии подавленности, почти депрессии: ощущает себя лишней, отторгнутой толпой, городом, страной, чувствующей на себе недоброжелательные, оценивающие взгляды. Она уже «не здесь и ещё не там». И только семья поддерживает её и даёт силы. И нет никакого противоречия между способностью вдохновлять других и ощущением внутреннего дискомфорта, подавленности и одиночества. Как такое возможно? У талантливых людей это часто бывает.
Светлана Бойм умерла в 2015 в возрасте 56 лет. Она тяжело болела, знала, что, возможно, умрёт, но почти до последнего дня продолжала писать статьи и рассказы. Начиная с 90-х годов Светлана писала только по-английски. Сейчас идёт большая работа по переводу её книг на русский язык. Мой сын, Александр Стругач, перевёл одну из главных монографий С. Бойм «Будущее ностальгии», в ближайшее время книга выйдет в издательстве НЛО. Последние её рассказы, написанные по-английски, посвящены нашему детству, России. Я начала их переводить на русский язык, возможно, они будут изданы. А вот первый Светин рассказ, написанный по-русски, мы публикуем сейчас.
У рассказа нет названия. Я бы назвала его «Отторжение».
Представляю его вашему вниманию и надеюсь на снисхождение и понимание. Орфография и пунктуация автора сохранены.
Наталья Стругач
***
Отторжение
«Мне на плечи кидается век-волкодав
Но не волк я по крови своей…»
О. Мандельштам
I.
Светлана Бойм
Москва, час пик трамвайная остановка. Тёмный осенний ветер, погода промозглая и щемящая. Из-за поворота медленно вылезает трамвай. Толпа начинает волноваться, огромная масса, состоящая из серых и тёмно-коричневых плащей, пальто, сумок, приходит в движение, устремляется к узкой полуоткрытой двери.
Толстая женщина в мохеровом берете и в коротком драповом пальто, похожая на завуча школы, отталкивает молодого человека с торчащим галстуком и красными глазами: «Вечно молодёжь лезет впереди всех».
Подвыпивший пятидесятилетний мужичок наступает на ноги девушке в чёрном кожаном пальто; «А ну-ка дамочка!», и отметает её в сторону.
Два солидных мужчины средних лет с портфелями: «Как всегда полно», — толкают его и устремляются вперёд. Кто-то, слегка расступаясь, пропускает старушку, сморщенную и сгорбленную, с набитой авоськой в руках. Она тоже изо всех сил карабкается выше, выше, выше.
Меж тем скорость проталкивания всё увеличивается. Уже лезут трое, пятеро, шестеро одновременно. Теперь это не зависит от индивидуальной воли каждого, действует особая сила, воля толпы, совокупность ускорений, толчков, ударов локтей. Ещё совсем чуть-чуть, «Эй там, проходите в вагон», «Не давите на меня», «Уберите ваш зонтик». Небольшое усилие, и приговор вынесен: дверь трамвая со скрипом закрывается. Последней втиснули девушку в сползшей вязаной шапке, с выбившимися из-под неё тёмными волосами.
Это я. Я влезла в трамвай. Пробираюсь глубже в вагон, забиваюсь в угол у кассы. Трамвай принимает меня в свой коллектив, и я сразу же вступаю в определённую систему взаимоотношений со счастливыми его членами.
Я стою у кассы, и, естественно, мне отводится почётная роль: опускать деньги и отрывать билеты. Это особый ритуал: «Будьте любезны…», «Передайте, пожалуйста…», «Будьте добры, два билета…» (удивительная вежливость! Минуту назад мы толкали друг друга локтями). «У меня только 10 копеек… Два билета… Спасибо, сдачи не надо».
Я улыбаюсь. Я тоже вежлива. Но только я не плачу. Кому платить? За что? Правда, на всякий случай, сжимаю в кармане заветные 3 копейки, чтоб успеть, если что. Стоящие рядом со мной люди словно читают мои мысли: смотрят подозрительно, недружелюбно. Это пугает меня, и я проталкиваюсь подальше от кассы, пробираюсь к холодной железной ручке сиденья.
У членов трамвая свои права и обязанности и, конечно, свои вольности. Здесь, как в Гайд-парке, позволено говорить о многом. Теснота придаёт близость: все разговоры слышны, доступны, и ни к чему не обязывают.
