Еврейские дети, о которых пойдёт речь, родились после войны. Их отцы и матери пережили гонения, полную опасностей и риска жизнь в тайных укрытиях, а некоторые прошли ещё и через ужасы концлагерей. Сами же дети появились на свет в мирное спокойное время. Но их жизнь не началась с чистого листа. С первых своих дней они ощущали груз немыслимой трагедии, выпавшей на долю их родителей.
Сельма и Хаим
Голландка Сельма Вейнберг (1922-2018) и поляк Хаим Энгель (1916-2003) познакомились и влюбились друг в друга в концлагере Собибор. После восстания[1] оба бежали и после десяти дней скитаний по лесам нашли убежище на чердаке конюшни польских крестьян, где провели девять месяцев. В июле 1944 года в деревню вошли советские войска, и молодые люди наконец вышли на свободу. Три месяца спустя Сельма родила здорового сына Эмиля. Она и Хаим вступили в законный брак и начали налаживать жизнь, однако вскоре им пришлось покинуть Польшу из-за усилившегося антисемитизма. После долгих мытарств семья прибыла в Нидерланды, но уже не втроём, а вдвоём: семимесячный Эмиль заболел и умер в дороге. На родине Сельма узнала, что её мать и двое братьев погибли. На этом испытания бывших узников Собибора не закончились: Голландия долгое время отказывалась выдать Хаиму вид на жительство. Власти даже поставили под сомнение право Сельмы на сохранение нидерландского гражданства. В итоге, после нескольких месяцев мучительного ожидания, вопрос был решён положительно. Супруги открыли магазин одежды, у них родились двое детей: дочь Алида и сын Фред. В 1951 году семья эмигрировала в Израиль, а в 1955 — в Соединённые Штаты. Хаим умер в 2003 году. Сельма тяжело перенесла потерю мужа, но в конце концов снова обрела волю к жизни. Последние несколько лет она жила в доме для престарелых, где скончалась 4 декабря 2018 года в возрасте 96 лет[2].
Сельма и Хаим в 1999 году
За месяц до её смерти корреспондент нидерландской газеты ‘Volkskrant’ Розанна Кропман взяла интервью у детей Сельмы и Хаима: семидесятидвухлетней Алиды и семидесятилетнего Фреда. Алида рассказала, что её родители часто выступали в школах с рассказом о своём лагерном прошлом. «Отец заранее записывал своё выступление полностью, мама же писала лишь коротенькие записочки-подсказки. Она хранила их в специальной шкатулке. На них можно прочитать следующее: ‘родилась в Голландии’, ‘скрывалась в Утрехте по тайному адресу’, ‘лагерь Вюгт’, ‘лагерь Вестерборк’, ‘три дня на поезде в Польшу, ‘лагерь уничтожения’ ‘восстание, у меня тиф’. После такого… не могу найти слов. В общем, пережив всё это, наверно, трудно быть хорошими родителями. Я бы не назвала маму ласковой и заботливой. Между нами не было теплоты и доверия. Думаю, что не стоит её в этом винить: ведь ей было всего двадцать, когда её депортировали в Собибор».
Алида показала журналистке письмо, написанное Хаимом незадолго до смерти. Там есть такие слова: «Дорогие дети, хочу, чтобы вы знали, что мы вас очень любим. Но у нас была тяжёлая жизнь. Мы надеемся, что не причинили вам много боли нашим прошлым. К сожалению, мы не смогли скрыть его от вас…». Алида: «В какой-то момент — много лет назад — я и мама договорились больше никогда не говорить о войне. Это было не её, а моё желание. Потом я пятнадцать лет посещала психиатра, что мне очень помогло. Мой диагноз звучал примерно так: психологическая травма как следствие военного прошлого родителей».
Брат Алиды, Фред: «Мои основные детские воспоминания о маме и папе — это их ненависть к немцам и страх, что снова случится катастрофа. И ещё — их враждебное и недоверчивое отношение к миру и, прежде всего, к властям любого уровня. Последнее так прочно утвердилось во мне, что я до сих нервничаю перед обращением в любое окно администрации. Отец всегда избегал конфликтов, старался не выделяться. Жил тихо, незаметно. Мне же хотелось другого папу: лидера, борца… А мать… Не знаю, какой она была до войны. В моих глазах она была трудным человеком, неприспособленным к жизни. Например, если мы сидели в театре, и ей не нравилось представление, она вставала и громко заявляла об этом. Она легко оскорбляла и обижала людей. Может, она была бы другой, если бы мы остались в Израиле? Наша семья жила там несколько лет, в 50х годах. Мать говорила, что это было самое счастливое время её жизни. Но отец не хотел, чтобы его призвали в армию, поэтому мы уехали».
