litbook

Поэзия


«Чётки мудрости златой...»0

Классическая персидская поэзия Х-ХV веков по-русски

* * *
Колючками кормлюсь, как на ходу верблюд,
Тяжёлые тюки до боли спину трут.
Хоть я неприхотлив, погонщик, мой хозяин,
Не ценит ни меня, ни мой нелёгкий труд.
* * *
Я — море, что бурлит, вкраплённое в алмаз,
Над буквой точка я, что суть меняет фраз.
В тысячелетье раз приходит в мир достойный.
Я — тот, что родился в тысячелетье раз.
* * *
Десницу поднял рок и ткнул в меня перстом,
Изгнанником с тех пор брожу в краю чужом.
Не чувствуя вины, я не покончил с жизнью.
Осталось слать мольбы и каяться. Но в чём?
* * *
Мы — гости на пиру за призрачным столом.
А впрочем, мы скорей на кладбище живём:
При жизни роют нам безвременно могилу,
А вырыв, говорят: “Живите, вот ваш дом!”
* * *
Создатель, всё равно: сказать или смолчать:
И мысли все — Твои, и на устах печать.
Сорвёшь её — скажу, сорвать не пожелаешь —
Так, собственно, тогда мне нечего сказать.
* * *
Ни крова, ни друзей. Куда идти Тахиру?
Вдвоём с тоской своей куда идти Тахиру?
К вам, Небеса? Твердят, что вы добрей земли,
А если не добрей,… куда идти Тахиру?

 

Баба Тахир Орьян (начало XI века)

Баба Тахир Орьян (начало XI века)

Эти четверостишия (дибейти) прозвучали (я не сказал — были написаны!) практически ровно тысячу лет назад, на рубеже Х и ХI веков или в начале ХI века. За тысячу лет человеческие отношения и ситуации, чувства и переживания не так уж изменились, и мы невольно примеряем эти строки к себе. Их автор — поэт и уличный философ Баба Тахир, известный также по прозвищу Орьян — Нагой. Год его рождения неизвестен; год смерти, по разным источникам, варьируется от 1010 до 1055. Он сочинял свои дибейти на хамаданском диалекте персидского языка, языка фарси. Стихи передавались изустно из поколения в поколение и были записаны не ранее ХVII века. Ни одной строки, написанной рукой Тахира или записанной его современниками, до нас не дошло. Дибейти Тахира, переведенные на русский язык Дмитрием Седых, были опубликованы лишь в 1980-е годы. Вот и получилось, что имя Баба Тахира менее на слуху, чем имена общепризнанных классиков персидской поэзии — Рудаки, Омара Хайяма, Хафиза, Саади, Фирдоуси, Руми…
Потому — ещё пара его дибейти в переводе Дмитрия Седых.

* * *
Качаясь, брёл домой, и ноги подкачали:
Я чашу уронил. Стою над ней в печали,
Гляжу — она цела. Да славится Аллах!
Ведь чаш разбитых тьма, хотя их не роняли.
* * *
Цветёт веками степь и отцветёт не скоро.
Столетьями в горах цветы ласкают взоры.
Одни — приходят в жизнь, других уносит смерть,
А степь — всё та же степь, и горы — те же горы.

Омар Хайям (1048 — 1131)

Омар Хайям (1048 — 1131)

Баба Тахир был предшественником Омара Хайяма как поэт и как философ. Замечательный переводчик Герман Плисецкий искусно акцентировал переклички между четверостишиями (рубаийат) Омара Хайяма, библейской Книгой Кохелета (Экклезиаст) и учением Сократа, демонстрируя их общечеловеческую, универсальную близость. Мысли и чувства, что волновали Бабу Тахира или Омара Хайяма, не потеряли своей остроты и жгучести и в наше время, десять-девять веков спустя.
Омар Хайям — несколько рубаийат в переводе Германа Плисецкого:

* * *
Много лет размышлял я над жизнью земной.
Непонятного нет для меня под луной.
Мне известно, что мне ничего неизвестно!
Вот последняя правда, открытая мной.
* * *
Всё, что видим мы, — видимость только одна.
Далеко от поверхности мира до дна.
Полагай несущественным явное в мире,
Ибо тайная сущность вещей не видна.
* * *
Этот старый кувшин на столе бедняка
Был всесильным везиром в былые века.
Эта чаша, которую держит рука, —
Грудь умéршей красавицы или щека.
* * *
Смерти я не страшусь, на судьбу не ропщу.
Утешенья в надежде на рай не ищу.
Душу вечную, данную мне ненадолго,
Я без жалоб в положенный час возвращу.
* * *
В этом мире ты мудрым слывёшь? Ну и что?
Всем пример и совет подаёшь? Ну и что?
Дó ста лет ты намерен прожить? Допускаю.
Может быть до двухсот проживёшь. Ну и что?
* * *
Часть людей обольщается жизнью земной,
Часть — в мечтах обращается к жизни иной.
Смерть — стена. И при жизни никто не узнает
Высшей истины, скрытой за этой стеной.
* * *
Те, что веруют слепо, — пути не найдут,
Тех, кто мыслит, — сомнения вечно гнетут.
Опасаюсь, что голос раздастся однажды:
“О невежды! Дорога не там и не тут!”
* * *
Я познание сделал своим ремеслом,
Я знаком с высшей правдой и с низменным злом.
Все тугие узлы я распутал на свете,
Кроме смерти, завязанной мёртвым узлом.

Историки культуры ставят имя Омара Хайяма в ряд с величайшими поэтами и мыслителями человечества, но его поэзия — лишь ярчайшая звезда в великолепном созвездии классической персидской поэзии, поэзии на языке фарси, периода с Х по ХV век. Однако, обращение к ней требует некоей преамбулы — географического, исторического, лингвистического и стиховедческого предисловий. Я постараюсь сделать их по возможности краткими, чтобы опять вернуться собственно к стихам.

3. Хронотоп персидской поэзии Х-ХV веков

Хронотоп персидской поэзии Х-ХV веков


Имя “Персия” фигурировало на политической карте мира до 1935 года, когда оно было официально заменено на Иран. Там и сегодня существуют города: Хамадан — родина Баба Тахира, Нишапур — родина Омара Хайяма, Исфаган — где Хайям прожил почти 20 лет, Шираз — где жили Саади и Хафиз. Но уже, например, историческая персидская провинция Хорасан, “голубая родина Фирдуси”, как писал Есенин, включала в себя города Мерв — современный туркменский Мары, а также Герат и Балх на территории современного Афганистана (Герат — родина Джами и Навои, Балх — Руми и Балхи, Мерв — Кисаи). Руми, хотя и родился в Балхе, но вынужденный ещё в детстве бежать из родных мест под угрозой нашествия монголов, почти всю жизнь прожил в городе Конье на территории современной Турции или, по-другому, бывшей Византийской империи, за что и получил прозвище Руми, то есть ромей, римлянин. Жизнь Рудаки была связана в основном с Самаркандом и Бухарой, расположенными в Хорезмской области сегодняшнего Узбекистана, при этом самого Рудаки называют основоположником таджикско-персидской поэзии, так же как Навои — основоположником узбекской литературы, а Низами, живший в городе Гянджа на Кавказе, объявлен классиком азербайджанской поэзии. Дехлеви, тюрк по происхождению, жил в Северной Индии. Но все они писали на языке фарси и жили в едином обширном этнокультурном пространстве, объединённом этим языком.
При этом парадоксально, но никакого самостоятельного персидского государства в годы их жизни — Х-ХV века, годы расцвета классической персидской поэзии — не существовало. Задолго до этого, в VII-IV веках до нашей эры территория современного Ирана была центром могущественной Персидской империи. При Дарии Великом её территория простиралась от Ливии и малоазийского побережья Эгейского моря на западе до рек Инд и Яксартес (современная Сыр-Дарья) на востоке. Империя была повержена Александром Македонским. После его смерти на территории современных Ирака, Ирана и Афганистана возникло могущественное Парфянское царство. Здесь стóит, наверно, вспомнить стихотворение Мандельштама из цикла «Армения» — по сути, образ всей древней Персии, куда Армения входила составной частью:

* * *
Ты красок себе пожелала –
И выхватил лапой своей
Рисующий лев из пенала
С полдюжины карандашей.
Страна москательных пожаров
И мёртвых гончарных равнин,
Ты рыжебородых сардаров
Терпела средь кáмней и глин.
Вдали якорей и трезубцев,
Где жухлый почил материк,
Ты видела всех жизнелюбцев,
Всех казнелюбивых владык.
И, крóви моей не волнуя,
Как детский рисунок просты,
Здесь жёны проходят, даруя
От львиной своей красоты.
Как люб мне язык твой зловещий,
Твои молодые гроба,
Где буквы — кузнечные клещи
И каждое слово — скоба.

Впрочем, в те времена передне-азиатский материк ещё не был таким “жухлым”, и его равнины не были столь “мёртво-гончарными”, какими мы видим их сегодня на экране телевизора, когда показывают Иран, Ирак или Афганистан.
В VII веке Парфия, а также значительная часть Средней Азии были захвачены арабами, принесшими новую религию — ислам, который стал государственной религией для всего региона. Одним из побочных последствий стал переход персидского языка на арабскую систему письма. В VIII веке к власти в регионе пришла династия Аббасидов, создавших объединённый халифат со столицей в Багдаде. Со второй половины Х века он подвергается нашествию тюрко-язычных кочевых племён — сельджуков, и на большей части бывшей Персидской империи власть переходит к династии Сельджукидов. Однако со смертью могущественного Мелик-шаха в 1092 году государство Сельджукидов распадается. В начале ХIII века через современный Азербайджан и Среднюю Азию в Персию вторглись монголы, и в 1258 году Хулагу-хан, внук Чингис-хана, осадил Багдад, убил последнего калифа из династии Аббасидов и сам сел на трон, основав ильханскую династию. Формально подчиняясь Великому Хану Монголов, Ильханы были практически независимыми властителями юго-западной Азии. В ХIV веке уже монголы оказались вынуждены отступить под давлением тюрко-язычных кочевых племён из Средней Азии, объединённых хорезмским эмиром Тамерланом. Наследники Тамерлана — Тимуриды оставались правителями юго-западной Азии до начала ХVI века.
Таков исторический фон, на котором появилась и развивалась классическая персидская поэзия. В географическом пространстве она покрывала обширную полосу протяжённостью от нынешней Турции до Индии и шириной от Кавказского хребта и Аральского моря до берегов Персидского залива. Её протяжённость во времени охватывала шесть веков с Х по ХV. Её первые выдающиеся представители — Рудаки, Балхи, Ибн Сина, Фирдоуси, Баба Тахир, Асади — жили под властью арабов-Аббасидов; Омар Хайям, Анвари, Хакани, Низами и Руми — при Сельджукидах; Саади, Хафиз, Дахлеви — при монголах; Хафиз (частично), Джами и Навои — при Тимуридах. Но их творения формировали единую персидскую поэзию. Более того, в значительной мере персидская поэзия противостояла мощному идеологическому влиянию ислама, противопоставляя ему иные, нерелигиозные духовные ценности и критерии.
Осип Мандельштам:

* * *
Лазурь да глина, глина да лазурь.
Чего ж тебе ещё? Скорей глаза сощурь,
Как близорукий шах над перстнем бирюзовым,
Над книгой звонких глин, над книжною землёй,
Над гнойной книгою, над глиной дорогой,
Которой мучимся, как музыкой и словом.