Сначала говорят о том, чего нет. Две женщины с набитыми сумками:
— Здрасьте. Ну, вы достали?
— Вы знаете, после вас ещё два часа стояла, передо мной кончилось.
— Не везёт. Надо к восьми утра в универсам ехать.
— Вчера за сыром стояла. Чтоб сыра на было! А раньше ветчина, буженина.
— Не говорите! У меня сестра из Тулы приехала. Масла по 200 г. на человека выдают!
— Весь мир кормим. А тут еще олимпиада!
— Ну, с олимпиадой наши молодцы! Я попала на закрытие. Красота! Так всё организовано отлично!
— Мы у соседей по цветному смотрели. Наши всем рот заткнули!
С другой стороны оживлённо беседуют полный мужчина в лисьей шапке и женщина лет сорока с правильными чертами лица — о том, что есть:
Она: — Просто люди стали жить хорошо: у всех квартиры, ковры, цветные телевизоры. Все сыты.
Он скептически: — Денег у людей много. Никто на зарплату не живёт. Возьмите продавцов, официантов, да и других…
— Не говорите, это единицы.
Полный мужичок смело вступает в разговор:
— Воруют все кругом! Не ясно, что ли?! Воруют!
Пьяный человек, как средневековый шут может говорить то, что думает. Его простят, он всё равно безвреден.
Я молчу, улыбаюсь, смотрю по сторонам. Трамвайные беседы всегда прерываются неожиданно и на самом интересном месте. Здесь любят разнообразие. Вот уже через минуту всё внимание и энтузиазм переключается на молодую девушку, которая кому-то не уступила место. Возгласы негодования, шиканье, осуждение. Я пробираюсь к выходу,меня подталкивают со всех сторон, словно прощаясь, ударяют локтём в бок, в спину, в живот.
Остановка. Люди, как горошины из банки, вылетают из трамвая. Минуту назад мы все составляли его содержимое, это как-то объединяло нас. Ещё минута, и мы расползаемся в одиночку по тёмным, мокрым улицам. Я мысленно продолжаю разговор!
— Да, нет мяса. Да, воруют. Да, ковры, но…
Но я не могу позволить себе трамвайной искренности, я в особом положении.
Ускоряю шаг. Мне страшно идти одной по тёмной улице. С обеих сторон выстроились огромные белые прямоугольники домов. Я прохожу мимо них, как сквозь строй солдат. Они сверлят меня своими симметричными четырёхугольными глазами окон. В окнах свет. Сотни стандартных маленьких квартирок-клетушек, в которых самые разные люди смотрят по телевизору (цветному или чёрно-белому) один и тот же художественный фильм. А на голубом экране храбрые чекисты, преодолев все трудности, раскрывают опасный заговор вредителей и врагов народа.
Я живу в старом доме. Прохожу через узкий двор-колодец, поднимаюсь к себе на 4-й этаж. Радио оглушает меня.
«Вся эта пропагандистская трескотня о том, что военной разрядке мешают некие нарушения Советским Союзом Заключительного Акта Общеевропейского совеща…» Я делаю потише. Ничего, это бабушка включила так громко: после новостей будут передавать погоду, а она даже не знает, сколько сегодня градусов.
Все уже дома. Мама в коридоре говорит по телефону.
— Да, приходите обязательно. Аллочка только что вернулась.
— В институте? Всё нормально. Сдаёт зачеты.
— Да, через год кончает.
— Спасибо, передам.
Это, конечно, обо мне. Только я уже давно не учусь в институте и ничего не сдаю. Мне пришлось уйти, когда мы с мужем подавали документы на выезд, но мама не хочет говорить об этом и постоянно сочиняет истории о моих экзаменах и курсовых работах.
У нас дома все телефонные разговоры слышны. Каждый, проходя по коридору, считает своим долгом что-то прокомментировать и вставить. Папа включает пластинку. Диксон: «Тексты и диалоги», высовывается из-да двери и говорит на русско-английском языке: “When you finish your talk?”
Мне грустно, ничего делать не хочется, я кричу из своей комнаты: “When do you finish your talk?”
Захожу к папе.
— Yes? — спрашивает он.
— Папочка, do you finish, это вопрос!
— Ну, do you finish, какая разница! Ты с нами совсем не занимаешься.