Фред признался, что не способствовал сближению своих детей с Хаимом и Сельмой, скорее наоборот: «Я боялся негативных последствий, учитывая свой собственный горький опыт». Алида не последовала примеру брата, обе её дочери проводили в детстве много времени с бабушкой и дедушкой. Внучка Кендра: «Полагаю, что им необходимо было говорить с кем-то о пережитом. Вот они и рассказывали об этом детям, потому что никто другой не хотел их слушать. Для нас же с сестрой они были просто родными любящими людьми». Другая внучка, Таган: «Бабушка всегда хранила обиду на Голландию за то, что после войны дед долго не мог получить там разрешение на жительство, и их обоих пытались выслать в Польшу. Когда министр Клинк извинился перед ней за это, она ответила: ‘Слишком поздно’ и сильно рассердилась. Но приняла от него рыцарский орден, которым потом очень гордилась и всем показывала»[3].
Молчание
Если Сельма и Хаим слишком часто говорили с детьми о своём лагерном прошлом, то ситуация в других семьях была прямо противоположной: родители никогда об этом не упоминали. Михаэл ван Праг (1947): «Если бы я родился до войны, то меня, вероятно, назвали бы Моисеем. Но отец решил иначе: страх не отпускал его и после освобождения. Не знаю, каким человеком он был раньше, но думаю, что война его изменила. Дома он всегда был мрачным, закрытым, погружённым в свои мысли. А с друзьями — наоборот: преувеличенно словоохотливым и весёлым. Он никогда не хвалил меня, но к своему удивлению я слышал от его знакомых, что он доволен и даже гордится мной. Очевидно, у него не получалось прямо сказать мне об этом. Также от других я узнал о том, что ему пришлось пережить во время оккупации, сам-то он об этом никогда не рассказывал. Сопротивление подыскало ему убежище в подвале жилого дома. Хозяева обеспечивали его всем необходимым, но практически не общались с ним. Из соображений безопасности ему в течении дня надлежало как можно меньше двигаться. С родными, скрывавшимися в других местах, он не имел контакта. После освобождения он узнал, что его родители и сестра погибли в газовой камере, и что его жена-христианка вышла замуж за другого. Никогда, вплоть до своей смерти, он не говорил об этом. Ни со мной, ни с другими детьми. Если мы задавали вопросы, он тут же выходил из комнаты. Даже со своей второй женой, нашей мамой, не делился ничем. Свой страх, переживания и боль он унёс в могилу. А вне дома был весельчаком, душой компании. Председатель Аякса, известный амстердамец»[4].
Михаэл ван Праг, 2015 год)
Яп ван Праг, отец Михаэла, 70-е годы
Тами Лев (1947) : «В моей семье не было ни тепла, ни доверия, ни душевной близости. Всё это сделала война. Сначала с родителями, а потом, выходит, что и с нами. Уже будучи взрослой я в трудный момент обратилась к психологу. После нескольких сеансов поняла, что мои проблемы объясняются в частности молчанием, царившим в нашем доме. Я почти ничего не знала о военном прошлом моих родных. Знала лишь, что им пришлось многое испытать, но что именно? Я решила наконец спросить об этом маму, но так и не осмелилась. Ведь мои вопросы могли всколыхнуть эмоции, а на это у нас был наложен негласный запрет. Как и вообще на разговоры о личном и сокровенном. С матерью я обычно обсуждала практические вопросы или мы вели интеллектуальные беседы».
Лизетта Коген (1946): «Отец, мать и бабушка никогда ничего не рассказывали о войне. Но предполагаю, что раньше — когда я была совсем маленькой — они говорили друг с другом об этом, думая, что я не понимаю. А я что-то запомнила. Например, что мама скрывалась в разных укрытиях. Ей приходилось часто менять адреса, так как хозяева опасались, что соседи заметили её присутствие и выдадут её Гестапо. Наверно, поэтому она потом никому не доверяла. Я переняла от неё это недоверие и в школе ни с кем не сближалась. Если кто-то проявлял ко мне доброту и внимание, пугалась и замыкалась. От этих ощущений не избавилась и до сих пор. Уже в младших классах я решила, что стану самой лучшей по успеваемости, быстро обрету самостоятельность и буду рассчитывать только на себя. Со своими трудностями, дилеммами и страхами я никогда не обращалась к родителям. Ни ребёнком, ни позже. Не потому что это было запрещено — просто такая откровенность была между нами не принята».