Именно язык и его материализация в “музыке и слове”, именно язык и поэзия становились скрепами, “скобами”, связующими звеньями, давали силы для духовного противостояния иноземным завоеваниям, внутренним междоусобицам, религиозному диктату. Так что я не слишком удивился бы наткнувшись, скажем, у Саади на строки, похожие на что-нибудь вроде: “Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий… ты один мне поддержка и опора, о великий, могучий, правдивый и свободный… персидский язык. Не будь тебя — как не впасть в отчаяние…” и далее по хорошо знакомому нам тексту.

4. Индо-европейское семейство языков

Индо-европейское семейство языков


Язык фарси (или иранский язык) принадлежит к индо-европейскому семейству. По гипотезе Вячеслава Всеволодовича Иванова и Тамаза Валериановича Гамкрелидзе, именно юго-западная, Передняя Азия — пограничные районы Турции, Ирака и Ирана, нынешний Курдистан — в эпоху мезолита, примерно в Х тысячелетии до нашей эры, явилась прародиной индо-европейцев, откуда индо-европейские языки начали своё распространение по Европе и Азии. Уже на современном историческом этапе от фарси отпочковались таджикский и татский языки, но в Х-ХV веках ни таджиков, ни таджикского языка ещё не было, поэтому все советские заморочки о персидско-таджикской или даже таджикско-персидской классической поэзии от Рудаки до Джами некорректны. Это примерно всё равно, что назвать Овидия Назона молдавским поэтом.
Славянские, германские и романские языки входят в то же индо-еврорейское семейство, что и фарси, но тюркские и арабский языки, хотя и являются также “ностратическими”, относятся к иным семействам: соответственно, к урало-алтайскому и семито-хамитскому. В частности, арабский язык входит в семитскую группу языков семито-хамитского семейства, наряду с арамейским и ивритом.
В 1815 году российский журнал «Вестник Европы» поместил в шести номерах сокращённый перевод труда французского лингвиста и ориенталиста Журдена под названием «О языке персидском и словесности» — обзор истории персидской классической литературы на базе работ европейских востоковедов. Во вступительной части статьи говорилось об особенностях персидской поэзии, во многом проистекающих, по мнению автора, из самого характера персидского языка.

Микельанджело. Грехопадение и изгнание из рая (роспись Сикстинской капеллы)

Микельанджело. Грехопадение и изгнание из рая (роспись Сикстинской капеллы)

На первой же странице приводился “остроумный восточный вымысел”, касающийся трёх “главных языков Востока”: “Змей, желая прельстить Еву, употребил язык арабский, сильный и убедительный. Ева говорила Адаму на персидском языке, исполненном прелестей и нежности, на языке самой любови. Архангел Гавриил, имея печальное приказание изгнать их из рая, напрасно употреблял персидский и арабский. После он начал говорить на турецком языке, страшном и гремящем подобно грому. Едва он начал говорить на оном, как страх объял наших прародителей, и они тотчас оставили обитель блаженную”.
Далее автор называет персидский язык “италианским Азии”, обладающим “сладостию, нежностию, гармониею, пленяющею слух”. Переходя к более конкретным характеристикам, автор отмечает насыщенность персидского языка составными словами и делает вывод, что “сия удобность в составлении слов, способствуя богатству и краткости выражения, весьма часто вредит силе и твердости слога, который чрез то делается блистательным, надутым…”.

6. Миниатюра из «Песенника» (Book of Chants) ХIII века, изображающая cовместное музицирование двух менестрелей: мусульманина и христианина

Миниатюра из «Песенника» (Book of Chants) ХIII века, изображающая cовместное музицирование двух менестрелей: мусульманина и христианина


В V-VII веках в семитских языковых культурах возникают основы просодии — системы стихосложения, а именно — появляется рифма и формализуется структура стиха, то есть выделяется строка как обособленная единица и канонизируется строфика стиха. Впервые в оформленном виде система стихосложения появилась в арабской поэзии, откуда она была заимствована и развита в других языковых культурах — поэзии на фарси, еврейской поэзии средневековой Испании и западно-европейской средневековой поэзии. Персы преобразовали и приспособили арабскую метрику, причем оказалось, что “новая одежда идёт персидскому языку как нельзя лучше. Написанный арабским размером персидский стих льётся так гладко и плавно, так ласкает слух, что даже трудно признать в этом размере чуждое, привнесённое извне заимствование”.
Арабская система стихосложения, перенятая персидской поэзией, строится как, условно говоря, “двоичная”, то есть основу стиха составляет двустишие — бейт. Строки обычно имеют равное количество слогов, то есть формально это — силлабическая система, но метрика стиха широко варьируется. Если бейт фигурирует как самостоятельная единица, его строки рифмуются. Вот несколько бейтов Абульхасана Рудаки в переводах Семёна Липкина, хотя возможно, это всего лишь уцелевшие фрагменты более крупных произведений:

* * *
Поцелуй любви желанный, — он с водой солёной схож:
Тем сильнее жаждешь влаги, чем неистовее пьёшь.
* * *
Я славлю Бога моего, который истинно велик:
Ведь от похвал его рабам не износился мой язык.
* * *
Соблазны тела — деньги, угодья, отдых праздный;
Наука, знанья, разум — моей души соблазны.

При числе бейтов три и более нечётные строки, кроме первой, чаще всего остаются незарифмованы, в первых же двух и всех чётных строках используется повторяющаяся, сквозная рифма. Довольно часто используется приём редифа, в буквальном значении — “сидящий позади всадника”, то есть слово или словосочетание, повторяющееся в рифмующихся строках после рифмы.
В качестве отдельной формы выделяется дибейти, то есть два двустишия, четверостишие. Пример — дибейти Баба Тахира. Потом появилась особая форма четверостиший, называемая рубаийа (множественное число — рубаийат, во многих русских изданиях — рубаи). Она отличается от дибейти по ритмике; правда, в переводах эта разница практически теряется. Эта форма не свойственна арабской поэзии и была изобретена и развита именно персидскими поэтами.
Два примера рубаийат с использованием редифа у Омара Хайяма в переводах Осипа Румера:

* * *
Гляжу на землю я — и сном объятых вижу;
Взираю вглубь земли — землёю взятых вижу;
В твою, небытие, пустыню взор вперив –
Тех, кто ушли уже, и незачатых вижу.
* * *
У мёртвых и живых один владыка — Ты;
Кто небо завертел над нами дико? Ты.
Я — тварь греховная, а Ты — создатель мира.
Из нас виновен кто? Сам рассуди-ка Ты.

Рубаийат считались как бы уличным, простонародным жанром. Наиболее же чтим был жанр газели (или газеллы) — сравнительно небольшого стихотворения чаще всего из семи (но не более двенадцати) бейтов, двустиший, как правило, лирического содержания. Обычно в заключительный бейт газели автор включал своё имя. Газель Шамсиддина Мухаммада Хафиза в переводе Александра Кочеткова:

7. Риза-йи-Аббаси. Портрет юноши за чтением, ~ 1625 .

Риза-йи-Аббаси. Портрет юноши за чтением, ~ 1625 .

* * *
Ты, чьё сердце — гранит, чьих ушей серебро — колдовское литьё,
Унесла ты мой ум, унесла мой покой и терпенье моё.
Шаловливая пери, тюрчанка в атласной кабá,
Ты, чей облик — луна, чьё дыханье — порыв, чей язык — лезвиё.
От любимого горя, от страсти любовной к тебе –
Вечно я клокочу, как клокочет в котле огневое питьё.
Должен я, что кабá, всю тебя обхватить и обнять,
Должен я хоть на миг стать рубашкой твоей, чтоб вкусить забытьё.
Пусть сгниют мои кости, укрыты холодной землёй,-
Вечным жаром любви одолею я смерть, удержу бытиё.
Жизнь и веру мою, жизнь и веру мою унесли –
Грудь и плечи её, грудь и плечи её, грудь и плечи её.
Только в сладких устах, только в сладких устах, о Хафиз, —
Исцеленье твоё, исцеленье твоё, исцеленье твоё!

Высоко ценился сборник стихотворений, обычно — газелей, именуемый диваном.

8. Абу Абдаллах Джафар Рудаки (~ 860 — 941), реконструкция М.М. Герасимова

Абу Абдаллах Джафар Рудаки (~ 860 — 941), реконструкция М.М. Герасимова

Другим популярным, хотя и несколько более официальным жанром была касыда — аналог европейской оды. Касыды значительно длиннее газелей. Одним из величайших мастеров касыды считается родоначальник, основоположник классической персидской поэзии Абульхасан Рудакú, родившийся, как полагают, около 860 года и умерший в 941 году. По преданию, Рудаки, как и Гомер, родился слепым и “был наделён лишь внутренним взором”, но, как пишет один французский ориенталист, “этот взор видел так ясно, что порою мы подвергаем сомнению правдивость легенды, ибо неожиданно крупную роль играют краски в тех стихах, которые от него остались, и нам кажется, что он <…> слишком забывает свою слепоту”.
Отрывок из «Весенней касыды» Рудаки в переводе Семёна Липкина:

* * *
В благоухании, в цветах пришла желанная весна,
Сто тысяч радостей живых вселенной принесла она.
В такое время старику нетрудно юношею стать,
И снова молод старый мир, куда девалась седина!
…Земля на долгий, долгий срок была повергнута в печаль,
Лекарство ей принёс жасмин, она теперь исцелена.
Всё лился, лился, лился дождь, как мускус он благоухал,
А по ночам на тростнике лежала снега пелена.
Освобождённый от снегов, окрепший мир опять расцвёл,
Ручьи наполнила вода, всегда шумна, всегда вольна.
Как ослепительный клинок, сверкнула молния меж туч,
И прокатился первый гром, и громом степь потрясена.
Тюльпаны, весело цветя, смеются в травах луговых,
Как новобрачные они, чьи пальцы выкрасила хна.
На ветке ивы соловей поёт о счастьи, о любви,
Ему в ответ поёт скворец от ранней зорьки до темна.
Воркует голубь древний сказ на кипарисе молодом,
О розе песня соловья так упоительно звучна.
Живите весело теперь и пейте славное вино,
Пришла любовников пора, им радость встречи суждена.

9. Абулькасим Фирдоуси (~940 -1020)

Абулькасим Фирдоуси (~940 -1020)

Высшей поэтической формой была поэма. Недошедшая до нас поэма Абулькасима Рудаки «Калила и Димна» состояла из более чем двенадцати тысяч двустиший, то есть была как бы “мощностью” в 12 килобейт. Классическими образцами поэм в персидской поэзии являются «Шах-Наме» или «Книга царей» Фирдоуси, так называемая «Пятерица» Низами, состоящая из пяти поэм: «Сокровищница тайн» «Хосров», «Лейли и Меджнун», «Семь красавиц» и «Искандер-Наме», шестикнижие «Маснави» Руми, «Гулистан» и «Бустан» Саади, «Фархад и Ширин» Навои. Поэмы, как правило, писались рифмованными двустишиями — месневи. В качестве примера —
РЕЧЬ В ПОХВАЛУ РАЗУМА
(из поэмы Абулькасима Фирдоуси «Шах-намэ» в переводе Михаила Лозинского)

Теперь, о мудрец, подобает облечь
Достоинство разума в слово и речь,
Поведай, что мысли твои сберегли,
И внемлющим истине слух утоли. —
Из высших даров, что дарует Изед,
Нет выше, чем разум, прекраснее нет.
Венец властелина державного он,
Краса повелителя славного он.
Бессмертно живущим его назови,
Единственно сущим его назови.
От разума счастье твоё и беда,
От разума прибыль твоя и нужда…
Так молвил разумный и доблестный муж,
Чья речь — насыщенье для праведных душ:
“Кто разум не выбрал водителем, тот
Поступками сердце своё изорвёт…”
В обоих мирах драгоценен ты им.
Кто разум разбил, тот в колодках томим.
Он — око души; оглянися во мгле:
Без ока нерадостно жить на земле.
В творениях первым его напиши.
Хвала ему вечно — он сторож души…
Кто разум и душу прославить дерзнёт?
И если дерзну я, чьё ухо поймёт?
О мудрый, не надо поэтому слов.
Поведай нам лучше начало миров.
Верховным создателем ты сотворён,
И в явном, и в тайном равно умудрён.
Пусть разум твои направляет дела;
Он душу твою не допустит до зла.
По слову изведавших путь избери,
Ходи по вселенной, с людьми говори.
Какую б науку твой ум ни постиг,
Покоя в ученье не знай ни на миг.
Но, ветви увидев, поймёшь всё равно,
Что знанью до корня дойти не дано.