— Буду, буду, — говорю я. (Мой муж уехал на два дня, и я обещала провести их с родителями.) Беру учебник Бонка, I ч. Папа читает рассказ о трогательной встрече Mr. Smithа и comrade Petrov. “Mr. Smith is a great friend of the Soviet Union, comrade Petrov would like to show him Lenin’s Mausoleum on the Red Square”. Мистер Смит “is very happy”, мистеру Смиту очень нравится Москва с её просторными площадями и новыми кварталами. Особенно восхищает его Gorky street, которая “after the Great October Socialist Revolution” превратилась из узкой улочки в центральную магистраль города.
Я начинаю задавать вопросы к тексту:
— Who is mister Smith?
— He is an Englishman. He is a friend of our country.
— Who is comrade Petrov?
— He is a КГБ agent.
Мы с напой дружно смеёмся. На смех появляется мама. Она тоже говорит по-английски и не хочет ничего упустить. “Майн дохтер speak English only with father”. (Мама в школе учила немецкий и любит иногда блеснуть знанием обоих языков.) Раньше моим родителям английский казался кошмаром: непонятно зачем нужно ломать язык, просовывать его куда-то между зубов, произносить нелепые звуки, почему нельзя говорить просто, как по-русски?
Теперь они привыкли, глупых вопросов не задают. Английский для них — это игра со своими правилами и ограничениями, игра довольно грустная, потому что приходится сложные мысли укладывать в простые короткие предложения, но в то же время игра занятная, напоминающая детский конструктор.
«Урок», как всегда, длится недолго. Папа хочет преподнести нам сюрприз и как бы случайно включает магнитофон. Раздаётся пощёлкивание, шуршание, треск старой заигранной плёнки. И вдруг откуда-то из прошлого, из отдельных бесформенных звуков рождаются гитарные аккорды и пронзительная, ужасно знакомая интонация Окуджавы.
«Ах, какие удивительные ночи,
Только мама моя в грусти и тревоге.
Что же ты гуляешь, мой сыночек,
одинокий,
одинокий?
Из конца в конец апреля путь держу я.
Стали звезды и крупнее и добрее…
— Мама, мама, это я дежурю,
я — дежурный
по апрелю!»
Лет на 20 постарела эта песня, а все по-прежнему грустит тайно о чём-то непонятном и теперь уже совсем несбыточном.
Комната плывёт у меня перед глазами, и меняются декорации. Я вижу старые аляповатые обои, тяжелые шторы и крошечный телевизор в углу. За стенкой, как всегда, храпит полупьяный сосед. Мы живём все в одной комнате: я, папа и мама. В углу за шторой стоит моя кроватка и маленький столик, вокруг разбросаны цветные карандаши и раскрытые книжки. У родителей — гости. Они танцуют, смеются, звучит Окуджава, а может, Высоцкий:
«Ну что ей до меня, она уже в Париже,
С ней сам Марсель Марсо о чём-то говорит…»[1]
Папа с мамой молодые, весёлые.
60-е годы… Все потрясения позади, кажется, ещё чуть-чуть, и всё будет совсем хорошо. Открылась выставки импрессионистов, появились книги о современной живописи. Мама с папой купили огромную «Обнажённую» Дега и повесили её над кроватью. Бабушка ахнула от ужаса, войдя в комнату (а ведь Дега её современник). А когда маленькую Аллочку спросили: «Кто твой любимый художник?» она, не задумываясь, ответила: «Иван Гог»!
Все ходят на вечера Вознесенского, Ахмадулиной, Евтушенко, зачитываются Аксёновым и Хемингуэем. Папа с мамой продали старую мебель, оставив только три табуретки. На окна повесили что-то наподобие рыболовной сети, «чтобы было больше света».
По радио обещают через 20 лет коммунизм. Но вот начинает что-то трескаться, ломаться. Я помню мы отдыхали в Крыму, и родители каждый вечер собирались с друзьями, слушали Голос Америки и что-то оживлённо обсуждали. Неспокойно в Чехословакии. Чем это кончится, каких ждать перемен?
Я сформировалась в 70-е годы. О сталинском времени мы знали понаслышке, а отголоски б0-х до нас ещё дошли. В старших классах мы о с упоением слушали Beatles, Jesus Christ и мечтали о потёртых джинсах.
