По-моему
Когда я был совсем маленьким, то услышав от кого-нибудь «по-моему», всякий раз представлял себе большое ведро с помоями, мимо которого мне часто случалось проходить, совершая путешествия на кухню и обратно, и наблюдать его содержимое с довольно близкого расстояния: ведь росту я был всего два или три вершка от горшка. Вероятно, отсюда проистекает мое ироничное отношение к мнению окружающих относительно нашей действительности: ассоциация с помоями перебивает всю мою готовность воспринимать вещи серьезно.
В детстве я думал, что «спокойнойночи» — это одно слово, как-то связанное с койкой на пружинном основании. Еще я думал, что «умунепостижимо» — тоже одно длинное слово, оно как-то ассоциировалось в моем сознании с пассатижами, которыми ловко орудовал отец. Пока он что-то чинил или собирал из конструктора, сидя с моим старшим братом за детским столиком о трех ножках, бабушка и навещавшая нас детский врач с длинным именем «надеждапетровна» (напоминающим ее черепаховый гребень, надетый на волосы), иногда называвшая себя коротко «пидиатр», обсуждали чьи-то искореженные жизни, требующие немедленного вмешательства и починки. Произносились знакомые малопонятные слова: «замужем», «помоему», «умунепостижимо», «понимаишьли» (захлопывание книжки, раскрытой на любимой картинке), «темпаче» (печенье, тающее в стакане с чаем), «пневмония» (иссиня-черная пантера из мультфильма, гибко извивающаяся, заманивающая и в конце концов обернувшаяся траурным платьем матери).
Тут обращали внимание и на меня, тихо сидящего на горшке и думающего свою думу, напоминавшую недавно услышанное слово «самакат». Говорили: «идеяльный ребенок». Я удивлялся: при чем здесь одеяло, описанное мной прошлой ночью.
Открытие бесконечности
Когда мне было пять лет, я впервые испытал на себе известный парадокс Зенона, утверждающий, что Ахиллес никогда не догонит черепаху, потому что для этого ему придётся совершить бесконечное число пробежек.
Случилось это, когда мы со старшим братом навещали бабушку, проживавшую в двухкомнатной квартире на улице с названием «Дехканская», которое навевало мысли о верблюжьих караванах и — одновременно — о нервно тикающем счетчике и монетках, опускаемых в широкую ладонь таксиста, выдыхающего вместо сдачи облачко табачного дыма.
В тот день я впервые познал очарование бесконечности. Дело было так. Мы с братом играли во дворе, то есть брат, по своему обыкновению, каким-то образом меня угнетал. Я решил отойти в более безопасную зону и, дождавшись, когда внимание брата переключилось на чужого мальчика, вдруг решительно пересёк проезжую часть и оказался на противоположной стороне Дехканской улицы. Я сразу решил следовать в этом направлении и, перейдя на легкий бег, скоро оказался у нового перекрестка, точь-в-точь такого же, как и предыдущий. Я понял, что могу и даже должен повторить то, что сделал на Дехканской улице, и снова перешел через проезжую часть. И продолжал бег. Прохожие провожали меня странными улыбками и спешили по делам со своими портфелями и авоськами.
Цели у меня не было, но какая-то неведомая сила уводила меня все дальше от бабушкиного дома. Я ясно понимал, что прекратить продвижение по городу уже не могу, потому что если я пересек «n» улиц, то нет ни малейшего резона не сделать это в «n+1»-й раз. Идея свободы как бесконечного счетного множества опьяняла меня, и силы мои с каждым разом увеличивались. Казалось, ничто меня не остановит.
Вдруг я ощутил на своем загривке крепкие руки брата, что послужило наглядным опровержением апории Зенона. В отличие от моего, бег брата, как и прочие его действия, имел ясную цель, далекую от пустопорожнего философствования. Бабушка была очень взволнованна и ждала нас со своей палкой на скамейке возле дома. Меня долго допрашивали, зачем я убежал, предлагали сладости в обмен на открывшийся мне вдруг выход в какой-то иной мир, но я ничего не мог объяснить и только улыбался улыбкой дегенерата. Удастся ли мне когда-нибудь повторить свой побег?
***
Второе знакомство с бесконечностью произошло примерно через год. Если первое приближение к бесконечности было простой итерацией, то второе явилось рекурсией (которая, по заявлению одного ныне здравствующего корифея информатики, Питера Дойча, божественна).
Как-то, лежа на кровати и глядя на верхушки деревьев, я вдруг подумал, что ощущение точно такой же ситуации уже было. Подумал о том, что нужно подумать об этом. На следующий день вспомнил, что нужно опять подумать, о чем думал вчера. И тут же подумал об «этом». На самом деле я, конечно, подумал не об «этом», а о том, как раньше думал об «этом».
Так «это» кристаллизовалось невидимой сердцевиной, вокруг которой, как моток ниток, стал накручиваться ежедневный ритуал воспоминания. Это был безотчетный поиск некой структуры, своего рода религия пустого места. Об этом ритуале я никому не говорил, да и не сумел бы найти слов, если бы даже захотел рассказать.
Дядя Лёня
Дядя Лёня был старшим братом нашего отца, и несмотря на то, что имел цыганку-жену, почти все время жил со своей матерью (то есть, с нашей бабой Белой). Жизнь его была окружена тайной.
Однажды, когда нас с братом (мне тогда было пять, а брату семь лет) оставили с дядей, пока бабушка ходила за продуктами, он с гордостью сообщил нам, что занимается установкой газовых баллонов.
Сидя на кухонном табурете с засученными по локоть рукавами, обнажавшими покрытые татуировкой и сетью вен руки, широко улыбаясь, дядя развлекал нас подробным описанием преимуществ своей профессии: он-де может в два счета открутить краник на газовом баллоне и скрыться, заперев для верности дверь снаружи на засов, а мы с братом, как несведущие в этом деле, пока будем соображать что к чему, задохнемся и умрем. Довольный произведенным эффектом, дядя Лёня смеялся, показывая несколько золотых зубов, имевших какое-то тайное отношение к его непутевой жене, тёте Вале.
Тётя Валя была колоритная женщина — в дополнение к золотым зубам у нее были наряды с драконами да змеями, как в песне Высоцкого. Как-то мы с мамой гуляли в парке и встретили её. Моя мама не очень жаловала тётю Валю, а мне понравилось, что та вдруг вытащила откуда-то из недр своей сумочки крошечную шоколадку на четыре укуса, по числу поперечных долек, с Дюймовочкой на обертке, и протянула мне, одарив золотой улыбкой. Когда тётя Валя отошла, мама отняла у меня шоколадку, брезгливо осмотрела и выбросила в урну.
Много позже бабушка рассказывала, что в детстве дядя Лёня часто болел, у него был слабый позвоночник, и как-то, еще школьником, он надорвался на сельхозработах, куда ему по состоянию здоровья вовсе не следовало ехать. Но он был горд, не хотел показаться слабаком и поехал со всеми. С тех пор у него на спине образовался небольшой горб. Едва окончив школу, дядя Лёня оказался вовлечен в банду подростков, занимавшихся грабежом продуктовых магазинов. Этого, по словам бабушки, ему тоже не следовало делать.
Предводительствовал у них один бывший фронтовик, увешанный медалями. Он говорил, что, мол, на фронте евреи проявили себя трусами, и теперь дядя Лёня может искупить вину своего народа, если будет честно стоять на шухере, пока остальные бойцы выносят лотки с хлебом из булочной. И дядя честно стоял. Пока не сел, вместе со всеми, на шесть лет за хищение государственной собственности, в соответствии с действовавшим тогда законодательством. Из тюрьмы дядя Лёня вышел надорванным не только физически, но и морально, чему я сам был свидетелем.