Поэмы, диваны стихов в фарсийской поэзии представляют тот самый случай, когда размер произведения становится самостоятельной эстетической категорией: количество переходит в качество, характеризуя полноту постижения и изложения знаний о мире: и явных, и тайных, сокровенных, эзотерических. Непревзойденным осталось наследие великого слепца Абульхасана Рудаки — оно включало в себя по меньшей мере сто тридцать тысяч бейтов; из них до наших дней дошло около тысячи. Для сравнения можно вспомнить, что в «Илиаде» Гомера 15700 строк, а в «Одиссее» — 12100.

10. Прижизненное изображение Джалаладдина Руми (1207 — 1273)

Прижизненное изображение Джалаладдина Руми (1207 — 1273)

Шестикнижие Джалаладдина “Мевляны” Румиизвестное под названием «Месневи», насчитывает свыше 31 тысячи двустиший, ещё около 44 тысяч бейтов — в списках его собрания газелей «Диван Кебир» (Великий Диван) и свыше 4000 — в книге рубаийят. Но достоверно известны всего 18 двустиший, написанных его рукой, всё остальное было записано за ним его учениками. Само слово месневи означает рифмованные двустишия, однако после Руми это слово стало употребляться почти исключительно как имя собственное — применительно к творениям Руми. Точно также словарное значение слова мевляна — “наш господин”, традиционный титул высоких духовных особ: кадиев-судей, улемов-богословов, факихов-знатоков шариата — со временем однозначно стало применяться только к Джалаледдину Руми, превратилось в имя собственное. В США, судя по книжным полкам местных библиотек и тематике настенных календарей, Руми пользуется куда большей известностью, чем, скажем, Омар Хайям, Хафиз или Саади.
Руми родился в 1207 году в Балхе, в 1220 году его отец, Бахааддин Велед по прозвищу Султан улемов, покинул Балх, которому угрожало монгольское нашествие, и вместе с семьёй совершил далёкое путешествие через всю Переднюю Азию, через Дамаск и Багдад в малоазийские владения сельджукских султанов, город Конью, где Руми и прожил почти всю жизнь. Там он и умер 17 декабря 1273 года, там и похоронен. Руми почитается как величайший суфийский поэт, а его шестикнижие «Месневи» именуется и энциклопедией суфизма, и энциклопедией персидского фольклора. Уже вскоре после завершения «Месневи» её стали заучивать наизусть; те, кто знал книгу на память, получали титул месневи-хан. В Иране, Средней Азии, Индии, но прежде всего — в Малой Азии до сих пор существуют специальные школы «Даур-уль Масневи», предназначенные для изучения и толкования «Месневи»; ей посвящены сотни томов комментариев и толкований на персидском, турецком, арабском и других языках.

11. Сидящий дервиш, миниатюра XVI века

Сидящий дервиш, миниатюра XVI века

Суфизм (от арабского суф, грубая шерстяная ткань, власяница как атрибут аскета) — философско-мистическое, метафизическое течение в исламе. Суфизм ставит на первое место индивидуальное чувственно-интуитивное восприятие — познание мира и самопознание. Суфии долгое время были основными хранителями и носителями персидской культуры. Сообщества суфиев в известной мере играли роль средневековых христианских монастырей Западной Европы — только благодаря им до нашего времени дошли многие памятники литературы, противостоящие официальному исламу. В искусстве письма, а тем самым и сохранения литературных памятников, суфии не имели себе равных на Востоке. Для суфизма характерно аллегорическое толкование, истолкование и перетолкование любого текста — от Корана до стихов бродячего поэта. Руми учил: “Знай, слова Корана просты, но по ту сторону внешнего они скрывают внутренний тайный смысл; рядом с этим тайным смыслом есть ещё третий, приводящий в замешательство тончайший разум; четвертого значения ещё не познал никто, кроме Бога, несравненного и всеутоляющего; но можно итти дальше, до семи значений, одно за другим”.
Поскольку в суфизме чувственно-интуитивное рассматривается как высшая стадия познания, единственным адекватным способом его выражения считается метафорически-образное мышление, и наиболее полное выражение суфийские идеи находят в поэзии. В процессе чтения сакральных текстов и их обсуждения и толкования суфии впадают в транс, давая выход энергии в кружении, пляске.
На самой низшей стадии (логического познания) в качестве средства выражения мысли и донесения её до слушателей широко использовался повсеместно распространённый на всём Ближнем Востоке жанр притчи, родственный античной басне.
Притчи составляют значительную часть «Месневи» Джалаледдина Руми.
ПРИТЧА О ПОСЕЩЕНИИ ГЛУХИМ БОЛЬНОГО СОСЕДА
(из Первой книги «Месневи», перевод Владимира Державина)

«Зазнался ты! — глухому говорят, —
Сосед твой болен много дней подряд!»
Глухой подумал: «Глух я! Как пойму
Болящего? Что я скажу ему?
Нет выхода… Не знаю, как и быть,
Но я его обязан навестить.
Пусть я глухой, но сведущ и неглуп;
Его пойму я по движенью губ.
«Как здравие?» — спрошу его сперва.
«Мне лучше!» — ниспоследуют слова.
«И слава Богу! — я скажу в ответ.-
Что ел ты?» Молвит: «Кашу иль шербет».
Скажу: «Ешь пищу эту! Польза в ней!
А кто к тебе приходит из врачей?»
Тут он врача мне имя назовёт.
Скажу: «Благословен его приход!
Как за тебя я радуюсь, мой друг!
Сей лекарь уврачует твой недуг».
Так подготовив дома разговор,
Глухой пришёл болящему во двор.
С улыбкой он шагнул к нему в жильё,
Спросил: «Ну, друг, как здравие твоё?»
«Я умираю…» — простонал больной.
«И слава богу!» — отвечал глухой.
Похолодел больной от этих слов,
Сказал себе: «Вот худший из врагов!»
Глухой движенье губ его следил,
По-своему всё понял и спросил:
«Что кушал ты?» Больной ответил: «Яд!»
«Полезно это! Ешь побольше, брат!
Ну, расскажи мне о твоих врачах».
«Уйди, мучитель — Азраил в дверях!»
Глухой воскликнул: «Радуйся, мой друг!
Сей лекарь уврачует твой недуг!»
Ушёл глухой и весело сказал:
«Его я добрым словом поддержал,
От умиленья плакал человек.
Он будет благодарен мне весь век».
Больной сказал: «Он мой смертельный враг,
В его душе бездонный адский мрак!»
Вот как обрёл душевный мир глухой,
Уверенный, что долг исполнил свой.

12. Миниатюра «Юноша и дервиш» из книги «Сад земных наслаждений», вторая четверть XVII века, Исфахан, Персия

Миниатюра «Юноша и дервиш» из книги «Сад земных наслаждений», вторая четверть XVII века, Исфахан, Персия

Большинство любовных посланий Руми обращены к другу сердца поэта — Шамседдину Тебризи. После убийства Шамседдина врагами и завистниками, среди которых был и сын поэта, Руми начал подписывать именем Шамседдина свои газели, вошедшие затем в сборник «Диван Кебир». Разлука с другом рождала стихи, исполненные горечи и подлинного страдания:

* * *
Нет у меня ни веры, ни ума.
Нет больше ни покоя, ни терпенья.
Приди скорей, приди, приди!
Какой огонь мне сердце жжёт
И отчего лицом я жёлт?
Не могут выразить слова.
Увидишь сам. Приди, приди!
Румян, как хлеба каравай,
Созрел я на твоём огне.
Я почернел, я зачерствел
И раскрошился по земле.
Из крох меня ты собери.
Скорей приди, приди, приди!
Как зеркало, твои черты
В себе я отражал.
Я заржавел, я камнем стал.
Взгляни скорей, приди, приди!
Как в русле мечется вода,
Мечусь туда, мечусь сюда:
Засадою вокруг разлука.
И с каждым утром в час рассвета
Пишу тебе на крыльях ветра
Пером отчаянья: приди!
Пусть в мыле голова твоя,
Не медли, мыла не смывай.
Пускай в шипах твоя стопа,
Не медли, их не вынимай.
Из ада слов «Приди, приди!»
Спаси меня. Приди, приди!
Перевод Радия Фиша

13. Дервиш-паломник, миниатюра XIV века

Дервиш-паломник, миниатюра XIV века

Официальными исламскими богословами суфизм рассматривается как ересь, тем более что и развивался он во многом под влиянием идей неоплатонизма и иудео-христианского гностицизма. Одним из его источников явилось также религиозно-нравственное учение тех, кто называл себя маламати — “человек упрёка”. Согласно ему, очищение сердца и помыслов каждого человека — его личное дело, тайна, касающаяся только самого человека и Бога и не требующая соблюдения каких-либо внешних ограничений. Известно, например, что согласно Корану употребление вина запретно для верующих: “вино превращает человека в похотливого пса, в грязную свинью”. На это один из суфийских богословов, учитель Руми, заметил: “тем, кого превращает, безусловно, запретно, а тем, кого не превращает, — дозволено”. Как сказал Омар Хайям:

* * *
Пить Аллах не велит не умеющим пить,
С кем попало, без памяти смеющим пить,
Но не мудрым мужам, соблюдающим меру,
Безусловное право имеющим пить.
Перевод Германа Плисецкого
Известно также, что Коран запрещает любое изображение живых существ, будь это человек или животное, однако именно в Персии этот запрет соблюдался практически только в культовой архитектуре. Персидская миниатюра, в частности иллюминированные рукописи персидских поэтов, составляют важную часть всемирного изобразительного культурного наследия. Расцвет искусства персидской миниатюры приходится на XIII — XVII века, так что можно сказать, что в какой-то мере персидская миниатюра переняла эстафету у персидской классической поэзии.

14. Персидская миниатюра сефевидского периода (XVI-XVII века)

Персидская миниатюра сефевидского периода (XVI-XVII века)

Может быть, здесь будет уместно несколько отвлечься и привести стихотворение Николая Гумилёва из сборника «Огненный столп» 1919 года –
ПЕРСИДСКАЯ МИНИАТЮРА
Когда я кончу наконец
Игру в cache-cache со смертью хмурой,
То сделает меня Творец
Персидскою миниатюрой.
И небо, точно бирюза,
И принц, поднявший еле-еле
Миндалевидные глаза
На взлет девических качелей.
С копьём окровавленным шах,
Стремящийся тропой неверной
На киноварных высотах
За улетающею серной.
И ни во сне, ни на яву
Невиданные туберозы,
И сладким вечером в траву
Уже наклóненные лозы.
А на обратной стороне,
Как облака Тибета чистой,
Носить отрадно будет мне
Значок великого артиста.
Благоухающий старик,
Негоциант или придворный,
Взглянув, меня полюбит вмиг
Любовью острой и упорной.
Его однообразных дней
Звездой я буду путеводной,
Вино, любовниц и друзей
Я заменю поочередно.
И вот тогда я утолю,
Без упоенья, без страданья,
Старинную мечту мою
Будить повсюду обожанье.