Не прошло и пяти лет, как мы купили новые, фирменные blue jeans, заплатив за них кругленькую сумму, примерно равную одной месячной зарплате советского инженера. К современной музыке отношение стало более критическим. Диско и Бони М вызывает у нас улыбку. Я ещё застала последних хиппи, но они были совсем разочарованные и потрёпанные. И прямо на глазах превращались либо в фарцовщиков, либо в обычных инженеров и отцов семейства. Мы ещё в школе были скептиками и подсмеивались над красивыми фразами из учебников истории и литературы, но уже в то время умели повторять их, когда надо, отчеканивая с пафосом каждое слово. Мы были формалистами, энтузиазма в нас не было ни на грош, и люди старшего поколения это видели.
Всё течёт, всё изменяется. В нашей комнате (теперь она только родительская), переклеив обои, убрали портьеру. Место «Обнажённой» Дега занял какой-то пейзаж в позолоченной старинной раме. На пианино появились французские вазы, подарок бабушки к свадьбе родителей. Почти 25 лет они провалялись на антресолях, а теперь мама каждый день вытирает с них пыль и обсуждает со всеми, 18 они века или 19. Хорошо, что мои родители не потеряли чувства времени. Ещё 5 лет назад папа не пошёл провожать своего друга, уезжающего в Израиль, а теперь он хорошо понимает меня. Но всё-таки симпатии остаются прежними, и сегодня звучат те же Окуджава и Высоцкий, но Высоцкий новый, с французской пластинки:
«Протопи ты мне баньку по-чёрному, —
Я от белого свету отвык, —
Угорю я — и мне, угорелому,
Пар горячий развяжет язык»[2].
Два месяца назад. Высоцкий умер от инфаркта. Аксёнов уехал в Америку, а Окуджава пишет изысканные исторические романы:
«В склянке темного стекла
из-под импортного пива
роза красная цвела
гордо и неторопливо…
Каждый пишет, как он слышит,
каждый слышит, как он дышит,
как он дышит, так и пишет,
не стараясь угодить…»
У родителей появился страх. Маму уже вызывали в 1 отдел. Когда человек учит английский и часто жалуется на сердце — это не к добру. Некоторые на работе с ней на всякий случай перестали здороваться, другие смотрят недружелюбно (а может быть, маме это просто кажется?) Старая подруга все понимает и сочувствует, но предпочитает звонить нам из автомата, «как бы чего не вышло». Круг знакомых сужается.
Дзын, дзын, дзын. Телефон прерывает мои рассуждения, звонит долго, нудно, требовательно. Наконец мама подходит. Я в последнее время разлюбила говорить по телефону. Очень однообразно. Все мои разговоры можно разделить на два типа.
Первый:
— Привет.
— Привет.
— Как дела?
— Никак.
— Учишься ещё?
— Учусь.
— Сдаёшь?
— Сдаю.
— Нормально?
— Нормально.
Второй:
— Привет.
— Привет.
— Как дела?
— Никак.
— Ждёте?
— Ждём.
— Сколько месяцев?
— У нас 17 (18, 19, 20…).
— Ходили в ОВИР?
— Ничего?
— Ничего.
На этот раз звонит моя подруга Нина. Она любит всё загадочное.
— Привет.
— Привет.
— У меня такая новость!
— Ну?
— Мы сегодня с родителями ходили в больницу. К двоюродному брату не пускают.
— Что такое? Кто в больнице?! (Это уже что-то новое, и я теряюсь).
— Ты не понимаешь?
— Не понимаю.
— Ну ладно, перезвоню потом.
Я сижу некоторое время в раздумье, пытаюсь расшифровать мистический смысл Нинкиных слов. Вскоре у меня выстраивается несложная логическая цепочка: Нинка боится говорить прямо — значит, речь идёт о подаче документов. Больница — ОВИР, всё остальное понятно, не берут документы, по вызову от двоюродного брата. Новая хитрость, новая ловушка, ещё один завиток бесконечного лабиринта, из которого так тяжело выйти. Я знаю, что на днях мы встретимся с Нинкой и еще с кем-нибудь, будем долго обсуждать, что нам делать, и наверняка придем к заключению, что что-то делать надо, надо ходить на приёмы,писать письма, действовать любым способом. В результате мы даже напишем одно из таких многочисленных писем в никуда, и как всегда, нас не удостоят ответом.