Страх
Постоянное присутствие страха в доме — одно их самых тяжёлых детских воспоминаний людей, чьи родители пережили Холокост. Конни Брёкховен (1951): «Моя мать страдала клаустрофобией — наверно, потому что во время войны её вместе с моей старшей сестрой перевозили из лагеря в лагерь в вагонах для скота. Каким-то образом этот страх к замкнутому пространству передался и мне. Родители не дали мне и брату еврейских имён. Мать часто повторяла: никому не рассказывайте, что вы евреи, а то вас заберут первыми».
Рашель Самсон (1948) долгие годы страдала анорексией, но отнюдь не потому что хотела выглядеть как модель. За столом отец заставлял её съедать всё, что дают, но не позволял брать в рот ни крошки между завтраком, обедом и ужином. Он буквально рассвирепел, когда однажды увидел, как она тайком ест печенье. К 12-13 годам у девочки сформировалось аномальное отношение к пище, она подсознательно подавляла в себе чувство голода и стала стремительно терять вес. Рашель: «Врачи тогда спасли меня. Но с едой у меня по-прежнему нелады. Я так и не научилась есть вкусно, с аппетитом. О других моих проблемах со здоровьем — в области урологии — не очень удобно говорить. Так или иначе, их причины тоже кроются в детстве. Отец часто не пускал меня в туалет. Когда мы, например, ехали в машине, и я просила его остановиться, он отвечал: ‘Нет, подожди до дома. Ты должна научиться терпеть’».
Эвелин Ганс (1951-2018)[5]: «Вспоминаю, что в детстве мне часто хотелось защитить родителей. Такие мысли, должно быть, неестественны для ребёнка, поскольку он сам обычно ищет защиты у старших. Я же слышала от отца ужасные вещи. Первый раз он заговорил об этом, когда мне было семь лет. Рассказал, что сорвал жёлтую звезду со своей куртки, потом пошёл к знакомому аптекарю и попросил у него яд, который потом всю войну носил с собой. Во время оккупации он жил по разным подпольным адресам. В одном доме вместе с ним скрывались ещё и другие евреи. Однажды полиция пришла с обыском: несколько человек, в том числе он сам, спрятались в потайном люке. Остальные не успели скрыться, и их взяли. Когда все ушли, отец хотел выйти из люка, но товарищи предупредили его, что надо подождать, так как нацисты могут вернуться. И те в самом деле вернулись, но, к счастью, никого больше не нашли. От этих ли рассказов или нет, но с ранних лет меня преследовало ощущение, что должно случиться что-то страшное, и надо всегда быть начеку».
Эвелин Ганс, 2015 год
Анита Лёвенхардт (1948): «С детства я привыкла сдерживать слёзы. Я считала, что не имею права плакать из-за своих детских неприятностей и обид. Ведь они — ничто, по сравнению с тем, что пережили родители».
Писательница и журналистка Тамара Бенима (1950)[6]: «Когда мне было шесть лет, подружка сказала: ‘Твоих бабушку и дедушку убили’. Я решила, что они были плохими людьми, вот их и наказали. Когда я спросила об этом у отца, тот ужасно разозлился. И сказал: ’Их запихнули в дымоход’. Я посмотрела на наш камин и подумала: как в маленькой трубе могут уместиться два взрослых человека?». Позже я узнала, что более ста наших родственников погибли в лагерях. После войны отец не скрывал своего еврейского происхождения, напротив, гордился им. Он словно хотел сказать немцам: вот видите, я выжил, женился на еврейке, и у нас родились дети. Однако родители были рады, что у них нет сыновей. Ведь мальчикам пришлось бы пройти через обряд обрезания, и потом их бы ‘распознали’. С ранних лет меня и сестёр готовили к предстоящей войне. Например, когда мне было одиннадцать, отец отправил меня одну на неделю в наш дачный домик у моря. Я должна была научиться жить в трудных условиях. Меня записали в музыкальную школу, потому что музыкантам легче выжить в лагере. Моей сестре купили плотную кожаную куртку: она защитит от холода, да и от пули убережёт. Кроме того под ней можно прятать еду. Повзрослев, я долго не могла найти своё место в жизни. Обращалась к психологам и психиатрам, ходила в синагогу, разговаривала с раввинами. Меняла адреса и работу. Ничего не помогало. Мои нервы никуда не годились, и я часто болела. В 1975 году я уехала на несколько лет в Западный Берлин. И там неожиданно обрела уверенность в себе и радость жизни. Возможно, из-за случайного стечения обстоятельств. А может, как раз из-за соприкосновения с теми самыми немцами, которых меня всегда учили ненавидеть. Отец же был в ужасе. Он страшно боялся, что я влюблюсь во ‘фрица’ и выйду за него замуж. ‘На твоей свадьбе, — сказал он, — я смогу думать лишь об одном: нет ли среди гостей убийц моих родителей’».