 15. Иллюминированная страница поэмы Фирдоуси «Шах-намэ», 1493-4 г.

Иллюминированная страница поэмы Фирдоуси «Шах-намэ», 1493-4 г.

Восхваление разума и знаний, стремления человека к познанию окружающего мира и самого себя изначально было одной из ключевых тем классической персидской поэзии с самого начала её формирования. В этом плане процитированная «Речь в похвалу разуму» Рудаки была отнюдь не случайна. Поэт Шахид Балхи (он умер в 936 году) провозглашал:

* * *
О знанье мудрое, жемчужина жемчужин!
Неоценимое, ты ценности залог.
К чему сокровища? В тебе моя отрада,
Хотя б мой трудный путь был тёмен и жесток.
Познанья — мудреца блистательная свита,
А неуч и в кругу придворных одинок.
Перевод Семёна Липкина

Однако со временем непритязательное восхваление знания и силы разума сменилось горьким осознанием его ограниченных возможностей, бессилия знания против невежества, разума против силы. И ещё в середине Х века поэт Абу Шакур Балхи восклицал: В познаньях я достиг уже того, Что знаю, что не знаю ничего.
Наиболее отчётливо эти мотивы зазвучали у Омара Хайяма:

* * *
Тот, кто следует разуму, доит быка.
Умник будет в убытке наверняка!
В наше время доходней валять дурака,
Ибо разум сегодня в цене чеснока.
Перевод Германа Плисецкого

На этом фоне всё большее значение придавалось чувственному, эмоциональному восприятию мира. Наилучший пример тому — творчество Шамсаддина Мухаммада Хафиза (он родился примерно в 1325-м и умер в 1389 году).

16. Шамсаддин Мухаммад Хафиз (~1325 — 1389)

Шамсаддин Мухаммад Хафиз (~1325 — 1389)

Одним из восторженных поклонников Хафиза в России был Афанасий Афанасьевич Фет. В предисловии к своим переводам «Из Гафиза» Фет даёт такую оценку его поэзии: “Даже поверхностное знакомство с нашим поэтом служит отрадным подтверждением двух несомненных истин: во-первых, что дух человеческий давно уже достиг той эфирной высоты, которой мы удивляемся в поэтах и мыслителях нашего Запада; во-вторых, что цветы истинной поэзии неувядаемы, независимо от эпохи и почвы, их производившей. Напротив того, если они действительно живые цветы, — экзотическое их происхождение сообщает им особую прелесть в глазах любителей”.
Газель Хафиза в переводе Татьяны Спендиаровой:

* * *
Уж не мимо ли подруги ты промчался, ветерок,
Что сладчайшим ароматом ты овеял мой порог?
Осторожен будь, дыханьем не коснись её кудрей.
Что тебе до них? Не путай золотистый завиток.
Базилик, что ты в сравненьи с нежною её щекой?
Разве есть на свете равный ей по нежности цветок?
О нарцисс, с её глазами как сравнить тебя? Они
Обольстительны и пьяны, с ними спорить ты б не мог.
Разве с этим стройным станом ты сравнишься, кипарис?
Рядом с ним в саду тенистом ты бы взора не привлёк.
Разум, скованный любовью, жалкий раб, что можешь ты?
Лишь в упорстве для Хафиза встречи радостный залог.

Для непросвещённого русского, европейского или американского читателя это просто любовная лирика. Для восточного читателя, посвящённого в мистическую символику суфизма, каждое слово несёт в себе дополнительный скрытый смысл, а вся газель в целом может быть декодирована самым фантастическим образом. Отзвуки этого улавливаются в некоторых газелях, как, например, следующей, также в переводе Спендиаровой:

* * *
Красоты твоей сиянье вспыхнуло во тьме времён, —
Так любовь явилась миру, жгучий пламень разожжён.
Холоден остался ангел, щёк твоих увидев блеск.
Хлынул огненным потоком гнев твой, местью раскалён.
Я хотел от искры этой светоч разума зажечь, —
Молнией сверкнула ревность, мир потряс тяжёлый стон.
К тайнику во тьме приникнуть злобный недруг захотел,
Но чудесною рукою был назад отброшен он.
Падают удачно кости, радости сулят другим,
Как ни кину я на счастье — всё на горе обречён.
Сердце жаждало прохлады этой розовой щеки,
Потянулись пальцы к прядям, туго свитым, как бутон.
Стих восторженный составил о любви к тебе Хафиз
В день, когда калам усладу вычеркнул из сердца вон.

При желании, известной доле воображения и некотором опыте можно угадать здесь символику дуалистической картины мира, борьбу сил света и тьмы, ареной которой являются душа и судьба человека… Впрочем, применительно к переводам восточной, в том числе — персидской поэзии очень много зависит от переводчика — гораздо больше, чем в переводах более однозначно понятной для нас западной поэзии.
Хафиз это прозвище, означающее “хранящий в памяти Коран”, но в восточной, в частности — среднеазиатской, поэзии оно стало нарицательным именем поэта, певца.
Хафиз умер в 1389 году, а вот дата рождения его точно неизвестна. К предполагаемому 650-летию Хафиза новая серия переводов его газелей была выполнена Германом Плисецким. Плисецкий — великолепный версификатор, и под его рукой переводимые стихи порой блистают уж слишком отточенной поэтической техникой, чрезмерной для оригинала. Так, в своих переводах Плисецкий, например, часто вводит внутреннюю рифму в нерифмующиеся строки, что не практиковалось персидскими поэтами того времени, но, несомненно, делает стихи более благозвучными.

* * *
Ради родинки смуглой одной, одного благосклонного взгляда
Я отдам Самарканд с Бухарой и в придачу — богатства Багдада!
Виночерпий, мне чару налей! Ибо нет среди райских полей
Цветников Моссалы, нет в раю берегов Рокнабада.
Озорное дрожанье ресниц этих сладостных дел мастериц
Похищает покой из сердец, словно спелую гроздь винограда.
Красота — как звезда в высоте. И любовь не нужна красоте.
Не нужны совершенству румяна, духи и помада.
Как Иосиф, пленительна ты! По расцвету твоей красоты
Понял я, что стыдливость и честь для неё — не преграда.
Проклинать меня можешь, хулить — я тебя не устану хвалить,
Ибо в сладких устах и горчайшее слово — услада.
Слушай мудрый совет (всё, что вымолвит старый поэт,
Для неопытной юности — лучшая в мире награда):
Музыкантов зови, пей вино! Смысла жизни постичь не дано.
Велика эта тайна — искать объясненья не надо.
О Хафиз! Ты газель вдохновенно сказал — жемчуга нанизал,
Чтоб от зависти в небе рассыпали перлы Плеяды.

Это, пожалуй, самая известная из газелей Хафиза. Хрестоматийной стала легенда о том, как Тамерлан, захватив Шираз, приказал доставить к нему Хафиза и грозно спросил его, как тот, ничтожный, смел поставить в один ряд его стольные города Бухару и Самарканд с жалкой родинкой какой-то красотки, на что Хафиз якобы ответил, что потому-то он и стоит босой и в лохмотьях перед повелителем. Эта газель многократно переводилась на русский язык. По-видимому, наиболее адекватный её перевод, хотя и заметно уступающий переводу Плисецкого в поэтичности, дал востоковед Михаил Дьяконов.

17. Афталь аль-Хусайни. Красавица в саду, 1640

Афталь аль-Хусайни. Красавица в саду, 1640

* * *
Коль примет сердце и любовь красавица Шираза — сам
Ей Самарканд и Бухару за родинки красу отдам.
Слуга, скорей вина долей! Нам равных не найти в раю
Ни струям рокнабадских вод, ни мосалдинским цветникам!
Увы, тюрчанок этих смех, шум шаловливых шуток их
Воруют стойкость из сердец, как слуги яства по столам.
Нужна ли Друга красоте моя ничтожная любовь,
Румяна, мушки и сурьма нужны ль прекраснейшим чертам?
Узнал я, сколь хорош Юсуф, и я постиг, что Зулейху
Нельзя упрятать от любви всем целомудренным чадрам.
Ты бранью жалуешь меня — мне лишь молиться за тебя:
Пристала горечь резких слов сладчайшим лаловым губам.
Ученью внемли, о душа! И жизнь сама не так нужна,
Как Старца мудрого совет счастливых юношей сердцам:
Пой про любовь и про вино, постичь суть мира не дано –
Она для разума темна и не подвластна мудрецам!
Газель, Хафиз, ты сочинил, стихи, как жемчуг, просверлил –
Так спой, чтоб звёздами с небес награды сыпались стихам.

18. Соловей и роза, персидская миниатюра

Соловей и роза, персидская миниатюра

В отличие от Дьяконова, переводившего с языка оригинала, и большинства советских переводчиков, работавших с профессиональными подстрочниками, Фет переводил Хафиза, пользуясь довольно топорными немецкими парафразами, и это приводило к определённой скованности — лексической и интонационной:

* * *
В царство розы и вина — приди!
В эту рощу, в царство сна — приди!
Утиши ты песнь тоски моей:
Кáмням эта песнь слышна! — Приди!
Кротко слёз моих уйми ручей:
Ими грудь моя полна! — Приди!
Дай испить мне здесь во мгле ветвей,
Кубок счастия до дна! — Приди!
Чтоб любовь дотла моих костей
Не сожгла — она сильна! — Приди!
Не дождись, чтоб вечер стал темней,
Но тихонько и одна — приди!

Бизард Ибрахими. Влюблённые, иллюстрация к дивану газелей Хафиза. 1581-86

Бизард Ибрахими. Влюблённые, иллюстрация к дивану газелей Хафиза. 1581-86

На этом фоне особенно отчётливо выступает раскованность и свобода в переводах современных мастеров, как бы впадающих в резонанс с поэтом, родившимся на семь веков раньше, и использующих в своих переводах весь опыт всемирной поэзии, накопленный за этот период. Две газели Хафиза в переводе Ильи Сельвинского

* * *
Лицо сокрыла в облаках, себя туманом сделала,
Меня, влюблённого в тебя, ты бездыханным сделала.
О, как я мучусь по ночам в безмолвном одиночестве…
Ты с кем опять ведёшь игру? Кого ты пьяным сделала?
Я все объятия твои переживаю заново,
Ты сердце рваное моё себе тюльпаном сделала.
Ведь шалые твои глаза мой ум отравой ранили,
Как будто это не красой — травой-дурманом сделала.
Вина картавая струя, как слёзы сквозь рыдания, —
Вот что ты, милая моя, со мной, буяном, сделала!
Лети, лети же, ветерок, неси мне исцеление:
Одно дыхание её меня бы ханом сделало.
Нет, даже враг не совершил того с душой Хафизовой,
Что ятаганами бровей, клянусь Кораном, сделала
* * *
Хмельная, опьянённая, луной озарена,
В шелках полурасстёгнутых и с чашею вина
(Лихой задор в глазах её, тоска в изгибе губ),
Хохочущая, шумная, пришла ко мне она.
Пришла и села, милая, у ложа моего:
“Ты спишь, о мой возлюбленный? Взгляни-ка — я пьяна!”
Да будет ввек отвергнутым самой любовью тот,
Кто этот кубок пенистый не осушил до дна.
Поди же прочь, о трезвенник, вина не отбирай!
Ведь Господом иная нам отрада не дана.
Всё то, что в кубки лёгкие судьбою налитó,
Мы выпили до капельки, до призрачного сна!
Нектар ли то божественный? Простой ли ручеёк,
В котором безысходная тоска разведена?
Об этом ты не спрашивай, о мудрый мой Хафиз:
Вино да косы женские — вот мира глубина.

