“Мы будем говорить о ласточке — она больше других птиц традиционно связана с душой, и если помнить об отличительной русской «душевности», то покажется неслучайным, что именно ласточка с такой нежностью и щедростью воспета в стихах русских поэтов…” (И. Сурат)
Как-то в процессе работы над своими чтецкими программами — “композициями для голоса”, лёгшими затем в основу большей части моих публикаций в «Семи искусствах», я с любопытством отметил, как часто в русской поэзии XIX-XX веков возникает символика ласточки, как содержательно этот образ, его значение, смысл трансформировались в течение этих двух веков, и положил для себя непременно сделать отдельную программу на этот сюжет. В общем-то, такой подход вполне соответствует направлению в современном литературоведении, называемому концептуальным (от латинского conceptus— мысль, понятие). В его основе лежит распознание, выделение, расшифровка значений и анализ развития ментальных образов-концептов, значимых символов или, иначе, концептуалий. И, тем не менее, я ощущал острую потребность как-то оправдать своё обращение к такой странной теме. Но затем я набрёл на совсем недавнее, 2013 года, стихотворение Александра Кушнера и понял, что можно обойтись и без оправданий.
1. Ласточка
ЛАСТОЧКА
Не знает ласточка, как много
Стихов ей вскользь посвящено,
Как мы подходим к рифмам строго,
Скорей на совести пятно
Себе простим, чем на бумаге:
Исполнен весь её полёт
Безукоризненной отваги,
И мнится: вот кто нас поймёт!
И как прожить без тёмных пятен,
Когда развал такой и дым?
Она — последний наш читатель,
Когда мы всем надоедим,
Когда в ущербе и в опале
Поймём, летящие на свет:
Мы для неё стихи писали,-
И большей славы в мире нет!
Уже практически завершив работу, я вдруг обнаружил в журнале Новый мир (2007, № 4) эссе старшего научного сотрудника Института мировой дитературы Российской академии наук, доктора филологических наук Ирины Захаровны Сурат. Эссе это начинается почти как монолог, произносимый Ниной Заречной в чеховской «Чайке»: “Люди, львы, орлы и куропатки, рогатые олени, гуси, пауки, молчаливые рыбы, обитавшие в воде, морские звёзды и те, которых нельзя было видеть глазом…” У Сурат: “Орлы, лебеди, голуби, соловьи, воробьи и другие самые разные птицы густо населяют мировую поэзию — античную и восточную, классическую и романтическую. Многие из них прижились и угнездились и в русской поэзии, взяв на себя её центральные темы — любви, смерти, свободы, творчества. Мы будем говорить о ласточке — она больше других птиц традиционно связана с душой, и если помнить об отличительной русской “душевности”, то покажется неслучайным, что именно ласточка с такой нежностью и щедростью воспета в стихах русских поэтов…” Пришлось перестроить свою программу заново, повторив за исследовательницей: “Несколько шедевров из этого списка мы представляем в надежде увидеть, как российские поэты разных эпох с помощью ласточки выясняли свои отношения с вечностью.”
В своей статье “о ласточках” Ирина Захаровна обращается к семи стихотворениям: по одному — Державина, Фета, Мандельштама, Ходасевича, Заболоцкого и два — Набокова. Мне показалось привлекательным и увлекательным расширить рамки этого рассмотрения.
Немаловажно, что ласточка — только частный случай огромного массива обращений поэтов к птичьей символике. Можно было бы даже выделить как бы специальную область литературоведения, посвящённую орнито-символам и орнито-симулякрам. Орнито — от греческого ornis — птица, а симулякр (от латинского simulo — принимать вид, притворяться) — семиотический знак, не имеющий в реальности означаемого объекта, обозначение изображения в отсутствии оригинала, репрезентация чего-то, чего на самом деле не существует. Ведь существует даже специальное справочное издание «Материалы к словарю метафор и сравнений русской литературы XIX — XX вв. Выпуск I. Птицы» (авторы Кожевникова Н. А. и Петрова З. Ю.), Москва: 2000. К сожалению, с этим справочником я знаком только по названию.
У меня был большой соблазн — прежде, чем перейти собственно к теме ласточки в русской поэзии, сделать своего рода вводную “программу в программе” — развёрнутый коллаж из наиболее ярких (в моём представлении), наиболее выразительных “птичьих образов” в мировой поэзии. И я поддался было этому соблазну, но вынужден был ограничиться самым поверхностным перечислением.
Ткач Основа в комедии Шекспира «Сон в летнюю ночь» распевает в лесу, полном волшебных существ (перевод Татьяны Щепкиной-Куперник):
Эй, чёрный дрозд, эй, чёрный хвост,
Оранжевый носок,
И сладкозвучный певчий дрозд,
И крошка королёк,
Щеглёнок, зяблик, воробей,
Кукушка с песнею своей…
Я список птиц прочёл… даже далеко не до половины… Перечень пернатых, воспетых поэтами, можно продолжать очень долго, начав, скажем, с соловья в средневековой персидской поэзии — у Рудакù, Саади, Гафиза, Хайяма…
2. Соловей и роза
В русской поэзии XIX века — у Пушкина:
В безмолвии садов, весной, во мгле ночей,
Поёт над розою восточный соловей.
Но роза милая не чувствует, не внемлет,
И под влюблённый гимн колеблется и дремлет.
Не так ли ты поёшь для хладной красоты?
Опомнись, о поэт, к чему стремишься ты?
Она не слушает, не чувствует поэта;
Глядишь, она цвётет; взываешь — нет ответа…
Или ещё:
Слыхали ль вы за рощей глас ночной
Певца любви, певца своей печали?
Когда поля в час утренний молчали,
Свирели звук унылый и простой —
Слыхали ль вы, вздохнули ль вы?…
А затем у Дельвига, Жуковского, Веневитинова, Лермонтова, Фета, Полонского, Апухтина, Надсона, Бунина — у кого только не… На эту тему есть целая диссертация Аллы Владиславовны Азбукиной на соискание учёной степени кандидата филологических наук «Образ соловья в русской поэзии XIX века».
3. Летящий орёл
Аналогично, можно взять хотя бы нескончаемых орлов: тут будет и тот, “вскормлённый в неволе”, и тот, что, “с отдалённой поднявшись вершины, парит неподвижно со мной наравне…” Салтыков-Щедрин язвил: “Поэты много об орлах в стихах пишут, и всегда с похвалой. И стати у орла красоты неописанной, и взгляд быстрый, и полёт величественный. Он не летает, как прочие птицы, а парит, либо ширяет; сверх того: глядит на солнце и спорит с громами…” Вот и у Гумилева:
Орёл летел все выше и вперёд
К Престолу Сил сквозь звездные преддверья,
И был прекрасен царственный полёт,
И лóснились коричневые перья…
Ну, правда, не всегда и не обязательно столь уж высокопарно… Например, у Пушкина в «Египетских ночах», а потом в «Езерском»:
Зачем от гор и мимо башен
Летит орёл, тяжёл и страшен
На чёрный пень? Спроси его…
Вспомним “навскидку”: бодлеровского альбатроса, жаворонков у Роберта Бёрнса, Перси Биши Шелли, Нестора Кукольника и Алексея К. Толстого, «Двух воронов» Пушкина и «Вóрона» Эдгара По, малиновку Эмили Диккинсон (“Если меня не застанет малиновка, прилетев…”) и «Тринадцать способов увидеть чёрного дрозда» Уоллеса Стивенса, лебедей Державина, Тютчева, Полонского, Ибсена, Метерлинка, Бальмонта, Цветаевой, гумилёвского индюка, троицу — соловья, синицу и зяблика — Эдуарда Багрицкого, щегла и скворца Мандельштама, иволгу и скворца Заболоцкого, скворца Твардовского, журавлей Алексея Жемчужникова, Николая Рубцова и Расула Гамзатова… Придут на ум “приморский соловей”, “овсяновки, малиновки, щеглы, клесты, кукушки, иволги, синицы” Давида Самойлова; коршун Александра Блока и “осенний крик ястреба” Иосифа Бродского; «Шантеклер» Эдмона Ростана и петух Витезслава Незвала, и так далее, и так далее…
4. Щегол
Осип Мандельштам:
Мой щегол, я голову закину, —
Поглядим на мир вдвоём.
Зимний день, колючий, как мякина,
Так ли жёстк в зрачке твоём?
Хвостик лодкой, — перья чёрно-жёлты,
Ниже клюва в краску влит,
Сознаешь ли, до чего, щегол, ты,
До чего ты щегловит?
Что за воздух у него в надлобье —
Чёрн и красен, жёлт и бел!
В обе стороны он в оба смотрит — в обе! —
Не посмотрит — улетел!
* * *
Куда как страшно нам с тобой,
Товарищ большеротый мой!
Ох, как крошится наш табак,
Щелкунчик, дружок, дурак!
А мог бы жизнь просвистать скворцом,
Заесть ореховым пирогом,
Да, видимо, нельзя никак…
Концепту вольной певчей птицы — щегловитого щегла — противопоставлен символ домашнего, прирýченного, прикормленного свистуна-скворца.
Как вспоминал в своей последней книге «Красные бокалы» Бенедикт Сарнов, Александр Твардовский “всех своих собратий по писательскому цеху делил — как пернатых — на две категории. Есть среди них, говорил он, птицы певчие, а есть — птицы ловчие.” У Булата Окуджавы возникает другая антиномия: “все жаворонки нынче вóроны”, и у него же в романсе «Любовь и разлука» — “то ласточки, то вороньё”.
Ну и, наконец, как не упомянуть такой заповедник орнито-симулякров, как «Песня о Буревестнике» Максима Горького:
5. Горький «Песня о Буревестнике»
…Чайки стонут перед бурей, — стонут, мечутся над морем и на дно его готовы
спрятать ужас свой пред бурей.
И гагары тоже стонут, — им, гагарам, недоступно наслажденье битвой жизни:
гром ударов их пугает. Глупый пùнгвин робко прячет тело жирное в утесах…
Только гордый буревестник реет смело и свободно над седым от пены морем!..