Вспоминаю один случай. Мы у бабушки. За окном уже темно, и мы собрались уходить, но почему-то не уходим, и нам с братом приходится париться в теплых пальто в прихожей. Отец сердито выговаривает дяде Лёне, который только что откуда-то пришел. Он стоит перед отцом, слегка сгорбленный, в сером плаще, испачканном сзади, как будто его терли о стену. На лице у дяди обозначилась гримаса — выражавшая одновременно признание вины и наглую усмешку, обнажившую золотой зуб, — и застыла как маска. Я удивился: как же отец не понимает, что дядя Лёня вовсе его не слушает. Он едва держится на ногах, слегка пошатываясь, как будто от резких слов отца, и, наверное, думает о чем-то своём. О чем думал дядя и в чем он тогда провинился, я так и не узнал.
Как-то, когда мы в очередной раз навещали бабушку, она спросила, почему я не интересуюсь, где дядя Лёня. Чтобы не огорчать её, я поинтересовался: «А где дядя Лёня?» Она помедлила секунду и ответила: «Он уехал в командировку». Я подумал: куда же он мог поехать со своими баллонами?
Потом уже откуда-то принесли к нам домой фотографии с дядей Лёней, тщательно выбритым и с высоким восковым лбом, которого я у него никогда раньше не замечал, лежащим в неестественной позе в деревянном ящике, обложенном со всех сторон венками. Я сразу понял, что ни в какую командировку дядя Лёня не уезжал, и бабушка тогда сказала неправду. Еще я понял по безрадостным лицам окружавших дядю людей, среди которых были и знакомые и незнакомые, что несмотря на праздничную торжественность запечатленного на глянцевых фотографиях, случилось нечто непоправимое. Я сидел на стуле и грыз деревянную шишечку, венчавшую спинку стула. Взрослые обращали на меня не больше внимания, чем на домашнее животное, и были заняты важными подсчетами — в руках отца мелькали красные и сиреневые бумажки, на которых был изображен профиль человека с высоким лбом, напоминавший лежащего в ящике дядю, — и не мешали мне. Горечь покрытого лаком дерева, которую я сейчас вдруг заново ощутил, соответствовала важности события, и мое ритуальное действо было вкладом в общую скорбь.
Чтоб я так жила
Сначала баба Бела жила отдельно от нас в двухкомнатной квартире панельного дома на Дехканской улице. Я прекрасно помню, как родители иногда оставляли нас с братом у неё, и брат вовсю резвился, наводя ужас на нас с бабушкой. В один из таких вечеров она, дабы приструнить брата, пригласила жившего в её подъезде участкового милиционера, чтобы тот пришел в форме, вроде как забирать его. Такой молодой красивый милиционер, похожий на следователя Знаменского в сериале про Знатоков. Эффект превзошёл наши с бабушкой ожидания: брат так испугался, что, кажется, с тех самых пор немного заикается. От милиции он спрятался под кровать, откуда был извлечен участковым.
Мать, кажется, еще долго не разговаривала с бабушкой за такие эксперименты над детьми, и на Дехканскую улицу мы некоторое время не ездили. Правда, потом бабушка удачно обменяла свою двухкомнатную квартиру на комнату в 14 кв. метров в нашей же квартире, где мы имели одну громадную комнату в 30 кв. метров. Бабушка переехала в комнату, соседнюю с нашей через стенку. До этого в ней благополучно проживала целая семья, состоявшая из умеренно выпивающих и скандалящих родителей пролетарского типа и двух разнополых детей, с которыми мы делили уборную (с душем) и газовую плиту. На плиту претендовали еще одни соседи, с которыми мама постоянно ругалась из-за того, что они время от времени захватывали нашу конфорку, а на возражения матери плевали (буквально). Как-то они даже чем-то ошпарили маму и «случайно» попали тряпкой в глаз, несмотря на то что были интеллигентные люди и преподавали в каком-то высшем учебном заведении (недаром наш дом назывался «Домом ученых»). Перемирие наступало два раза в год, когда всем миром травили на кухне тараканов, полчища которых регулярно совершали набеги из подвала, пренебрегая пропиской и прочими правилами социалистического общежития.
С бабушкой жить стало куда интересней и веселей, она защищала меня от брата и рассказывала поучительные истории из жизни выдающихся деятелей нашей партии — разумеется, тех, кто пережил сталинские чистки. Бабушка была убежденной коммунисткой и до ухода на пенсию преподавала где-то историю КПСС несмотря на то, что её мужа в свое время расстреляли как врага народа с известной формулировкой «10 лет без права переписки». «Ведь кругом было столько шпионов», — объясняла она, приводя в доказательство случай, когда у неё на глазах задержали диверсанта с подозрительным чемоданчиком, намеревавшегося вместе со всеми сесть в автобус.
Как-то она рассказала мне о Троцком, точнее о статуэтке, которая стояла у нее на этажерке с начала 20-х годов. И вот Троцкого объявили врагом. Услышав об этом по радио, бабушка схватила статуэтку Троцкого, сунула в карман пальто и побежала топить в реке, как Герасим Муму. До реки бабушка не добежала и утопила врага народа в общественном сортире. Потом ей еще предстояла кропотливая работа: просматривать каждый том недавно вышедшего неполного собрания сочинений Ленина и замазывать чернилами вражеское имя, каким-то образом сумевшее пробраться в члены редакционной коллегии. Последующие тома выходили уже без его имени и участия.
Помню, как перед 60-летием Великой Октябрьской социалистической революции затеяли 60-серийный (по числу лет) телефильм «Наша биография». Интересно, что Леонид Парфенов в своем знаменитом цикле «Намедни» даже не обмолвился об этом проекте — видимо, из чувства профессиональной зависти. Бабушка не пропустила ни одной серии, но с замиранием сердца ждала выпуск про 37-й год, и вот он наступил, как раз между 36-м и 38-м. Куда же он денется. Дикторша сказала праздничным голосом, что «конечно, не обошлось без ошибок и неудач, неизбежных, принимая во внимание громадность задач, стоявших перед сравнительно молодым еще советским государством». Не все у него получалось, у этого государства, сразу, были допущены ошибки и даже нарушения социалистической законности. Выслушав эту загадочную для непосвященного тираду, прозвучавшую в самом конце передачи для особо усидчивых телезрителей, бабушка удовлетворенно закивала, и пробормотав себе под нос «вот, сказали, всё, и больше ничего», заспешила к себе в комнату. И значит, смерть мужа, расстрелянного в подвале Чека на следующий день после ареста (а она ждала его 20 лет, вплоть до получения справки о посмертной реабилитации), была как бы задним числом исправлена.
Я спал в одной комнате с бабушкой и иногда, проснувшись среди ночи, со страхом слышал, как она разговаривает во сне с кем-то, называя своих мнимых собеседников фашистами, гадами и еще какими-то словами на незнакомом мне языке, иногда перемежаемыми восклицанием: «чтоб я так жила!»
Как я болел
Речь пойдёт не о спорте, а о том, как в детстве я все время чем-нибудь болел. Спортом я не интересовался и сам никогда им не занимался. Наверное, поэтому и болел. Мать придерживалась иного мнения. Она считала, что я болею, потому что я — «эгоист», думаю только о своих удовольствиях и не понимаю, что «наступило резкое похолодание» и необходимо поддевать вторые штаны под брюки. А шапку снимаю и кладу в портфель, как только выйду за порог.
Надо сказать, что болел я регулярно, независимо от того, сколько на мне было штанов. Первые два класса я жил в таком режиме: неделю хожу в школу, потом две недели сижу дома. Помню характерную шутку отца. Я как раз лежал на диване с высокой температурой. Позвонил приятель отца. Отец ему говорит:
— Да новостей особых нет. Если не считать того, что Илюша опять заболел.