20. Хафиз, Лирика — гравюра В. Федяевской

Хафиз, Лирика — гравюра В. Федяевской

И ещё — любопытная реплика европейского восприятия Хафиза — стихотворение французского поэта ХIХ века Огюста Барбье в переводе Алексея Парина

ХВАЛА ХАФИЗУ
Хафиза я люблю давным-давно
за то, что с мудрецами заодно
Переступив запреты Магомета
он пьёт и славит доброе вино,
За то, что розе пýрпурного цвета
хвалы куренье им возожжено,
За то, что ей в застолье у поэта
хозяйки положение дано.
Вино и розы — спутники по праву,
меж ними сходных качеств — не одно;
У них обоих цвет горяч на славу,
благоуханье терпко и пьянó.
Вдыхай дыханье розы колдовское и пей вино,
чтоб показалось дно —
И ты узнаешь многое такое,
о чём узнать из книжек мудрено.
Лепечет роза: “Словно в быстром беге,
живу, являя красоты зерно”.
Журчит вино: “Со мной забудешь в неге,
как больно бьёт судьбы веретено”.

Имя Хафиза пришло в европейскую и мировую культуру благодаря работам, главным образом, немецких учёных-ориенталистов ХVIII века, давших первые переводы (или, точнее, пересказы, парафразы) персидских поэтов на немецкий язык. Но, скорее всего, они ещё надолго остались бы достоянием узкого круга специалистов, если бы не Гёте с его «Западно-восточным диваном» (1814-19 годы). Гёте писал своему издателю: “Моё намерение состоит в том, чтобы радостно связать Запад и Восток, прошлое с современностью и постигнуть их нравы и образ мышления в их взаимосвязанности, понять одно с помощью другого”.

21. Иоганн Вольфганг Гёте (1749-1832)

Иоганн Вольфганг Гёте (1749-1832)

Вячеслав Всеволодович Иванов отмечает, что Гёте был первым, кто ввёл в оборот понятие “мировой литературы”, кажущееся нам сейчас само собой разумеющимся. Гёте занимали не столько особенности формы восточного поэтического языка, сколько то, что этим языком высказывалось. В персидской поэзии, в частности, он видел альтернативу ставшему привычным языку античной мифологии. По его словам, “соловей и роза заменяют Аполлона и Дафну”. В качестве наиболее близких ему черт персидских поэтов Гёте отмечал культ разума, любви и радости, скептицизм и иронию, антиклерикальную направленность. Гёте назвал Хафиза “Вольтером Востока“, а Фет взял эпиграфом к тóму своих переложений «Из Гафиза» строчки Гёте в собственном переводе:

Девой слово назовём,
Новобрачным — дух:
С этим браком тот знаком,
Кто Гафизу друг.

К имени Хафиза Гёте обращается неоднократно:

СТИХИИ
Чем должна питаться песня,
В чём стихов должна быть сила,
Чтоб внимали им поэты
И толпа их затвердила?
Призовём любовь сначала,
Чтоб любовью песнь дышала,
Чтобы сладостно звучала,
Слух и сердце восхищала.
Дальше вспомним гром стаканов
И рубин вина багряный, —
Кто счастливей в целом мире,
Чем влюблённый или пьяный?
Дальше — так учили деды –
Вспомним трубный голос боя,
Ибо в зареве победы,
Словно бога, чтут героя.
Наконец, мы сердцем страстным,
Видя зло, вознегодуем,
Ибо дружим мы с прекрасным,
А с уродливым враждуем.
Слей четыре эти силы
В первобытной их природе —
И Гафизу стань подобен,
И бессмертен будь в народе.
Перевод Вильгельма Левика

22. Пушкин, Автопортрет на коне, Кавказ, 1829

Пушкин, Автопортрет на коне, Кавказ, 1829

Несомненно, от Гёте идёт обращение к Гафизу у Пушкина.

ИЗ ГАФИЗА
Не пленяйся бранной славой
О красавец молодой!
Не бросайся в бой кровавый
С карабахскою толпой!
Знаю: смерть тебя не встретит;
Азраил среди мечей
Красоту твою заметит –
И пощада будет ей!
Но боюсь — среди сражений
Ты утратишь навсегда
Скромность робкую движений,
Прелесть неги и стыда!

Понятно, что это не перевод, не переложение, не подражание и даже не “по мотивам”, и имя Гафиза использовалось всего лишь как некий нотный ключ или камертон. Само же стихотворение было написано в 1829 году во время “путешествия в Арзрум”. Может быть, имя Гафиза должно было напомнить читателю о погибшем в Персии Грибоедове. Скорее всего, Грибоедов, изучавший фарси, был для Пушкина одним из источников информации о персидской поэзии.
Вместе с тем, к этому времени Пушкин уже мог познакомиться с переводами персидских поэтов, в том числе Хафиза, Саади, Низами, на русский язык, выполненными с языка оригинала добрым знакомым Пушкина, поэтом, уроженцем Симбирска Дмитрием Ознобишиным, автором первого персидско-русского словаря, подписывавшего собственные стихи псевдонимом “Дилибародар”, что на фарси означает “Сердце брата”. (В 2003 году в Ульяновске отмечался юбилей, двухсотлетие со дня рождения Ознобишина, названного “великим симбирским поэтом”.)

23. Н.Г. Чернецов. Пушкин в Бахчисарайском дворце, 1837

Н.Г. Чернецов. Пушкин в Бахчисарайском дворце, 1837

Но первое знакомство Пушкина с персидской поэзией состоялось через переводы французских и немецких ориенталистов, вышеупомянутую переводную статью в журнале «Вестник Европы» 1815 года и «Западно-Восточный диван» Гёте. Это знакомство нашло отражение в эпиграфе к написанной в 1822 году поэме «Бахчисарайский фонтан»: “Многие так же, как и я, посещали сей фонтан; но иных уж нет, другие странствуют далече. — Сади”. В письмах друзьям Пушкин пишет: “меланхолический эпиграф, который, конечно, лучше всей поэмы, соблазнил меня” и “«Бахчисарайский фонтан», между нами, дрянь, но эпиграф его — прелесть”.
Пушкин возвращается к цитате из Саади в 1830 году, в Болдине, в завершающих строфах «Евгения Онегина»:

Но те, которым в дружной встрече
Я строфы первые читал…
Иных уж нет, а те далече,
Как Сади некогда сказал.

Любопытно, что в собрании сочинений Пушкина 1937 года, в комментариях, естественно, дана ссылка на эпиграф к «Бахчисарайскому фонтану», но далее говорится: “источник его (эпиграфа) до сих пор не обнаружен”. В изданиях последних лет в качестве источника уже указывается поэма Саади «Бустан». В комментариях Юрия Михайловича Лотмана дополнительно собщается, что в 1826 году друг Пушкина Пётр Андреевич Вяземский вставил “слова Сади (или Пушкина, который нам передал их)” в статью Николая Полевого «Взгляд на русскую литературу 1825 и 1826 года», на что последовал гневный окрик “сверху”: “…цитируются стихи Саади в переводе Пушкина. Я не могу поверить, чтобы Вы, приводя эту цитату и говоря о друзьях, умерших или отсутствующих, думали о людях, справедливо поражённых законом; но другие сочли именно так, и я представляю Вам самому догадываться , какое действие способна произвесть эта мысль”. Отповедь эта, разумеется, стал известна Пушкину, но не остановила его, а скорее послужила дополнительным стимулом повторить слова поэта, приобретшие столь неожиданную злободневность.

24. Саади в розовом саду, миниатюра XVI века

Саади в розовом саду, миниатюра XVI века

Среди черновиков седьмой главы «Евгения Онегина» и «Полтавы» пушкинисты обнаружили и расшифровали набросок стихов 1828 года с ещё одной реминисценцией к Саади:

В прохладе сладостной фонтанов
И стен, обрызганных кругом,
Поэт бывало тешил ханов
Стихов гремучим жемчугóм.
На нити праздного веселья
Низал он хитрою рукой
Прозрачной лести ожерелья
И чётки мудрости златой.
Любили Крым птенцы Саади:
Порой восточный краснобай
Здесь развивал свои тетради
И удивлял Бахчисарай.
Его рассказы расстилались,
Как эриванские ковры,
И ими ярко украшались
Гиреев ханские пиры.
Но ни один волшебник милый,
Владетель умственных даров,
Не вымышлял с такою силой
Так хитро сказок и стихов, —
Как прозорливый и крылатый
Поэт тот чудной стороны,
Где мýжи грозны и косматы,
А жёны гуриям равны.

Из этого наброска и взято название настоящего очерка — «Чётки мудрости златой…».

25. Муслихаддин Абу Мухаммед Абдаллах ибн Мушрифаддин (Саади) — современный рисунок

Муслихаддин Абу Мухаммед Абдаллах ибн Мушрифаддин (Саади) — современный рисунок

Следуя ритмике пушкинских строк, мы привыкли произносить Сáди, Саáди, однако правильное произношение — Саадú, с ударением на последнем слоге, а полное подлинное имя поэта — Муслихаддин Абу Мухаммед Абдаллах ибн Мушрифаддин.
Саади стал, по-видимому, первым персидским поэтом, произведения которого ещё в ХVII веке были переведены на Западе. Год рождения его точно неизвестен — где-то между 1203-м и 1210-м. Умер 9 декабря 1292 года в Ширазе. До того, как обосноваться в Ширазе, в течение почти тридцати лет, с 1226 по 1255, он путешествовал по странам ислама — от Индии до Марокко, какое-то время был пленником крестоносцев в Триполи. Будучи плодовитым автором, писавшим на арабском и персидском, Саади знаменит главным образом двумя небольшими книгами стихов и нравоучительных высказываний: «Бустан» (Плодовый сад) и «Гулистан» (Розовый сад). Несколько максим оттуда:
“Если драгоценный камень упадёт в грязь, он сохранит свою ценность, а если пыль поднимется к небесам, она по-прежнему останется ничтожной”.
“Мускус — то, что обладает ароматом, а не то, о чём москательщик утверждает, что это мускус. Мудрец подобен лотку москательщика: молчаливо показывает он свои совершенства; а глупец — как походный барабан: обладает громким голосом, а внутри пуст и ничтожен”.
“Высшее из творений, очевидно, человек, а низшее — собака. Но мудрецы единодушно утверждают, что благодарная собака лучше неблагодарного человека”.
“Для невежды нет ничего лучше молчания; но если бы он знал, что для него лучше, не был бы он невеждой”.
На Востоке книги Саади рассматриваются прежде всего как своего рода “учебники жизни”. На этом фоне любопытен “имидж” Саади, сформировавшийся в сознании русского читателя и нашедший отражение в «Персидских мотивах» Есенина:

Ты сказала, что Саáди
Целовал лишь только в грудь.
Подожди ты, Бога ради,
Обучусь когда-нибудь…
И не мучь меня заветом,
У меня заветов нет.
Коль родился я поэтом,
То целуюсь, как поэт.