Главное — вовремя остановить себя — как прутковский маятник! Хотелось бы отметить только одно — в стихах перекидывается мостик подобия, устанавливается ассоциативная связь, перекличка между птицей и поэтом. Шарль Бодлер так заканчивает своего «Альбатроса» (перевод Вильгельма Левика):
Так поэт: ты летишь над грозой в урагане,
Недоступный для стрел, непокорный судьбе,
Но ходить по земле среди свиста и брани
Исполинские крылья мешают тебе!
Или, как писал Витезслав Незвал (перевод Константина Симонова)
Мечтаю, чтоб свет над землёй не потух,
В стихах говорю своё мненье,
Я родину утром бужу, как петух, —
Мне нравится это сравненье!
И окончательный вердикт озвучивает Импровизатор в «Египетских ночах» Пушкина: “Таков поэт…”
6. Дж. Пойнтер. Лесбия и воробей
В I веке до нашей эры была написана ода Гая Валерия Катулла «На смерть воробья». Из её русских переводов я бы отдал предпочтение давнему, аж середины XIX века, переводу Николая Гербеля — весьма далёкому от академической точности, но, пожалуй, наиболее эмоциональному. В переводе Гербеля, ода Катулла начинается так:
НА СМЕРТЬ ВОРОБЬЯ
Плачьте, Грации, со мною,
С поколением людей,
Одаренных красотою:
Умер бедный воробей
Милой девушки моей,
Воробей, утеха милой,
Радость друга моего,
Тот, кого она хранила
Пуще глаза своего!…
А теперь — увы! — он бродит
По печальным берегам
Той реки, с которой к нам
Вновь никто уж не приходит…
К этому “катулловскому воробью”, вкупе с “державинской ласточкой”, обращается Владислав Ходасевич в стихотворении «Памяти кота Мурра»:
…Теперь он в тех садах, за огненной рекой,
Где с воробьем Катулл и с ласточкой Державин.
7. Ласточка
Ирина Сурат с явным удовольствием констатирует: “Державин — если не главный, то первый орнитолог русской поэзии, у него особая нежность к пернатым. В его стихах, помимо ласточки, есть синичка, лебедь, снегирь, голубка, орёл, павлин, пеночка, чечётка и просто “птичка голосиста” (Ирина Захаровна почему-то упустила ещё соловья), как есть и другие твари Божии — собачки, бабочки, кузнечики. Все они не просто упомянуты — им посвящаются целые стихотворения, поэт любуется ими, постигая в них живую красоту окружающего мира. Так и ласточка — она самодостаточна и в высшем смысле поэтична сама по себе, и всё, почти всё стихотворение Державина, построенное на глаголах, состоит в любовном описании её бесконечного, неустанного движения. Ласточке доступно то, что недоступно человеку, — она способна подыматься высоко над землёй и видеть с высоты “всю вселенну”; благодаря ей и поэт получает эту превосходную точку зрения, благодаря ей и он может с высоты охватить взором весь мир в его цельности и красоте…”
ЛАСТОЧКА
О домовитая Ласточка!
О милосизая птичка!
Грудь красно-бела, касаточка,
Летняя гостья, певичка!
Ты часто по кровлям щебечешь,
Над гнёздышком сидя, поёшь,
Крылышками движешь, трепещешь,
Колокольчиком в горлышке бьёшь.
Ты часто по воздуху вьёшься,
В нем смелые крýги даёшь;
Иль стелешься долу, несёшься,
Иль в небе, простряся, плывёшь.
Ты часто во зеркале водном
Под рдяной играешь зарéй,
На зыбком лазуре бездонном
Тенью мелькаешь твоей.
Ты часто, как молния, реешь
Мгновенно туды и сюды;
Сама за собой не успеешь
Невидимы видеть следы, —
Но видишь ты там всю вселенну,
Как будто с высот на ковре:
Там — башню, как жар позлащенну,
В чешуйчатом флот — там — сребре;
Там — рощи в одежде зелёной,
Там — нивы в венце золотом,
Там — холм, синий лес отдалённый,
Там — мошки толкутся столпом;
Там — гнутся с утёса в понт воды,
Там — ластятся струи к брегам.
Всю прелесть ты видишь природы,
Зришь лета роскошного храм;
Но видишь и бури ты чёрны,
И осени скучной приход;
И прячешься в бездны подземны,
Хладея зимою, как лёд.
Во мраке лежишь бездыханна, —
Но только лишь прúдет весна
И роза вздохнёт лишь румяна,
Встаёшь ты от смертного сна;
Восстанешь, откроешь зеницы
И новый луч жизни ты пьёшь;
Сизы расправя косицы,
Ты новое солнце поёшь.
Вроде бы, вполне законченное стихотворение, но Державин неожиданно переламывает его характер и самый смысл, вводя заключительное четверостишие, радикально изменяющее текст, переводя его в иной разряд, иной жанр.
Душа моя! гостья ты мира:
Не ты ли перната сия? —
Воспой же бессмертие, лира!
Восстану, восстану и я…
В таком виде — с этим заключительным четверостишием после строки отточий — Державин печатает «Ласточку» в 1792 году.
Сурат отмечает: “…параллель между ласточкой и душой поэта введена неожиданно, обращение к ласточке перешло в обращение к собственной душе, душа совместилась с ласточкой, и всё предшествующее протяжённое описание “милосизой птички”, способной воскресать “от смертного сна”, наполнилось новым смыслом.” Я бы добавил, что последние четыре строки изменили масштаб стихотворения и его ракурс, как бы перенеся точку восприятия с “крылечка”, откуда поэт наблюдал за полётом птиц, в небо, в самый зенит; не только в пространстве, но и во времени, переключившись с мгновения на вечность, бессмертие.
Трансформация эта не была последней. В 1794 году умирает жена Державина — Катерина Яковлевна, и «Ласточка» дополняется ещё двумя, уже окончательно финальными, строками, снова меняющими характер всего стихотворения:
Восстану, — и в бездне эфира
Увижу ль тебя я, Пленира?
Пленира (от “пленять”, пленяющая) — старо-славянское языческое имя, которым Державин в стихах обращался к жене:
Приди ко мне, Пленира,
В блистании луны,
В дыхании зефира,
Во мраке тишины!
Ласточка для Державина становится обозначением, знаком, символом ушедшей, умершей возлюбленной и в другом стихотворении Державина — «На смерть Катерины Яковлевны, 1794 году июля 15 дня приключившуюся»:
Уж не ласточка сладкогласная
Домовитая со застрехи —
Ах! моя милая, прекрасная
Прочь отлетела, — с ней утехи.
Державин не был первооткрывателем подобного толкования образа ласточки. В мифологии и фольклоре разных народов ласточка, улетающая за море и как бы связанная тем самым с иным миром, выступает как посредница между смертью и жизнью, иногда — как вместилище души умершего. Отметим, что ласточка у Державина даже и не улетает осенью в неведомые, непознаваемые страны, а фактически умирает: “И прячешься в бездны подземны, Хладея зимою, как лёд. Во мраке лежишь бездыханна”, но по пришествии весны — “встаёшь ты от смертного сна”.
8. Пелика с ласточкой, конец VI-V век до н.э.
В мифологических представлениях разных народов образ ласточки обрастает на удивление разнообразной символикой. Наиболее распространённый мотив — ласточки, приносящей весну, — возникает в разнообразных песнях-веснянках и соответствующих весенних ритуалах. Наиболее раннее появление этого мотива отмечено в древнегреческой «Песни ласточки», известной по сборнику III — II веков до н.э., а также по росписи красно-фигурной вазы (пелики) VI-V века до н.э. с изображением трёх мужчин разного возраста, указывающих на пролетающую ласточку и восклицаюших: Смотри, ласточка! — Клянусь Гераклом, правда! — Значит, скоро весна!
Вместе с тем, ласточка часто фигурирует как символ непрочности и ненадёжности жизни, счастья, уюта. Ласточки — птицы, идеально сроднившиеся с воздушной стихией: по земле они ходят с трудом, зато в воздухе могут проделывать “фигуры высшего пилотажа”, кувыркаться, ловко пролетать сквозь узкие отверстия. На лету ласточки даже пьют, проносясь над самой водой и зачерпывая её клювом. На землю ласточки предпочитают не спускаться, а для отдыха усаживаются на тонкие ветки или провода.
9. П. Рубенс. Терей, Прокна и Филомела
Образ ласточки возникает и в одном из самых мерзких античных мифов — о Филомеле и Прокне, дочерях афинского царя Пандиона. Муж Прокны, фракийский царь Терей, воспылал преступной страстью к её сестре Филомеле, насильно овладел ею и, чтобы никто об этом не узнал, вырезал ей язык (до возможности письменного общения между людьми в мифологические времена в древнегреческом обществе ещё не додумались). Филомела, однако, сумела изобразить происшедшее с ней на тканном покрывале, которое она переправила сестре. Узнав о содеянном, Прокна пришла в неистовство и решила страшно наказать мужа, отомстить ему. Она убила их сына — Итиса и его мясом накормила мужа, а потом показала тому отрезанную голову сына. Разъярённый Терей хотел убить обеих сестёр, но, чтобы предотвратить дальнейшее кровопролитие, Зевс (нет бы ему вмешаться раньше!) превратил всех троих в птиц: Прокну — в соловья, Филомелу — в ласточку и Терея — в удода. Вся эта история описана в поэме Овидия «Метаморфозы», и уже в наше время отозвалась у Александра Кушнера:
Не бойся ласточки, она не Филомела.
И соловей в кустах не Прокна — соловей.
Нам до овидиевых превращений дела
Нет, и удод — удод,а вовсе не Терей,
Да и не видел я удода, что за птица?
При всём желании ни в камень превратиться
Нельзя, ни в дерево — ни мир, ни век не тот…
Но извращённая древнегреческая фантазия трактовала жалобную песню соловья как плач матери, мучимой раскаянием и тоской по убитому сыну, а крик ласточки напоминал бормотание немых, безъязыких. Так же, скажем, и в русской народной загадке о ласточке обыгрывается её “немота”: “Шиловило-ботовило по-немецки говорило”.