А время идет, и сроки ожидания всё увеличиваются. Мы по-прежнему впутаны в сложнейшую паутину взаимоотношений и компромиссов, лицемерия и страха. Только наши карты раскрыты. Огромная, таинственная машина может в любой момент прийти в движение и решить нашу судьбу. Какой-то человек с коротко остриженными волосами и военной выправкой зайдёт в нужный кабинет и достанет с нужной полки наше дело. Откроет, напишет что-то одним росчерком пера. Что будет руководить им? Его личные стремления или же воля огромной машины, где пересеклись тысячи компромиссов, тысячи планов и обстоятельств! Мы наивно пытаемся разгадать их. Кто будет американским президентом? Что решат в Мадриде? Глушат ли Голос? Какая ситуация в Польше? Кто поедет из далёкого Тегерана в далёкий Багдад? Эти и множество других обстоятельств должны сложиться в заветную комбинацию, которая и приведёт машину в движение. Мы никогда не узнаем, что было той каплей, которая переполнила чашу.
На кухне по-прежнему работает радио: «Вашингтонские ястребы давно уже пытаются втянуть союзников США в недостойную затею: нарушить сложившееся равновесие сил в надежде обрести военное превосходство над Советским Союзом. Что касается СССР, как повторил в эти ноябрьские дни Леонид Ильич Брежнев, то он выступает за сохранение разрядки, за её углубление, за мирное, равноправное сотрудничество государств…».
Очередная вечерняя беседа очередного политического комментатора. Это тоже частичка нашей жизни, наш аккомпанемент. Под него мы ужинаем, разговариваем, думаем. Больше всего у нас с радио общается бабушка. Она с ним воюет, ругается, вступает в спор. А иногда может сидеть часами у приёмника и слушать какую-нибудь симфонию Бетховена или концерт Чайковского. Если выйти на кухню в 12 часов ночи, когда родители уже спят, то можно увидеть такую картину: бабушка, нагнувшись над кухонным столом, дёргает за антенну приёмника, крутит все кнопки сразу, что-то приговаривая себе под нос, словно колдует. Это она пытается поймать свою любимую «Программу для полуночников». В приёмнике — шум, треск и едва-едва различимые отдельные фразы с характерной нерусской интонацией. Но бабушка и этому рада, теперь она может по-настоящему, вдоволь наговориться. Бабушка ругает всё, начиная с мировой политики и кончая современной модой и современной музыкой. Я сама часто подсмеиваюсь над ней, хотя, наверное, зря.
Бабушка — человек самого многострадального поколения, поколения начала века. Её старшие братья когда-то посещали вольно-философские общества и ходили на премьеры Шаляпина. Бабушкину первую детскую любовь расстреляли в 18 лет за принадлежность к партии кадетов. Это было в 1919-м. Бабушка университет так и не кончила, но всю жизнь проработала в школе. В 1937-м забрали в тюрьму её мужа, и обстоятельства разлучили их навсегда. Потом была война, эвакуация, голод.
В 1948-м забрали бабушку. Папа с сестрой воспитывались одни. А в 1953-м, через несколько дней после смерти Сталина, бабушка получила в лагере письмо от сына: «Мамочка, боже мой, кого мы потеряли! Я чуть не поехал на похороны, но…»
Вскоре бабушку выпустили, реабилитировали, жизнь постепенно нормализовалась. Но в бабушкином сердце до сих пор живёт гнетущее чувство недоверия и страха. Оно не проходит с годами, бабушка не верит в возможность выхода, боится даже разговоров об отъезде. Да, она помнит, как еще в 1914-м старший брат собирался уезжать в Америку.
Тогда ехало много евреев. Это было будничным, нормальным явлением. Тогда — да. Но сейчас — другое время. Мне тяжело разговаривать с ней об этом. Она боится за меня.
Я сижу с бабушкой на кухне, вместе о ней колдую над приёмником, нажимаю на кнопки, дергаю за антенну. Но в ответ — только треск и прорывающаяся сквозь него весёлая музыка. Сегодня «Программа для полуночников» по техническим причинам отменяется. Мы говорим друг другу «спокойной ночи» и идём спать.
II.
