Часть I
Архэ под обломками великих философских систем
ХХ век вместил столь многое, что попытка осознать, что же именно в нем произошло, представляется попыткой объять необъятное. Я имею в виду не исторический водоворот, пронесшийся над Земным Шаром, снесший империи и перекроивший карту мира, но события в области мысли, философии, осознании человеком мира и своего места в мире. ХХ век не в меньшей мере перештыковал карту разума; милые споры интеллектуалов ХIХ века кажутся не то чтобы малоинтересными, но малозначительными. Масштаб произошедшего столь огромен, что остается только прикрывать глаза, защищаясь от происходящей антропологической катастрофы. Но философия — это попытка жить с открытыми глазами. За работу, товарищи.
***
Несмотря на громадную плотность событий мысли, ХХ век удобно разграничивает эпохи: это последний век докомпьютерной эпохи. Искусственный интеллект коснулся двадцатого столетия на самом его излете. Появление компьютера имеет громадное самостоятельное философское значения, но мы его оставим в стороне. Компьютерный век для нас еще не наступил.
А начнем мы с того, что на протяжении ХХ века упало до нуля значение великих универсальных, философских систем, Учений. ХIX век оставил в наследство двадцатому веру в великие интеллектуальные системы. Дарвинизм, марксизм, классическая механика, толстовство — были теориями всего. Все эти сверх-концепции опирались на человеческий разум, на людскую наблюдательность и способность обобщать, а не на священные тексты. Это означало, что наступила эра науки. До сих пор слова «научно обосновано» зачастую произносятся с той же интонацией, с которой конан-дойлевская миссис Хадсон сообщала: «но это же написано в Таймс».
Многие из этих теорий, например, теории Лафатера и Ломброзо оказались полным бредом. Забавно, что основатель глобальной теории всего, эволюционной биологии, Чарльз Дарвин едва не пострадал от другой мега-теории, бредней Лафатера. Лафатер твердо настаивал на том, что весь без остатка характер написан на человеческом лице. Исходя из бюста Сократа, едва ли достоверного, Лафатер обнаруживал в изображении задатки глупости, сластолюбия, пьянства и зверства, впрочем, укрощенных усилием воли.
Капитан «Бигля» Фицрой, поклонник Лафатера, не хотел брать Дарвина на борт, из-за формы его носа. Будучи человеком просвещенным и образованным, капитан полагал, что существует связь между характером человека и чертами его внешности, и поэтому Фицрой сомневался, что человек с таким носом, как у Дарвина, мог обладать энергией и решимостью, достаточными для того, чтобы совершить путешествие. Вера в великие учения была свята.
Эту веру ХIX век завещал двадцатому. Марксизм, фрейдизм и теория относительности были теориями всего. Неудача великого марксистского плана, обезлюдившего СССР и в нем же запоротого, и появление квантовой механики слегка пошатнули авторитет Маркса и Эйнштейна. Держится пока только фрейдизм, всепроникающий и неопровержимый. Троцкий даже пытался скрестить марксизм с фрейдизмом. Оставалось привить на это дерево только теорию относительности. И тогда бы вылупилось совсем уж всеобъемлющее гранд-учение. Но Иосиф Виссарионович ледорубом разрубил этот философский узел, а потом куда-то ушла, выветрилась, стекла в канализацию потребность в подобных мегатонных концепциях.
***
Попытаемся понять причины популярности мега-теорий. В ХIX веке обрисовался кризис мировых религий. Тонкий проницательный мыслитель Авраам Иегошуа Гешель, справедливо писал о том, что нелепо обвинять науку в подрыве авторитета религии. Религия сама по себе стала пресна, скучна, неинтересна. Религия перестала отвечать на ключевые вопросы бытия, но жажда абсолютного в душе человека осталась. И эту жажду утоляли глобальные концепции, претендовавшие быть не наукой, но мировоззрением. Марксизм, фрейдизм, толстовство, научная вера в понедельник, начинающийся с субботу были универсальными мировоззрениями.
Двадцатое столетие изрядно потрепало супер-теории, и тогда ожили, затаившиеся на время религии. Религиозный ренессанс особенно заметен именно там, где покачнулись марксизм и вера в науку. Хорошие примеры — Россия и Израиль, сегодня думающий человек в России и Израиле либо более или менее ортодоксально верующий, либо постмодернист, равно иронически относящийся к марксизму, толстовству и теории относительности. Общие, научные теории всего не востребованы. А ведь всего сто лет назад за них шли на Голгофу в самом прямом и тесном смысле слова.