Орнитологи описывают “песню” ласточки как содержащую резкие отрывистые звуки высокой тональности, состоящие из посвиста, писка, щебета, похожие на воробьиное чириканье, только короче и звонче: “вить-вить” и в случае опасности “цивить”; “песня ласточки состоит из щебечущих и переливчатых тонов и заканчивается свистом, напоминающим звук заводимых часов”. Вот как это звучит в натуре, запись из серии «Голоса птиц в природе» — http://www.youtube.com/watch?v=8XP3kLe-Rmg . Назвать это песней, без существенной натяжки, довольно трудно. Вместе с тем, в русской поэзии успешно утвердилось словосочетание “песня ласточки” (наряду с песней соловья, жаворонка, иволги, малиновки и т.д.) — вспомним: “Пой, ласточка, пой…”, “Дам тебе я зёрен, а ты песню спой…”, “Ласточка примчалась, села и запела…” — тогда как вряд ли кому придёт в голову говорить о песне воробья.
Если не считать прозвища “певичка”, обращённого к ласточке Державиным, похоже, что впервые звуки, издаваемые ласточкой, были названы песнями в стихотворении «Ласточка» Николая Ивановича Гнедича, знаменитого переводчика на русский язык «Илиады» Гомера.
10. Ласточка
По-видимому, стихотворение «Ласточка» было написано Гнедичем где-то в начале 1830-х годов, в период, непосредственно предшествующий его последней, смертельной болезни. Вот это стихотворение с некоторыми купюрами.
ЛАСТОЧКА
Ласточка, ласточка, как я люблю твои вешние песни!
Милый твой вид я люблю, как весна и живой, и весёлый!
Пой, весны провозвестница, пой и кружись надо мною;
Может быть, сладкие песни и мне напоёшь ты на дýшу.
Птица, любезная людям! ты любишь сама человека;
Ты лишь одна — из пернатых свободных — гостишь в его доме;
Днями чистейшей любви под его наслаждаешься кровлей;
Дружбе его и свой маленький дом, и семейство вверяешь. <…>
Хату и пышный чертог избираешь ты, вольная птица,
Домом себе; но ни хаты жилец, ни чертога владыка
Дерзкой рукою не может гнезда твоего прикоснуться,
Если он счастия дома с тобой потерять не страшится.
Счастье приносишь ты в дом, где приют нетревожный находишь,
Божия птица, как набожный пахарь тебя называет:
Он как священную птицу тебя почитает и любит
(Так песнопевцев народы в века благочестия чтили).
Кто ж, нечестивый, посмеет гнезда твоего прикоснуться —
Дом ты его покидаешь, как бы говоря человеку:
Чистая птица, на прахе земном ты ног не покоишь,
Разве на миг, чтоб пищу восхитить, садишься на землю.
Цéлую жизнь, и поя, и гуляя, ты плаваешь в небе,
Так же легко и свободно, как мощный дельфин в океане.
Часто с высот поднебесных ты смотришь на бедную землю;
Горы, леса, города и все гордые здания смертных
Кажутся взорам твоим не выше долин и потоков, —
Так и для взоров поэта земля и всё, что земное,
В шар единый сливается, свыше лучом озарённый.
Пой, легкокрылая ласточка, пой и кружись надо мною!
Может быть, песнь не последнюю ты мне на дýшу напела.
И у Державина, и у Гнедича образ ласточки имеет сугубо позитивную окраску: покровительница жилища, провозвестница весны. Вместе с тем, этому образу может быть присуща и негативная коннотация. Так, в книге символов «Эмблемата» Рудольф Кох подчёркивает, что образ ласточки используется для изображения холодного человека, который “дружит с нами только тогда, когда над нами светит солнце, и мы процветаем, но если на нас обрушивается беда, он покидает нас и ни на минуту не задерживается для того, чтобы сослужить нам малейшую службу, если это ему невыгодно. Так ласточка остаётся с нами, пока наше тёплое лето ей подходит, но сразу оставляет нас, когда наступают холода.”
Когда ярко светит солнце, и изобилен твой дом,
Друзья во множестве приходят к тебе.
Но когда пришла зима твоих дней,
Они, подобно ласточкам, улетают в тёплые края.
Очень отличен от символики ласточки в представлении Державина и Гнедича образ, создаваемый в стихотворении Антона Дельвига, — она просто-напросто раздражает и утомляет поэта всем тем, чем пленяла его старших собратьев по перу. Правда, возможно, Дельвиг таким образом сам как бы подсмеивался над своей репутацией лентяя и сонливца, сложившейся ещё в годы пребывания в Лицее.
К ЛАСТОЧКЕ
Что мне делать с тобой, докучная ласточка!
Каждым утром меня — едва зарумянится
Небо алой зарёю и бледная Цинтия
Там в туманы покатится, —
Каждым утром меня ты криком безýмолкным
Будишь, будто назлó! А это любимое
Время резвых детей Морфея, целительный
Сон на смертных лиющего <…>
Болтливая ласточка, Ты крикунья докучная,
Что мне делать с тобой — опять раскричалася!
Я проснулся — вдали едва зарумянилось
Там в туманы скатилася.
Цинтия или Кинфия — одно из имён богини-охотницы Артемиды, олицетворяющей Луну.
Новое осмысление образа ласточки в русской поэзии приходит только спустя почти сорок лет — в 1858 году, в стихотворении, вошедшем в хрестоматию Константина Дмитриевича Ушинского «Родное слово» и затем исправно воспроизводимом оттуда во всех антологиях и хрестоматиях для детей. В сказке Маршака «Двенадцать месяцев» Принцесса с отвращением пишет под диктовку Учителя: Травка “зенелеет”, Солнышко блестит. Ласточка с весною В сени к нам летит… А вот — страничка тетради с реальным диктантом, который писала моя мама в феврале 1923 года.
11. “Травка зеленеет, солнышко блестит…” Тетрадь 1923 г.
Травка зеленеет, солнышко блестит;
Ласточка с весною в сени к нам летит.
С ней и солнце краше, и весна милей…
Прощебечь с дороги нам привет скорей!
Дам тебе я зёрен, а ты песню спой
Что из стран далеких принесла с собой.
Музыку к этим стихам писали Чайковский, Ипполитов-Иванов, Глиэр и многие другие. Стихотворение стало настолько хрестоматийным, что из общественной памяти практически напрочь выпало имя автора. Несколько лет назад в России выпустили книжку стихов для детей Бунина, которая называлась тем самым «Травка зеленеет, солнышко блестит» и включала в себя это стихотворение, хотя Бунин тут совсем не при чём. В Интернете можно найти опрос — Кто автор этих стихов? Почему-то наиболее частый ответ — Тютчев. На самом же деле, эти строки были написаны Алексеем Плещеевым — поэтом “некрасовской школы”, стихи которого, по словам Блока, “вросли в русское сердце”. Друг Достоевского, именно он ввёл его в кружок “петрашевцев”; как и Достоевский, был приговорён к расстрелу, отменённому в последний момент; пять лет провёл в ссылке… Был равно популярен своими революционными и религиозными стихами, которые как-то в нём мирно совмещались: “Вперёд! Без страха и сомненья На подвиг доблестный, друзья! Зарю святого искупленья Уж в небесах увидел я…” В небесах? Может, среди ласточек?
Напомню год появления плещеевской «Ласточки» — 1858-й. В 1855-м умер император Николай I, на престол вступил его сын — Александр II. В 1856 году были амнистированы декабристы. Страна жила ожиданием реформ: крестьянской (отмены крепостного права), военной, судебной, образовательной, земской, городской. Стихотворение Плещеева писалось и воспринималось как символ ожидаемой весны.
Но, на самом деле, это не оригинальное произведение Плещеева, а перевод стихотворения польского поэта Стéфана Витвицкого из сборника «Сельские песни». Более того — в своём изначальном виде стихотворение Плещеева, в соответствии с оригиналом, имело продолжение:
Что ты всё кружúшься? Что твой чёрный глаз
Ищет всё кого-то? Нет её у нас.
И дальше оказывалось, что ласточка вообще тут сбоку-припёку, а стихотворение рассказывает о некоей легкомысленной девице:
За солдата вышла. Бросила наш дом.
С матерью прощалась — вон за тем кустом…
И так далее, но это “продолжение”, чуждое теме весны, было напрочь отброшено самим Плещеевым, и в читательской памяти остались только первые шесть строк.
Строго говоря, стихотворению Плещеева можно предъявить достаточно серьёзные претензии, касающиеся его точности — непременного условия подлинной поэзии, дабы ей доверять. Василий Михайлович Пéсков в давней телепередаче «В мире животных» с неудовольствием отмечал, что в стихотворении допущены две грубейшие ошибки: во-первых, ласточки питаются только насекомыми, мошкарой, и давать им “зёрен” абсолютно бессмысленно — всё равно, что кормить собаку сеном, и, во-вторых, в местах своей зимовки ласточки новым песням не обучаются. Но дело было сделано, и стихотворение Плещеева положило начало целому направлению в русской поэзии для детей, основанному на варьировании незамысловатой “идеи” — прилёт ласточек означает приход весны.
Если бы не Плещеев, родоначальником этого направления мог бы стать Аполлон Майков, чьё стих
Ласточка примчалась из-за моря
Села и запела: как, февраль, не злися,
Как ты, март, не хмурься,
Будь хоть снег, хоть дождик
Всё весною пахнет!
Ласточка примчалась из-за синя моря,
Села и запела: как, февраль, не злися,
Как ты, март, не хмурься,
Будь хоть снег, хоть дождик —
Всё весною пахнет!
Эту традицию в начале ХХ века продолжил Константин Льдов (псевдоним Витольда-Константина Николаевича Розенблюма):
12. Ласточки прилетели — детский рисунок
ВЕСЕННЯЯ ГОСТЬЯ
Милая певунья, ласточка родная,
К нам домой вернулась из чужого края.
Под окошком вьётся с песенкой живою:
“Я весну и солнце принесла с собою…”
Но особенно интенсивное развитие этот сорт поэзии получил уже в советские времена, когда почти неразличимыми между собой стихами всё на ту же тему отметился целый ряд детских поэтов.