Тамара Бенима, 2018 год
Моему погибшему брату
Юдит ван Геенс (1948): «На монументе лагеря Вюгт[7] выгравировано среди прочих моё имя. И годы жизни: 1943-1943. Это, разумеется, не я, а моя сестра, которую тоже звали Юдит. В июле 1943 года её, четырёх недель отроду, вместе с матерью депортировали из Вюгта в Собибор, где обеих сразу послали в газовую камеру. А отца с дядей отправили в Освенцим. Дядя погиб, отец выжил. Он женился на моей маме, у которой уже был сын. Папа мечтал о большой семье, но мать этого не хотела, потому что ‘если что-то случится, то всех детей заберут’. Моего брата воспитывали совсем иначе, чем меня. Он мог свободно гулять по улицам, ходить в гости, кататься на велосипеде. Но как я не просила родителей купить мне велосипед, они ни в какую не соглашались. Мало ли, что может случиться… Отец и мать были владельцами швейного ателье, располагавшегося на первом этаже нашего дома. Поэтому я всегда была у них на глазах. Но мне ещё наняли няню. Она или кто-то из родителей всюду сопровождали меня: в школу, из школы, в кинотеатр, к подругам. В гости меня отпускали неохотно, даже в сопровождении взрослых. Но наш дом был всегда открыт для моих друзей. Мне ни в чём не отказывали: покупали всё, что я хотела. Никогда не ругали за плохие отметки, всегда давали понять, что любят меня. Отец много говорил со мной о войне. К нам часто приходили люди, побывавшие в лагерях, и делись друг с другом воспоминаниями. Брат тогда уходил с книжкой в свою комнату, а я оставалась с гостями. Я выросла не на сказках, а на историях об издевательствах, непосильной работе, голоде, холоде и смерти. Я узнала то, что мне лучше не надо было знать. Конечно, это отразилось на моём характере, мировоззрении и здоровье. Повзрослев, я обвинила родителей в моих проблемах. Они страшно испугались и огорчились. К счастью, это не повлияло на наши отношения, они остались тёплыми и сердечными. Психиатр прописал мне групповую терапию, но после нескольких сеансов я отказалась от неё: ведь от участников группы я слышала те же ужасные истории, что и в детстве. Отец в то время переживал очередной нервный кризис. Я предложила ему вместе поехать в Освенцим: может, это помогло бы — и ему, и мне. Но он объяснил, что не может. Он боялся, что я — как и его первая дочь, с тем же именем Юдит — останусь в лагере».
Памятник погибшим детям во Вюгте
Родители Хеллы де Йонге (1949) были сотрудниками еврейской психиатрической больницы города Аппелдорн. Работа гарантировала им безопасность[8], но лишь до определённого момента. 21 января 1943 года на стационар был совершён погром. Молодой паре удалось убежать в лес, и до освобождения Нидерландов они скрывались в потайных местах. Хелла де Йонг: «В 1945 году отец и мать были ещё совсем молодыми: 23 и 22 года, а на их долю уже выпало много страшных испытаний. Мать моей мамы погибла, судьба других родных была ей не известна. Она не знала, как жить дальше. Тогда доктор посоветовал ей родить детей, полагая, что материнство станет для неё своего рода курсом лечения и разрешит её проблемы. Но врач ошибся. Я, мои брат и сестра не чувствовали, что нужны родителям, скорей наоборот: мы были для них обузой. Может, они и любили нас по-своему, но наше рождение не сделало их счастливее. ‘Живое лекарство’ не помогло».