Утро следующего дня. Я сижу в кровати и смотрю в окно. Виден маленький кусочек серого неба и изогнутые чёрные линии опустевших балконов. Кое-где висят яркие тряпки и стоят полузамёрзшие цветы.
Мне нравится мой двор: он, несмотря ни на что, имеет свою индивидуальность и выделяется среди множества таких же как он маленьких дворов-колодцев.
Как всегда, воскресное утро начинается с телефонных звонков. Я выбегаю в коридор, но на этот раз — маму. По её напряжённому лицу ясно, что разговор идет обо мне:
— Да, сдаёт.
— Все нормально, спасибо.
— Да, её муж в командировке.
Да, всё в порядке.
Всё хорошо, всё нормально, все отлично. Бедная мама! Через минут — опять звонок. Это — меня.
— Привет. Как дела?
— Нормально.
— Придёшь?
— Приду. В 4 часа?
— Да.
Я совсем забыла, сегодня у нас знаменательное событие — встреча класса. Что будет — нетрудно предугадать заранее, мы ведь встречаемся каждый год. Первое мгновение — охи, вздохи, радость! Мы выпьем. Миша Воскресенский, «душа общества», когда-то читавший наизусть «Чёрного человека» Есенина, принесёт модные диски, остроумно расскажет о своей райкомовской работе и пообещает всем достать цейлонский чаи и финский сервелат.
Танечка Геллерман, «самая умная девочка в школе», будет обсуждать модный роман, напечатанный в последнем номере «Иностранной литературы». В университет на филфак поступить ей так и не удалось, в конце концов родители запихали в институт железнодорожного транспорта. Теперь она прозябает в каком-то НИИ, вяжет, читает «Иностранку», в общем, милая интеллигентная девочка…
Ирка С, как всегда, на наших встречах, постарается не привлекать к себе внимания, в лучшем случае, поболтает о тряпках о дискотеках, а мы всё равно помним, как в 10-м классе она бегала по райкомам, собирала справки и характеристики, и конечно, всем известно, что учится она не просто на историческом, а на закрытой кафедре юрфака.
Андрюша, наш бывший комсорг, «самый честный и справедливый», расскажет что-нибудь смешное о своей учёной собаке Тоби и о ее замечательных щенятах.
А я, как всегда, буду улыбаться во все стороны и отвечать: «Да, нормально», «Спасибо», «сдаю». Всё в порядке, в порядке, в порядке…
До встречи ещё несколько часов. Можно немножко отвлечься и заняться любимым делом. Моя бывшая специальность — история средних веков. (Чем глубже в прошлое, тем лучше.) Сколько ни направляли меня в институте 4 года, я так и не научилась умело вливать в свои статьи необходимую лежку дёгтя: «Историческая ограниченность автора, обусловленная определёнными социальными устоями…»
Открываю томик средневековой лирики. Передо мной сотни загадочных сонетов о Прекрасной Даме» об одной, той златокудрой божественной и недоступной». Может быть, при этом поэты сотни раз страдали от страшной пропасти между идеалом и действительностью» земным и божественным. И только облекали свои противоречивые чувства в знакомые, привычные формы? А возможно, она не страдали вовсе, а просто упражнялась в изящной словесности, писали программные стихи, нечто вроде современных производственных романов. (Сегодня я не могу отделаться от порочного внеисторического подхода) А что такое «Песнь о Роланде”? Замечательный героический эпос или яростное пропагандистское произведение? По-моему, оно внесло весомый вклад в идеологическую борьбу на своем этапе, и в этом смысле — достойный образец для подражания.
«Ту-ру-ру»,-радио, как всегда, вовремя прерывает мои мысли. «Ту-ру-ру-ру» Московское время — 14 часов. Вы слушаете «Маяк. Генеральный Секретарь ЦК КПСС, Председатель Президиума Верховного Совета СССР»… Удивительно бодрый, приподнятый голос диктора. Дальше можно не слушать. По тембру и модуляции голоса несложно судить о чём идет речь. Я уже вывела закономерность: любую программу новостей можно поделить на три части:
1 часть: «Визиты и вести из стран социализма». Полный оптимизм, мажор.