Борис Заходер — ЛАСТОЧКА
Улетела Ласточка за тридевять земель…
Возвращайся, Ласточка! На дворе апрель.
Возвращайся, Ласточка! Только не одна:
Пусть с тобою, Ласточка, прилетит Весна!
Надежда Забила — ВЕСНА
Пригревает жарко солнце,
На дворе журчат ручьи,
А у нашего оконца
Стайка ласточек кричит.
Подлетели… Тише, тише…
С криком вьются у крыльца.
Это ласточки под крышей
Строят гнёздышки птенцам.
Скоро пёстрые яички
Будут в гнёздышках лежать.
Согревать их станут птички,
Малых деток поджидать.
Валентина Мирясова — ЛАСТОЧКА
Из Африки весною ласточки летят,
Под крышами из глины гнёзда мастерят.
Летят, как самолётики, изящны и легки.
Раздвоенные хвостики, собой невелики.
Треугольным клювиком хватают на лету
Мошек и комариков, домой себе несут.
Похожие на ноты, сидят на проводах
И весело щебечут о солнце и дождях.
13. Ласточки в закатном небе
Подобно этим “стихам для детей”, возникло и столь же условное романсово-эстрадное воспевание ласточек. Ещё в 1850 году Александром Гурилёвым на слова Николая Грекова был написан романс «Вьётся ласточка сизокрылая под окном моим одиношенька…» (в исполнении Надежды Казанцевой: http://get-tune.net/?a=music&q=%E3%F3%F0%E8%EB%E5%E2+%E2%FC%E5%F2%F1%FF+%EB%E0%F1%F2%EE%F7%EA%E0 ). Но подлинным прототипом использования символики ласточек в этом жанре, можно, наверно, считать романс «Пой, ласточка, пой!..» — музыка некоего А. Лаврова на слова столь же неведомого К. Линского. Романс был написан в 1905 году и получил широкую известность. Его запись в исполнении Светланы Астаховой http://muzofon.com/search/%D0%BF%D0%BE%D0%B9%20%D0%BB%D0%B0%D1%81%D1%82%D0%BE%D1%87%D0%BA%D0%B0%20%D0%BF%D0%BE%D0%B9 .
ПОЙ, ЛАСТОЧКА, ПОЙ!..
Ветерок так любовно колышет
Яркой зелени пышный расцвет;
Сад тенистый истомою дышит,
Весь полуденным зноем согрет.
В том саду есть глухая дорожка,
Тихо всё, ты прижалась ко мне…
А над нами лишь ласточка-крошка
Поёт песнь в голубой вышине.
Припев: Пой, ласточка, пой!
Дай сердцу покой!
Песню свою о блаженстве любви
Ты повтори!
В тишине задремавшего сада
Нам приветно, уютно сидеть;
Ничего нам на свете не надо,
Только б в милые очи глядеть.
Ветерок всколыхнулся немножко…
Тишь опять — мы с тобою одни,
Только бойкая ласточка-крошка
Залилась про счастливые дни.
Наряду с весенней традицией восприятия ласточек, практически в те же годы — во второй половине 1850-х, в русской поэзии укореняется и новый концепт — отлёт ласточек на зимовку как символ осени. И здесь Аполлон Майков оказывается также вторым.
Мой сад с каждым днём увядает;
Помят он, поломан и пуст,
Хоть пышно ещё доцветает
Настурций в нём огненный куст…
Мне грустно! Меня раздражает
И солнца осеннего блеск,
И лист, что с берёзы спадает,
И поздних кузнечиков треск.
Взгляну ль по привычке под крышу
Пустое гнездо над окном:
В нём ласточек речи не слышу,
Солома обветрилась в нём…
А помню я, как хлопотали
Две ласточки, строя его!
Как прутики глиной скрепляли
И пуху таскали в него!
Как весел был труд их, как ловок!
Как любо им было, когда
Пять маленьких, быстрых головок
Выглядывать стали с гнезда!
И целый-то день говоруньи,
Как дети, вели разговор…
Потом полетели, летуньи!
Я мало их видел с тех пор!
И вот — их гнездо одиноко!
Они уж в иной стороне —
Далёко, далёко, далёко…
О, если бы крылья и мне!
Говоря, что Майков и здесь был вторым, я имею в виду, что, как Плещеев опередил Майкова с детскими стихами о ласточке — провозвестнице весны, так и тут у Майкова оказался предшественник, причём существенно бóльшей поэтической силы. Стихотворение Майкова было написано в 1856 году, а в 1854-м появилось стихотворение Афанасия Фета.
14. В.А. Серов. Осенний вечер в Домотканово
ОСЕНЬ
Ласточки пропали,
А вчера зарёй
Всё грачи летали
Да, как сеть, мелькали
Вон над той горой.
С вечера всё спится,
На дворе темно.
Лист сухой валится,
Ночью ветер злится
Да стучит в окно.
Лучше б снег да вьюгу
Встретить грудью рад!
Словно как с испугу
Раскричавшись, к югу
Журавли летят.
Выйдешь — поневоле
Тяжело — хоть плачь!
Смотришь — через поле
Перекати-поле
Прыгает, как мяч.
Основной деталью осеннего пейзажа у Фета является отсутствие ласточек; изобразить отсутствие — задача не из простых. Константин Бальмонт писал о “виртуозном импрессионисте Фете, создавшем полную тонких оттенков символику природы и чувства любви”. Всё же я бы не стал именовать Фета импрессионистом, так же как не стал бы называть импрессионистическим серовский «Осенний вечер»; это скорее ближе к барбизонцам — непосредственным предшественникам импрессионизма.
В связи с практически одновременным появлением во второй половине 1850-х годов стихов о весне и об осени можно было бы, наверно, пофилософствовать, что запаздывающая весна неизбежно наводит на мысли об осени. Но это как раз, наверно, в наименьшей степени могло быть отнесено к Фету, для которого была важна и значима сама “ласточкина” тема. Ещё в 1840 году он писал:
Я люблю посмотреть,
Когда ласточка
Вьётся вверх иль стрелой
По рву стелется.
Точно молодость! Всё
В небо просится,
И земля хороша —
Не расстался б с ней!
И более, чем сорок лет спустя, в 1884 году в стихотворении из цикла «Элегии и думы», он снова признаётся в неизменности своего пристрастия следить за ласточками.
Природы праздный соглядатай,
Люблю, забывши всё кругом,
Следить за ласточкой стрельчатой
Над вечереющим прудом.
Вот понеслась и зачертила —
И страшно, чтобы гладь стекла
Стихией чуждой не схватила
Молниевидного крыла.
И снова то же дерзновенье
И та же тёмная струя,-
Не таково ли вдохновенье
И человеческого я?
Не так ли я, сосуд скудельный,
Дерзаю на запретный путь,
Стихии чуждой, запредельной,
Стремясь хоть каплю зачерпнуть?
15. Ласточка над водной гладью
Ирина Захаровна Скурат комментирует: “Безмятежно-созерцательное начало стихотворения обрывается словом “страшно”, которым означена не реальность наблюдаемой картины…, а эмоция самого поэта по её поводу. Страх за ласточку лишь напоминает поэту о том, что переживает он сам при соприкосновении с вечностью. Стремительный полёт, порыв — это образ вдохновения, творческого дерзания; у Фета и в других стихах поэтическое творчество метафорически передается полётом птицы:
Лишь у тебя, поэт, крылатый слова звук
Хватает на лету и закрепляет вдруг
И тёмный бред души, и трав неясный запах;
Так, для безбрежного покинув скудный дол,
Летит за облака Юпитера орёл,
Сноп молнии неся мгновенный в верных лапах.
Противопоставление “безбрежного” неба и “скудного дола” как будто возвращает нас к традиционно-романтическому двоемирию, но в случае Фета это не условность и не дань традиции: весь драматизм его личной судьбы был связан с острым противоречием природного лирика Фета и помещика Шеншина, с трудом уживавшихся в одной парадоксальной личности, в рамках биографии незаконорожденного сына родовитого русского дворянина и немецкой еврейки-шинкарки.
“Запредельная стихия” лишь на миг оказывается для поэта “родной”, ему удаётся “зачерпнуть” лишь её каплю — Фет всегда ощущает преграду между собой и миром красоты, творчества, любви, всем тем великим и непостижимым, что связывает человека с вечностью; Фету, по его признанию, приходилось усилием “пробивать будничный лёд, чтобы хотя на мгновение вздохнуть чистым и свободным воздухом поэзии”.
По Скурат, для Фета “путь духовного дерзания — “запретный путь” для человека. Но почему? Прямого и простого ответа нет, есть лишь вопросы и сомнения, но многое выражено словами “сосуд скудельный”, имеющими архаично-библейское звучание. “Скудельный” означает не просто “глиняный”, но и “тленный, бренный, земной, преходящий” — в самой земной природе человека заключен для Фета тот барьер, которым пресекается его духовный порыв; …человек может лишь на миг соприкоснуться с вечностью в своём “дерзновенье”, как ласточка — с водной гладью.”
О совмещении несовместимого писал и Тютчев, причём и он не обошёлся без привлечения символики ласточки. В светском экспромте, мастером которого он был, — четверостишии 1871 года — Фёдор Иванович признаётся:
Впросонках слышу я — и не могу
Вообразить такое сочетанье,
А слышу свист полозьев на снегу
И ласточки весенней щебетанье.
Фет считается предшественником символизма в русской поэзии. В 1922 году литературовед и лингвист, будущий академик Виктор Максимович Жирмунский писал: “…корни символизма в России — в романтическом течении русской лирики, восходящем к Жуковскому. От Жуковского через Тютчева, Фета и школу Фета эта поэтическая традиция передаётся русским символистам”. Впрочем, до Жирмунского ту же мысль высказывали и сами символисты, пережившие сильнейшее увлечение лирикой Фета и считавшие его одним из своих предтеч — как, например, Константин Бальмонт в статье «Элементарные слова о символической поэзии» (1900). Другой известный символист – Лев Кобылинский, он же — Эллис, — в книге «Русские символисты» (1910) писал: “Фет — мудрейший среди наших лириков, и притом (что замечательно) поэт, всего ближе стоящий к современной символической школе”.