Отец считал, и не без основания, что я болею оттого, что мать меня «кутает» и категорически отрицает пользу спорта для закалки («это не для наших детей»). Однажды отец решился на эксперимент. Придя домой, он, хитро улыбаясь, выложил из сумки две запотевшие волшебные пачки. На каждой было написано «Ленинградское». О мороженом в раннем детстве я знал примерно столько же, столько о сексе. Отец с жаром первооткрывателя убеждал мать, что «мы будем закалять детей, как в других семьях». Мать со страхом, смешанным с брезгливостью, смотрела на брикеты с мороженым как на динамит, призванный разрушить весь уклад нашей жизни. Долго спорили и, наконец, достигли компромисса. Положили мороженое на батарею, чтобы немного разогреть. В замороженном виде его, понятно, употреблять в пищу было нельзя. Я смотрел, как оно тает на батарее, и не терял надежду. Отец кричал — мол, все, хватит, уже почти растаяло! Мать возражала: «Алеша, нет, я пощупала, холод собачий, у меня сразу пальцы окоченели!». Вырывали друг у друга, кричали и, наконец, дали мне попробовать один кусочек полужидкой массы. Я съел, тут же заболел ангиной и пролежал дома неделю. На этом эксперименты закончились.
Помню еще церемонию сборов в гости или в кино. Извечный вопрос: «Что надевать?». Отец с матерью могли полчаса простоять у окна, наблюдая за прохожими, как болельщики двух футбольных команд:
— Вот посмотри, все идут в пальто и шапках. И еще поддевают под пальто свитер.
— Это какой-то один сумасшедший. Такой же, как и ты. Вот, посмотри сюда, все нормальные люди ходят без шапки, в рубашке и свитере!
— Сам ты сумасшедший! С утра объявили резкое похолодание.
Я молча наблюдал за переговорами, то надевая шапку, то снимая. Пока ожидал в пальто и шапке, так вспотел, что, выйдя на улицу, тут же заболел.
На самом же деле болеть мне нравилось. По причинам как практического, так и метафизического характера. Практические причины заключались, во-первых, в том, что не нужно было ходить в школу. Во-вторых, все за тобой ухаживают, приносят по-особому сваренную еду. Сначала в кровать. Потом, по прошествии нескольких дней, на обеденный стол.
Метафизическая причина была одна: таинство выпадения из нормального хода жизни. Наиболее сладостным было самое первое погружение в омут, озноб конечностей, постепенно переходящий в бредовые видения, переплетающиеся с узором на ковре. В обычное, «здоровое» время, ковер выглядел вполне невинно, но стоило мне заболеть, и узор вдруг начинал как бы отдаляться от меня, будто комната увеличивалась, и стена отодвигалась на задний план. Я трогал рукой ковровый ворс, и он моментально возвращался назад. Но это был уже не тот старый плоский ковер. Побывав в дальних странах, он приносил с собой какую-то тайну. И я вдруг вспоминал, что точно такое уже не раз со мной было раньше.
То был первый опыт опьянения, отягощённый многочисленными дежавю, который я безуспешно пытался в зрелые годы имитировать посредством алкогольного опьянения.
Кстати, именно с болезнями связано и первое мое знакомство с алкоголем. Мама его использовала в качестве средства от ангин, но не для внутреннего, а для наружного употребления. Долгое время я считал, что водка специально изобретена учеными для компрессов, и искренне удивился, когда много позже понял свою ошибку. Впрочем, я и сейчас продолжаю считать, что наличие в серванте бутылки «Столичной» с ярко-красной этикеткой и аристократически вытянутым горлышком, оканчивающимся самодельной пробкой из газеты «Правда», было признаком советского интеллигента высшей пробы, использующего водку не по прямому назначению. Несмотря на регулярность моих ангин, срок жизни одной поллитровки в нашей семье существенно превышал срок жизни равной по объему бутыли подсолнечного масла.
У болезни были и отрицательные стороны. Например, приходилось мириться с приходом участкового. Понятно, врача, а не милиционера. Звали её сначала Роза Владимировна, а потом Тамара Петровна. Врачих я не то чтобы боялся. Мне было стыдно, что меня начнут щупать, слушать, прикасаясь холодным кружочком к груди и спине. Пальцы у них тоже были холодные как смерть. Казалось, что врач смотрела на меня с укоризной и подозревала, что я нарочно заболел, чтобы получать от болезни удовольствия. Потом — появление чужого человека в столь интимный момент, понятно, частично разрушало метафизический кайф, превращая меня из волшебника в заурядного «больного». Записывая что-то в мою карточку косым почерком, она явилась первым в моей жизни летописцем-бюрократом, превратившим таинство болезни в протокол досмотра.
Возможно, отец был прав, обвиняя мать в том, что я часто болею из-за её тепличных методов воспитания. Когда мы оставались с отцом, то болел я на удивление редко.
Однажды, правда, я заболел, когда мы с братом и отцом отдыхали на Черном море без матери. (Чтобы продлить нам отдых, родители брали отпуск по очереди.) В отличие от матери, отец не верил в лекарства и применял народные средства. Именно: изготовил адскую смесь из горячего молока, куда добавил по вкусу (своему) масло, соду, перец, горчицу, мед и еще что-то. Получилась редкостная гадость, и мне пришлось пить её «через не могу». Я после этого так испугался, что сразу пошел на поправку, тогда как при материнском лечении антибиотиками провалялся бы минимум неделю.
Для того чтобы я меньше болел, у меня удалили сначала аденоиды, а потом и гланды. К счастью, дальше гланд не пошли, и остальные органы до сих пор при мне.
Удаление аденоидов оказалось довольно простой операцией. Врач достала длинную ложку, оканчивающуюся спиралью с острым жалом на конце, и попросила меня открыть рот. «Сейчас мы сделаем маленькую проверочку», —сказала она. Я доверчиво открыл рот, она сунула туда свою штуку с жалом, и вдруг огненное жало впилось мне в глотку и тут же вернулось назад с добычей на конце в виде кровавого комка. Я даже не успел испугаться, как операция была окончена, и в горле у меня ныло ужаленное место. «Ну вот и все, молодец!» — похвалила меня врач. С тех пор я не очень доверяю докторам.
После операции мне полагалась награда — мороженое. Не для удовольствия, а скорее в технологических целях, для быстрого заживления раны. «Ну раз положено, будет тебе мороженое», — согласилась мать. С медициной она не могла спорить, как с отцом. Но мороженое в стаканчике все равно немного нагрела, поставив возле батареи во время проведения экзекуции.
Для удаления гланд меня положили в стационар. Там я провел целую неделю и до сих пор запомнил тягостную сцену прощания в приёмном отделении. Я знал, что буду жить отдельно от родителей несколько дней, но поскольку никогда до этого не разлучался с семьей, беспокойство, переполнявшее меня, было еще неясным. Некоторое время оно теснило меня изнутри, потом вдруг материализовалось, перейдя на разрисованные притворно безучастными ежиками и зайчиками стены в комнате, где мы с мамой ждали, когда за мной придут. Зверушки представились мне участниками молчаливого заговора по отлучению меня от семьи.
Меня отвели в палату, переодели в казенное и показали койку. Ночью мне снилась комната-предбанник, разрисованная дикими волками и лисами, которые, притворно улыбаясь, загоняли меня в лесную чащу. Проснулся я мокрый, и вовсе не от слез, чего со мной уже давно не случалось. Операцию я ждал со страхом, как казни на электрическом стуле, про который нам рассказывала учительница в школе. Но у нас, слава богу, не Америка, и меня посадили в обычное операционное кресло. Во время операции я истошно орал, видя, как из моего рта доктор ловко, как фокусник, достает окровавленные бинтики и ватки. «Чего ты орешь? Ведь тебе не больно», — сказал врач. Я подумал и согласился, что боли особой не было, лишь какой-то странный кроваво-металлический вкус засел у меня где-то глубоко во рту. Я перестал орать и просидел молча до конца операции.