2 часть: даже в голосе диктора появляются саркастические нотки, затем гнев, негодование. «Американская военщина продолжает поставки оружия в ЮАР…» «Количество безработных в странах капитала достигло рекордной цкфры…» Упадок, кризис, страх. Но и тут нет полной безысходности: «Как сообщает газета «ДейлиУорлд», на этой неделе состоялась крупная забастовка рабочих-нефтяников»…»Английские женщины выступали с поддержкой», «Делегация французских учителей требует улучшения условий труда…».
И наконец — 3 часть — «Гимн труду», «В стране Советов», «Навстречу «I — съезду», «Трудовая вахта пятилетки», «В колхозе «Путь Ильича» Ждановского района Курской области приняли обязательства…», «Рабочие завода «Красный Дизель” досрочно сдали…», «Бригадный подряд находит все больше распространение…». Заканчивается всё мощным жизнерадостным аккордом. Удивительно, как четко все сконструировано, продумано. Это целая патетическая радио-соната в трех частях: allegro, adagio, allegro molto bravo. Под триумфальные звуки allegro molto bravo я одеваю свое серое пальто, белую шапку и выхожу на улицу.
До метро иду пешком. При дневном свете дома не кажутся такими пугающими.
Неуклюжие грязно-белые коробки на фоне серого неба. Вокруг ни одного яркого пятна. Я в своем серо-белом одеянии сливаюсь со всем, что меня окружает.
Иду по мокрому асфальту. Под ногами грязь, лужи, сломанные ветки.
«Каждый пишет, как он слышит,
Каждый слышит, как он дышит…»
Привязались ко мне эти слова.
Шаг. Что-то давит в сапоге. Шаг. Проклятая машина, обязательно нужно обрызгать! Шаг… Кажется, я наткнулась на старушку с бидоном. Дзын-дзын. черт, идут, ничего не видят! Ускоряю шаги. «Каждый пишет, как он слышит, каждой слы..»
Наконец, метро. Я втискиваюсь в толпу, машинально вхожу на ступень эскалатора, смотрю вниз. Передо мной — море людей, хаотично движущихся, толкающих друг друга. Через несколько секунд я буду среди них, и поток вынесет меня на платформу. Можно закрыть глаза, ни о чем не думать, не беспокоиться, все равно рано или поздно окажешься в вагоне. В пустой голове крутятся обрывки заученных фраз и несколько стихотворений.
«Скажи-ка, дядя, ведь недаром Москва, спалённая пожаром,
Францу-у-у-узу отдана…»
«Я знаю, город будет,
Я знаю, саду цвесть,
Когда такие люди…»
Кажется, я уже в вагоне. Теперь — никуда не скрыться. Тысячи глаз устремляются на меня, осматривают с ног до головы. Ну да, конечно заметили: грязь на сапогах, смазавшаяся помада, порванная перчатка… В метро почти никто не разговаривает, шум поезда вбирает в себя все звуки. Здесь нельзя позволить себе милой патриархальной трамвайной искренности. В одиночестве в туго набитом, ярко-ярко освещённом вагоне метро время течёт страшно долго.
Слава богу, моя остановка! Но это ещё не конец. Впереди пересадка, новый поезд, длительные скитания по лабиринту подземных переходов и эскалаторов. Несколько шагов прохожу одна, скрываюсь за неуклюжей мраморной колонной. Но людская лавина находит маня и несёт, несёт, несёт…
Я ненавижу девушку, наступающую мне на ногу острым каблуком. Я сама больно толкаю локтём стоящего рядом мужчину, и толчок возвращается ко мне с той же силой.
Все мы составляем одно огромное целое. Я уже не властна над собой. Только бы не отстать, только бы вместе со всеми вступить на заветную ступеньку эскалатора…
«Я знаю, город будет,
Я знаю, саду цве-е-е-е-есть…».
23.01.-06.02. 1981
Примечания
[1] Измененные слова песни Владимира Высоцкого «Она была в Париже». В оригинале так: «Но что ей до меня, она была в Париже, И сам Марсель Марсо ей что-то говорил…» — Здесь и далее прим. публикатора.
[2] Измененная цитата из песни Владимира Высоцкого «Банька по-белому». В оригинале так: «Протопи ты мне баньку по-белому, — Я от белого свету отвык, — Угорю я — и мне, угорелому, Пар горячий развяжет язык».
Оригинал: http://7i.7iskusstv.com/y2019/nomer10/bojm/