Русских поэтов-символистов объединяло недоверие к обыденному, каждодневному слову, стремление к насильственной эстетизации действительности. Может быть, именно поэтому тема ласточек оказалась для них неподъёмной. Никаких новых концепций, ничего интересного в развитии этой темы никому из русских символистов, по-моему, внести не удалось. Конечно, у Бальмонта есть сонет «Ласточки», но он не воспринимается как порождённый реальными впечатлениями и чувствами и, в свою очередь, сам не порождает их.
ЛАСТОЧКИ
Земля покрыта тьмой. Окончен день забот.
Я в царстве чистых дум, живых очарований.
На башне вдалеке протяжно полночь бьёт,
Час тайных встреч, любви, блаженства, и рыданий.
Невольная в душе тоска растёт, растёт.
Встаёт передо мной толпа воспоминаний,
То вдруг отпрянет прочь, то вдруг опять прильнёт
К груди, исполненной несбыточных желаний.
Так в знойный летний день, над гладью вод речных
Порою ласточка игриво пронесётся,
За ней вослед толпа сестер её живых,
Веселых спутниц рой как будто бы смеётся,
Щебечут громко все, и каждая из них
Лазури вод на миг крылом коснётся.
Ещё, пожалуй, менее интересно, менее искренне, менее поэтично, менее способно вызвать какую-то эмпатию одноимённое стихотворение Дмитрия Мережковского
ЛАСТОЧКИ
Вечером нежным, как твой поцелуй,
Полным то тёплых, то свежих изменчивых струй,
Милые ласточки вьются.
Неподвижный камыш чуть заденут крылом
И стремглав унесутся,
Тонут с криками в небе родном,
Словно с дерзостным хохотом.
Что ползут, застилая испуганный луч,
С медленным грохотом.
Милые ласточки, вас я люблю.
Может быть, жизнь я бы отдал мою,
Бедную гордую душу мою,
Только б иметь ваши крылья
И без усилья
В небе, как вы, потонуть.
Но надо мной вы смеетесь, играете
И подставляете
Алому вечеру белую грудь…
Дальше, по-моему, можно не читать — всё то же, ни одного живого слова.
Тем любопытнее, что “ласточкина тема” возродилась и заняла заметное место а поэзии акмеистов — антагонистов символистической поэзии, провозглашавших, в противовес символистам, возвращение поэзии ясности, вещности, поэтической точности.
У Гумилёва уже в стихотворении доакмеистического периода «Корабль» (1907 года) возникает выразительное сравнение женских рук с ласточками на фоне обычных символистических аксессуаров:
И зачем эти тонкие руки
Жемчугами прорезали тьму,
Точно ласточки с песней разлуки,
Точно сны, улетая к нему.
Чуть позже — этих “жемчужных” красивостей уже нет и в помине, как, например, в его переводе из Теофиля Готье — французского поэта романтической школы (перевод был опубликован в 1914 году в книге «Эмали и камеи»).
ОСЕННЯЯ ПЕСНЯ
Над пожелтевшими полями
Печально лёг ковёр листвы;
Свежеет ветер вечерами,
И лето кончилось, увы! <…>
От струй дождя земля в сиянье;
И ласточек весёлых тьма
Сбирается для совещанья:
Ведь холодно, идёт зима.
< И > крыльев хлопаньем и криком,
Усевшись стаей на кустах,
Все ласточки в восторге диком
Встречают ржавчину в лесах.
Их крики сердце понимает,
Поэт ведь так похож на птиц,
Хоть грудь он даром разбивает
О сталь невидимых темниц.
Скорее крылья! Крылья! Крылья!
Как в песне Рюккерта святой,
Чтобы умчаться без усилья
За зеленеющей весной.
Фридрих Рюккерт — немецкий поэт, переводчик, университетский профессор восточной литературы; его «Песни» были положены на музыку Густавом Малером и Робертом Шуманом.
Символисты выражали свои чувства более абстрактными формулами — “Мира восторг беспредельный сердцу певучему дан…” или “О, весна без конца и без краю…”, где для реальных, живых ласточек места как-то не находилось.
16. Ласточка в небе
В конце 1917 года Анна Ахматова с провиденьем Кассандры писала: “Теперь никто не станет слушать песен…” И снова образ ласточки возникает как живое воплощение поэзии. Читает Алла Демидова — http://control.audiopedia.su/audio/12392 .
Теперь никто не станет слушать песен.
Предсказанные наступили дни.
Моя последняя, мир больше не чудесен,
Не разрывай мне сердца, не звени.
Ещё недавно ласточкой свободной
Свершала ты свой утренний полёт,
А ныне станешь нищенкой голодной,
Не достучишься у чужих ворот.
Но главным “ласточкофилом” (или, может, точнее — “ласточкианцем”?) среди акмеистов был, несомненно, Осип Мандельштам, при том что у него этот образ возникает в предзимнем опустевающем Петрограде 1920 года: “И серою ласточкой утро в окно постучится”, “cлепою ласточкой бросается к ногам”.
ЛАСТОЧКА
Я слово позабыл, что я хотел сказать.
Слепая ласточка в чертог теней вёрнется,
На крыльях срезанных, с прозрачными играть.
В беспамятстве ночная песнь поётся.
Не слышно птиц. Бессмертник не цветёт,
Прозрачны гривы табуна ночного.
В сухой реке пустой челнок плывёт,
Среди кузнечиков беспамятствует слово.
И медленно растёт как бы шатёр иль храм,
То вдруг прикинется безумной Антигоной,
То мёртвой ласточкой бросается к ногам
С стигийской нежностью и веткою зелёной.
О, если бы вернуть и зрячих пальцев стыд,
И выпуклую радость узнаванья.
Я так боюсь рыданья Аонид,
Тумана, звона и зиянья.
А смертным власть дана любить и узнавать,
Для них и звук в персты прольётся,
Но я забыл, что я хочу сказать,
И мысль бесплотная в чертог теней вернётся.
Всё не о том прозрачная твердит,
Всё — ласточка, подружка, Антигона…
А на губах, как чёрный лёд, горит
Стигийского воспоминанье звона.
По-видимому, для более полного восприятия материи стиха необходимы некоторые пояснения. Стигийские — относящиеся к Стикс — женскому божеству одноимённой реки в царстве мёртвых. Антигона — фиванская царевна, дочь Эдипа, сопровождавшая ослепшего отца в его странствиях; после его смерти вернулась на родину и, когда её брат Полиник, воевавший против родного города, погиб, предала его тело погребению вопреки запрету своего дяди, царя Креонта, за что была заживо замурована и в беспамятсве покончила с собой. Аониды — одно из прозвищ муз, Камен. Ирина Одоевцева уверяла, что она присутствовала при рождении этого стихотворения, и Мандельштам спрашивал у неё значение слова Аониды, что, конечно, совершенно неправдоподобно.
Ирина Сурат пишет: “Стихотворение выстроено логично и строго — и при этом само себя опровергает, потому что событие творчества в нем происходит вопреки сюжету. О несостоявшихся стихах мы читаем в стихах абсолютно состоявшихся, совершенных и к тому же характерных для поэтического метода Мандельштама. Каких только источников и подтекстов здесь не обнаружено! — “монтаж текстов Гомера, Вергилия, Апулея и др. — с включением некоторых мотивов вазовой росписи”, отсылка к “категориям «Поэтики» Аристотеля”, “близость к «Письмам о русской поэзии» Гумилева” и стихотворению Шилейко… Сам сюжет связан с оперой Глюка «Орфей и Эвридика», которую, в постановке Мейерхольда, Мандельштам с Ольгой Арбениной слушали осенью 1920 года. Не забудем «Ласточек» Державина и Фета — и для образного творчества самого Мандельштама как будто уже не остается места. Но при всей этой грандиозной “упоминательной клавиатуре”, о «Ласточке», как и обо всей поэзии Мандельштама, можно сказать словами (Льва) Гумилева: “<…> редко встречаешь такую полную свободу от каких-нибудь посторонних влияний. <…> Его вдохновителями были только русский язык <…> да его собственная видящая, слышащая, осязающая, вечно бессонная мысль. Эта мысль напоминает мне пальцы ремингтонистки, так быстро летает она по самым разнородным образам, самым причудливым ощущениям, выводя увлекательную повесть развивающегося духа”. Чужое претворяется в своё так же таинственно, как тоска о неродившемся слове становится стихами. Мёртвая ласточка оживает в стихах, как будто на неё брызнули живой водой, и остается в нашем сознании как (по словам Сергея Аверинцева) “нежный и хрупкий образ души, свободы, поэзии”.
17. М. Добужинский. Двор Дома искусств, 1920
Стихотворение было написано в ноябре 1920 года в Петрограде, в ДИСКе — Доме искусств на Невском, где тогда жили “поэты, художники, учёные, странной семьёй, полупомешанные на пайкáх, одичалые и сонные”. Сурат продолжает: “…cпособность ласточки улетать и возвращаться становится у Мандельштама доминантой образа.. Она улетает в потусторонний мир, вернее — прилетает оттуда и туда возвращается, как неродившееся слово. Вместе с нею туда попадает и поэт — залетейский мир ему открыт, границы нет, и поэт тщится освободить из “чертога теней” призрачное, беспамятное слово, облечь в плоть и явить миру живущую там бесплотную мысль. В античных образах раскрывается не просто “древнегреческий Аид”, а, можно сказать, антимир, рисуемый словами с приставкой “без”: “в беспамятстве”, “бессмертник”, “беспамятствует”, “безумной”, “бесплотная”… Это — небытие, и потому ласточка — “слепая”, её крылья — “срезанные”, река — “сухая”, челнок — “пустой”; среди прозрачных теней нет ни жизни, ни смерти — но именно оттуда, из небытия, приходит к поэту слово.