26. Мухаммад Джафар. Музыкант с рубабом, ~ 1590 

Мухаммад Джафар. Музыкант с рубабом, ~ 1590 

Вступление к книге «Бустан» в переводе Владимира Державина

ПРИЧИНА НАПИСАНИЯ КНИГИ

По дальним странам мира я скитался,
Со многими людьми я повстречался,
И знанье отовсюду извлекал,
Колосья с каждой жатвы собирал.
Но не встречал нигде мужей, подобных
Ширазцам, — благородных и беззлобных.
Стремясь к ним сердцем, полон чистых дум,
И Шам покинул я, и пышный Рум.
Но не жалел, прощаясь с их садами,
Что я с пустыми ухожу руками.
Дарить друзей велит обычай нам,
Из Мисра сахар в дар везут друзьям.
Ну что ж, хоть сахару я не имею,
Я даром слаще сахара владею,
Тот сахар в пищу людям не идёт,
Тот сахар в книгах мудрости растёт.
Когда я приступил к постройке зданья,
Воздвиг я десять башен воспитанья.
Одна — о справедливости глава,
Где стражи праха божьего — слова,
Благотворительность — глава вторая,
Велит добро творить, не уставая.
О розах — третья, об огне в крови,
О сладостном безумии любви.
В четвертой, в пятой — мудрость возглашаю,
В шестой — довольство малым прославляю,
В седьмой — о воспитанье говорю,
В восьмой — за всё судьбу благодарю.
В девятой — покаянье, примиренье,
В главе десятой — книги заключенье.
В день царственный, в счастливый этот год –
На пятьдесят пять свыше шестисот
В день, озарённый праздника лучами,
Наполнился ларец мой жемчугами,
Я кончил труд, хоть у меня была
В запасе перлов полная пола.
Душа еще даров своих стыдится,
Ведь с перлами и перламутр родится.
Средь пальм непревзойдённой высоты
В саду растут и травы, и кусты.
И к недостаткам моего творенья,
Надеюсь, мудрый явит снисхожденье.

Абдулла. Влюбленные. Иллюстрация к дивану стихов Саади «Бустан», 1575 г.

27. Абдулла. Влюбленные. Иллюстрация к дивану стихов Саади «Бустан», 1575 г.

В своих стихах Саади порой перемежает два языка: фарси и арабский. Вот одна из таких его газелей в переводе Сельвинского. Основной текст на фарси передан по-русски, а арабские вкрапления переведены на фарси и сдублированы

***
О роднике спроси того, кто знал пустыни жёлтый ад,
А ты что знаешь о воде, когда перед тобой Евфрат?
О яр, моя сахибджамал! Красавица моя, о яр!
Когда ты здесь — я как роса, а нет тебя — я словно яд…
Умиде ман, умиде ман, надежды, чаянья мои!
Хоть мы с тобой разлучены, но наших душ не разлучат.
Ман на дидам, не видел я, на шенидам, не слышал я,
Чтобы затмили где-нибудь твоих очей горящий взгляд.
Глухая ночь моих надежд вдруг освещается тобой,
Ба субхи руи ту башад, как будто блещет звездопад…
Каманди ман, страшусь тебя. Калиди ман, зову тебя.
Ты — мой капкан и ключ к нему, ты мой восход и мой закат.
О, сколько раз, моя краса, о яр, моя сахибджамал,
Испепелишь и вдруг опять переселишь в свой райский сад.
Я обоняю запах роз — курбане зульфе ту башам!
Мою любовь и жизнь мою я, дорогая, ставлю в ряд.
Бывало, мир я мог воспеть, умиде ман, умиде ман!
Но вот уж год — утратил гуд моих касыд певучий лад.
Зе чашме дустам фитадам — с глазами друга разлучась, –
На произвол души врага я пал, бессилием объят.
Авах! Газели Саади не тронут сердца твоего…
Но если птицам их спою — от боли гнёзда завопят!

28. Карл Брюллов. Бахчисарайский фонтан

Карл Брюллов. Бахчисарайский фонтан

При всём пиэтете Пушкина к Хафизу и Саади, любопытны его замечания о “восточной поэзии” в письмах друзьям. В письме Вяземскому 1822 года он пишет по поводу стихотворения Жуковского «Лалла-Рук», навеянного одноимённым романом Мура: “Жуковский меня бесит — что ему понравилось в этом Муре, чопорном подражателе безобразному восточному воображению?” И затем в письме 1825 года тому же адресату: “…знаешь, почему я не люблю Мура? — он чересчур уж восточен. Он подражает ребячески и уродливо — ребячеству и уродливости Саади, Гафиза и Магомета. Европеец, и в упоении восточной роскоши, должен сохранить вкус и взор европейца”.
Может показаться странным, что, говоря о персидских поэтах, Пушкин не называет Омара Хайяма. Но дело в том, что это имя стало известно европейскому читателю только после того, как в 1859 году Эдвард Фитцджеральд опубликовал свой вольный перевод (или, точнее, пересказ) на английский примерно ста его рубаийат.

29. Эдвард Фитцеджеральд (1809-1883), первый переводчик Хайяма

Эдвард Фитцеджеральд (1809-1883), первый переводчик Хайяма

Два года книга пылилась на полках, пока вдруг не стала всемирным бестселлером. Оказалось, что мысли и чувства человека, жившего восемьсот лет назад “где-то там — не то в Турции, не то в Персии”, не только абсолютно созвучны мыслям и чувствам “европейски воспитанных” людей “просвещённого” ХIХ века, но и выражены с афористической точностью и гордым достоинством, без ориентальных завитушек и красивостей, без преувеличений и самоуничижений, то есть совершеннейшим образом соответствуя словам Пушкина о “вкусе и взоре европейца”. Только до конца позапрошлого века книга выдержала 25 переизданий, постепенно увеличивая объём представленных в ней стихов.
Русский востоковед ХIХ века, иранист Валентин Алексеевич Жуковский (не путать с поэтом и переводчиком Василием Андреевичем!) так писал о неожиданно возникшей из небытия фигуре Хайяма: “Он — вольнодумец, разрушитель веры, безбожник и материалист, насмешник над мистицизмом и пантеист, точный философ, острый наблюдатель, ученый, гуляка, развратник, ханжа и лицемер. Он не просто богохульник, а воплощённое отрицание положительной религии и всякой нравственной веры; он — мягкая натура, преданная более созерцанию божественных вещей, чем жизненным наслаждениям, он — скептик-эпикуреец, персидский Вольтер и Гейне”. Стихи Хайяма, появившиеся в конце ХI века, звучали более чем современно на рубеже ХIХ и ХХ веков:

* * *
Если б мне всемогущество было дано,
Я бы небо такое низринул давно
И воздвиг бы другое, разумное небо,
Чтобы только достойных любило оно.
Перевод Германа Плисецкого

30. Современное русское издание — Омар Хайям «Рубаи»

Современное русское издание — Омар Хайям «Рубаи»

История перевода стихов Хайяма на русский язык начинается с 1891 года, и первые переводы представляли собой в основном парафразы парафразов Фитцеджеральда. Они в очень малой степени отражали не только содержание, но и форму хайямовского стиха. Так, скажем, Бальмонт использовал традиционные четверостишия с перекрёстной рифмой. Первые же адекватные переводы Хайяма на русский, сохранившие своё значение и воспроизводимые и посегодня, были сделаны только в 1928 году и опубликованы в Париже эмигрантом, бывшим камергером российского Двора Иваном Тхоржевским. Они имели огромный читательский успех, хотя до советского читателя дошли с большим запозданием и в наиболее полном виде были напечатаны в качестве приложения к книге Георгия Гулиа «Сказание об Омаре Хайяме», изданной в 1975 году.

* * *
Мир я сравнил бы с шахматной доской:
То день, то ночь. А пешки? — мы с тобой.
Подвигают, притиснут, — и побили;
И в тёмный ящик сунут на покой.
* * *
Наполнив жизнь соблазном ярких дней,
Наполнив душу пламенем страстей,
Бог отреченья требует? Вот чаша,
Она полна. Нагни — и не пролей!
* * *
«Вино пить грех!» Подумай, не спеши,
Сам против жизни явно не греши.
В ад посылать из-за вина и женщин?
Тогда в раю, наверно, ни души.

Владимир Солоухин в статье «Как мы переводим» изрёк, что переводы Тхоржевского настолько легко звучат и сразу запоминаются, что “это стоит сухой и скрупулезной точности”. В действительности же, именно текстуальной точности переводам Тхоржевского, в первую очередь, и не хватает. Из примерно двухсот четверостиший, опубликованных Тхоржевским, около шестидесяти процентов идентифицируется с оригиналами, приблизительно шестая часть — пересказ Фитцджеральда и около пятидесяти четверостиший — свободные вариации Тхоржевского на темы Хайяма. В результате уже и оригинальные стихи самого Тхоржевского стали рассматриваться как переводы с персидского. Так, статья о Хайяме Александра Наумова начинается с рассказа о “таинственном” двустишии “Легкой жизни я просил у Бога — Лёгкой смерти надо бы просить”, о поисках его автора, а затем сообщается, что “наконец, Солоухин обнаружил источник и разрешил общее недоумение. Строки были из Омара Хайяма — два заключительных стиха одного рубаи из переведенных русским эмигрантом первой волны Иваном Тхоржевским”. На самом же деле, эти cтроки никак не ложатся в размер рубайи и были взяты из восьмистишия самого Ивана Ивановича Тхоржевского, хотя, конечно, написанного не без влияния Хайяма:

* * *
Лёгкой жизни я просил у Бога:
Посмотри, как мрачно все кругом.
Бог ответил: подожди немного,
Ты меня попросишь о другом.
Вот уже кончается дорога,
С каждым годом тоньше жизни нить —
Лёгкой жизни я просил у Бога,
Лёгкой смерти надо бы просить.

Так что и Солоухин, и Наумов, как говорится, бухнули в колокол, не глянув в святцы.
В 1938 году в издательстве ACADEMIA вышли ставшие классическими переводы Омара Хайяма, выполненные Осипом Румером, — около трёхсот четверостиший. Говорят, что Румер знал 26 языков; его перу принадлежат отличные переводы «Кентерберийских рассказов» Джеффри Чосера (совместно с Кашкиным) и сонетов Шекспира, античной лирики, стихов Пьера Гренгора, Торквато Тассо, Адама Мицкевича, Шауля Черниховского, Ованеса Туманяна и многих других, но главное его достижение — это, конечно, переводы Хайяма. Позднее попытки перевести “полного Хайяма” были предприняты Владимиром Державиным, Дмитрием Седых, Николаем Стрижковым, Игорем Голубевым. Из них Державину принадлежит самое большое, хотя и далеко не лучшее собрание переводов Хайяма на русский язык — 488 четверостиший; 292 из них были выполнены по подстрочнику советских востоковедов Алиева и Османова, 196 — по переводам на английский индийского исследователя Свами Тиртха. У Николая Стрижкова переведено 222 четверостишия. Дмитрий Седых, как и Игорь Голубев, переводивший Хайяма непосредственно с фарси, к сожалению, перевёл всего 55 четверостиший Хайяма; они были опубликованы в 1983 году посмертно в его книге избранных переводов «Из поэзии Востока».

* * *
Не бойся, друг, сегодняшних невзгод!
Не сомневайся, время их сотрёт.
Минута есть, — отдай её веселью,
А что потом придёт, — пускай придёт!
* * *
Бросать не стоит в будущее взгляд,
Мгновенью счастья будь сегодня рад.
Ведь завтра, друг, и мы сочтёмся смертью
С ушедшими семь тысяч лет назад.
* * *
В сей мир едва ли снова попадём,
Своих друзей вторично не найдём.
Лови же миг! Ведь он не повторится,
Как ты и сам не повторишься в нём.
Перевод Дмитрия Седых

31. Павел Бунин. Омар Хайям

Павел Бунин. Омар Хайям

Совершенно своя, особая “хайямовская” интонация в переводах Игоря Голубева:

* * *
Постыдно забывать, как скоро прочь пойдём,
На зыбкой пустоте пытаться строить дом.
Взгляни: вселенная — сквозной, бездонный ветер —
Швыряет пыль в глаза строителю хорóм.
* * *
Всего-то раз помрёшь, ну и помри разок,
Чем так себя терзать, оплакивая впрок
Свой драгоценнейший — и с жилами, и с кровью,
И с нечистотами! — свой кожаный мешок.
* * *
Ухабов на твоём пути полным –полно:
Так нужным для тебя сочли давным-давно.
Причина — вроде бы, случайный шаг твой, но
Споткнёшься так, как было суждено.
* * *
В безмерности небес, укрытый синевой,
Тебе назначенный, ждёт часа кубок твой.
Настанет твой черёд — прими без сожалений
И радостно испей свой кубок роковой.
* * *
Хочу в Небытие! Шагнув за пелену,
Со скверного пути на верный поверну.
О жизни, простаку одолженной Всевышним,
Да ну переживать! Потребует — верну.
* * *
Будь рад, что не спешит стрелу нацелить Рок,
И даже семьдесят — вполне возможный срок,
И что Добро и Зло тебе, как прежде, странны,
И замыслы судьбы всё также невдомёк.