***
Показательна судьба феноменологии Гуссерля. Феноменология претендовала быть универсальной онтологией, восходящей из «всеобъемлющего единства сущего», и, будучи строжайше обоснована, должна была доставлять обоснование всем прочим наукам, познанию вообще. Феноменология звала «назад к вещам» и призывала окончательно избавиться от всякой случайности. Квантовая механика нас научила, что вещей вне их символьной, математической интерпретации не существует, а случайность можно изгнать из мира только вместе с самими вещами. Кто сегодня помнит о феноменологии Гуссерля, кроме дюжины философов, пишущих о нем диссертации? А ведь феноменология претендовала быть сверх-знанием, идеалом науки. А разделила судьбу марксизма и толстовства. И все-таки, история учения Гуссерля дает повод задуматься о поразительном преломлении монотеизма в ХХ веке. Монотеизм через христианство и ислам покорил мир. Но новую жизнь и новое дыхание он обрел в науке и философии ХХ века. Гуссерль и Эйнштейн были фанатиками монотеизма. Мир обязан быть един (кому обязан?). За всем разнообразием природных явлений должен скрываться принцип, плотящий его воедино. Все супер-теории были монотеистичны, и зачастую более единобожны, чем мировые религии. Все искали ἀρχή (архэ) — перво-принцип, первоэлемент, из которого раскручивается наличное бытие. Но век закончился иначе. Интерес к архэ угас. Наступила эпоха нового язычества.
***
Стоит поговорить о судьбе толстовства. Толстовское учение было необычайно популярно в начале ХХ века, и не только в России. Сегодня о нем мало, кто помнит. Какие-то осколки толстовского зеркала задержались в глазах сегодняшних вегетарианцев, борцов с прививками и пестицидами. Но толстовство, как система, теория жизни, прочно забыто. Скептический, рациональный ум Толстого отрицал евангельские чудеса. И он попытался их заменить добрыми делами, опрощением и предельным отказом от насилия. Толстой был совершенно убежден в том, что его учение разумно, в некотором смысле совершенно разумно. Читая толстовскую проповедь, поражаешься его настойчивому, упорному обращению к разуму.
ХХ век оказался до предела залит самым ужасным насилием, так что пренебрегать толстовскими идеями никак не приходится. Значительно труднее ответить на вопрос об их разумности. Ибо к концу столетия стало совсем не ясно, а что же представляет собою человеческий разум? Толстой, полагал, что существует бесстрастное, объективное, зеркало разума, отражающее действительность, наблюдатель классической механики, независимый от внешних факторов и беспристрастный. Б-г Толстого и Эйнштейна не играет в кости, и более всего любит простоту. Столь разные Толстой и Эйнштейн безошибочным критерием разумности полагали простоту. Зрелый Эйнштейн суммировал свой научный опыт так: «Весть предшествующий опыт убеждает нас в том, что природа представляет собою реализацию простейших математически мыслимых элементов» («Мир, каким я его вижу», 1934). Толстой верил в то, что вся жизненная мудрость представляет собой набор простейших истин добра и милосердия. Сколь ни различалось мышление Толстого и Эйнштейна, их объединяла вполне религиозная вера в то, что мир сам по себе прост, разумен и един. Нам достались разлетевшиеся осколки этой веры. Склеить их воедино пока не представляется возможным.
ХХ век вышиб из-под нас табуретку простоты. Квантовый мир оказался неустранимо сложен. Поклонение простоте оказалось разновидностью идолопоклонства, а наблюдатель классической механики, созерцающий однородное и изотропное пространство-время, полностью и одновременно прозрачное для его бесстрастного, научного взгляда приказал долго жить.
Кроме того, Толстой верил в то, что проповедуемое им учение универсально и равно подходит человеческим душам, жаждущим добра, простоты и разумно устроенной жизни. Я недавно перечитывал «Гойю» Фейхтвангера и споткнулся об отрывок, по лености и нерадивости чтения ранее не помеченный памятью. Гойя возвращается домой после роковой встречи с Герцогиней Альба. «Сквозь ветер и снег до него донесся звон колокольчика, а потом он увидел священника и мальчика-служку, которые невзирая на непогоду, спешили со святыми дарами, по-видимому, к умирающему. Выругавшись про себя, достал он носовой платок, расстелил среди грязи и преклонил колени, как того требовали обычай, инквизиция и его собственное сердце». Сердце Гойи, народный обычай и инквизиция вполне согласны. Никакой душевной патологии в этом нет. ХХ век доставил тому слишком много доказательств. Душа просит милосердия, доброты и инквизиции. И часто это одна и та же душа. Сердце Хайдеггера было вполне согласно с Гестапо, сердце Сикейроса с НКВД, душа иранских студентов находилась в полном согласии с аятоллой Хомейни, а душа постсоветских людей конца века опять возжелала НКВД. Душа человека требует инквизиции, Гестапо и ЧК, куда как чаще, чем толстовского учения. К концу ХХ века традиционную инквизицию вытеснила кампусная, политкорректная. Но без полиции мыслей никак не получается. А универсальный строй человеческой души, жаждущей разума и добра — миф. Универсального жаждут интеллектуалы, но это их проблема. Стремление к универсальности — не универсально. Голливуд пытается утишить потребность в жестокости триллерами, но загнать зверство на преимущественно на экран не удается.