Но и в здешнем мире и жизнь, и любовь, и поэзия — связаны со смертью: “А смертным власть дана любить и узнавать, Для них и звук в персты прольётся!” Узнавание — это и есть событие творчества для Мандельштама, благодаря узнаванию неживое и небывшее становится воплощённым, явленным, а значит — живым… Ключевое слово жизни — память: где утрачена память, там узнавание невозможно — этой темой закольцовано стихотворение, об этом его начало и конец. Поэт “слово позабыл”, он не может вернуть себе память и “радость узнаванья”, и его ласточка, его “мысль бесплотная”, остаётся в царстве теней. Воспоминанье “стигийского звона” на губах, которым завершается стихотворение, — мотив глубоко мотивированный в системе мандельштамовских образов, это тоже знак и отзвук нерождённого слова, тогда как шевелящиеся губы всегда означают у него процесс сочинения стихов.”
В 1922 году под тем же названием «Слепая ласточка», в издательстве «Круг» должна была выйти книга новых стихов Мандельштама. Однако издание это не состоялось. По-видимому, в него должно было войти стихотворение, продолжающее ту же тему; к этому стихотворению Мандельштам возвращался ещё, по крайней мере, единожды — в марте 1937 года.
Когда Психея-жизнь спускается к теням
В полупрозрачный лес, вослед за Персефоной,
Слепая ласточка бросается к ногам
С стигийской нежностью и веткою зелёной.
Навстречу беженке спешит толпа теней,
Товарку новую встречая причитаньем,
И руки слабые ломают перед ней
С недоумением и робким упованьем.
Кто держит зеркальце, кто баночку духов,—
Душа ведь женщина, ей нравятся безделки,
И лес безлиственный прозрачных голосов
Сухие жалобы кропят, как дождик мелкий.
И в нежной сутолке не зная, что начать,
Душа не узнает прозрачные дубравы,
Дохнет на зеркало и медлит передать
Лепешку медную с туманной переправы.
Ноябрь 1920, 22 марта 1937
“Лепёшка медная” — медная монета, плата лодочнику Харону за переправу через реку Стикс. Упоминаемая Персефона — владычица загробного подземного царства, дочь Зевса и богини плодородия и земледелия Деметры. А вот другое имя — Психея — требует более подробного рассмотрения. На древнегреческом psychê — душа, и Психея, олицетворявшая человеческую душу, изображалась древними греками и римлянами в виде птицы (чаще всего — ласточки) или бабочки, или прекрасной девушки с птичьими или бабочкиными крыльями.
18. Паоло Трискорни. Психея и Эрос
Вместе с тем, Психея — героиня вставной новеллы романа Апулея «Метаморфозы, или Золотой осёл». В ней рассказывается о младшей из трёх сестёр, ставшей возлюбленной бога любви Эроса при условии, что он будет оставаться для неё невидим и она не будет пытаться увидеть его. Коварные сёстры подбили Психею нарушить обещание, и вот во время очередного свидания, когда Эрос уснул в её объятиях, Психея зажгла светильник, капля горячего масла упала на плечо Эроса, и он исчез. Психея искала своего возлюбленного по всему свету, выполняла издевательские задания Афродиты — матери Эроса, пока, наконец, Зевс, сжалившись над Психеей, не воссоединил её с возлюбленным. Легенда эта часто трактовалась как аллегория жизненного пути человека.
Но возвратимся к Мандельштаму. 1923-м годом помечено ещё одно его стихотворение, в котором мы не отыщем слова “ласточка”, но которое, несомненно, скрытно присутствует в нём, — это та же тема нерождённого слова.
Как тельце маленькое крылышком
По солнцу всклянь перевернулось
И зажигательное стёклышко
На эмпирее загорелось.
Как комариная безделица,
В зените ныла и звенела,
И под сурдинку пеньем жужелиц
В лазури мучилась заноза:
— Не забывай меня, казни меня,
Но дай мне имя, дай мне имя!
Мне будет легче с ним, пойми меня,
В безвременной глубокой сини.
Стихотворение Мандельштама «Ласточка» было опубликовано в знаменитом, трагическом выпуске журнала «Дом искусств» № 1, 1920 (вышедшем, правда, только в ноябре 1921 года, уже после смерти Блока и расстрела Гумилёва) рядом с стихотворением Гумилёва «Заблудившийся трамвай», исповедальным эссе «Я боюсь» Евгения Замятина, заметками Александра Блока о «Короле Лире», статьёй «Ахматова и Маяковский» Корнея Чуковского, рядом с небольшим стихотворением Владислава Ходасевича, возвращающем нас к державинской концептуалии ласточки-души:
К ПСИХЕЕ
Душа! Любовь моя! Ты дышешь
Такою чистой высотой,
Ты крылья тонкие колышешь
В такой лазури, что порой,
Вдруг не стерпя счастливой муки,
Лелея наш святой союз,
Я сам себе целую руки,
Сам на себя не нагляжусь.
И как мне не любить себя,
Сосуд непрочный, некрасивый,
Но драгоценный и счастливый
Тем, что вмещает он тебя.
Владислав Ходасевич писал о себе и о Марине Цветаевой, что “выйдя из символизма, <и я, и она> ни к чему и ни к кому не примкнули, остались навек одинокими, “дикими“. Литературные классификаторы и составители антологий не знают, куда нас приткнуть.” Ходасевич вовсе и не жаждал, чтобы его куда-нибуль “приткнули”, приписали к той или иной группе — он предпочитал, если воспользоваться заголовком мерзейшей статьи некоего В. Рокотова в Лит. Газете, “общество мёртвых бардов”: Державина, Пушкина, Баратынского, Фета…
Летом 1921 года, перед принятием решения об эмиграции, Ходасевич пишет стихотворение с каноническим названием — «Ласточки». Символика Ходасевича здесь наиболее близка к фетовской запредельности — ощущению иных запретных путей, иных, чуждых стихий и непроницаемых, хоть и прозрачных преград.
ЛАСТОЧКИ
Имей глаза — сквозь день увидишь ночь,
Не озарённую тем воспалённым диском.
Две ласточки напрасно рвутся прочь,
Перед окном шныряя с тонким писком.
Вон ту прозрачную, но прочную плеву
Не прободать крылом остроугольным,
Не выпорхнуть туда, за синеву,
Ни птичьим крылышком, ни сердцем подневольным.
Пока вся кровь не выступит из пор,
Пока не выплачешь земные очи –
Не станешь духом. Жди, смотря в упор,
Как брызжет свет, не застилая ночи.
Когда писалось это стихотворение, Ходасевич, наверняка, уже читал “Ласточку” Мандельштама — они были соседями по ДИСКу, где все сочинённое становилось тут же общим достоянием. Как замечает Ирина Сурат, стихотворение Ходасевича, как и мандельштамовское, построено на отрицании — “не прободать”, “не выпорхнуть”, “не станешь духом”. Ходасевич, сравнивает полёт ласточек с творческим дерзанием, но его особая тема — человеческая цена такого дерзания, неизбежность жертвы. У Ходасевича творческий порыв обречён не потому, что поэт “слово позабыл”, а потому, что он ещё не принёс своей жертвы.
Уже в эмиграции, в 1934 году, Ходасевич пишет стихотворение «Памяти кота Мурра», в котором державинская ласточка и катуловский воробей становятся посланниками иного, вожделенного, потустороннего мира — “за огненной рекой” Стикса.
ПАМЯТИ КОТА МУРРА
В забавах был так мудр и в мудрости забавен —
Друг утешительный и вдохновитель мой!
Теперь он в тех садах, за огненной рекой,
Где с воробьем Катулл и с ласточкой Державин.
О, хороши сады за огненной рекой,
Где черни подлой нет, где в благодатной лени
Вкушают вечности заслуженный покой
Поэтов и зверей возлюбленные тени!
Когда ж и я туда? Ускорить не хочу
Мой срок, положенный земному лихолетью,
Но к тем, кто выловлен таинственною сетью,
Всё чаще я мечтой приверженной лечу.
19. Гребень «Ласточки» в стиле ар-деко
От первого в русской поэзии стихотворения о ласточке Державина сюжет этот в явной или неявной, скрытой, имплицитной форме проникнут темами любви и смерти. Эта связь Эроса и Танатоса, символизированная в образе ласточки, у одних русских поэтов проступала более отчётливо, у других была более завуалированна. Среди тех, для кого наличие этой связи было непреложной закономерностью, кто не мог пройти мимо этих жизненных трагедий, была, разумеется, Марина Ивановна Цвеатева.
Уже первое её обращение к символике ласточки было предельно трагическим — это было стихотворение памяти дочери Петра Эфрона, брата мужа Цветаевой — Сергея.
С ласточками прилетела
Ты в один и тот же час,
Радость маленького тела,
Новых глаз.
В марте месяце родиться
— Господи, внемли хвале! —
Это значит быть, как птица
На земле.
Ласточки ныряют в небе,
В доме всё пошло вверх дном:
Детский лепет, птичий щебет
За окном.
Дни ноябрьские кратки,
Долги ночи ноября.
Сизокрылые касатки-
За моря!
Давит маленькую грудку
Стужа северной земли.
Это ласточки малютку
Унесли.
Жалобный недвижим венчик,
Нежных век недвижен край.
Спи, дитя. Спи, Божий птенчик.
Баю-бай.
12 июля 1914
Кто скажет, вспомнила ли Цветаева это стихотворение, узнав о смерти своей младшей дочери — Ирины — в феврале 1920 года?…
Второе и третье упоминание ласточки в стихах Цветаевой явно подразумевают историю странствований Психеи в поисках своего возлюбленного.
Не самозванка — я пришла домой,
И не служанка — мне не надо хлеба.
Я — страсть твоя, воскресный отдых твой,
Твой день седьмой, твоё седьмое небо.
Там на земле мне подавали грош
И жерновов навешали на шею.
— Возлюбленный! — Ужель не узнаёшь?
Я ласточка твоя — Психея!
Апрель 1918 г.
* * *
В пустынной хрáмине
Троилась — лáданом.
Зерном и пламенем
На темя падала…
В ночные клёкоты
Вступала — ровнею.
— Я буду крохотной
Твоей жаровнею:
Домашней утварью:
Тоску раскуривать,
Ночную скуку гнать,
Земные руки греть!
С груди безжалостной
Богов — пусть сброшена!
Любовь досталась мне
Любая: бóльшая!
С такими путами!
С такими льготами!
Пол-жизни?— Всю тебе!
По-локоть?— Вот она!