Более спонтанны были обращения к творчеству Хайяма Льва Пеньковского, Наума Гребнева, Ильи Сельвинского, Александра Янова и многих, многих других.
В 1972 году Главная редакция Восточной литературы издательства «Наука» объявила конкурс на лучший перевод Хайяма, победителем которого стал Герман Плисецкий, без переводов которого ныне нельзя представить себе не только русскую хайямиаду, но и вообще русскую поэзию. На счету Плисецкого 450 четверостиший, многие из которых ранее на русский язык не переводились, но даже те, что были известны в вполне достойных переводах других мастеров, обрели совершенно новые краски, отличаются афористической точностью, высокой смысловой и поэтической нагруженностью каждого слова, отсутствием необязательных слов-заполнителей, “переводизмов”, встречающихся даже у опытных переводчиков. Несколько примеров.

* * *
Сказала рыба: “Скоро ль поплывём?
В арыке жутко! Тесный водоём…”
“Вот как зажарят нас , — сказала утка,-
Так всё равно: хоть море будь кругом!”
Перевод Ивана Тхоржевского
Рыба утку спросила: “Вернётся ль вода,
Что вчера утекла? Если да, то когда?”
Утка ей отвечала: “Когда нас поджарят –
Разрешит все вопросы сковорода!”
Перевод Германа Плисецкого
* * *
Ужели бы гончар им сделанный сосуд
Мог в раздражении разбить, презрев свой труд?
А сколько стройных ног, голов и рук прекрасных,
Любовно сделанных, в сердцах разбито тут!
Перевёл Осип Румер
Изваял эту чашу искусный резец
Не затем, чтоб разбил её пьяный глупец.
Сколько светлых голов и прекрасных сердец
Между тем разбивает напрасно Творец!
Перевёл Герман Плисецкий
* * *
Общаясь с дураком, не оберёшься срама.
Поэтому совет ты выслушай Хайяма:
Яд, мудрецом тебе предложенный, прими,
Из рук же дурака не принимай бальзама.
Перевёл Осип Румер
Знайся только с достойными дружбы людьми,
С подлецами не знайся, себя не срами,
Если подлый лекарство нальёт тебе — вылей,
Если мудрый подаст тебе яду — прими!
Перевёл Герман Плисецкий
* * *
Ты, книга юности, дочитана, увы!
Часы веселия, навек умчались вы!
О птица-молодость, ты быстро улетела,
Ища свежéй травы и зеленéй листвы.
Перевёл Осип Румер
***

Книга юности нашей, увы, прочтена,
Отцвела, отшумела, увяла весна.
Беспечальная птица — так молодость звали –
На другие луга улетела она.
Перевёл Николай Стрижков
Книгу юности перелистали года,
От весны моих дней не осталось, увы, и следа.
Наслажденья безумная птица — не помню, не знаю,
Прилетела когда, улетела когда.
Перевёл Александр Янов
***

Книга жизни моей перелистана — жаль!
От весны и веселья осталась печаль.
Юность — птица: не помню, когда прилетела
И когда унеслась, легкокрылая, в даль.
Перевёл Герман Плисецкий
* * *
Будет прав, кто театром наш мир назовёт.
Все мы — куклы, а кукольник — сам небосвод.
На ковре бытия он нам даст порезвиться
И в сундук одного за другим заберёт.
Перевёл Николай Стрижков
Петрушки мы, а этот старичок —
Хозяин наш. Когда придёт нам срок,
Повертимся над ширмой балаганной,
И снова — бух в походный сундучок.
Перевел В. Тардов
***
Мы — куклы жалкие из страха и тряпья.
На сцене бытия попляшем, ты и я –
Покуда надоест Творцу его творенье
И он уложит нас в сундук небытия.
Перевёл Александр Янов
Мы — послушные куклы в руках у Творца!
Это сказано мною не ради словца.
Нас по сцене Всевышний на ниточках водит
И пихает в сундук, доведя до конца.
Перевёл Герман Плисецкий

32. Поэт, персидская миниатюра

Поэт, персидская миниатюра


В исследовании З.Н. Ворожейкиной и А.Ш. Шахсувердова приводится 15 вариантов перевода на русский одного четверостишия Хайяма, сделанных разными переводчиками в разное время. Подстрочник: “Будь весел, ибо конца страданиям не предвидится, Не раз еще сойдутся в небесах светила в одном знаке зодиака, Кирпичи, что вылепят из твоего праха, Вмажут в стену дóма для других людей”. Я не буду цитировать все варианты. Достаточно сказать, что первый из них, опубликованный в 1901 году, занял 12 строк, а второй, датированный 1903 годом, — восемь. Но вот перевод Румера и ещё четыре перевода, сделанных в 1960-е и 1970-е годы:

* * *
Пей! Будет много мук, пока твой век не прожит.
Стечение планет не раз людей встревожит;
Когда умрём, наш прах пойдёт на кирпичи
И кто-нибудь себе из них хоромы сложит.
Перевод Осипа Румера
Не сетуй! Не навек юдоль скорбей,
И есть в веках предел Вселенной всей.
Твой прах на кирпичи пойдёт и станет
Стеною дома будущих людей.
Перевод Владимира Державина
***

Будь весел, ибо скорбь земная бесконечна
И звёзды на небе сходиться будут вечно.
Сам прахом станешь ты, а прах твой кирпичом,
Кирпич — стеной жилья, — не твоего, конечно!
Перевод Льва Пеньковского
***
Не горюй, бесконечна небес кутерьма,
День блеснёт, и опять опускается тьма.
Через тысячу лет прах наш с глиной смешают,
Превратят в кирпичи и построят дома.
Перевод Николая Стрижкова
***

Веселись! Невесёлые сходят с ума.
Светит вечными звёздами вечная тьма.
Как привыкнуть к тому, что из мыслящей плоти
Кирпичи изготовят и сложат дома?
Перевод Германа Плисецкого

На фоне этого стремления к точности, совершенству, этой роскоши поэтических находок и альтернативных поэтических ходов совершенно удивительным выглядит тот факт, что в английском языке, хотя и появились новые переводы Хайяма, выполненные, впрочем, скорее на академическом, чем поэтическом уровне, в читательском обиходе до сих пор в основном находится книга Фитцджеральда. В этом контексте очень забавно выглядят и иллюстрации, сопровождающие текст и свидетельствующие о несколько странном представлении, по крайней мере, художника (Эдмунд Сулливан) о поэте и его творчестве.

33. Иллюстрация Э. Сулливана в современном американском издании Хайяма

Иллюстрация Э. Сулливана в современном американском издании Хайяма

До появления книги Фитцеджерадьда востоковедам и историкам науки было хорошо известно имя математика, астронома и философа Омара аль-Хайями, но даже в начале ХХ века в русском энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона были помещены две отдельные статьи: в томе 42 «Омар Аль-Каями» — об ученом и в 73-м томе «Хейям, или Омар Хейям» — о поэте, и только спустя какое-то время эти два лица (с арабским и персидским вариантами написания имени) слились в одно.

34. Портрет Омара Хайяма иранского художника Азаргуна

Портрет Омара Хайяма иранского художника Азаргуна

По астрологическим вычислениям самого Хайяма, удалось определить точную дату его рождения — 18 мая 1048 года. Полное имя Хайяма — Гияс ад-Дин Абу-л-Фатх Омар ибн Ибрахим Хайям Нишапури. Слово «Хайям» буквально означает «палаточный мастер», от «хайма» — палатка. Таким образом, отца Хайяма звали Ибрахим, был он ремесленником и жил в городе Нишапуре. В XI веке Нишапур был одним из главных культурных центров Ирана, был знаменит своими библиотеками и школами-медресе. По-видимому, изображение Хайяма современным иранским художником, по крайней мере, более правдоподобно, чем фантазии иллюстраторов.
О молодых годах Хайяма почти нет сведений. По некоторым данным, до 17 лет он учился в Балхе, затем за выдающиеся достижения в математике и языках был приглашён в Самарканд. Некоторые исследователи полагают, что там Хайям мог учиться у самого Ибн-Сины — знаменитого Авиценны. В Самарканде Хайям завершил работу над математическим трактатом, в котором излагалась теория решения алгебраических уравнений, кубических в особенности. Математики Европы обратились к этой проблеме лишь через четыре столетия.
О своём вúдении окружающего говорит Хайям в предисловии к трактату: “Я всегда настойчиво стремился с точностью изучить все роды уравнений, а также различить среди отдельных случаев каждого рода возможные от невозможных, основываясь при этом на доказательствах, потому что я знал, как настоятельна потребность в этих теоремах при решении трудных проблем. Однако я не мог подобающим образом ни приложить моих стараний к работе подобного рода, ни посвятить ей длительного размышления, так как мне сильно мешали невзгоды общественной жизни. Мы были свидетелями гибели людей науки, число которых сведено сейчас к незначительной кучке, — настолько же малой, насколько велики её бедствия, — на которую суровая судьба возложила большую обязанность посвятить себя в эти тяжёлые времена усовершенствованию науки и научным исследованиям. Но большинство тех, которые в настоящее время имеют вид учёных, переодевают истину в ложь, не выходят из границ обмана и бахвальства, заставляя служить знания, которыми они обладают, корыстным и недобрым целям. А если встречается человек, достойный по своим изысканиям истины и любви к справедливости, который стремится отбросить суетность и ложь, оставить хвастовство и обман, — то он делается предметом насмешки и ненависти. Господь да будет нам убежищем, и к Нему мы взываем”.
В 1074 году Хайям был приглашён в Исфахан ко двору самогó могущественного сельджукского султана Мелик-шаха, поставлен во главе дворцовой обсерватории и ему была поручена разработка нового солнечного календаря, получившего название по имени султана «Маликшахово летосчисление». Разработанный Хайямом календарь имел в своей основе тридцатитрехлетний период с високосными годами, следовавшими семь раз через четыре года и один раз через пять лет. Это позволило свести отставание предлагаемого календаря от истинного астрономического года к девятнадцати секундам. Таким образом он был не только лучше структурирован, но и на семь секунд точнее ныне действующего григорианского календаря, над которым работал весь цвет европейской науки XVI века. Впрочем, реформа календаря Хайяма-Мелик-хана так и не была реализована, и в мусульманских странах по-прежнему используется лунный календарь. В те же годы Хайям заканчивает комментарии к Эвклиду, в которых он предвосхитил возможность появления неэвклидовой геометрии, пишет философские трактаты, переводит на фарси работы Ибн-Сины. Тогда же, по-видимому, на полях научных работ и астрологических расчётов появляются записи первых рубаийат Хайяма.
В 1092 году религиозным фанатиком был убит покровитель Хайяма визирь Низам-ал-Мулк, а через месяц при неясных обстоятельствах скоропостижно скончался и сам султан Мелик-шах. За все эти годы к славе Хайяма как выдающегося математика, астронома, а также астролога прибавилась репутация вольнодумца и вероотступника, вызывавшая резкие нападки со стороны высшего исламского духовенства. Не помогло и совершение Хайямом хаджа в Мекку. Хайям был вынужден уехать в Нишапур, где и жил до последних дней. Хайям преподавал в Нишапурском медресе, у него был небольшой круг близких учеников, изредка он принимал приезжих ученых и философов, участвовал в научных диспутах. Ученик Хайяма писал, что у того “к старости стал скверный характер,.. никогда не было склонности к семейной жизни, и он не оставил потомства. Всё, что осталось от него, — это четверостишия и хорошо известные сочинения по философии на арабском и персидском языках”.