***
Быть может, наиболее показателен в этом плане приключившийся в ХХ веке кризис оснований математики, самого универсального из созданий человеческого разума. Математики в течение всего ХХ века искали математический архэ, набор перво-кирпичиков, аксиом и понятий, на котором можно прочно, непреложно и навеки веков расположить величественное знание математики, представляющее собой несомненный венец творения человеческого разума. В начале ХХ века казалось, что подобным архэ должна стать математическая логика, и наведя в ней твердый порядок, удастся надежно подпереть весь математический дворец (идея сведения математики к логике, как и многие другие замечательные идеи, принадлежит Лейбницу). Грандиозную попытку упорядочения математической логики предприняли в начале ХХ века Бертран Рассел и Альфред Норт Уайтхед. Рассел писал в 1958 году в «Портретах по памяти»: «Я жаждал определенности примерно так же, как иные жаждут обрести религиозную веру. Я полагал, что найти определенность более вероятно в математике, чем где-либо еще. Выяснилось, однако, что математические доказательства, на принятие которых мной мои учителя возлагали такие надежды, изобилуют грубыми логическими ошибками и что определенность, если и кроется в математике, то заведомо в какой-нибудь новой области, обоснованной более надежно, чем традиционные области с их, казалось бы, незыблемыми истинами. В процессе работы у меня из головы не выходила басня о слоне и черепахе: воздвигнув слона, на котором мог бы покоится математический мир, я обнаружил, что это слон шатается, и — и тогда мне пришлось создать черепаху, которая не давала бы слону упасть. Но и черепаха оказалась ничуть не более надежной, чем слон, — и через каких-нибудь двадцать лет напряженных усилий и поисков я пришел к выводу, что не могу сделать ничего более дабы придать математическому знанию неоспоримый характер».
Жажда отчетливости, ясности, определенности, неоспоримости лежит в самых основаниях научного мышления, этой жажда во многом и составляет дух научного поиска. Это было ясно уже Декарту. Но к концу ХХ века оказалось, что последняя ясность не достигнута и в математике; черепаха фундамента все время упорно, злокозненно отползает, архэ прячется даже и в математике. Что и говорить о других науках, заведомо уступающих математике в доказательности (лучшие курсы теоретической физики вызывают у математиков отнюдь не сочувственную ухмылку: как можно работать со столь несовершенным логически аппаратом?). Сегодня в математике мирно сосуществуют разные математические школы, отнюдь не сходящиеся во взглядах на основания математики. Не просто договориться о самом существовании математических объектов. Как говорил Морис Клайн, в математике приключилась «утрата определенности» (Морис Клайн, «Математика, утрата определенности», М. РИМИС, 2007).
В математике утрачена определенность, в физике архэ не найден, квантовая теория гравитации не построена, «великого объединения» физических теорий не случилось, электрон оказался столь же неисчерпаем, как и атом, марксизм опростоволосился, но компьютеры и смартфоны работают, самолеты и спутники летают, люди стали дольше жить и лучше питаться, побеждены эпидемии и детская смертность. Разработчикам Google и Boeing философия не нужна. Естественно, к концу века пышно расцвел философский нигилизм. Мои студенты представления не имеют о философских основаниях науки, о шаткости фундамента, на котором она покоится, о непреложно отползающей черепахе, на которой расположилась Вавилонская Башня цивилизации. Не имеют студенты и самого интереса к архэ. А великие всеобъемлющие философские системы — не востребованы. Таков первый философский итог ХХ века. За философский нигилизм приходится платить. Начало прошлого века отмечено творчеством гениев: Эйнштейна, Толстого, Бора, Рассела, Бергсона, Гильберта, Пуанкаре. Ни одной фигуры подобного масштаба конец ХХ века не дал. Без интереса к первым и последним вопросам бытия гениев не бывает.
(продолжение следует)
Оригинал: http://7i.7iskusstv.com/y2019/nomer11/bormashenko/