За то, что требуешь,
За то, что мучаешь,
За то, что бедные
Земные руки есть…
Тщета!— Не выверишь
По амфибрахиям!
В груди пошире лишь
Глаза распахивай,
Гляди: не Логосом
Пришла, не Вечностью:
Пустоголовостью
Твоей щебечущей
К груди… — Не властвовать!
Без слов и на слово —
Любить… Распластаннейшей
В мире — ласточкой!
16 января 1922 г.
И совершенно наособицу стоит стихотворение “Скоро уж из ласточек в колдуньи…”, написанное, вроде бы, на два месяца раньше, но словно на двадцать лет позже — прощание с молодостью, символизируемой всё тем же образом ласточки.
МОЛОДОСТЬ
Скоро уж из ласточек — в колдуньи!
Молодость! Простимся накануне…
Постоим с тобою на ветру!
Смуглая моя! Утешь сестру!
Полыхни малиновою юбкой,
Молодость моя! Моя голубка —
Смуглая! Раззор моей души!
Молодость моя! Утешь, спляши!
Полосни лазоревою шалью,
Шалая моя! Пошалевали
Досыта с тобой! — Спляши, ошпарь!
Золотце моё — прощай — янтарь!
Неспроста руки твоей касаюсь,
Как с любовником с тобой прощаюсь.
Вырванная из грудных глубин —
Молодость моя! — Иди к другим!
20 ноября 1921 г.
После этого стихотворения слово “ласточка” Марина Ивановна в своих стихах, насколько я могу судить, не употребляла.
20. К. Юон. Купола и ласточки, 1921
В русской эмиграции первой волны возникла новая концептуалия ласточки как символа прежней, утраченной жизни, утраченной родины. Пожалуй, лучшим из этих ностальгических стихов придётся признать стихи Георгия Ивáнова, при том что, в общем-то, и поэт он был не самый сильный, и человек — по-видимому, не самых высоких достоинств. Ещё в 1916 году, рецензируя его очередной сборник новых стихов, Владислав Ходасевич словно предрёк, что единственная возможность для Иванова стать “настоящим поэтом” — “только если случится с ним какая-нибудь большая житейская катастрофа, добрая встряска, вроде большого и настоящего горя”. К чести Георгия Иванова, не материальные тяготы эмиграции, хотя и их тоже хватало, особенно в конце его жизни, а утрата Родины стала для него такой “катастрофой”, таким потрясением.
Георгий Ивáнов:
Я тебя не вспоминаю,
Для чего мне вспоминать?
Знаю только то, что знаю,
Только то, что можно знать.
Край земли, полоска дыма
Тянет в небо, не спеша.
Одинока, нелюдима,
Вьётся ласточкой душа.
Край земли. За синим краем
Вечности пустая гладь:
То, чего мы не узнаем,
То, чего не надо знать.
Если я скажу, что знаю,
Ты поверишь. Я солгу.
Я тебя не вспоминаю,
Не хочу и не могу.
Но люблю тебя, как прежде,
Может быть, ещё нежней,
Бессердечней, безнадежней
В пустоте, в тумане дней.
Тема ласточек по крайней мере дважды возникала в стихах Сирина — псевдоним Владимира Набокова в бытность его жизни в Европе, до переезда в Америку и перехода в основном на англоязычную прозу и литературные труды университетского профессора. Первое стихотворение под этим названием было написано 10 июня 1920 года.
ЛАСТОЧКИ
Инок ласковый, мы реем
над твоим монастырём
да над озером, горящим
синеватым серебром.
Завтра, милый, улетаем —
утром сонным в сентябре.
В Цареграде — на закате,
в Назарете — на заре.
Но на север мы в апреле
возвращаемся, и вот
ты срываешь, инок тонкий,
первый ландыш у ворот;
и не понимая птичьих
маленьких и звонких слов,
ты нас видишь над крестами
бирюзовых куполов.
Любопытно, что это — по-видимому, единственное стихотворение, написанное как бы от лица ласточек. Они говорят с иноком, а он молчит, “не понимая птичьих / маленьких и звонких слов”.
Набоков вообще предпочитал, особенно в поэзии, выступать под маской, говорить не от своего имени. Это касается не только использования им псевдонима Сирин, но и других обстоятельств. «Ласточки» — один из набоковских “снов о России”, поэтических воплощений недостижимой мечты. Для птиц нет границ, и вместе с ними поэт совершает воображаемое путешествие, поэтическим знаком, символом которого часто оказываются цветы, особенно весенние и особенно апрельские, пасхальные ландыши, как, например, в стихотворении «Родине»:
Позволь мне помнить холодок щемящий
зеленоватых ландышей, когда
твой светлый лес плывёт, как сон шумящий,
а воздух — как дрожащая вода.
Отсюда и в “Ласточках” этот апрельский “первый ландыш” — образ, казалось бы, не вполне уместный рядом с иноком и монастырём.
21. И. Левитан. Вечерний звон
У Набокова есть ещё одно стихотворение с почти тем же названием:
ЛАСТОЧКА
Однажды мы пóд вечер оба
стояли на старом мосту.
Скажи мне, спросил я, до гроба
запомнишь — вон ласточку ту?
И ты отвечала: ещё бы!
И как мы заплакали оба,
как вскрикнула жизнь на лету…
До завтра, навеки, до гроба —
однажды, на старом мосту…
Это стихотворение, написанное Набоковым в середине 1930-х годов, было “подарено” им Федору Годунову-Чердынцеву — герою набоковского романа “Дар”. В романе оно возникает дважды, перебрасывая мост между прошлым и настоящим героя, между его юношеской любовью и новым, зарождающимся чувством: прошлое живет и сохраняется в настоящем — функция вполне подходящая для ласточки, как бы поддерживающей связь между “этим” и “тем” мирами, между живыми и мёртвыми.
Ещё одно “бело-эмигрантское” стихотворение “о ласточках”, написанное одним из младших поколения руской эмиграции “первой волны” — Юрием Терапиано, 1892-го года рождения. Киевлянин, выпускник юридического факультета Киевского университета, в 1917-м окончил военное училище прапорщиков и летом 1919-го вступил в Добровольческую армию. В Париже в 1925 году Юрий Терапиано стал председателем «Союза молодых поэтов и писателей», публиковался как поэт, критик, мемуарист, переводчик во многих изданиях русского зарубежья, умер в 1980 году. Философ Георгий Федотов писал, что “<символист> Вячеслав Ивáнов нашёл себе последователя в торжественной религиозной мистике Терапиано” — тоже путь выхода из безвыходной для поэтов ситуации эмиграции.
ДРУГ СОЗЕРЦАТЕЛЯ
Ласточка нежная носится, носится
В воздухе светлом вечером летним,
Кружится в небе, стрелою проносится
Над колокольней тысячелетней.
Колокол медный, колокол древний
Дня окончанье нам возвещает.
Тихо над Сеной. Пахнет деревней,
Свежей травою, сеном и маем.
Черная ласточка с белою шейкой,
Как хороша ты сейчас такая:
Падаешь низко, скользишь над скамейкой,
В небо опять беззаботно взлетая.
Вестница счастья, вестница лета,
Вестница вечера, друг созерцателя,
Стань мне подругой вечернего света,
Нежной сестрой в небесах у Создателя.
22. Две ласточки в небе
Ну и, чтобы уже не возвращаться к ассоциациям, которые вызывали ласточки у русских поэтов-эмигрантов (по крайней мере, первой волны), — две строчки Александра Вертинского, непосредственно относящиеся к теме и стóящие, по-моему многого:
И две ласточки, как гимназистки,
Провожают меня на концерт…
Образ, символ часто говорит куда больше, чем пространная словесная декларация.
В отличие поэтов XIX и начала XX веков, для которых ласточки являли собой как бы модель осмысления мира и своего места в нём, у советских поэтов, когда им доводилось осознавать существование ласточек в этом грозном, шумном, яростном, взрывчатом нестабильностью мире, доминировало скорее чисто сенситивное, чувственное начало: не концепт, не символ, а значимая и знаковая примета.
23. Приближение грозы
Это особенно остро и выразительно проявляется на фоне всего ранее цитированного в стихотворении Бориса Пастернака.
ПРИБЛИЖЕНИЕ ГРОЗЫ
Ты близко. Ты идёшь пешком
Из города и тем же шагом
Займёшь обрыв, взмахнёшь мешком
И гром прокатишь по оврагам.
Как допетровское ядро,
Он лугом пустится вприпрыжку
И раскидает груду дров
Слетевшей на сторону крышкой.
Тогда тоска, как оккупант,
Оцепит даль. Пахнет окопом.
Закаплет. Ласточки вскипят.
Всей купой в сумрак вступит тополь.
Слух пронесётся по верхам,
Что, сколько помнят, ты — до шведа.
И холод въедет в арьергард,
Скача с передовых разведок.
Как вдруг, очистивши обрыв,
Ты с поля повернёшь, раздумав,
И сгинешь, так и не открыв
Разгадки шлемов и костюмов.
А завтра я, нырнув в росу,
Ногой наткнусь на шар гранаты
И повесть в комнату внесу,
Как в оружейную палату.
1927
И тем не менее, оказывается, что цепочка преемственности, начинающася от Державина и через Фета соединившая с ним Ходасевича, Мандельштама, Цветаеву, не прервалась, а как бы ушла под поверхность, вглубь и со временем объявляется вновь в стихах таких разных поэтов, как Ольга Берггольц, Николай Заболоцкий, Арсений Тарковский, Вадим Шефнер, Александр Кушнер и Булат Окуджава.
Ольга Берггольц родилась в Петербурге в 1910 году, закончила филфак лениградского университета, была правоверной комсомолкой. Её первым мужем был комсомольский поэт Борис Корнилов, провозглашённый Николаем Бухариным на Первом съезде писателей СССР “лучшим революционным поэтом”, что, по сути дела, по-видимому, и предопределило его судьбу: Корнилов был раскритикован, исключён из Союза писателей, в 1937 году арестован и в 1938-м расстрелян. Попала в тюрьму и его жена. На допросах её, беременную, били сапогами в живот, выбили ребёнка, а саму в конце концов выпустили. В годы войны работала на ленинградском радио, призывая к мужеству измученных, умирающих от голода, морозов, слабости, горя; находила слова, доходившие до сердца. После войны, несмотря на огромную популярность, народное и официальное признание (в 1951 году она получила Сталинскую премию), Ольга Берггольц плохо вписывалась в советскую литературу, пила, умерла от цирроза печени.