35. Мавзолей Омара Хайяма в Нишапуре

Мавзолей Омара Хайяма в Нишапуре

В 1934 году над могилой Хайяма в Нишапуре на средства, собранные почитателями его творчества, был воздвигнут мавзолей в виде изящной ажурной мраморной ротонды. На надгробной плите была выгравирована надпись, датирующая смерть Хайяма 516 годом по мусульманскому лунному календарю, что соответствует 1122-23 году. В настоящее время день смерти Хайяма относят к 4 декабря 1131 года.
Хайям писал:

* * *
Я в этот мир пришел, богаче стал ли он?
Уйду, — великий ли потерпит он урон?
О если б кто-нибудь мне объяснил, зачем я,
Из праха вызванный, — вновь стать им обречён.
* * *
Для тех, кто искушён коварстве нашей доли,
Все радости и все мученья не одно ли?
И зло, и благо нам даны на краткий срок,-
Лечиться стоит ли от мимолётной боли?
* * *
Чтоб мудро жизнь прожить, знать надобно немало,
Два важных правила запомни для начала:
Ты лучше голодай, чем с кем попало есть,
И лучше будь один, чем вместе с кем попало.
Переводы Осипа Румера

Хотя ученик Хайяма и писал об оставшихся после учителя четверостишиях, до нас не дошло ни одной строки, достоверно написанной рукой Хайяма, — всё его поэтическое наследие представлено в гораздо более поздних списках, которые в сумме дают около 5000 рубаийат, приписываемых Хайяму, при этом каждый отдельный список содержит не более 300-400 четверостиший, и они дублируются в разных списках лишь в очень малой степени. В 1867 году французский ориенталист Ф. Николь опубликовал 464 четверостишия, которые, по его мнению, с наибольшей достоверностью могли быть атрибутированы как написанные Хайямом. Валентин Алексеевич Жуковский показал, что, по крайней мере, 82 из них принадлежат другим 39 персидским поэтам, жившим позднее Хайяма. По Жуковскому, об авторстве Хайяма можно с уверенностью говорить лишь применительно к шести четверостишиям, воспроизведенным в наиболее старых рукописях ХIII-ХIV веков, всё же остальное Жуковский назвал “странствующими четверостишиями”, авторство которых не может быть доказано однозначно. Публикации и исследования востоковедов ХХ века разных стран значительно увеличили объём доказанного поэтического наследия Хайяма — в разных работах оно колеблется от 60-70 до 150-200 рубаийат и ещё 400-500 рассматриваются как предположительно хайямовские. Таким образом, каждый переводчик имеет возможность в соответствии со своим представлениям о личности и образе мыслей Хайяма создать свою собственную версию его творчества.

36. Рисунок Павла Бунина к стихам Хайяма

Рисунок Павла Бунина к стихам Хайяма

Еще с лёгкой руки Эдварда Фитцеджеральда, в глазах большинства читателей Омар Хайям стал символом гедонизма или эвдемонизма, то есть этического учения, провозглашающего наслаждение, физическое удовольствие высшей целью жизни и основным мотивом человеческого поведения, в своеобразной “восточной” упаковке. Даже более узко — по строчке Блока “и пить вино, и женщин целовать”. И, действительно, у Хайяма мы находим десятки рубаийат, посвящённых этим замечательным занятиям, причём авторство Хайяма применительно к большей их части не вызывает сомнений. Эта — условно скажем, гедоническая — сторона творчества Хайяма замечательно представлена в переводах Румера.

* * *
Кумир мой, вылепил тебя таким гончар,
Что пред тобой луна своих стыдится чар.
Другие к празднику себя пусть украшают,
Ты — праздник украшать собой имеешь дар.
* * *
Мне часто говорят: “Поменьше пей вина.
В том, что ты пьянствуешь, скажи нам, чья вина?”
Лицо возлюбленной моей виновно в этом:
Я не могу не пить, когда со мной она.
* * *
Призыв из кабака поднял меня от сна:
“Сюда, беспутные поклонники вина!
Пурпурной влагою своей наполним чаши,
Покуда мера дней, как чаша, не полна”.
* * *
В бокалы влей вина и песню затяни нам,
Свой голос примешав к стенаньям соловьиным!
Без песни пить нельзя — ведь úначе вино
Нам разливалось бы без бульканья кувшином.
* * *
Хоть мудрый шариат и осудил вино,
Хоть терпкой горечью пропитано оно –
Мне сладко с милой пить. Недаром говорится –
Мы тянемся к тому, что нам запрещено.
* * *
Запрет вина — закон, считающийся с тем,
Кем пьётся, и когда, и много ли, и с кем.
Когда соблюдены все эти оговорки,
Пить — признак мудрости, а не порок совсем.
* * *
Чтоб счастье испытать, вина себе налей,
День нынешний презри, о прошлых не жалей,
И цепи разума хотя б на миг единый,
Тюремщик временный, сними с души своей.

Казалось бы, эти тексты трудно как-то перетолковать, превратно понять, но вот, например, известный переводчик Владимир Державин комментирует их следующим образом: “Хайям прославляет пир, но это пир высоких мыслей и благородных чувств — пир Платона. Чаша вина — это волшебная чаша Джамшида, чаша человеческого разума, объемлющего весь мир. Сборище пьяных гуляк это круг избранных мудрецов. Хайям, так много сказавший о кувшине, чаше и вине, не был ни пьяницей, ни гулякой. Великому мудрецу, учёному, трудившемуся весь свой долгий век до последнего часа, едва ли могло прийти в голову предаваться разгулу”.
В современной религиоведческой статье можно прочесть: “И если Хайям пишет

Когда-нибудь, огнём любовным обуян,
В душистых локонах запутавшись и пьян,
Паду к твоим ногам, из рук роняя чашу
И с пьяной головы растрёпанный тюрбан,

то это можно понимать так: опьянение — экстатическое состояние адепта, душистые локоны — завесы, отделяющие человека от истины, растрёпанный тюрбан — растерянность сýфия перед абсолютной истиной, которая и есть Бог. Основной смысл стиха — так называемая “ностальгия по скрытому“, традиционная тема суфийской поэзии”.
В ответ на это, наверно, можно только процитировать самого же Хайяма (переводы, по-прежнему, Румера):

* * *
Как надоели мне несносные ханжи!
Вина подай, саки, и, кстати, заложи
Тюрбан мой в кабаке и мой молельный коврик –
Не только на словах я враг всей этой лжи.

Памятник Омару Хайяму в Нишапуре

Памятник Омару Хайяму в Нишапуре

В 1954-63 годах, в годы правления шаха Ирана Мохаммада Реза Пехлеви, была проведена реконструкция мемориала Омара Хайяма в Нишапуре и был воздвигнут мраморный памятник поэту, хотя это илёт в разрез с категорическим запретом Корана на изображение человека, тем более — трёхмерное, скульптурное. Удивительно, что памятник уцелел во время “революции аятолл” 1979 года и впоследствии не пострадал от рук Стражей Исламской Революции, хотя какое-то время был укрыт защитным кожухом из пуленепробиваемого стекла.
В русских переводах Хайяма 1970х-80х годов, наряду с прежними гедоническими нотами и общефилософской, экзистенциальной горечью от чувства бренности человеческого существования, появились как бы скрытые раньше ноты горечи от невозможности изменения к лучшему социального строя человеческого общества, его несовершенства.
В дополнение к ранее процитированным — ещё несколько рубайиат в переводах Германа Плисецкого:

* * *
Я — шкóляр в этом лучшем из лучших миров.
Труд мой тяжек — учитель уж больно суров!
До седин я у жизни хожу в подмастеоьях,
Всё ещё не зачислен в разряд мастеров
* * *
Трудно замыслы Божьи постичь, старина.
Нет у этого неба ни верха, ни дна.
Сядь в укромном углу и довольствуйся малым:
Лишь бы сцена была хоть немного видна!
* * *
Тот, кто с юности верует в собственный ум,
Стал, в погоне за истиной, сух и угрюм.
Притязающий с детства на знание жизни,
Виноградом не став, превратился в изюм.
* * *
О мудрец, если тот или этот дурак
Называет рассветом полуночный мрак, —
Притворись дураком и не спорь с дураками.
Каждый, кто не дурак, — вольнодумец и враг.
* * *
Если будешь всю жизнь наслаждений искать:
Пить вино, слушать чанг и красавиц ласкать,
Всё равно тебе с этим придётся расстаться.
Жизнь похожа на сон. Но не вечно же спать.
* * *
Жизнь — пустыня, по ней мы идём нагишом.
Смертный полон гордыни, ты просто смешон!
Ты для каждого шага находишь причину —
Между тем он давно в небесах предрешён.
* * *
Лучше впасть в нищету, голодать или красть,
Чем в число блюдолизов презренных попасть.
Лучше кости глодать, чем прельститься сластями
За столом у мерзавцев, имеющих власть.
* * *
Я нигде преклонить головы не могу.
Верить в мир замогильный — увы! — не могу.
Верить в то, что, истлевши, восстану из праха
Хоть бы стеблем зелёной травы, — не могу!
* * *
Даже самые светлые в мире умы
Не смогли разогнать окружающей тьмы.
Рассказали нам несколько сказочек на ночь –
И отправились, мудрые, спать, как и мы.

38. Авхад ад-Дин Анвари (1126 — 1189)

Авхад ад-Дин Анвари (1126 — 1189)

И, напоследок, ещё один великий — уроженец Хорасана, мастер касыды Авхад ад-Дин Анвари. Умер в 1189 (по другим сведениям — в 1191) году. Много лет был придворным поэтом, но на склоне лет удалился от света.
Последняя его касыда в переводе Александра Кочеткова:
* * *
Поклонник спросил меня: “Пишешь газели, как прежде писал?”
”О нет! — я ответил. — Не нужно мне больше хулы и похвал”.
”Что так?” — он спросил. “Заблужденья ушли, — так я молвил в ответ. —
Тому, что ушло безвозвратно, возврата из прошлого нет.
Слагал я газели, касыды, сатиры писал без числа,
Затем что влюблён был, и алчен, и ненависть в сердце жила.
Один не заснёт, не задремлет, все ночи гадает над тем,
За чей ему счёт поживиться, где взять ему лишний дирхем;
Другой распростился с покоем, все дни размышляет о том,
Как сахарный рот возвеличить, как локон прославить стихом;
А третий, как пёс одряхлевший, желает и ждёт одного:
Чтоб враг ему в лапы попался, который слабее его.
От этих трёх псов шелудивых избавь, милосердный Господь,
Мою изнемогшую душу, мою полонённую плоть!
Газели, касыды, сатиры, — навек позабыть их дозволь!
Доколь мне насиловать сердце, свой ум угнетать мне доколь?
Метанье словесного сора пристало ль мужам, Анварú?
Коль некогда слыл ты болтливым, тем строже уста затвори!
На путь благодатный спасенья ступи одинокой стопой,
Два-три мимолётных мгновенья — и кончится искус земной!”

 

Оригинал: http://7i.7iskusstv.com/y2020/nomer1/lejzerovich/

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
Регистрация для авторов
В сообществе уже 1132 автора
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru