litbook

Проза


Пиэса+1

За эпиграф взят вальс из фильма «Испытание верности»:
«Хорошо, хорошо, когда в город приходит весна».
Музыка И. Дунаевского на слова М. Матусовского.
Мосфильм, 1954 г.

            На постели, чуть покачиваясь, сидит мужчина средних лет с селедкой на шее. Это Алексей Петрович Червоненко, драматург и главный режиссер провинциального театра, он занят чтением им же написанной пьесы. Пустое занятие: пьеса не пойдет, о чем он уже знает. Против него, лицом к лицу, сидит, покачиваясь, начальник ташкентского пехотного училища Иван Ефремович Петров. На нем синие форменные галифе, носки и нижняя рубаха с открытой грудью, на носу пенсне. Случайные попутчики, они разойдутся, как в море корабли. Это располагает к большей откровенности.

            — Запойный читатель, я погляжу, — стучит папиросой по портсигару. — Не желаете?

            — У меня свои, — тоже закуривает.

            — Интересное читаете?

            — «Товарищи рабочие, я приговорен военным штабом к расстрелу, — Червоненко произносит это с суровой сосредоточенностью. — Через несколько часов меня уже не станет, меня расстреляют».

            — Вещь о Гражданской войне?

            — Могла бы быть. Да не стала. Это подлинное письмо Павла Полторацкого перед казнью.

            — А почему не стала?

            — Там есть действующее лицо… не хочу называть… выяснилось, что враг, втируша. В общем, понимаете меня.

            — Как не понять. Дело ясное, что дело темное.

            Стук в дверь.

      — Чаю кому? — проводница подает два стакана вагонного чая в подстаканниках и по два кусочка сахара в бумажной расфасовке.

            — Ну-с, на сколько опаздываем? — военный испытующе смотрит на нее и громко размешивает ложечкой сахар.

            — Еще сорок минут, и прибываем в Полторацк. А вам еще дальняя дорожка.

            — Если б не строительство магистрали, давно бы был в Ташкенте, — и к проводнице: — Долго в Полторацке стоим?

            — Полчаса.

            — Сколько с нас? — собирается заплатить.

            — Двадцать шесть копеечек будет.

            — Нет уж, позвольте, товарищ военком. Вы и так меня всю дорогу потчуете, — Червоненко вынимает рубль и протягивает проводнице: — Все, спасибо.

            — Вам спасибо.

      — Кому спасибо, так это теще. На целую роту наготовила, — военком разворачивает сверток. — Знает, чем меня пронять, пирогами с картошкой со шкварками. Раскормит мне парня. Ему и так никто десяти не дает, на все тринадцать выглядит. Юрец-огурец.

            — Так вы сына «от самых от окраин до самой до Москвы»?

            — Я по делам. А заодно ему Москву показал, — тянет себя за уши вверх. — Пусть пока у бабушки в Звенигороде поживет.

            — Где Чехов врачевал? — убирает со столика рукопись.

            — Сами сочинили?

           — Нет, в соавторстве со всей советской драматургией… сам, кто еще? — ест. — Сало, небось, украинское. Здесь этого не бывает. Рис да бараний жир. Еще куры. Сало, разве что кто-то привезет.

            — В Ташкенте то же самое. К Ленинскому училищу это не относится, правда.

            Каждый о своем.

            — Пьеса уже стояла в плане, уже интриги плели: кому играть Киру, кому Павла, кому Дроновну. Но, как оказалось, в пьесе неверно отражена расстановка сил в Туркестанском крае в годы Гражданской войны. Возвращаюсь ни с чем… — многозначительно поднимает палец. — Почти ни с чем… — ест. — Думал, держу руку на пульсе, а это был пульс врага. Кто мог знать? Я вывел героем врага. Жизнь преподала мне величайший урок бдительности. Конечно, можно было что-то убрать, переделать. У меня и так ни слова, что эсеровское восстание поддержали рабочие-путейцы. Художественное изображение тем и отличается от фотографии, что допускает творческое переосмысление описываемых событий. Я всегда готов подходить творчески к задачам, которые ставит перед нами современность, по этой части имею огромный опыт. У нас за год сменилось два первых секретаря, того и другого звали Яковом Абрамычем. Одинаковые имена-отчества заражены одинаковыми бациллами.

        — Или наоборот, обладают одинаковой защитой, — военный громко прищелкивает языком, «гарцует». — Вот я Иван Ефремович. По отчеству побратим Клименту Ефремовичу. Батька мой был сапожник и пил как сапожник, и бил нас смертным боем, но отчеством меня наградил, хоть в ладанку и на шею вешай.

            — Иван Ефремыч, вы человек военный, много чего на своем веку повидали. Послушайте: «Товарищи рабочие, погибая от рук белой гвардии, я как революционер ничуть не страшусь смерти, ибо верю, что на смену мне придут новые товарищи». Как по-вашему, ему действительно не было страшно? Вы всякое видели.

            Военный отвечает не сразу. Он молчит, прихлебывает чай.

            — Держатся по-всякому. А что у него внутри? Тому, в кого целятся, градусник не ставят. Я вам скажу так. Что лихая кавалерийская атака, когда несутся как один, что последний день Помпеи, и всем буртóм гибнут под глыбами камней, все равно помирает каждый сам по себе. А дальше, товарищ режиссер, сами решайте.

            Червоненко отводит на окошке занавеску, нанизанную на погнутый железный прут.

            — Уже Гуданское шоссе. Сюда раньше выезжали на пикник. Весна, хорошо. Нанимали шесть ландо, вся труппа влезала… Хорошо, когда в сердце весна, — влезает в рукава пиджака, достает с полки чемодан, кладет в него рукопись поверх другой рукописи, на которой задерживает взгляд: хорошо, когда цели ясны.

            — Вас встречают?

            — Я телеграфировал жене.

            — Значит, встречают. Глядишь, заждалась на платформе. Тоже работает в театре?

            — Угадали. Нинон Пескова-Черненко.

            — Но сам вы Червоненко, правильно?

            — Так точно. Когда мы поженились, я был Черненко, а она Пескова. И тогдашний директор, Лонский, подал ей идею: перейти на двойную фамилию. Нинон Пескова-Черненко. За компанию и я перекрасился. Из Черненко в Червоненко. Чтоб не афишировать родственные связи. Потом Червоненко для автора — я ведь драматург — звучит лучше.

            — Выйду, пожалуй, размять ноги, — берется за сапоги.

            — В капиталистических армиях поныне денщики.

            — Дело привычки. И у нас есть кому командира обуть, было бы желание, — качает головой. — Я этого не люблю. Товарищ Сталин сам сапоги натягивает, а ему трудней одной рукой.

            — Почему одной?

            — Он же при побеге из ссылки левую руку повредил, у него сухожилие порвано.

            — Впервые слышу. Совсем незаметно. Это какой силой воли надо обладать, чтоб не выказывать.

            — Вы сомневаетесь, что товарищ Сталин ею обладает? — обувшись, надевает парадный френч с рубиновым ромбом в петлице, ремень, фуражку.

            Поезд подъезжает к перрону. Приезжающих встречает кумачовый транспарант, по которому написано гигантскими белыми буквами: «Добро пожаловать в столицу Черных Песков». Пассажиры осторожно ссаживаются, в одной руке держа кто багаж, кто ребенка, кто гармонь, а другой держась за поручень. Червоненко ищет глазами жену.

            — Леш! — пролагая себе путь соломенным зонтиком, к Червоненко спешит красивая женщина в прямом белом платье и высокой белой шляпке-панамке. Объятья.

            — Вы на час опоздали. Это еще с Гражданской на Семиреченской железной дороге контра окопалась, а попробуй выведи их на чистую воду… — эскапада хорошенькой женщины в расчете на приосанившегося военного с усиками и в пенсне.

            — Нинок, познакомься, мой сосед по купе. Душа в душу трое суток прожили. Моя жена.

            — Рада знакомству, товарищ комбриг.

            — Женщины, не то что наш брат штафирка, в петлицах разбираются, — Червоненко небезразлично впечатление, произведенное женой на комбрига. Тот со старомодной учтивостью отдает даме честь.

            — У нас в Ташкенте платформы все-таки деревянные… доски, — топает сапогом по саману.

            — А у нас это единственный стройматериал. Которые оседлые, те кирпичей насушат из земли с соломой и дома кладут.

            — Да, Леш, Бабай ногу сломал, шину наложили. Пока жена замещает… Гурбан! Прими чемодан.

            Густобровая женщина в косынке, повязанной на затылке, плашмя кладет чемодан на голову, и он уплывает в направлении стрелки: «Выход к Триумфальной Арке». Арку снесли, а надпись сохранилась. Недавние попутчики на прощанье обменялись энергичным рукопожатием и разошлись, как дромадеры в пустыне.

            На стоянке, где еще недавно была триумфальная арка в раннереволюционном стиле, с «краснозвездным коньком» на кровельном ребре, Червоненко ждало персональное ландо. Усаживаются.

            — Ну? Говори уже.

            — Что говорить? «Бессмертие» зарубили.

            — Нет… Ты сказал им, что в плане стоит, что репетируем… А командарма одним щелчком устранили, это уже было согласовано.

            — С кем согласовано? С Попком, с Чубиным? С одним Яковом Абрамычем, с другим Яковом Абрамычем? «Вы понимаете, товарищ Червоненко, в чьих интересах вы действуете?» Что на это ответить, «понимаю»? Или «не понимаю»? Что здесь хуже, «понимать» или «не понимать»…

            Закуривает. Долгое молчание, которое он прерывает с возмущением:

            — Ну ты смотри! Опять «Нацмена» штукатурят, — коляска с Бабаевой женой на козлах проезжает мимо Персидской мечети — бахайского храма, в котором уже пять лет как открылся театр под обидным названием «Нацмен», почти «Чучмек». С крыши «Нацмена» свисают качели с маляром.

            Всем известно, что в антракт — по-ихнему «антрактыр» — публика бежит в сад смотреть на голого мужчину на грядке. Гипсового Геракла нарочно перенесли сюда из бывшей резиденции начальника Закаспийской области — поднять посещаемость. И освобожденные женщины Востока ломились в театр… «Нацмен» был нескончаемым источником веселья. А его еще штукатурят.

            — А я уже воплотилась в Киру. Можно похоронить образ… Кое-кто позлорадствует.

            — Всегда кто-нибудь злорадствует. Кого ты имеешь в виду?

            — Подошла ко мне Илюхина: «Что за имя для героини — Кира?»

            — Шлюхина твоя, тоже мне лягушка на помосте. Кто еще?

            — Ну, Мирзоян, евстевственно.

            — А что Мирзоян?

            — А то, что не ему досталась тогда роль…

            — Без имен!

            Узнав про «Бессмертие», Нинон сникает, а лишенному на три недели супружеской нежности Червоненко хочется восторгов.

            — Наплюй на «Бессмертие». У меня здесь бомба, — показывает на чемодан позади себя. — Нас ждут великие дела. В роли Наташи прогремишь на всю страну.

            — Какой Наташи — Ростовой?

            — Ростову пусть Шлюхина играет.

            — А какой?

            — Я хотел сделать тебе сюрприз…

            — Бяка, нехороший, говори! — барабанит кулачками по его коленям.

            — Что, не дотерпеть? Ну, ладно…

            Тут на них всеми своими децибелами обрушивается пара квадратных раструбов на телеграфном столбе — и не выключить:

Одиннадцать любимых
И все как на подбор,
Одиннадцать республик,
Одиннадцать сестер.
И птицы кочевые
Уносят на крыле
Ликующую песню
О сталинской земле.
Одиннадцать любимых
И все, как на подбор,
Одиннадцать республик,
Одиннадцать сестер.
Скажи, бродяга-месяц,
Где есть еще одна
Такая молодая
Чудесная страна?
У нас большое счастье
Победы и труда.
Горит и на Камчатке
Кремлевская звезда.
Одиннадцать любимых
И все, как на подбор,
Одиннадцать республик,
Одиннадцать сестер.

            Отгремела музы´ка боевая, и вновь стало возможным разговаривать.

            — Будешь делать пьесу по фильму «Девушка с Камчатки» — чтоб я Наташу играла?

            — Тоже пусть Шлюхина играет.

            — А что? Ну, Лешенька… ну, не мучь.

            С обочины Гоголя, по которой они катят, раздается крик:

            — Алексей Петрович! С приездом! Чертово колесо! Ни в какую! — это старший машинист Жерновов. — Колосники´ тоже… Подвели механики с «Шелкомоталки»… Говорят: из Нижнего Тагила надо детали выписывать… Мы шелкомотальная фабрика имени Восьмого Марта… А не Уралвагонзавод имени Дзержинского… — Жерновов трусит сбоку от коляски, время от времени касаясь до нее пальцами. — Есть, правда, один Левша чудотворный… В депо… Бригадиром… Но когда к нему ни придешь, с чертями бьется… Из всех щелей на него погань лезет, прости Господи.

            — Я уезжал, вы говорили чтó? Что фабрика — наши подшефные, что они не подведут. За поворотный круг вы´ отвечаете. И ответите, ясно? Чините хоть пальцем. Вы срываете мне премьеру «Бронепоезда». Кровь из носа!

            Ответом Алексею Петровичу вопль: старший машинист сцены споткнулся обо что-то и расквасил себе физиономию. А коляска продолжала катить дальше.

            — Сукин сын! — бранится Червоненко. — Ему ничего не сделают, а у меня «Броненосец» намечен к постановке. Ничего, теперь меня попробуй тронь. У меня такой охоронный лист…

            — Похоронный? — хорошенькое личико Нинон портит гримаска.

            — Охранная грамота.

            — Ой, сейчас описаюсь от любопытства…

            — Потерпи, уже приехали. Покажу, все покажу, коли будешь хорошей девочкой.

            Они живут на втором этаже. Деревянный балкон-лоджия с крашенными в зеленый цвет ставнями смотрит на Парк культуры и отдыха. Несколько зонтиков чайханы по ту сторону ограды довершают вид. С тех пор, как по Ботанической пустили автобус, место лишилось своих изначальных преимуществ. Автобус громко пускает черные ветры, отравляя воздух. Воробьишко: «Навонял-навонял, а поклевать нечего». Язык птиц понимать надобно.

            — Слушанькай и лапонькай… — полуодетый, он напевает: — На-ни-на, на-ни-на, когда в город приходит весна… — напевает на имя жены: «На, Нина». Нинон сидит у него на коленях в разлетевшемся халатике, покачивая ногой в такт заглянувшему в будущее «на-ни-на». На полу бутылка коньяку, рукописные листочки в живописном беспорядке.

            — Все равно жаль Киры.

            — А я «Бессмертие» еще не похоронил. Еще сыграешь.

            — Ты, Леха… у-у-ум! — и чмокает отравленный воздух. — Недаром я за тебя пошла, когда ты еще был никем.

            — Так прямо никем.

            — А кем ты был? Лежал под Лонским? А какие мне Лонский делал куры. Но я в тебя втюрилась… втюрилась, потому что верила… верила в тебя, как ты верил в своего командарма… налей мне еще капочку…

            — На-ни-на, на-ни-на, хорошо, когда в сердце весна… Нет, Нинок, я не меняюсь с тем комбригом. Лучше женой хвастаться, чем тещей. Мальчишку у нее спрятал, одно это наводит на мысль. Я сказал, что с успехом идет моя пьеса «Слуга двух господ», про одного втирушу: втерся в доверие, но был разоблачен. А у них в училище, спрашиваю, выявляли шпионов? «Мовчит, бо скорбь велыка». Это мнe сейчас смешно. Когда услышал: «В пьесе неверно отражена расстановка сил в Туркестанском крае в годы Гражданской войны» — было не до смеха. Причина и следствие сразу. Следствие по делу причины. Говорят, Мейерхольда посадили. А про Червоненко и говорить никто не будет, ты же первая постараешься забыть… А я не хочу, чтоб ты меня забыла.

            — Ой!.. Ты что щиплешься. Ну, дальше.

            — И тут меня осенило крылом ангельским: «Ангел ты мой хранитель!» Строчит что твой пулемет, пропорциями Колосс Родосский, с такущими ляжками, а юбка, как на Христе. К ней поступают из реперткома в машинопись пьесы. Спрашиваю: «Вы перепечатывали „Бессмертие“, вторую редакцию?» — «Ну?» — и лицом делает: мало ли чего я перепечатывала. То есть много чего. «Имею до вас интерес, но не смею открыться, — как в „Женитьбе Бальзаминова“. — Как насчет того, чтобы после работы поужинать в „Доме театрального работника“?» Звери задрожали, в обморок упали. Кучу пьес перестучала, хоть бы одним глазком на артистов поглядеть. Встречу назначил у входа. Я там Всеволоду Иванову макет «Бронепоезда» презентовал для фото в «Театральной неделе». Обещали номер прислать. Столик, правда, не ахти: далеко от рояля. А за роялем Лев Шварц, и артисты один за другим подбегают — что-нибудь спеть. И Ливанова, и Целиковский — мать честная! Моя лилипуточка обмирает. Взяла буше и бокал шампанского, скромненько. Я бутерброд — занюхать. «Ларисочка Степановна, вы же под копирку печатаете? Сколько их, две, три копии? У меня такая страсть, я коллекционирую слепые экземпляры, оригинальные. Вчера „Бронепоездом“ разжился, „четырнадцать — шестьдесят девять“. Вон Всеволод Иванов, узнаете? — машу ему рукой, и он мне ответил. — Мне бы „Пастыря“, слепенького». — «Какого „Пастыря“?» — «Той пьесы, что в Камергерском принята к постановке, о которой только и разговоров». — «Ах эта…» — «Осчастливьте сумасшедшего коллекционера». Уговорились, что буду ждать завтра на том же месте в тот же час. Незадорого отдалась. Третий экземпляр она, оказывается, у себя придержала. Говорит, все ремингтонистки так делают. «Страхуюсь на всякий пожарный».

            Звонят в дверь. Как на пожар, как кувалдой по семейной идиллии, которая есть хрупкий фарфор.

            — Что ты вздрагиваешь, законный муж по эту строну двери, а не по ту. Открывай, а я бреюсь с дороги, сейчас выйду, — прихватывает с собой брюки.

            — Иду, иду! Кто там? — быстро запахивает халат. — Ой, Афанасий Михайлович, вы меня испугали.

            — «Вот утром раз за ним пришли». Так утром же, не в обед. Извините, что без доклада, а по велению сердца, — Самсонов достает из-за спины букет.

            — Что вы! Алексей Петрович уже вернулся. Он умывается… то есть бреется. Сейчас выйдет.

            — Ну, тогда я цветы в мусорное ведро, и никто ничего не заподозрит… А-а, Петр Алексеевич, цесаревич вы наш! Вот, собрался с цветами вас встречать, да курьерский пришел раньше времени.

            — Не паясничайте. Черт с вами, раз пришли, будем военный совет держать.

            У Червоненко на шее полотенце, в ушах мыло. Непрошеный гость, с багровым лицом, сальными серебряными волосами по самые плечи — это Афанасий Михайлович Самсонов. В кармане всегда гребешок, а за плечами, помимо вычесанной перхоти, декадентское прошлое и рапповские гонения, по причине чего оказался в должности заведующего литературной частью «полторацкого драмадера» — драмтеатра. Не с первого, так со второго кнута приспособился.

            — Уже донесли, что я здесь?

            — Видали-с, Алексей Петрович, видали-с. Исполненные служебного рвения ваши подчиненные докладывали: мчится по Гоголя бричка, столь хорошо всем знакомая, за нею вприпрыжку Мастер Пепка — Делай Крепко, и вдруг растянулся, а гоголевская бричка даже не остановилась.

            — Пусть спасибо скажет, что я его не переехал. Три месяца круг не может починить, скотина, который сам же сломал. Уралвагонзавод ему для этого нужен. А вам, Афанасий Михалыч, скажу: я не желаю ваше паясничанье сносить.

            — Шут, Алексей Петрович, шут.

            Червоненко мнится, что он застегнут на все пуговицы — а он в майке и с полотенцем. С актерами он ведет себя, как воспитательница в детском саду: каждый сверчок знай свой горшок. Иначе, говорит, насрут на голову.

            — Я начал бриться, так уж закончу. Нинок, распорядись, любовь моя, к чаю чего-нибудь.

            — У нас, старых москвичей, Нинон Ивановна, в трактире к чаю всенепременно водку подают. Но за неимением водки и коньячок сойдет.

            Нинон Ивановне, если звать по отчеству, ничего другого не остается, как поставить на стол смотревшуюся на полу несколько вызывающе бутылку любимого мужнина коньяка «Ахтамар».

            — Гурбан! — под окном флегматичная и покорная своей доле — у комедиографов это зовется «без речей» — сидит на козлах Бабаева жена, дожидаясь распоряжений. — Слышишь? Чтоб пишмы´ принесли!.. Гурбан! И конфет! И конфет!

            Достает чашки с блюдцами, колотый сахар, щипцы. Заваривает целиком цибик.

            Было слышно, как Червоненко полощет горло с клекотом вожака стаи.

            — Готов к труду и обороне, — он выходит из-за ситцевой занавески, благоухая мылом. Про одеколон говорил, что его употребляют внутрь. Хотя за синим ситцем на туалетном столике стоял пульверизатор в ветхом, цвета гобелена, бахромчатом чехле, таким же гобеленом обтянута и груша на тонком стебле — чтоб не напоминала клизму. «Сперва вода, потом электричество» — он имел неосторожность сказануть это на съезде, за что ему надавали по тюбетейке: «Коммунизм это советская власть плюс электрификация всей страны, а не мелиорация собственной квартиры». Коммунист Червоненко занялся беззастенчивой самокритикой. При этом как в петлице нашивают еще одну шпалу, так на воротнике себе пришил верхнюю пуговку: и раньше-то не был нараспашку, теперь подавно.

            — Любовь моя, лучше совсем не ставить на стол бутылку коньяка, чем не подавать к ней рюмку, — он озлился, завидя на столе коньяк.

            — Ой… — Нинон подбирает с полу рюмку и, ополоснув, ставит перед Самсоновым.

            — А вы со мной чокнуться побрезгуете? Да не смотрите на меня так. У шута есть известные привилегии, — Самсонов наливает себе преувеличенно суетливым движением: еще отнимете. — Ваше драгоценное… — опрокидывает рюмку в отверстый рот. — Так что же? На щите иль со щитом?

            — «Бессмертие» отменяется. Всё, забыли.

            — Временно или насовсем?

            — Неверно отражена ситуация, сложившаяся в годы Гражданской войны на Туркестанском фронте. А насовсем неверно отражена или временно неверно отражена, мне сказано не было.

            Самсонов сидит с перевернутым лицом.

            — Так вы, цесаревич наш, счастливо избежали заточения в Петропавловской крепости и дыбы? За это, Алексей Петрович, надо выпить, — наливает себе и выпивает. — «Он в шесть поутру был казнен и в семь во рву похоронен, а она хохотала».

            — Любовь моя, убери бутылку.

            — Пожалели, да?

            — Того, что вы пьете, я не держу, а что я пью, вам давать — только добро переводить.

            — А старались-то, пьесу переписывали, ходили на прием к…

            — Без имен!

            — Шё-о-о-олкомоталки! Он и меня за собой потянет, — достает из кармана гребешок.

            — Перестаньте. Одни на нервной почве в носу ковыряют, другие вшей вычесывают.

            — У вас, Алексей Петрович, классового чутья нет, потому что вши для вас классовые враги, — кладет гребешок в карман. — Собрались ставить пьесу о Полторацком, когда Полторацк вот-вот в Город Любви переименуют… или уже переименовали? «Я руку на пульсе держу…» Так держать, Алексей Петрович, так держать.

            Снова звонок в дверь. Самсонов проводит гребешком по волосам. Нинон вопросительно смотрит на мужа, прежде чем подойти к дверям.

            — Кто там?

            Мужчина в полосатой шелковой рубахе с узкими рукавами держит в руках «хворосту воз», обсыпанный, как спина Самсонова, сахарной пудрой. Следом девочка с горкой обернутых в фольгу конфет на подносе. Подождали, когда с ними расплатятся, и ушли.

            — Попрошу без истерик, свидетель Самсонов. Если партия найдет, что я виновен, я отвечу перед партией. Вот вам рукопись. Садитесь там в уголку и пока не прочтете, не встанете.

            — Леша, а как же чай?

            Червоненко отмахивается: назойливая муха всё на губу норовит сесть.

            — Позвольте, это же нельзя читать, сто двадцать пятая копия, — Самсонов листает рукопись, усевшись «в уголку», как было велено.

            У них нет ни гордости, ни, следовательно, обид. Нет оскорбленных и уж тем более униженных этим оскорблением. Они словно готовились к худшему из сценариев и закаляли себя. (Зато тотальная несвобода слова порождает тотальную свободу мысли. А вот тотальная несвобода мысли ничего не порождает.)

            — Ничего, притéрпитесь. Я же прочел.

            Воцаряется тишина. Нинон уходит на балкон, смотрит на Гурбан, которая неподвижно сидит на козлах, уставившись в хвост кобыле Славе. В Парке культуры и отдыха высится монументально-декоративное сооружение. Его венчает фигура пионера, салютующего, что он всегда готов, или, как у нее в школе, в Ольменском, отвечали на «будь готов!»: «Уже готов!». Скоро к остановке подъедет автобус, профилем похожий не то на кабанчика, не то на медведя. В Полторацке скоро будет зоопарк, а в нем слоны, жирафы, носороги, тигры, гиены, обезьяны, бегемоты, львы, зебры, крокодилы… Исчерпав запас зверей, Нинон, демонстративно на цыпочках, возвращается в комнату, наливает себе чай. Шепотом:

            — Опять «Кара-Кум», терпеть его не могу. Раньше с вафелькой были.

            (Каракумская — несостоявшееся сценическое имя Нинон, Черненко-Песковой. Не состоявшееся, поскольку Колпакова ее опередила, став Караколпаковой. А «Каракумскую» злые языки окрестили «Каракумихой».)

            Червоненко курит, время от времени бросает взгляд на Самсонова. Тот читает, не отрываясь. Вдруг решительно откладывает листки папиросной бумаги.

            — До ветру сходить трэба.

            Червоненко дает ему ключ от замка. Туалет для гостей на улице, в доме только для избранных, к коим относятся хозяин, хозяйка и предполагаемые гости из-за рубежа. — Рукомойник там же, не забудьте руки помыть.

            Вернувшись, Самсонов молча принимается читать. Темнело. Червоненко предупредительно щелкнет выключателем. Нинон приоткрыла глаза и снова задремала. Но вот листочки перевернуты. Проходит минуты две-три.

            — Кто это?

            — Инициалы переставить, и вылитый вы.

            — Полно, Алексей Петрович, со мной в игры-то играть. Без имен, так без имен. Мне же лучше. Меньше знаешь, дальше едешь. Это очень сильно. Оч-чень. Давайте-ка чайку, и рюмочку не грех дерябнуть… да не жидитесь, — присаживается к столу. Выпив, закусывает конфетой «Кара-Кум». — Они что, начинку прямо здесь добывают?.. Эта сцена не идет из головы, — ищет в рукописи «не выходящую из головы» сцену. — «Реджеб: „Мы узнали, что ты по ночам печатаешь. Ведь печатаешь?“ Сталин: „Да“. Реджеб: „А когда ты их пустишь в ход?“ Сталин: „Что?“ Реджеб: „Фальшивые деньги. Наши старики долго ломали головы, чтó человек тайно печатает. Один старик, самый умный, догадался — фальшивые деньги“». Заметьте, Алексей Петрович, он так и не поверил, что это прокламации. Фальшивые деньги, и хоть кол на голове теши. Убедительно. Тут таких реджебов в тюбетеях каждый второй. Или это. «Реджеб: „Прими мусульманство, и я пойду за тобой“. Сталин: „Подумать надо“. Реджеб: „Обязательно подумай. Прощай. (Идет.) Ц… ц… фальшивые деньги… ай, как неприятно“». Я даже не знаю, по своему психологизму с чем это сравнимо. Только что дальше? Вы же не собираете манускрипты.

            — В точку, Афанасий Михалыч. Мне пришлось сказаться коллекционером.

            — И дальше что? Вы же не хотите сказать, что это утвердят?

            — Это уже принято к постановке. Только не нами.

            — А как же договор?

            — А мы без договора. Автор не в курсе. И на тот случай, если вам, например, взбредет в голову его известить, титульная страничка тю-тю.

            — Хорошо, а дальше?         

            — Есть в нашей жизни вещи, которые стоят выше договоров, гонораров, прочего буржуазного крючкотворства. Какие могут быть формальности, когда мы хотим рассказать людям о пламенном колхидце. Кто посмеет сказать мне: не имеете права? Вы, червь презренный? Или вновь заступивший на должность первого секретаря товарищ Фонин? Чтобы запустить спектакль, мне достаточно его резолюции.

            — И тогда вы гора-пик, и вас голыми руками не взять?

            — Не городите чуши. Можно взять каждого, было бы за что. Взяли же Мейерхольда.

            — Нет…

            — Арестован.

            — Никогда его не любил, — проводит по волосам гребешком, потом залоснившейся ладонью. — Нинон Ивановна уснула, бедная. А она знает, кто это написал?

            — Ей это неинтересно.

            — Будет Наташу играть?

            — Это мы посмотрим, — выходит на балкон. Потряс спичечным коробком у уха, прежде чем метнуть им в Гурбан. Та просыпается. — Я скоро буду. Покараульте сон Нинон Ивановны… Или нет, поедете со мной, поможете машинку снести.

            При полторацком драмтеатре имелась своя «Ларисочка Степановна», надомница с ребенком.

            — Где «Резинтрест», туда. Знаешь, где это?

            — Где «Резинтрест», — отвечает возница. Если по-русски «Резинтрест» звучит с акцентом, то на местном наречии без.

            Едут. Самсонов говорит:

            — Это правильно, первым делом нужно перепечатать. Чтобы читалось, а не угадывалось. А с машинкой, признаться, я не понял. Куда ее надо снести?

            — Отвезти ко мне. С ремингтонисткой вместе.

            — Боже правый! Оставьте ей рукопись до утра, она вам к утру все перестучит.

            — Не только до утра, но и на секунду не оставлю. Партия учит нас не терять бдительности. Прежде всего я коммунист.

            — Склоняю голову на плаху перед вашей бдительностью.

            Гигантская вывеска «Резинтрест» не читалась, а угадывалась в потьмах. Соседнюю одноэтажку, сложенную, как и весь Полторацк, из кирпича-сырца, машинистка-надомница делила с еще одной половинкой семьи. За стеной стоит плач укладывания, а ее Эра уже спит ангельским сном, и сама она готовится ко сну, но прежде доест за дочерью кашу… рука с ложкой застыла на полпути ко рту при виде столь высокого начальства. Но голос Червоненко звучал дружелюбно и с юмором. Представляла его себе совсем другим.

            — Собирайтесь, Анка, — ее иначе никто не звал, но чтоб он… — Боевое задание. Мы забираем вас с вашим пулеметом, а то перестреляете весь дом посреди ночи, — замечает спящего ангелочка. — Черт… ее оставляем на товарища Самсонова. За неимением своих детей он обожает чужих. Возражения не принимаются ни с той, ни с другой стороны. Всякая попытка уклониться будет рассматриваться как нарушение трудового законодательства со всеми вытекающими отсюда последствиями. Я не шучу, Афанасий Михалыч.

            — Предупреждать же надо…

            Назад Славе бежать веселей. По возвращении — очень скором — Червоненко будит жену:

            — С добрым утром, моя любовь. Выспалась ли ты?

            — Сколько сейчас? Сколько я спала? — все перепуталось: день, ночь, утро, вечер. Смотрит на часы. — Бяка противный, сам ты «с добрым утром», — замечает Анку. — А эта что здесь делает? А где Самсонов?

            — Нянчит ее ребенка.

            — Сумасшедший дом, — бредет в другую комнату, ложится, натягивает на голову одеяло.

            — Вот это, — Червоненко потрясает в воздухе пьесой, — вы должны мне перепечатать бе-зо-тла-га-тель-но. На столе чай, печенье, конфеты. Подкрепитесь и приступайте.

            «Кара-Кум»… Когда она в последний раз их ела… обожает.

            Где стол был яств, там гроб стоит. И даже два, с Я.А. Попком и с Я.А. Чудиным. Они легко станут в одну линию на столе совещаний в кабинете вновь назначенного первого секретаря М.М. Фонина, и еще хватит места для самого Фонина — такой длины был этот уходящий в даль стол. Сам Фонин глядит на рукопись, ту, что настрочила для него Анка-пулеметчица. И нé у кого спросить мнение. Никто не решится сказать «нет», никто не решится сказать «да». Даже спрашивать об этом нельзя. Никто не должен знать, что первый секретарь колеблется в данном вопросе. «Товарищи, разумеется, безоговорочное…» а что безоговорочное — «да» или «нет»?

            — Я ознакомился… — и это истинная правда, читать его не учили, только ознакомляться. Вот если б под ногами у Червоненко разверзся паркет! На одного человека головной болью меньше — как говорит Игнат Петрович. (Паркет, полированный стол длиною в жизнь, а за окном домишки из нарезанной на кирпичи сушеной земли с соломой, верблюды.)

            — Когда я это прочел, товарищ первый секретарь, то, не колеблясь, сказал себе: брать в работу. Колебаться — уже проявлять политическую незрелость, а то и хуже.

            — А вы уверены, что это пойдет в Москве?

            Уверен ли он? Червоненко вскидывает брови: в Москве этот вопрос не возникал, попробовал бы у кого-нибудь возникнуть.

            — Я по знакомству раздобыл экземпляр в реперткоме. Вся театральная Москва говорит об этой пьесе. Только МХАТ молчит, как воды в рот набрал. Боится, что его опередят, украдут честь первой постановки.

            — Мхат? Кто это?

            — Это театр. У них, видите ли, договор с автором, а у других договора нет. Зато есть нечто большее. Стремление сделать образ вождя достоянием масс. Орел кавказский в свои молодые годы! Трудящиеся Полторацка лишены возможности посещать МХАТ. Они мечтали бы увидеть пьесу о пламенном колхидце, а им на это показывают платежные ведомости. Мы что, живем при капитализме, когда деньги решают все?

            Червоненко говорит с волнением, которое заразительно. По крайней мере сам Фонин разволновался: еще скажут, что он живет при капитализме, не дай Бог.

            — А вот название… какое-то… — у воинствующего безбожника язык отсохнет выговорить «Пастырь».

            — Это рабочее название.

            — Какое же оно рабочее, оно церковное.

            — Рабочее в том значении, что может быть переработано. Заменено другим.

            — А то, что цыганка гадает товарищу Сталину?           

            — Она не товарищу Сталину гадает, а семинаристу Джугашвили. Семинарист Джугашвили смеется над предрассудками. Эта пьеса о становлении вождя. Чтобы глубже понять удушающую атмосферу той жизни, нужно воспроизвести ее как можно реалистичней, не утрируя ничего, — читает: — «Пастырь. Драма в четырех действиях. Пролог. Большой зал тифлисской семинарии. Из семинарской церкви неясно доносятся слова: „Истинный Бог наш молитвами пречистыя своея Матери, молитвами отца нашего архиерея Златоуста помилует и спасет нас яко благ и человеколюбец…“ В это время в зал входит Сталин — молодой человек в семинарской форме, садится и прислушивается…»

            Чтение прерывает телефон. Это из приемной. Глава Шаумянского района интересуется: прибудет ли Михаил Макарович сам на вручение грамот передовицам кирпично-саманового производства по методу Алии Мишуровой? Ожидается выступление артистов театра «Нацмен».

            — Скажи: обязательно прибуду, — кладет трубку. — А ваши артисты, товарищ Червоненко, выступают на производстве?

            — Наш коллектив шефствует над шелкомотальной фабрикой имени Восьмого марта. Творческие встречи артистов с шелкомотальщицами стали доброй традицией. Подшефные в долгу не остаются. Полным ходом идет ремонт сценического круга и колосникóв.

            — Что это?

            — Это такое устройство, решетка, чтобы декорации опускались. А еще по линии межреспубликанских связей мы налаживаем контакты с гигантом машиностроения, нижнетагильским «Уралвагонзаводом». Также имеется при театре драмкружок «Кузница». Заведующий литературной частью товарищ Самсонов проводит большую и плодотворную работу с участниками рабочей самодеятельности. Мы, товарищ первый секретарь, не понаслышке знаем о культурных запросах трудящихся, мы постоянно держим руку на пульсе. Интерес к боевой юности вождя огромен. Вот почему драма «Пастырь» займет прочное место в репертуаре советских театров. Наше заветное желание, чтобы премьера этой поистине эпохальной пьесы состоялось у нас, а не где-нибудь. (Про себя думает: «МХАТ — ничего себе „где-нибудь“. Дожили».) Ваша резолюция, товарищ первый…

            Снова телефон. Фонин снимает трубку с другого аппарата.

            — Слушаю… Да, Игнат Петрович… Уже сделано… Нет, это не понадобится, — смеется. — Будут работать как миленькие в три смены. На новоселье пригласим артистов. У меня как раз руководитель нашего театра… Нет, привез из Москвы эпохальную пьесу…

            Червоненко догадался о каком доме речь — о том, что строится на месте Воскресенского собора для сотрудников наркомата внутренних дел и их семей.

            Кончив говорить с таинственным Игнатом Петровичем, «сам» со вздохом достал перо. На какой-то миг рука застывает в замахе. Словно сжимает копье. Словно сам первый секретарь республиканского ЦК и впрямь приравнял перо к штыку. Он пишет широко на всю страницу: «Поддерживаю идею постановки. М. Фонин».

            Деревянной походкой Червоненко проходит через приемный покой — покой приемной. Важно не подавать виду, что тáм, за дверью, истекает кровью Киров. На негнущихся ногах он спускается, проходит по коридору, устланному ковровой дорожкой (местного изготовления). Сдает пропуск вохровцу, который спрашивает: «Личное оружие было?»

            Отсюда по улице имени Пушкина ходьбы до театра — три минуты даже на протезах. Только успеваешь выкурить дорóгой папироску. Театр имени 100-летия со дня смерти Пушкина — багрово-красное здание с шестью белыми колоннами. Расположен на улице Гоголя. Никаких топонимических обязательств перед улицей Гоголя у театра нет, он не обязан в силу своего местоположения быть имени Гоголя. Если на ком-то багрово-красный пиджак, это не значит, что того же цвета должны быть брюки, носки и туфли.

            Долго, больше десяти лет, драмтеатр размещался в «Гиганте» или, как говорили по старой памяти, в «Народном доме». Лонский набрал труппу, ставил спектакли, в которых играл наравне с другими, продавал билеты, выплачивал жалованье своим подопечным. Но по Марксу, чей гипсовый кумир стоит в фойе, разделение труда на определенном историческом этапе неизбежно. Как грибами, порастали двери табличками: «постановочный цех», «музыкальная часть», «бухгалтерия», «техник-осветитель», «костюмерная», «машинное отделение — не входить». Появилась и табличка «начальник отдела кадров». Лонский подобен Часовщику, оставшемуся не у дел после того, как завел часы. С предоставлением театру нового помещения, для него построенного, Лонского сменил один втируша, но втирай не втирай, унюхали. Дело нечисто: слуга двух господ. Когда Червоненко, «драматурга двух пьес», определили в худруки, он взял за правило: других пугать ровно настолько, насколько напуган сам. Торжество симметрии. Напоминает шест в руках канатоходца. То, как его боялись, дает представление о том, какой страх владел им.

            Расклеенные афиши рассказывают о культурной жизни города. В драмтеатре сегодня «Дон Хиль — зеленые штаны», завтра «Рабыня веселья». В «Нацмене» — «Гурбан Курды». В Клубе железнодорожника вокально-инструментальный вечер: Мара Мовсейчик, Григорий Мовсейчик. В программе Мейербер, Чайковский, Мовсейчик, Массне. В цирке «сегодня и ежедневно на арене богатырь Моттык из Багира и его друзья».

            Как входишь, в вестибюле театра на тебя смотрят со стены фотографии артистов. Исполнители характерных ролей в гриме: щурится дед Щукарь (арт. Р. Цыганков), попадью с подвязанной щекой из «Сказки о попе» всю перекосило бедную (арт. З. Тамаркина). Бóльшая часть артистов в роли самих себя: кто с искоркой, кто серьезный, кто мечтательный. Красивая какая, чуть удивленные глаза словно говорят: что я вам сделала? почему вы так смотрите на меня? Н. Черненко-Пескова, в прошлом чемпионка Ольменского района по спортивной гимнастике. Сцена из спектакля «Рабыня веселья». Пышноволосая брюнетка в черных плисовых шальварах (арт. Л. Илюхина) сжимает кинжал. На переднем плане распростерт заколотый ею бритоголовый бородач (арт. И. Исмаилов). Следующим движением она перережет веревку и освободит красноармейца с забинтованной головой (арт. И. Бессарабник).

            — Скажете Афанасью Михалычу, что я здесь, — Червоненко бросает это на ходу, ни на кого не глядя, и скрывается за дверью. «Ни на кого» означает, что Лиана Левоновна не одна. Курьер Душенькин, юркий человечек, припадающий на одну ногу, доставил с почты заказное письмо и не спешит уходить. Лиана Левоновна знала Червоненко еще ассистентом режиссера. Был такой веселый приятный мужчина, а теперь? Не улыбнется, ходит чернее тучи. Чуть что — «скотина». И кáк только Нинон его выносит. Недавно заявил о себе как драматург пьесой «Слуга дух господ» (талантливо написано). А в плане уже новая его пьеса: «Бессмертие». Не каждый театр может похвастаться худрукóм, чтобы был еще и драматургом. 

            Завидя «главного», курьер превращается в неодушевленный предмет. Лиана Левоновна вдогонку Червоненко:

            — Алексей Петрович, вам вот пришло… — мол, не думайте, что курьер здесь просто так, лясы точит.

            Червоненко переворачивает конверт, отправитель «Театральная неделя». Находит себя. Немножко перышком обведен, а так вышел неплохо: «…Художественный руководитель А.П. Червоненко: — Планируем поставить спектакль по пьесе Вс. Иванова „Бронепоезд 14 — 69“. Уже ведутся работы по техническому переоснащению сцены». Из окна ему видно, как Жерновов с марлевым наусником выходит из театра. Небось, на поиски Левши чудотворного, скотина. Отворачивается, «чтоб глаза мои не глядели».

            А вот и Самсонов.

            — Мое почтение, Алексей Петрович. Ради вас прервал занятие в «Кузнице». Так что, быть или не быть? Вышестоящие инстанции ознакомились?

            — Угу, — Червоненко сидит мрачный.

            — И что? Нет? Этого следовало ожидать.

            — Почему же вы не сказали, что этого следовало ожидать, раз вы такой проницательный?

            — Не отважился ввиду ваших, Алексей Петрович, угроз в мой адрес. Да и вы меня в грош не ставите, вам что говори, что нет. А перечить вам — слуга покорный. Уничтожите. А не уничтожите, так припугнете, а я пуганый, ох как, Алексей Петрович, пуганый. Когда вас прищучат, как меня, чего вам не желаю, не такой уж я злорадный человек, кто прошел с мое, злорадством не грешит… Вот тогда вы скажете: простите меня, Афанасий Михайлович, дорогой, ибо не ведал, что творится в душе…

            — В душе жалкого клоуна — отвели ее немножко? — Червоненко открывает портфель и показывает автограф на всю диагональ страницы.

            — Ох, Алексей Петрович! На горе врагам, на зависть друзьям. Как вы, однако, умеете надругаться над человеком. Дайте опомниться. У меня и так печень сегодня, как у Прометея. Пью «берзиньгу», да без толку.

            — Не льстите себе: «как у Прометея» — как у налима.

            — Унижайте, унижайте меня, вам в радость. А мне и подавно, старому пердуну-мазохисту. Мы, выходит, не просто «драмадер», мы теперь «Драмадер 19 — 64». Оделись в броню и нам сам черт не брат. Поздравляю. Когда приступаем к читке? С распределением ролей будет кромешный ад.

            — Без вас знаю.

            Червоненко все обдумал, все решил. «Спешка хороша при ловле блох» усечено до двух первых слов: «Спешка хороша». Надо торопиться, непредвиденная случайность способна все сгубить. Он созвал народное собрание. Соотношение мужского состава с женским составом отражало ситуацию по республике: на одну актрису полтора актера. (Это еще изменится, и волею Аллаха на одного мужчину будет по четыре женщины, и театр опять же не станет исключением. Но — живи настоящим, вот мудрость мира. Будь подобен пернатым, свивающим гнезда в ущельях Копетдага.)

            Артисты расположились на репетиционной сцене. Тревожное ожидание людей, отличных от прочих тем, что они при исполнении своей роли — не обязанностей. Эти трепетные тени, которые мы ссужаем своими чувствами, слетелись в 1-ю студию. Им будет сказано: наш драмтеатр — «наш драмадер» — вступает в новую Эру.

            — Товарищи, подлинная история нашего театра только начинается. Мы вступаем в новую Эру.

            Эра стала именем собственным: «Эра, пока кашу не съешь, из-за стола не встанешь!». После долгих странствий по пескам мы увидали вдруг море и разом вскрикнули все: «Эра! Светлая Эра!»

            — Тому, кто ведет нас от победы к победе, посвящается спектакль. К репетициям приступаем с бьющимся сердцем. Темпы — ударные. Рабочее название «Пастырь» не должно вас смущать, на то оно и рабочее… Мирзоян, вам не интересно, можете выйти.

            Никол Мирзоян вертелся, оглядывался на Исмаила Исмаилова. Примерял роль Сталина то на него, то на себя.

            — Да нет… да Алексей Петрович… да я… — Ох, не видать ему Сталина. Уже решено и подписано. Он не вынесет этого, он сейчас разрыдается.

            — Эта пьеса об удивительном сплаве юности и мудрости в одном человеке. О том, как под ударами царской охранки куется сталь. По своей портретности и динамизму, по напряженности действия вещь небывалая, она потрясает. Но и требует высочайшего актерского мастерства. Образ революционерки Наташи, томящейся в заточении, войдет в сокровищницу лирических женских образов. Я уже слышу голоса: «Автора! Автора!». Все в свое время. С его имени еще будет сдернуто белое покрывало, как на открытии памятника.

            Червоненко сегодняшний не похож на Червоненко всегдашнего, он на подъеме.

            — Наша страна переживает небывалый творческий подъем — во всем: в литературе, в музыке, в кино, в балете. У нас, у нашего драм… — чуть не сказал «драмадера» — драмтеатра есть уникальная возможность внести бесценный вклад в развитие советского драматического искусства. Мы первыми осуществим постановку пьесы, о которой можно сказать одно: это — великое событие, классика завтрашнего дня. Было бы преступлением — если хотите знать, преступлением против самих себя — уже с этой минуты начиная не трудиться на пределе своих сил для достижения поставленной цели.

            Душа поет — больше не вальсируя, а маршируя:

Хо-рошо-о-о, хо-рошо-о-о,
Хорошо, когда цели ясны-ы-ы!

            Работа над постановкой идет стахановскими темпами, и каждый чувствует груз неведомой ему прежде ответственности. Малейший недочет, недогляд — жизнь твоя переменится и уже такой, как прежде, не будет никогда. Но и в случае успеха она переменится столь же радикально, и «уже с этой минуты начиная» есть о чем помечтать. Гриня Мовсейчик (музыкальная часть), игравший на всем, что издавало звук, уже представлял себе, как его песни, которые поет только его жена, запоет вся страна. Театральному художнику Мазелю мерещилась Москва: оперная сцена, «огни вампы», позолоченная муха-цокотуха, баритоном жужжащая: «О, дайте, дайте мне свободу…». А кругом кочевники, пески, воссозданные им до последней песчинки, как будто он не Мазель, а Сёра. Самсонов тоже грезил о своем, девичьем. Какие грезы могут быть в его годы? Об этом знают лишь те, кто дожил до них: «Только не бей! Только не бей! Только не бей! Я уже не тот, чтобы держать удар, как прежде».

 

Рувим Мазель (1890 —1967) «Красный туркмен»

            — В «Пастыре» заняты все. Ждут в полном гриме, а кому выходить, решаю я. Такая практика в Большом театре, когда в правительственной ложе товарищ Сталин. Сразу несколько Жизелей или несколько Онегиных на подхвате. Один музыкант играет, другой сидит рядышком. А у нас товарищ Сталин на каждом спектакле и не в правительственной ложе, а на сцене. Поэтому все участвуют. Распределение ролей такое, чтобы место в строю мог занять каждый. Незаменимых быть не должно.

            Ассистент режиссера Саша Драчев, «вечный Саша», вытаращил глаза и театрально дернулся — «в знак удивления». И тихонько:

            — Алексей Петрович, но вы понимаете, что это невозможно?           

            — Я понимаю. Вы понимаете. А они — нет. И не смотрите на меня, как баран на новые ворота. Роль товарища Сталина нельзя поручить Исмаилову без того, чтобы Мирзоян не повесился. Пусть разучивают сразу все роли — и Геронтия, и Канделаки, и Реджеба.

            «Вечный Саша» с сомнением качает головой. И весь он складной, как перочинный ножик, «без цвета, запаха и возраста». Самсонов же поправляет: «Без цвета, запаха и вкуса» — первый признак отсутствия в человеке вкуса: горазд подавать знаки. О вкусе не скажешь: дело наживное. Саша без конца вспоминал Комиссаржевскую в «Гедде Габлер»: «Подумать только! Я видел ее! Она давала представление проездом в Ташкент! Откуда в Петербург вернулась в запаянном гробу… Может, так для неё и лучше, чем на всю жизнь остаться рябой». (Саша говорил «ря´бой», а еще настаивал на том, что правильно «Коммисаржевская».)

            — Возьмите в толк с вашими куриными мозгами, что Илюхина на панель пойдет, только бы сыграть Наташу? — и Червоненко повторяет: — Все играют всех, незаменимых нет.

            Дело в том, что на «Рабыне веселья», в антракте, Илюхина ворвалась к нему в кабинет — как была, в черных плисовых шальварах, с кинжалом в руках. Червоненко готовился брать ванну в этот момент и был голый, как сокол (резиновая ванна осталась еще от Лонского). Илюхина падает на колени: «Молю! На колени встану, все что угодно сделаю за Наташу!» — обхватывает его ноги. Червоненко отбивает ее, словно мячик, с криком: «Никакого морального разложения я в театре не потерплю!» — и она исчезает вся в слезах.

            Торговать тем, что на сдачу дается — какая же ты актриса после этого? А надушилась-то! Для него запах духов — сладковатый запах разложения, которым смерть заманивает на свою маленькую репетицию. То, что удалось Нинок, больше никому не удастся. Червоненко от природы брезглив и чистюля, не режиссер с правом первой ночи. Театр это не по нем: с непроветриваемым исподним, с гирляндой залатанных задов на поклонах, с потными в свете софитов физиономиями, по которым размазаны грязноватые тени. Но именно потому в театре он не случайный человек. Приходи и володай нами, варяже.

            Культурная революция. «Пастыря» читали не по ролям, а проговаривали в унисон, заучивая наизусть все подряд. Было странно видеть суфлершу Лидию Всеволодовну не в сторонке, что-то бубнящую, а плечом к плечу с остальными, в хоре — «шпрах-хоре», как это называлось на языке пролеткульта. Драчев — «вечный Саша» — обращен лицом к говорящим и своим дирижированием походит на церковного регента.

            — «Сталин (пошарив в карманах, изумляется): „Что такое? Нету денег“. Одноклассник: „Я могу тебе дать рубль взаймы“. (Выбирает из кармана мелочь.) Сталин: „Не понимаю, куда рубль девался. Ах да… ведь я его только что истратил с большой пользой. Понимаешь, пошел купить папирос, возвращаюсь на эту церемонию, и под самыми колоннами цыганка встречается: „Дай погадаю! Дай погадаю!“ Прямо не пропускает в дверь. Ну, я согласился. Очень хорошо гадает. Все, оказывается, исполняется, как я задумал. Решительно сбудется все. Сказала: большой человек будешь“».

            Как он тогда самому Фонину ответил, которого цыганка испугала: она не товарищу Сталину гадает, а семинаристу Джугашвили. Семинарист Джугашвили смеется над предрассудками. И нечем крыть.

            Самсонов советует заменить «церемонию» на «представление». Слово «церемония» — торжественное слово: «церемония вручения вручения ордена», «церемония по случаю годовщины Великой Октябрьской революции». А для молодого Сталина все, что происходит в стенах семинарии, включая его отчисление, это цирк, цирковое представление.

            Завлит, как бы он ни был противен и как бы низко ни пал, для Червоненко авторитет.

            — А колонны? Там колонны и в театре колонны.

            — Ну и пусть. Кого это волнует, когда он видит живого Сталина? Зритель смотрит сердцем, он не рассуждает. Я, Алексей Петрович, другое предвижу. Есть одна опасность, и стреляному воробью волнительно.

            — Да хватит уже про стреляного воробья. Вы мне нужны как спец, а что вы за птица я и так знаю. Ну?

            — Думаете, оградили себя этой постановкой? Пока вы играете в деревенскую школу, пока учитель говорит, а класс хором повторяет — все отлично. А как начнется застолье (чтение по ролям за столом), я на вас посмотрю.

            — Не тяните резину. Можете договорить наконец?

            — Давайте сюда Драчева, я вам на живом примере…

            — Саша! Саша!

            Не так-то просто перекричать тех, кто хотел бы в единое слово слить два десятка голосов:

            — «Порфирий: „Пойду завтра убью механика“. Сталин (из темной комнаты): „А зачем?“ Порфирий: „А?“ Сталин (выходит): „Зачем убьешь механика?“ Порфирий: „Кто вы такой?“ Сталин: „Зачем, говорю, убьешь механика?“ Порфирий: „Да кто вы такой?“ Сталин: „Ну, хорошо, ты его убьешь. Чем ты его убьешь?“ Порфирий: „Зубилом. Да кто вы такой?“ Сталин: „Ага, ты ему голову проломишь“».

            — Са-аш!!!

            Услышал и поворачивается, одной рукой продолжая дирижировать. Хор:

            — «В дверях появляется изумленная Наташа с подносом, на котором еда. Наташа: „А вы вышли?“ Сталин: „Да, надоело в темноте сидеть“. Послышался стук. Наташа ставит поднос на стол, выходит, потом возвращается. За нею входят Сильвестр, Миха, Теофил и Канделаки…»

            — Подойдите! — а хору: — Пять минут перекур и дальше.

            Черненко-Пескова, Илюхина, Мирзоян, Исмаилов, Тамаркина, Цыганков, Бессарабник, другие актеры и актрисы выходят. Но не шумною толпой, а в глубоком раздумье. Момент исторический, они это знают. Знать бы еще, кто на премьере будет Наташей, кто Сталиным, кто Николаем II, кто военным губернатором, кто Кякивой, кто женщиной в толпе. Суфлерша Лидия Всеволодовна села на свое обычное место в сторонке и что-то записывает у себя в талмудике. Энтузиазму нет границ.

            — Да, Алексей Петрович?

— Изобразите Алексею Петровичу, как это должно быть по-вашему.

 Самсонов протягивает Драчеву «режиссерский экземпляр», испещренный красным и синим карандашами. «Вечный Саша», если б мог, переходил бы на другую сторону, завидя Самсонова. Выросший на далеких островах, трепещущий при мысли о столице, о «святой пыли московских кулис», он никогда не поладит с сосланным на эти острова опустившимся брюзгой, который запанибрата с его святынями — МХАТом, Камерным театром.

            Драчев даже не смотрит в текст: пусть знают, что его память вместимостью с библиотеку имени Ленина.

            — «Очень хорошо гадает. Все, оказывается, исполняется, как я задумал. Решительно сбудется все. Сказала: большой человек будешь».

            Червоненко вопросительно смотрит на Самсонова.

            — И что?

            — А то. На каком языке это говорится? По-русски кавказец скажет: «панымаишшьь… баалшой человек будышшьь». И все так говорят: и Наташа, и подпольщики. А это чревато…

            Червоненко задерживает дыхание, ногти впились в ладонь. «Трудящиеся востока» с их акцентом — жанр комедийный. Представлять Сталина в этом жанре… Господи… свят, свят, свят…

            — Либо, — продолжает Самсонов, — рабочие говорят по-грузински, и это дубляж. Но тогда это не будет голос…

            — Без имен!

            — Умолкаю. Где двое или трое собрались во имя Мое, там и Я среди них, —несколько раз кряду обходится посредством гребешка. — Прежде, чем умолкнуть навсегда, только одно замечание. Без местного колорита пролетарская линия проигрывает, особенно на фоне речевых характеристик царя и его присных. У тех до чего рельефна лепка! Вот девятая картина. «Николай: „Мне представили обыкновенного странника. Василий Босоногий…“»

            — Афанасий Михайлович, позвольте лучше я прочту.

            — Сделайте одолжение.

            Драчев не читает текст, он его играет.

            — «Николай: „Мне представили обыкновенного странника. Василий Босоногий. Никогда сапоги не надевает“. Министр: „Неужели и зимой?“ Николай: „Да. Он мне объяснил, что раз уж снял сапоги, то не надо их надевать никогда. И вот этот Василий на моих глазах исцелил Владимира Борисовича. У него сделались судороги в ноге, там же, в Сарове, и Василий велел ему обыкновенные бутылочные пробки нарезать ломтиками, как режут колбасу, и нанизать на ниточку. И это ожерелье надеть на голую ногу, предварительно намазав слюною под коленом. Владимир Борисович пять минут походил с голой ногой, и все кончилось“».

            — «Намазал слюной» — совершенно бесподобно. Великий бог деталей! По вспыхивающим крупицам узнаешь шедевр, — Самсонов качает головой, словно говорит: не понимаю… не понимаю… Как таких высот можно достичь… — Смеркается, да, Алексей Петрович?

            Червоненко смотрит в одну точку. Он не позволит этому слизняку торжествовать над собой. Сердце-вещун подсказывает: ты идешь верным курсом. Червоненко не будет спать полночи. В четвертом часу свалится с мыслью: «Поистине шедевры создаются в ночи. Автор обо всем позаботился».

                                                           _________________

            Нинон проснулась. Ей снилось Ольменское, папаша с двумя головами, обе Лешины. «Одна голова хорошо, а две лучше», — говорит кто-то. Те же и Наташа. У нее усы, и она вышла замуж за Сталина. Сегодня вечером ей играть Наташу, а она позабыла роль. «У нас нет незаменимых», — говорит Леша. С мыслью: «Он такой чистый — Леша», она просыпается. Но по инерции еще додумывает сон: «Леша приходит мне на помощь, говорит: Нинон осипла, поэтому играть будет она, а говорить за нее будет Илюхина. Он не такой, как другие режиссеры, Илюхину называет Шлюхиной. Строгий юноша, отцом был бы образцовым».

            Смотрит на спящего рядом мужа и снова засыпает.

            Первый, кого Червоненко встретил в театре, был Мовсейчик, музыкальная часть.

            — Ну, что еще, Гриня?

            — Алексей Петрович, у меня мысли, хочу с вами поделиться.

            — Успеется…

            Увидел Драчева.

            — Саша!

            Тот тут как тут.

            — Да, Алексей Петрович?

            — Зовите Самсонова. Пятиминутка.

            Пудовый вздох, и очи горé «в знак полнейшей этого невозможности».

            — Еще не приходил, что ли? По кóням, и живо за ним. Войдя, зажмете нос.

            — Алексей Петрович, репетиция через…

            — Отменяется. Все отменяется.

            — А я-то думаю: где Нинон? Все в сборе, ее нет.

            — Она плохо спала. Ей вечером еще предстоит «Красавица из ОСОАВИАХИМа». Давайте, Саша, руки в ноги, и за Самсоновым.

            — Алексей Петрович, — Мовсейчик как ребенок, который повис на рукаве: купи да купи. — У меня мысль родилась. Восьмая картина, сцена в тюрьме. Она сидит на скамейке в тюремном садике. Ей грустно, и она поет грузинскую песню.

            — По-грузински?

            — «Ночь тепла, ночь темна». Актриса делает вид, что поет, а на самом деле Марочка споет.

            Червоненко сдвинул брови, представляя себе, как это будет. Довольно неожиданно.

            — Тащите ее сюда. В этом что-то есть.

            — А она здесь.

            Мара Мовсейчик, огненно-рыжая, нервозно терла влажные ладони, распялив пальцы. Можно ей только распеться?

            — Когда будете готовы, скажете Лиане Левоновне.

            В кабинете он обнаруживает Драчева с Самсоновым.

            — В дверях столкнулись, — сказал Драчев.

            — Тем лучше.

            — Рад, Алексей Петрович, рад вашей бодрости духа. Вижу, обмозговали все. Мне показалось, я вчера вас огорчил. Мне показалось даже, что вы готовы отказаться от постановки.

            — Саша, вы были правы, — на Самсонова ноль внимания. Саша расцвел: пусть Самсонов слышит. — Никаких заучиваний хором. Все как обычно: распределение ролей, застолье. Я не собираюсь срывать постановку из-за того, что каждый хочет быть Сталиным. Хотят на рельсы ложиться — пожалуйста.

            В дверь просовывается Лиана:

            — Алексей Петрович, Мовсейчик Гриня с женой.

            — Да-да… Он предлагает, чтобы Наташа в восьмой картине спела задушевную песню… восьмая картина… Афанасий Михалыч, нашли? «Наташа присаживается на скамейку». Начинайте.