Майя Полак (1946): «Я появилась на свет по совету доктора. Моя сестра Соня погибла в Освенциме, и мать всё не могла оправиться от этой потери. Вот врач и подумал, что новый ребёнок даст ей стимул к жизни. Я как две капли воды походила на свою покойную сестру, и меня часто с ней сравнивали. Если я делала что-то не так, мамин взгляд становился злым и отчуждённым, и она говорила: ‘Соня так не поступила бы’. А мои хорошие поступки вызывали замечания типа: ‘У Сони это получилось бы лучше’».
Успешный учёный и бизнесмен, руководитель еврейской общины Лимбурга[9], Бенойт Весли родился в августе 1945 года. Воспоминания о Холокосте и боль потерь всегда присутствовали в его отчем доме. Он рано понял, что у его родителей свой особый взгляд на мир, с которым ему необходимо считаться.
Бенойт Весли, 2018 год
«Хотя я был во многом не согласен с ними, некоторые их абсурдные идеи, страхи и комплексы передались и мне. Я нёс на себе груз их прошлого. Со временем это бремя не стало меньше — напротив, с возрастом я стал яснее понимать, что им пришлось пережить, и глубже ощущать, как это повлияло на меня. Впрочем — как не странно это звучит — их страшный опыт сыграл в моей жизни и положительную роль, став мотивацией к карьерному росту. Во время церемонии присвоения мне титула почётного доктора наук я неожиданно для себя сказал: ‘Cвою диссертацию я посвящаю брату, погибшему в газовой камере’. Потом я долго думал: откуда взялись эти слова? Я не готовил их заранее. И я понял, что так много и усердно учился и работал не только из-за собственных амбиций, а также из-за чувства долга перед отцом и матерью. И ещё — перед умершим братом. Я трудился с удвоенной силой и добился двойного успеха: для себя и для него».
ЛИТЕРАТУРА
-
Rosalie Anstadt en Adriaan Rottenberg ‘Kinderen die alles moesten goedmaken’, Amsterdam, JMW, 2008
B. Abells ‘The Childeren We remember’ New York, Green Willow Books, 1982
Bergnman, M.Jucovy ‘Genirations of the Holocaust’, New York, Basic Books, 1982
Ayalon, Ofra, J. Eitinger, J. Lansen, A. Sunier ‘The holocaust and its perseverance., Stress, coping and disorder’ Assen, Van Gorcum, 1983
Нидерландские СМИ
[1] Восстание в Собиборе 14 октября 1943 года, организованное Александром Печерским и Леоном Фельдхендлером, стало единственным успешным массовым побегом узников из нацистских концлагерей. Восставшие убили двенадцать эсэсовцев и несколько охранников-украинцев, однако им не удалось завладеть оружейным складом. Из 550 заключенных трудового лагеря около 400 бежали. Охрана открыла огонь по беглецам, 80 человек были расстреляны или подорвались на минах. Все оставшиеся в лагере были убиты немцами на следующий день. Из бежавших из Собибора 53 человека дожили до победы.
[2] Подробнее о Сельме и Хаиме можно прочитать в моей статье по этой ссылке: http://berkovich-zametki.com/2013/Zametki/Nomer9/Mogilevskaja1.php
[3] В апреле 2010 года Сельма Вейнберг вместе с внучкой Таган приехала в Нидерланды по приглашению правительства. 12 апреля, ровно 65 лет после освобождения лагеря Ветерборк, министр здравоохранения Аб Клинк вручил ей орден и принёс извинения за неподобающее отношение послевоенных властей к ней и её мужу.
[4] Яп ван Праг (1910-1987) с 1964 года и до своей смерти был председателем футбольного клуба Аякс. С 1989 по 2003 год эту должность занимал его сын Михаэл.
[5] Эвелин Ганс (Evelien Gans, 1951-2018) всю жизнь занималась историей евреев и иудаизма. Провела исследование о причинах послевоенного антисемитизма. Страдала депрессией. В возрасте 67 лет покончила собой.
[6] Тамара Бенима (Tamarah Benima, 1950) нидерландская журналистка, писательница и переводчица. С 2008 года раввин в трёх общинах.
[7] Вюгт (Vugt) был одним из трёх концентрационных лагерей, располагавшихся в Нидерландах во время нацистской оккупации.
[8] Согласно указу военных властей Нидерландов все сотрудники медучреждений и члены их семей освобождались от депортации. Этот указ исполнялся далеко не всегда, а в 1943 году был и вовсе отменён.
[9] Лимбург — провинция на юго-востоке Нидерландов.
Оригинал: http://z.berkovich-zametki.com/y2019/nomer10_12/mogilevskaja/