В больнице я, как первоклассник, должен был посещать занятия по чистописанию и арифметике, но я соврал, что я дошкольник, сидел с маленькими и слушал сказки. Меня вычислили и с позором изгнали из дошкольной группы. «А еще октябренок! Не стыдно тебе?» — с укоризной сказала злая тетя, и мне стало стыдно, хотя на моей больничной пижаме не было звездочки с маленьким херувимом. Стыдно, что я не занимался со всеми и не решал примеры про ненавистных рыбок, которые зачем-то постоянно переходили по суше из Петиного аквариума в Колин. Я впервые ощутил себя человеком, выдающим себя за другого, как шпионы в фильмах, которые мы смотрели с бабушкой.
Когда мама приехала забирать меня, я опять попал в размалеванную комнату ожидания и обрадовался при виде знакомых зверушек и даже немного пожалел их. Теперь они вовсе не таили опасности и приветствовали мое освобождение из неволи. Сами же они вынуждены были оставаться навечно в заключении.
Когда мы вышли на улицу, я удивился, что пока я лежал в больнице, время не стояло на месте. Листья на деревьях почти распустились и было даже жарко. Пока мы ехали в такси, я заметил, что все столбы украшены кровавыми флагами с изображением Ильича. На его чеканном профиле с клинообразной бородкой и четко выведенными скулами я прочел осуждение: «маменькин сынок». «Интересно, удалили ли ему гланды?», — подумал я. Так прямо по лицу не скажешь. Дедушке Ленину в тот день стукнуло ровно 100. На его юбилей я дал клятву больше никогда не болеть и не пропускать занятий. И с тех пор ни разу её не нарушил.
Ода рассеянности
С детства я был рассеянным. Оставлял в школе или дома портфель, шапку или еще что-нибудь. Товарищи, с которыми я обычно возвращался домой из школы, подшучивали надо мной. Иногда нарочно говорили о чём-то другом до самого подъезда, еле сдерживая смех. И уже в конце хором интересовались: «Илюша, а где твой портфель?»
Сделаем сразу важную оговорку. Некоторые люди причисляют себя к избранной касте рассеянных, потому что имеют обыкновение по ошибке прихватить чужое. Например, забрать из гардероба вместо своего старого пальто дорогую шубу. Это заблуждение. Ошибки, приводящие к суммарному выигрышу, квалифицировать как рассеянность не следует. Истинная рассеянность должна наказывать её носителя. Короче, человек, всегда ошибающийся в свою пользу, выбывает из славного полка.
Рассеянному удобно считать себя эдаким мечтателем (daydreamer), оделенным от современников и соучастников ватной завесой. Для окружающих рассеянный — чудак не от мира сего и постоянный объект насмешек и мелких издевательств. Помню, как-то на уроке физкультуры (в 5-м классе) мы ходили по кругу гусиным шагом, вприсядку. Неожиданно я споткнулся о собственный шнурок. Получив разрешение, я отошел в сторону, чтобы завязать его. Завязав, обнаружил, что, оказывается, и на левом кеде шнурок тоже развязался. А я даже не обратил внимания! Завязал, и тут с удивлением заметил, что пока я завязывал левый шнурок, успел развязаться и правый. Завязав, с нарастающим удивлением заметил, что пока я завязывал правый, опять развязался левый шнурок. Мои упражнения прервал дружный хохот. Смеялись и учитель, и дети, а особенно тот подлый мальчик, который незаметно прокрался ко мне за спину и попеременно развязывал шнурки.
На более философском уровне рассеянность предполагает веру в то, что утраченные или забытые предметы не пропадают, а обитают в неком параллельном мире. Мире всех забытых вещей. Много позже я познакомился с идеей Борхеса об отсутствии объективности потерянного. Двое, ищущие одну и ту же вещь, но имеющие слегка различное представление о ней, могут и в самом деле обнаружить различающиеся предметы. Мне это показалось забавным еще и потому, что всякий раз, отыскав запропастившуюся вещь, я обнаруживал, что реальный объект отличался от идеального образа в моей голове. Поиск пропавших вещей составил существенную часть моего детского бюджета времени. Поиски переходили в расследования. По мере того как я рос, я мог доставать до более отдаленных полок и обнаруживать там интересные вещи, часто совсем не те, что терял. А по мере увеличения мышечной массы я мог сдвигать с привычных мест шкафы и диваны, и там, в многолетней пыли, подбирать закатившиеся под ковер дореформенные монетки, портсигар, потерянный еще дедушкой (умершим задолго до моего рождения), пропавшие без вести игрушки и книги.
Вот истина, очевидная для рассеянного человека: механизм эффективного поиска гораздо важнее организованности. Организованный человек все раскладывает по полочкам и не забывает, куда что положил. Каждая вещь приобретается им вместе со своим местом в бесконечном каталоге. Малейший сдвиг, и тщательно продуманная система рассыпается. Вытащив книгу с полки и тем самым нарушив стройную систему, поборник порядка остается с носом. Рассеянный человек, обладающий эффективным алгоритмом поиска, никогда не помнит, куда и что он положил, зато он знает, как организовать поиск пропавших шлепанцев. Он понимает тайну их соскальзывания с ног в туалете, и там их обычно и находит. Поиск содержит в себе радость первооткрывателя. В наше время, с возникновением и распространением интернета, истина, что быстрый алгоритм поиска более эффективен, чем локальная организация информации на диске, уже ни для кого не новость.
Рассеянный человек не способен усваивать дисциплины, требующие запоминания больших массивов информации. Например, историю, географию, медицину. Я всегда путал даты исторических событий и места, в которых следовало добывать полезные ископаемые. Зато успешно решал математические задачи. Каким образом это у меня получалось, сказать трудно. По наблюдению, сделанному учительницей геометрии начальных классов, у меня отсутствует логическое мышление. Но какое-то мышление, по-видимому, все же присутствует. Иначе как объяснить, что мне иногда удавалось решать довольно трудные задачи. То, что я близок к решению, я чувствовал по уже знакомому мне приятному холоду в кончиках пальцев. Вдруг я понимал, что неизвестных становится меньше, и решение почти найдено. (Похожее чувство я испытывал, когда мне приходила в голову заманчивая комбинация на шахматной доске, и с замиранием я переставлял коня или слона на заветное поле.) И тут оказывалось, что я поймал собственный хвост, выразив одну переменную через другую, а ту опять через исходную. Или комбинация распадалась из-за элементарного зевка. Это тоже было своеобразным проявлением рассеянности. Я боролся с рассеянностью, повышая бдительность и концентрируя внимание, но «специалист подобен флюсу», как сказал Прутков. И мое усиленное внимание в одном оборачивалось еще большими потерями в другом.
В армии продолжилась линия потерь. Исчезали вещи. Сначала я пытался использовать навыки поиска пропавшего, приобретенные дома. Искал лакуны, в которых застревают вещи, соскользнувшие с вешалок, спинок кровати, табуреток и тому подобных ненадёжных пристанищ. Пока, наконец, не догадался, что вещи просто воруют.
Новая волна рассеянности настигла меня, когда я приехал в США в качестве аспиранта. Тут к рассеянности примешалось плохое знание языка. Меня прикрепили к одному профессору, потомку итальянских эмигрантов. От них ему досталась фамилия, начинающаяся на «Ла», и способность говорить быстрее, чем я мог воспринимать сказанное. В мои обязанности входило прокторство (помощь профессору на экзамене). Однажды я перепутал день и не явился на экзамен. Профессор был взбешен. Это я понял по тому, что он разразился громкой тирадой, увидев меня на улице. Тирада начиналась словами «You better …» (Ты бы …) Дальнейшее я не разобрал.
Когда по разнообразным признакам я почувствовал время приближения второго экзамена, я понял, что должен самоорганизоваться. Прикрепил листочки с днем и часом экзамена к холодильнику и еще к паре мест, которые регулярно посещал. И каждый день напоминал себе о них, зная заранее, что обречён. Понятно, на второй экзамен я тоже не пришел. Декан вызвал меня и сказал, что мне нет оправдания. А я и не собирался оправдываться. От него я узнал ранее неизвестное мне слово «goof-off».
Оказалось, рассеянность плохо сочетается с вождением автомобиля. Особенно в нетрезвом виде. Но и в трезвом — тоже плохо. Полиция только и ждет момента, когда рассеянный зазевается и случайно надавит на педаль скорости вместо тормоза. Странно, но сам полицейский никогда не совершает подобных оплошностей. Им всегда известно, на каком участке какая предельная скорость. Если они такие умные, почему не могут найти своим блестящим способностям лучшего применения?
Когда я, наконец, закончил учебу и начал работать, мне пришлось много ездить по стране, и оказалось, что для рассеянного человека есть масса возможностей что-нибудь где-нибудь забыть. Опоздать на самолет, приехать не в то время или даже перепутать день. Закусывая в аэропорту перед рейсом, положить рядом с собой бумажник. Достать и положить на бумажник селлфон. Помнить все время о том, чтобы не забыть его. Встать из-за стола, тщательно сложить копию счета в бумажник, при этом не забыв положить селлфон назад в карман. Обнаружить отсутствие бумажника в куртке, уже выйдя из самолета и даже из посадочной зоны. Кинуться назад и быть остановленным безмолвными стражами. Обратиться к представителям авиакомпании с просьбой проверить, не выпал ли бумажник из кармана куртки, когда я доставал её с верхней полки в самолете. Вспомнить, наконец, что бумажник я выложил и оставил на столике в ресторане в аэропорту, еще до посадки в самолет.
Понятно, что всю жизнь я пытался если не преодолеть, то нейтрализовать эффект рассеянности, используя разнообразные трюки. Чтобы вещи не рассеивались бесконтрольно по белу свету, их необходимо держать в одном месте. Например, я всегда складывал пропуск на работу, ключи, документы и даже зонтик в сумку, делая это с бесчувствием автомата, и все было хорошо, пока однажды я не оставил сумку в метро.
Спрашивается — чему я научился за долгие годы борьбы с собственной рассеянностью? Только одному: как учить других не быть рассеянным. Начал я с собственной дочери. У нее, правда, узкая специализация: ключи. От чего угодно. В этом я сам косвенным образом виноват. Однажды, когда ей было года четыре, мы ехали в автобусе, усевшись на место для инвалидов. (Это было еще до отъезда в Америку.) Папку, в которой хранился амбарный ключ от железной двери в офис американской фирмы, где я работал, я положил за спину. А дочь посадил к себе на колени, чтобы не отнимать много места у инвалидов. Мы вышли на правильной остановке и зашагали по направлению к дому. Точнее, зашагал я, посадив дочь себе на плечи. Отойдя всего метров на 20, я понял, что черная папка с ключом осталась на сидении для инвалидов. Тоже черном, поэтому я её и не заметил. Мы побежали назад с криком «папу обманули». Точнее, кричал и бежал я, а дочь сидела у меня на плечах и рыдала. Автобус мы не догнали, но папку с ключом нашли по объявлению «за вознаграждение». Она отыскалась в одной квартирке на окраине города, принадлежавшей водителю автобуса. В качестве вознаграждения я пытался всучить водителю бутылку водки. Водитель потребовал две.
Инцидент не прошел бесследно. Свой первый ключ моя дочь потеряла, когда я однажды попросил её что-то принести из машины. Это было уже в США. Она молча взяла из моих рук ключ и вышла. Больше я этого ключа не видел. В дальнейшем она теряла бессчетное количество ключей: от машин, квартиры, комнаты в общежитии. Потом опять от комнаты в общежитии. И опять. Пока не получила приз как занявшая первое место по количеству потерянных ключей. Я учил её простому методу, как не терять ключ. Для этого вовсе не требуется запоминать каждый раз место, куда она его положила. Просто нужно, придя домой, всегда класть его на одно и то же место. И оттуда же его брать. Я сам так поступаю уже много лет и до сих не потерял ни одного ключа. Зато терял множество других вещей: бумажники и часы, селлфоны и зарядные устройства, кредитные карточки, авторучки, зонтики и очки; майки, джинсы и ремни, оставленные в шкафах гостиничных номеров, и даже целые чемоданы с вещами.
Ну и, наконец, пропало безвозвратно 45 лет жизни с того момента, когда я впервые услышал это насмешливое: «Илюша, а где твой портфель?»
Уроки английского
С любовью и благодарностью вспоминаю своего учителя английского языка, Александра Степановича Короткова. Он приходил два раза в неделю и давал мне частные уроки, со 2-го класса по 9-й. Несмотря на то, что я столько лет занимался с репетитором, язык я знал довольно посредственно, хотя на порядок лучше своих одноклассников, включая двух круглых дур-отличниц.
Мой старший брат, который сразу отказался брать уроки (предполагалось, что мы будем вместе заниматься), не без злорадства повторял все эти годы, что только деньги выбрасываем на ветер. Платили родители Александру Степановичу 20 рублей в месяц.
Возможно, языку А. С. меня и не смог обучить (главным образом из-за моей лени), но чему-то я от него научился за столько лет, хотя чему — сразу сказать трудно.
Он не был профессиональным преподавателем английского языка. Знакомые матери, которым она горячо рекомендовала А. С., называли его антисоветчиком и шарлатаном и отказывались от его услуг после первых же уроков. Бабушка, старый член партии, относилась к нему подозрительно, а мама — с большим уважением.
А. С. приходил строго по расписанию, осенью в берете, зимой в кроличьей шапке, но независимо от наличия головного убора, возникнув в дверном проеме, первым делом отдавал мне честь, приложив руку к голове. В этом жесте уже был виден чуждый нам западный элемент. Другим подозрительным моментом было то, что фамилию свою он произносил с ударением на первом слоге: «Кóротков».
Прикладывал руку к голове и звался «Кóротков» он неспроста. А. С. был сыном эмигрантов-дворян, проживавших до революции в Верном (как тогда назывался наш город); репатриант, вернувшийся на родину после войны, вместе со многими другими заблудшими овцами, которых одним махом столь великодушно простил товарищ Сталин.
Я его стыдился, как буржуазное вкрапление в мою жизнь, и даже не из-за его старорежимности, а стыдился самого факта, что занимаюсь с частным учителем. Я скрывал его существование от школьных товарищей как тайну, подобно тому, как жена прячет любовника от мужа. Тщательно следил, чтобы никто (кроме одного-двух посвященных) не застал его у меня дома. Как-то он пришел, когда у меня были ребята. То ли я не смог их выпроводить вовремя, то ли расписание у нас переменилось, и я забыл об уроке. Вышло очень неловко. Я открыл ему, он как обычно отдал честь и уже было снял с головы берет, когда я ему сказал, что сегодня заниматься я никак не смогу. Он был рассержен и после, конечно, взял за урок и высказал мне, что так поступать нехорошо. Это тоже был элемент западного воспитания.
Когда мы только начали заниматься с А. С., ему уже было лет 70, но был он крепок здоровьем, жив умом и память имел необыкновенную. Помнил и любил рассказывать о своей жизни и в дореволюционном Верном, и в эмиграции. Я этим пользовался и часто старался его разговорить, чтобы поменьше заниматься языком. Впрочем, когда я уже мог достаточно понимать английскую речь (скажем так, его английскую речь), он мне рассказывал свои истории по-английски, что можно было зачесть за урок.
Помню некоторые его гимназические истории. Одна из любимых — о том, как батюшка наглядно преподавал им основные постулаты Закона Божьего. А. С. все изображал в лицах, забавно показывая и строгого батюшку, и сопливого гимназиста-двоечника, не выучившего урока.
Батюшка проверяет заданное на дом.
— Иванов, выучил урок?
А. С. изображает Иванова, часто моргая веками и состроив обезьянью мордочку из лица 70-летнего человека.
— Выучил.
— Отвечай о вездесущности Бога
— Бог вездесущ, он обитает везде и во всем, на небеси и в тверди земной, и… — затараторил Коротков-Иванов.
— Так, — прервал его батюшка, — а скажи нам, Иванов, в чернильнице твоей Бог есть?
— Нет, — испуганно затрясся Иванов-Коротков, заглянув для верности в свою чернильницу.
— Садись, Иванов, двойка. Бог вездесущ, стало быть, Он и в чернильнице твоей обитает.
Еще рассказывал, что в гимназии у него было два закадычных дружка, назовем их Петров и Сидоров. Он с ними регулярно бился на кулаках. Но победителя они определить не могли, потому что Коротков всегда побивал Петрова, Петров — Сидорова, а Сидоров — Короткова. Это противоречие они разрешить не могли и бились до самой революции, разрешившей все противоречия. Коротков с родителями выехал за границу, семья Петровых тоже, а вот Сидоровы остались в Верном и след их затерялся.
Когда я подрос и начал читать русскую литературу первой половины ХХ века, выяснилось, что наши вкусы с A. C. сильно различаются, он был не большой любитель революционной поэзии и, например, к Маяковскому относился иронически (что меня очень огорчило).
А. С. сразу сказал, что послереволюционного Маяковского, равно как и всех других советских писателей, не признает. Но вот до революции В. В. вроде писал неплохие стихи, и одно из них он с детства помнил: «Вошел к парикмахеру, сказал — спокойный: будьте добры, причешите мне уши…» и так далее. Больше всего ему нравилась, что голова выдергивалась из толпы, как старая редиска. Но и это, по его словам, было далеко не лучшее, что ему в то время приходилось читать. «Что же было лучшее?» — с раздражением спросил я. Мама мне внушила с детства культ Маяковского. Он говорит, был один поэт-футурист, который сочинял такие замечательные стихи, что там вообще смысла не было, но они произвели на А. С. столь сильное впечатление, что он их на всю жизнь запомнил и охотно мне продекламировал. Называлось оно «Ястребидий». Я запомнил оттуда всего несколько строк:
Ястребидий Карунь Гасно …
да замолчите вы, нечисти Рухты …
зверям ястребло
и пии-га-га,
на солнце плещет моя нога.
На меня это стихотворение большого впечатления не произвело, я и поныне считаю Маяковского величайшим поэтом нашей эпохи.
Из русских юмористов он признавал только Аверченко; Ильф с Петровым его, по понятным причинам, раздражали (отец А. С., кажется, был предводителем дворянства г. Верного); на Зощенко он тоже кривился и не очень его понимал.
В то время я еще не знал Аверченко. А. С. мне рассказал по памяти одну его миниатюру про дурака, с которым шутники поспорили на пару кружек пива, что за пять минут успеют срезать и пришить все пуговицы на его брюках и пиджаке. Срезать они успели, эта операция как раз заняла пять минут. Поставили ему пиво, положили на стойку пуговицы и простились.
Как-то раз он увидел у нас пластинку Вертинского. Отец любил слушать «Мадам, уже падают листья», «Доченьки». А. С. вспомнил, что Вертинский всегда наводил на него страшную тоску:
— Бывало, думаем, в какой ресторан пойти вечером с друзьями. «А не пойти ли в такой-то русский ресторан?» — «А, слышал, это там, где Вертинский поет? Нет, не пойдем, надоел, поесть спокойно не даст своими стонами. Лучше уж где цыгане».
Впрочем, А. С. скорее всего раздражала любая музыка в ресторане, потому что ему пришлось провести там значительную часть своей жизни: по специальности он был метрдотелем, или как он предпочитал говорить, вернувшись с семьей в СССР, «ресторанным работником».
Замечание о Вертинском навело меня на мысль, что ему потому и пришлось вернуться на родину, что в русской комьюнити в Шанхае к нему охладели. Почему решил репатриироваться А. С., имея такую хорошую специальность, как метрдотель, сказать трудно. Видимо, что-то его влекло назад, на родину; возможно, сыграл роль его авантюризм, любовь к перемене мест и природное любопытство.
За свою жизнь А. С. поменял много стран: сначала вместе с родителями он попал во Францию, потом жил в Англии, после войны переехал в Японию, оттуда в Шанхай и, наконец, в Алма-Ату — бывший город Верный.
Тогда из Шанхая вернулось на родину много русских. А. С. рассказал мне, что с ними вместе в Алма-Ату приехал один зубной техник. С собой он взял золотые слитки. Ему удалось провезти золото через границу, но в Алма-Ате он прожил недолго — его выследили грабители и зарезали.
— Странно, вроде умный человек, еврей, а так глупо поступил. Я ему говорил: «Ни в коем случае не берите с собой золото».
— А что же вы сами, ничего с собой не взяли?
— Почему? Я все продал и купил гору китайского ситца, там рубашечки, кофточки. Вес у них небольшой. А нас они несколько лет подкармливали. Я вижу, бывало, деньги кончаются, посылаю жену на рынок с парой рубашек. Пару продаст, и мы неделю живем. Я ей сказал — помногу не носить, чтобы не привлекать внимания.
Вот вам русский ум против еврейского. Тяга к всеобщему эквиваленту губит нашего брата.
В Алма-Ате А. С. продолжил карьеру ресторанного работника, но у него вдруг проснулась страсть к преподаванию английского языка. В нем, по-видимому, всегда дремал интерес к языкознанию, он любил копаться в словарях, разбирать учебники по грамматике, стараясь сформулировать правила в максимально сжатом виде. К каждому правилу полагался один или два примера. Основной принцип его был — чтобы каждая тема (или «топик», как он говорил) занимала ровно один лист (размеры которых, правда, могли варьировать). Я хорошо помню эти его «топики», написанные от руки и размноженные на диковинной технике тех лет (к которой он имел доступ благодаря своим обширным знакомствам), производившей на свет сиреневые оттиски, напоминавшие копии, полученные с помощью копировальной бумаги. Однажды он показал мне ресторанные меню, которые составлял в бытность свою метрдотелем, и я поразился их сходству с «топиками». Отсюда, по-видимому, и его навязчивая идея, чтобы вся аглицкая грамота, как меню, помещалась на одном развороте листа.
Чтобы иметь право заниматься преподавательской деятельностью, А. С. заочно учился в институте иностранных языков. Там ему пришлось познакомиться и с основами марксизма-ленинизма. Особый страх у него вызвал небольшой гениальный труд Сталина «Марксизм и вопросы языкознания». Он был включен почти в каждый билет, и ему пришлось учить эту ахинею для экзамена. А тут, как назло, накануне экзамена он заболел, поднялась температура. Было это холодной весной 1953 года. Свирепствовал грипп. А. С. зубрил всю ночь, а утром благополучно провалил экзамен. Ему разрешили пересдать через пару месяцев. Он пришел на пересдачу, и, о чудо: пока он болел, вождь помер, и «вопросы языкознания» из билетов выбросили. Как говорится, “good timing”.
Приходилось ему читать и Ленина, который как автор понравился ему гораздо больше Сталина. Как-то он вычитал из одного ленинского письма, помещенного в последних томах ПСС, и процитировал мне, что наши «ведомства — говно; декреты — говно», если мы не научимся правильно подбирать людей и проверять их работу. Больше всего его поразило не то, что советская политика была говном, а что «говно», оказывается, пишется через «о». Спасибо Ленину за науку. Для меня это тоже было откровением. Ведь слово это не печаталось ни в советских источниках, ни, как оказалось, в эмигрантских (значит, цензура и там свирепствовала). Вот А. С. и не знал о таких простых вещах, несмотря на то что учился в гимназии. На слух — вроде «гавно», что у меня ассоциировалось с собачьим «гав».
А. С. воспринимал советскую действительность как бесконечный анекдот, театр абсурда, или, на более традиционный лад, — воплощение крыловских басен. Бывало, лишь войдя в дверь, тут же, захлебываясь от смеха и негодования, рассказывал о всяких глупостях и несообразностях. Как-то, придя на урок, он сказал, что до меня заходил по каким-то делам к директору ЦУМа. Тот ему с гордостью продемонстрировал телеэкран, на котором были видны снующие покупатели в торговых залах, как сейчас бы сказали, в режиме реального времени. Оказывается, в магазине всюду установили камеры.
— Зачем? — спросил я.
— Вот именно, зачем? На загнивающем Западе, в Англии скажем, во всех магазинах-универмагах стоят камеры наблюдения. Там покупатели сами берут товары, кладут в корзину и несут в кассу. Предположим, кто-то из покупателей незаметно положил что-то в карман. Рассчитался в кассе за то, что было на виду, и идет себе к выходу. Тут его встречает работник магазина и от имени фирмы поздравляет. Мол, вы наш миллионный покупатель. Извольте пройти с нами, мы вам вручим подарочек. Ничего не подозревающий воришка заходит с работником в комнатку, а там его уже ждет полиция с наручниками.
Мне стало жалко вора-неудачника. Я представил: а что, если бы я попытался положить пакет молока в карман куртки в нашем Универсаме — единственном магазине, помимо книжного, где покупатели сами выбирали себе товары, клали в тележку и везли к кассе.
В обычных продуктовых магазинах, чтобы, например, купить банку сметаны, нужно было отстоять три очереди: сначала со своей банкой на раздачу, чтобы в нее налили сметану, взвесили и сказали, какую сумму пробить в кассе. Потом отстоять очередь в кассу, чтобы заплатить, и, наконец, опять встать в очередь, чтобы отдать чек и забрать свою банку. Некоторым нахалам удавалась иногда получить банку вне очереди (мол, «пустите, мне только спросить»), но в очереди таких не очень жаловали и норовили пихнуть в бок, что было небезопасно: банка с размазанной по краям сметаной могла выскользнуть из рук и, глухо ударившись о кафельный пол, лопнуть, сводя на нет мои полуторачасовые хождения по городу в поисках сметаны.
— А у нас в ЦУМе разве камеры установили не для этой же цели? — спрашивал я, уже предвкушая, как А. С. разразится тирадой о том, что у нас все делается неправильно.
— У нас эти идиоты все скопировали, как обезьяны, с Запада, но используют совсем для другой цели.
— Для какой?
— А вот для какой. Приходит к директору ЦУМа приятель. Тот его заводит к себе в кабинет и говорит: «Хочешь, я тебе ЦУМ покажу?» Включает телевизор, и гость видит на экране покупателей и продавцов за прилавками. «Здорово!» Директор выключает телевизор, достает из шкафа бутылку коньяка, и они выпивают по рюмке. Этим все и заканчивается.
Как-то в Алма-Ате проходила конференция Всемирной организации здравоохранения (ВОЗ). В город приехало много иностранных гостей. А. С. участвовал каким-то боком — уж не помню, как переводчик или как бывший ресторанный работник. Помню, он рассказывал о бездарной организации конференции: например, совсем не было квалифицированных переводчиков. Один японец, пытаясь объясниться с официантом, даже нарисовал на салфетке небольшую картинку: дерево, на котором висит крупное яблоко, под деревом столик, на котором сидит сам японский человечек. От яблока — стрелка вниз, показывающая траекторию его попадания прямо на стол японцу. Почему-то считается, что японцам свойствен минималистский взгляд на вещи.
Другой участник конференции, англичанин, попросил кофе, ему принесли растворимый. А ведь А. С. советовал этой дуре-администраторше закупить кофе в зернах, чтобы можно было сварить нормальный кофе, но его не послушали, и вот англичанину пришлось пить бурду с белой накипью. Англичанин спросил, что это плавает на поверхности, белого цвета. «Витамины», — не растерялся официант, которому сказали, что обслуживать работников здравоохранения нужно с особым вниманием. Уже стоя в дверях, кипя негодованием, А. С. рассказывал нам эту историю. Дойдя до ответа находчивого официанта, весело рассмеялся, показав еще крепкие и почти белые зубы, надел свой берет, взял в руки папку и на прощание сказал: «а ВОЗ и ныне там».
Он уходил, оставив после себя тонкий запах одеколона, смешанный с запахом кожаной папки и чего-то еще, неуловимо домашнего. Скоро я понял, чего именно.
Однажды А. С. пригласил меня к себе домой (он жил в частном секторе, в собственном доме с небольшим участком, где росли фруктовые деревья и всякие овощи). Как только он открыл мне калитку, я увидел двух спаниелей с лохматыми ушами. Собаки радостно бросились мне в ноги, жадно втягивая ноздрями воздух. Тут-то я и определил происхождение наиболее благородного ингредиента в букете A. C.
Сейчас мне кажется удивительным, каким образом А. С. удавалось совершенно безнаказанно в течение многих лет распространять свой иронический (чтобы не сказать диссидентский, правда, без надрыва) взгляд на нашу действительность, сея семена сомнений в незрелых умах своих учеников. Это, несомненно, говорит в пользу морально-политического климата нашего города, где стукачество не поощрялось.
Вероятно, А. С., будучи умным и практичным человеком, хорошо понимал, с кем и как можно шутить, а с кем нельзя. С людьми, обделенными чувством юмора, он вел себя более сдержанно, соблюдая дистанцию. Во мне он сразу распознал потенциального зубоскала и циника и терпеливо раздувал эту искру Божию, используя все доступные ему средства — в частности, огромное количество комиксов, которые он собирал в течение многих лет, вырезая их из разных английских журналов и газет.
Помню, как он разбирал со мной английские шутки в картинках, каждый раз чуть не до слез огорчаясь, если я не сразу понимал соль шутки. Многие из них я, наверное, и сейчас бы не понял. На одной картинке были изображены две пары — пожилая и молодая, сидящие каждая на своей скамейке в сквере, по разные стороны от разделяющего их высокого кустарника. Молодая пара предавалась радостям любви, впрочем, достаточно невинным: обнимались и целовались. По-видимому, они только недавно начали встречаться. Пожилая пара чинно сидела, каждый думал о чем-то своем. Наконец, пожилая женщина толкает мужа в бок и шепчет ему: «Мне кажется, тебе следует свистнуть». Тот отвечает с горечью: «А мне-то кто свистел?» (Аnd who whistled to me?)
Я не понял, где и над чем тут смеяться.
— Как ты еще мал и глуп, — с раздражением сказал А. С. — Это очень просто: она имеет в виду посвистеть, чтобы молодые люди поняли, что они не одни, поскольку она чувствовала себя неловко. Старик имел в виду, что если бы в свое время ему кто-то посвистел, они бы не зашли так далеко, и, возможно, ему не пришлось бы жениться. «Понятно», — сказал я, чтобы не расстраивать учителя.
Так проходили наши занятия.
Впрочем, не следует думать, что А. С. обучал меня только английскому юмору. На уроках мы читали и серьезные книжки. Помню, как-то он пытался объяснить, что имела в виду героиня рассказа Сомерсета Моэма, говоря: бывает, смотришь на витрину и думаешь — вот хорошее платье и стоит оно, наверное, недорого, а потом оказывается, что именно эта вещь и стоит баснословных денег. Я опять не понимал, и А. С. снова сердился.
За семь или восемь лет я узнал от А. С. и о многом другом, не имевшем прямого отношения к английскому юмору и языку. В своей жизни он брался за разные занятия, далеко не всегда венчавшиеся успехом. К последним относились попытки играть на курсе акций и обучить японца русскому языку. В нем жил дух русского англомана, игрока, шутника и экспериментатора, часто ставящего опыты над самим собой.
Например, как-то совсем в молодые годы он придумал напиваться, при этом пытаясь холодным умом «контролировать» этот процесс так, чтобы проследить все его стадии, особенно ту точку, в которой и происходит потеря самой этой способности наблюдения над собой. Он говорил, что делал это много раз, и каждый раз, просыпаясь утром, не мог вспомнить момент утраты контроля над своим сознанием. Сейчас я думаю: этот его эксперимент, возможно, был своеобразной метафорой всей его жизни.
В конце 9-го класса мы прекратили занятия, потому что мне нужно было начать борьбу за аттестат зрелости, чтобы прилично закончить школу и поступить в институт. А. С. согласился, что «поступить» — это самое важное, иначе меня заберут в армию, где сразу «научат курить и сидеть, закинув нога на ногу», — последнее было для А. С. верхом вульгарности.
А. С. еще несколько лет посылал нам открытки с поздравлениями по случаю праздников (нереволюционного характера), как-то пару раз позвонил по ошибке, перепутав меня с одним из тогдашних его учеников. Однажды даже зашел к нам, перепутав адрес. Видимо, с возрастом что-то начало портиться в его голове, какие-то переключатели срабатывали неправильно.
Последний раз я видел его недалеко от нашего дома, он шел куда-то на урок, в своем неизменном берете, сжимая в руке папку, в которой носил свои «топики». Я уже был студентом предпоследнего курса. Мы перекинулись парой анекдотов. Я задал ему логическую задачку, которую вычитал в одной книге. Человек заперт в темнице, в которой с разных сторон расположены две двери. Одна из них ведет на свободу, а другая в еще более сырую темницу. У каждой двери стоит стражник. У заключенного есть шанс выбраться на волю, если он правильно сформулирует вопрос стражнику. Ему позволено задать только один вопрос, предполагающий ответ «да» или «нет», любому из стражников. Стражники таковы, что один из них всегда говорит правду, а другой всегда лжет, но узник не знает, кто из них — лжец. Какой вопрос должен задать узник?
А. С. выслушал меня, не перебивая, и улыбнулся какой-то беспомощной улыбкой, которой я у него раньше не замечал. «Я не решу», — сразу сказал он. Это прозвучало как «мне уже не выбраться». Я сказал ему правильный ответ. Он пожелал мне успехов, и мы разошлись.
Как-то, уже в начале 90-х, он напомнил о себе в последний раз. Я тогда работал в одном министерстве. В те годы фраза «я работаю в министерстве…» могла означать просто, что человек продавал книги с лотков в вестибюле министерства. А может даже торговал поддельными украшениями рядом с министерством вместе с цыганками.
Я был членом группы разработчиков софта, и мы свили себе компьютерное гнездо в кабинете руководителя проекта, официально занимавшего какой-то пост в Институте повышения квалификации. Как-то к нам в кабинет зашел незнакомый мне человек и уверенным тоном начальника попросил разрешения позвонить. Я не очень удивился, потому что как раз проходили курсы повышения квалификации, и по коридорам блуждало много людей из разных организаций. Занимаясь своим делом, я вдруг услышал обрывок разговора: «передайте ему, что Кóротков просил срочно перезвонить, да, домой, вечером». Я отметил ударение на первом слоге в фамилии зашедшего. Из трубки глухо отозвалось: «хорошо, Сан Саныч». Сан Саныч поднялся. Я остановил его:
— Простите, ваша фамилия Кóротков?
— Да, а в чем дело? — раздраженно спросил он.
— Не сын ли вы Александра Степановича?
Он расплылся в улыбке, начальник в нем мгновенно испарился.
— Да что же, меня весь город, что ли, знает?
От него я узнал, что А. С. умер уже пять лет назад. Я сказал какие-то теплые слова.
— Папа был большим патриотом своей Родины, несмотря на все свои шутки, и нас воспитал патриотами, — вдруг сказал сын, потупив начальственный свой взор.
Я понял, что сына своего А. С. воспитал вполне адекватным человеком, не в пример мне.
Что нам говорила мать
И сегодня, четверть века спустя, мне трудно говорить о маме без предательской дрожи в голосе. Поэтому я предоставляю слово ей самой, спрятавшись, как обычно, за её чуть сгорбленной спиной.
«Утешеньице мое! Что бы мы без тебя делали?» (меняя описанное мной одеяльце).
«При ребенке не следует обсуждать его с кем-то из взрослых, говоря — он/она» (тем самым как бы превращая его в предмет).
«Сравнивать людей — мещанское занятие».
«Простите, извините — мещанская присказка» (как слова-заполнители, а не когда на самом деле просишь прощения). Впрочем, не помню, чтобы она употребляла эти слова и по прямому назначению. Вероятно, не было нужды.
«Слово «блин», использованное не по прямому назначению, — отвратительное слово, полумат» (хуже откровенной матерщины).
«В каждом человеке прежде всего нужно уметь увидеть что-то хорошее, а не недостатки».
«Ноги его/её больше в моем доме не будет!» (и не бывало).
«Не следует говорить о ком-то за глаза то, чего не смог бы повторить в его присутствии».
«Зачем штаны застегивать, если все равно жизни не будет» (иронически про еврея — пессимиста).
«Сумасшедшие бывают двух видов: те, которые рвут рубашку на себе, и те, которые рвут рубашку на другом» (раввинская мудрость).
«Трудоспособность — это тоже способность» (слова ее отца, сына раввина).
«Лучшая ложь — это правда» (слова ее матери, дочери крупного торговца).
«Кто красив, а я умна» (давая очередной совет отцу).
«Наступило резкое похолодание!» (фраза, заключавшая угрозу перехода на зимнюю форму одежды, предусматривавшую обязательное поддевание ненавистных трико под брюки).
«Все, каникулы кончились!»
«Вы должны так учиться, чтобы потом стать хорошими специалистами. Просто так, «за красивые глаза», никто вам ничего делать не будет».
«В жизни будет еще много несправедливости».
«За те же деньги …» («чего стоишь, можешь и сесть за те же деньги»).
Выбор жены, как кобылы, по «статьям» (прекрасная хозяйка, красавица) — крайнее проявление мещанства. Крайняя же форма его отсутствия была обнаружена в одном дальнем знакомом, женатом на любимой женщине, страдающей вялотекущей шизофренией.
«Опасней всего полуинтеллигенты. С простым человеком, не тронутым образованием, всегда можно найти общий язык».
«Кому многое дано, с того много и спросится» (об ответственности интеллигента).
«Гадина! Сволочь! Барахло! Либеральный интеллигент!» (про меня, всегда пытавшегося усидеть на двух стульях).
«Вот дождетесь, сдохну я!»
«Главное, чтобы настроение было хорошее» (провожая меня в армию).
«Научный работник должен писать хотя бы страницу в день для поддержания формы».
«А ведь тебе в этом месяце исполнится 30 …» (последнее).
Оригинал: http://7i.7iskusstv.com/y2019/nomer11/lipkovich/