Стихотворение «Ласточки над обрывом» было написано в 1940 году — обвинения против Берггольц были уже сняты, война ещё не началась.
24. Песчаный обрыв
ЛАСТОЧКИ НАД ОБРЫВОМ
О, домовитая ласточка,
О, милосизая птичка!
Гавриил Державин
1
Пришла к тому обрыву,
судьбе взглянуть в глаза.
Вот здесь была счастливой
я много лет назад…
Морская даль синела,
и бронзов был закат.
Трава чуть-чуть свистела,
как много лет назад.
И так же пахло мятой,
и плакали стрижи…
Но чем свои утраты,
чем выкуплю — скажи?
Не выкупить, не вымолить
и снова не начать.
Проклятия не вымолвить.
Припомнить и — молчать.
Так тихо я сидела,
закрыв лицо платком,
что ласточка задела
плечо мое крылом…
2
Стремясь с безумной высоты,
задела ласточка плечо мне.
А я подумала, что ты
рукой коснулся, что-то вспомнив.
И обернулась я к тебе,
забыв обиды и смятенье,
прощая всё своей судьбе
за лёгкое прикосновенье.
3
Как обрадовалась я
твоему прикосновенью,
ласточка, судьба моя,
трепет, дерзость, искушенье!
Точно встала я с земли,
снова миру улыбнулась.
Точно крылья проросли
там, где ты крылом коснулась.
25. Ласточка на проводе
Стихотворение «Ласточка» было написано Заболоцким в последний год его жизни, как отзвук личной драмы — ухода жены Екатерины Васильевны к Василию Гроссману. В трактовке Ирины Сурат, сюжет стихотворения возвращает нас к «Ласточке» Державина: “Заболоцкий так же любовно наблюдает и описывает движения птицы, так же душа поэта уподобляется ласточке и устремляется на встречу с любимой женщиной. Но у Державина, мы помним, с силою простодушной веры была выражена надежда на загробное воссоединение душ. У Заболоцкого же встречи душ не происходит. Их разлучает не смерть, а смерть её души при жизни — сама жизнь становится “кладбùщем”, когда умирает любовь, угасает её “фитилёк”. Уменьшительные суффиксы говорят нам о слабости и хрупкости жизни и в самом поэте: его душа-ласточка “слабым клювиком стучится”, и весь простой и маленький мир этих стихов так непрочен, одна душа “не знает, как помочь” “бедной” другой, и сама “горько рыдает” от этого. Ласточка улетает и возвращается и, как и свойственно ей, оказывается вестницей смерти — но не смерти в прямом и привычном смысле, а смерти любви-души в живом человеке: “на дверях висит замок”… Стихи начинаются светлой дневной картинкой, а кончаются “заколдованной ночью” — безнадежна слабая и как будто последняя попытка души соединиться с другой душой, преодолеть экзистенциальное одиночество в “заколдованной ночи” жизни.”
ЛАСТОЧКА
Славно ласточка щебечет,
Ловко крыльями стрижёт,
Всем ветрам она перечит,
Но и силы бережёт.
Реет верхом, реет низом,
Догоняет комара
И в избушке под карнизом
Отдыхает до утра.
Удивлён её повадкой,
Устремляюсь я в зенит,
И душа моя касаткой
В отдалённый край летит.
Реет, плачет, словно птица,
В заколдованном краю,
Слабым клювиком стучится
В душу бедную твою.
Но душа твоя угасла,
На дверях висит замок.
Догорело в лампе масло,
И не светит фитилёк.
Горько ласточка рыдает
И не знает, как помочь,
И с кладбùща улетает
В заколдованную ночь.
Для Арсения Тарковского ласточки, конечно же, — тоже символ, концепт отринутой людьми естественной жизни, противопоставленной окружающему миру.
ЛАСТОЧКИ
Летайте, ласточки, но в клювы не берите
Ни пилки, ни сверла, не делайте открытий,
Не подражайте нам; довольно и того,
Что вы по-варварски свободно говорите,
Что зоркие зрачки в почётной вашей свите
И первой зелени святое торжество.
Я в Грузии бывал, входил и я когда-то
По щебню и траве в пустынный храм Баграта —
В кувшин расколотый, и над жерлом его
Висела ваша сеть. И Симон Чиковани
(А я любил его, и мне он был как брат)
Сказал, что на земле пред вами виноват —
Забыл стихи сложить о легком вашем стане,
Что в детстве здесь играл, что, может быть, Баграт
И сам с ума сходил от ваших восклицаний.
Я вместо Симона хвалу вам воздаю.
Не подражайте нам, но только в том краю,
Где Симон спит в земле, вы спойте, как в дурмане,
На языке своем одну строку мою.
1967
26. Белая ночь
Грубо говоря, та же идея противопоставления ласточки как символа вечной природной жизни вещному, полураспадному человеческому миру звучит и в стихотворении Вадима Шефнера 1977 года. Я сожалею, что не включил в своё время это стихотворение в статью, посвящённую Шефнеру, «Дворянин во мещанстве» (Семь искусств, 2017, № 12) — ну и в какой-то мере компенсирую это сегодня.
НОЧНАЯ ЛАСТОЧКА
Кто белой ночью ласточку вспугнул,-
Полет ли дальнего ракетоносца
Или из бездны мирозданья гул,
Неслышный нам, в гнездо её донёсся?
Она метнулась в воздухе ночном,
И крылья цвета воронёной стали
Цветущий мир, дремавший за окном,
Резнули дважды по диагонали.
Писк судорожный, звуковой надрез
Был столь пронзителен, как будто разом
Стекольщик некий небеса и лес
Перекрестил безжалостным алмазом.
Иснова в соснах дремлет тишина,
И ели — как погашенные свечи,
И этот рай, что виден из окна,
Ещё прекрасней, ибо он не вечен.
27. Ласточки на проводах
В 1975 году поэтом Дмитрием Сухаревым (по жизни — доктором биологических наук Дмитрием Антоновичем Сахаровым) было написано ещё одно стихотворение с тем же названием — «Ласточка». Примечательно, что классический сюжет отлёта ласточек на юг приобрёл новое символическое звучание-значение, легко расшифровываемое любым бывшим советским человеком. Разумеется, имеется в виду открывшаяся возможность эмиграция евреев в Израиль (алии). Потом эти стихи были положены на музыку и исполнялись Сергеем Никитиным ( http://www.bard.ru/cgi-bin/disk.cgi?disk=459):
ЛАСТОЧКА
Собиралась ласточка
Улетать на юг
И глядела ласково
На своих подруг —
На подруг, с которыми
Заниматься сборами,
И делить с которыми
Сотни вёрст пути,
И в пути с которыми
Разговор вести.
И ко мне наведалась
Поразмять крыло,
Щебетала весело,
Что на ум пришло:
«Ничего не ведомо,
Ничего не гадано
И ничто не задано
Наперёд судьбой,
А проститься надо нам
Навсегда с тобой».
Увидала ласточка
Мой унылый лик
И сказала ласково:
«Не грусти, старик!
Не с добра приходится
За теплом охотиться,
Но порою сходится
И с горой гора.
Ты прости, как водится,
А теперь — пора».
Пожелал я ласточке
Всех заморских благ.
Это ты прости меня,
Коли что не так.
Не сойтись с горой горе,
Ты крутись в чужой жаре,
А я тут, в своей норе,
У зимы в плену
На своём родном дворе
Подожду весну.
28. Ласточки в небе
Ирина Захаровна Скурат завершает своё эссе следующими словами: “Перечитав стихи о ласточках, такие разные, мы видим, что ласточка — заветная птица в русской поэзии. Ей поверяются главные темы, она — подруга поэтов, она их уносит на своих легких крыльях туда, откуда сама родом, — в те сферы, где живут вдохновение, любовь, вера, душа. Чаще всего ласточка и воплощает “то, что мы зовем душой” и что так просто определил, обращаясь к ней, Александр Кушнер…”
То, что мы зовем душой,
Что, как облако, воздушно
И блестит во тьме ночной
Своенравно, непослушно
Или вдруг, как самолет,
Тоньше колющей булавки,
Корректирует с высот
Нашу жизнь, внося поправки;
То, что с птицей наравне
В синем воздухе мелькает,
Не сгорает на огне,
Под дождём не размокает,
Без чего нельзя вздохнуть,
Ни глупца простить в обиде;
То, что мы должны вернуть,
Умирая, в лучшем виде, —
Это, верно, то и есть,
Для чего не жаль стараться,
Что и делает нам честь,
Если честно разобраться.
В самом деле хороша,
Бесконечно старомодна,
Тучка, ласточка, душа!
Я привязан, ты — свободна.
На этом, конечно, можно было бы кончить и мне. С другой стороны, можно было бы немного ещё развить тему символики ласточки у Кушнера, обратившись, например, к его стихотворению “Орнитолог, рискующий ласточку окольцевать, Он, должно быть: не знает, какая морока Ей над морем лететь, повинуясь опять Его вере слепой в каменистый Тунис и Марокко…” Но мне, пожалуй, больше хочется закончить другим стихотворением — Булата Окуджавы, даже и не комментируя его. Да и надо ли?
ЛАСТОЧКА
Ласточка, звонкая птица,
ангел под кровлей моей,
что же тебе не летится?
Плен тебе, что ли, милей?
Солнце встает над горою,
пахнет дымком от костра…
Хочешь, я окна раскрою?
Вырвись на волю, сестра.
Ласточка, долгие годы
жаждем мы доли своей.
Что тебе наши заботы?
С крыльев стряхни их скорей.
Лучшая сердцу отрада —
два твоих тонких крыла..
Много ли счастья мне надо?
Лишь бы ты в небе была.
Оригинал: http://7i.7iskusstv.com/y2019/nomer11/leizerovich/