            Мовсейчик раскинул аккордеон, щекой — к мехам, и огненно-рыжая Мара воет гиеной:

Ночь тепла, ночь тиха,
Не могу я уснуть,
Неотвязной мечтой занята:
 Кто б он был?
Захочу ль в храме я
Помолиться святым —
Я молюся ему…
Кто б он был?
И он там предо мной в фимиаме стоит
Иль скользит без следа…
Кто б он был?
И всегда слышу я
Голос сладких речей,
И зовет он меня…
Но куда?
Шепчет он, говорит:
«Подожди, я приду!»
И я жду уж давно…
Кто б он был? Кто…
Ночь тепла, ночь тиха,
Не могу я уснуть,
Неотвязной мечтой занята:
Кто…

            — Низкий голос… — это было сказано Червоненко скорей в похвалу. — На последнем «кто» в окне возникает Сталин. Или даже чуть раньше, на словах «подожди, я приду». Вот здесь: «Сталин (появляется в окне): „Что значат, орлица, твои слезы? Неужели тюрьма надломила тебя?“ Наташа: „Сосо?“ Сталин: „Без имен…“ Наташа: „Ты здесь? Ты! Я думала, что ты уже в Сибири. Ты…“ Сталин: „Второй год пошел, как здесь сижу. А ты, говорят люди, плачешь? А? Наташа?“ Наташа: „Плачу, сознаюсь. Одна сижу. Тоска меня затерзала, вот и плачу“». По-моему, неплохая находка: включить романс Тамары из оперы «Демон», — как всякий устроитель зрелищ, Червоненко музыкален и сам может много чего напеть.

            Самсонов соглашается:

            — Находка. Побольше, чем порт «Находка». Под аккордеон?

            — Мой первый инструмент, — с гордостью говорит Мовсейчик. — У нас в станице, когда отец хочет сына женить, он покупает сыну аккордеон.

            — Он хотел, чтобы Гринечка женился на дочери мельника, — сказала Мара. — А он удрал.

            — Какой непослушный, — несколько раз кряду Самсонов языком издал цокающий звук (как Реджеб в пьесе: «Ц… ц… ай, как неприятно»). — А дочка мельника утопилась?

            — Нет, их раскулачили и сослали.

            Червоненко прерывает Гриню:

            — Мы еще поговорим.

            Ушли обнадеженные. Когда они ушли, Самсонов сказал:

            — Переименуйте ее в Наташу. Дочь мельника — Наташа, дочь графа — Наташа. Девушка с Камчатки — Наташа. С таким-то грудным голосиной только Наташу играть. Цвет кудрей сойдет за грузинский акцент… или страшно? Нинон Ивановна вам этого никогда не забудет.

            — Рыжих грузинок не бывает, — вставил Драчев, но Самсонов махнул рукой на дилетанта: сомкни челюсти, мальчик.

            — Что вы решили, Алексей Петрович? Вернемся к нашим баранам, к нашему золотому руну.

            Что он решил? Он пришел к выводу, что грузинские интонации передаются. Как еврейские — в пьесах по Шолом-Алейхему. Английский язык просто слышится в балете «Тропою грома». Говорить с грузинским акцентом было бы тавтологией, карикатурой. А это чревато, как выразился Афанасий Михалыч.

            — Хитры-с. С больной головы да на здоровую.

            Действующих лиц в пьесе насчитывалось тридцать шесть.

Червоненко считает:

           Сталин.

           Ректор семинарии.

           Инспектор семинарии.

           Одноклассник Сталина.

           Варсонофий, служитель.

           Сильвестр, рабочий.

           Наташа, его дочь.

           Порфирий, его сын.

Миха/

           Теофил/

           Канделаки/

           Геронтий/

           Дариспан/      рабочие

           Климов/

           Котэ/

           Харимьянц/

           Тодрия/

           Приказчик с завода.

           Военный губернатор.

           Адьютант губернатора.

           Трейниц, жандармский полковник.

           Ваншейдт, управляющий заводом.

           Полицеймейстер.

           Кякива, переводчик.

           Околоточный.

           Реджеб.

           Вано, гимназист.

           Уголовный.

           Начальник тюрьмы.

          1-й тюремный надзиратель.

           2-й тюремный надзиратель.

           Николай II.

           Министр юстиции.

           Флигель-адьютант.

           Городовой.

           Женщина в толпе.

— Плюс, — продолжает Червоненко, — «Воспитанники шестого класса семинарии, преподаватели семинарии, батумские рабочие, городовые, стражники, жандармы, уголовные в тюрьме, тюремные надзиратели, женщины-заключенные в тюрьме, два казака и курьер при надзирателе». На тридцать шесть действующих лиц одна женщина, Наташа. Не считая той, что кричит: «Ой, войско! Стрелять будет!». Ну, это Тамаркина. Она создана для эпизодических ролей — тех, что запоминаются. Копья будут ломаться вокруг Сталина. Кандидатур с подходящими данными несколько. Тот же Бессарабник. Попробуем его, Исмаилова и Мирзояна. Их троих.

            — А Антадзе? С такой фамилией… И никому не обидно, — подаёт голос Драчев.

            — Вот-вот, с такой фамилией. Подлатайте вашу хваленую память — что Околоточный говорит?

            Драчев задумывается.

            — Ах ты черт… с его фамилией товарища Сталина точно играть нельзя…

            — А я, грешным делом, не помню, чтó там околоточный, — признается Самсонов.

            — «Это капитан Антадзе убивал, не я», — Саша реабилитировал свою память.

            — Тут нужен глаз да глаз… — Самсонов пускает в ход гребешок.

            — Вы знаете, меня тошнит от вас.

            — Виноват, Алексей Петрович. Меня тоже… от себя, не примите на свой счет.

            О том, кому достанется единственная женская роль, речи не было: ясно кому. Тем не менее и первое, и второе застолье проходили при участии Илюхиной. Они с Нинон сидели рядом, и пока одна читала свою роль, другая нещадно лягалась под столом:

            — «Не смейте! Не смейте! Он бьет меня! Больно же!..»

            — Там нет «больно же», — поправляет Драчев. — А так хорошо. Согласны, Алексей Петрович?

            — Да, жизненно. Только прошу без отсебятины. Дело не в физической боли, а в унижении. Она оскорблена тем, что надзиратель ее ударил: он бьет женщину! «Сталин (приближает лицо к решетке, взявшись за нее обеими руками): „Эй, товарищи…“». Изя, ну пошел.

            Исмаилов:

            — «Эй, товарищи! Слушайте! Передавайте! Женщину тюремщик бьет! Женщину тюремщик бьет!»

            — Между словами больше расстояния. Игорь, на выход.

            — «Эй, товарищи! — Бессарабник сама ярость. — Женщину! Тюремщик! Бьет!»

            — А где «слушайте»? А где «передавайте»? Детский сад какой-то, ей-Богу. Коля…

            Мирзоян уже открыл рот, но Червоненко передумал:

            — Ладно. Лилия, теперь вы.

            — «Не смейте! Не смейте! Он бьет меня! Ой…»

            — Что еще за ойканье? Что происходит?

            А произошло то, что Нинон дала под столом Илюхиной сдачи — последняя начала первой. На это Илюхина, выждав момент, со всей мочи как саданула — хотела попасть в Нинон, а попала в Тамаркину, промазала…

            — «Убивают!» — Тамаркина как раз изображала «женщину в толпе».

            — Отлично. Так и вопите. Истошным голосом. Помните интеллигентку в пенсне у Эйзенштейна? Мы вам дадим пенсне.

            — Но, Алексей Петрович, она простая женщина, — напоминает Драчев.

            — Тогда детскую коляску, еще лучше. Она упадет, и коляска покатится по сцене. Саша, запишите.

            В спектакле была занята еще одна актриса, Караколпакова (по паспорту Колпакóва), в роли подростка-гимназиста Вано.

            — Будете говорить басом. Он хочет казаться взрослым.

            Караколпакова басом:

            — Я — Вано Рамишвили.

            После читки Червоненко просит Драчева посмотреть, здесь ли Мовсейчик. Мовсейчик всегда здесь, где ему быть? Домой возвращается заночевать. В музчасти — как обезьяна по лианам — скачет от одного инструмента к другому. Царит посреди инструментальных джунглей, где сам себе хозяин. Оркестр набирает из случайных людей, левой ногой оркеструя под имеющийся состав, правой ногой дирижируя, передними лапами суча по пианино или выкручивая меха аккордеона китайским драконом. Услышав, что Червоненко его зовет, он спешит «продолжить разговор», уверенный в его исходе. Но Червоненко вероломно воспользовался поданной ему идеей.

            — Гриня, разýчите с Лилией и Нинон «Ночь тепла, ночь тиха».

            Сперва даже не сообразил и обрадовался: думал, надо научить их деланью вида, что поют. Идея, чтобы Марочка пела за сценой, одобрена.

            — Посмотрим, — продолжает Червоненко, — кто из них лучше поет, Нинон или Лилия. Учтите, моя установка: в театре жен нет.

            О Марочке ни слова, Марочка остается ни с чем.

            — А если у них нет данных? Почему нельзя…

            — Нельзя, — перебивает Червоненко. — На протезах далеко не уйдешь. А про данные, это вы бросьте. Медведей на велосипед сажают. Чтобы пели мне! Кровь из носа.

            К слову сказать, о носовом кровотечении. Жерновову удалось наладить поворотный круг, о чем он рассказывает в стенгазете «Красная сцена», которая выходит в красочном оформлении театрального художника Мазеля.

                                                           КОЛЕСО УДАЧИ

            С большим трудом удалось добиться, чтобы Полторацкая шелкомотальная фабрика взялась за починку вращающегося круга. Но вращаться он так и не стал. Тогда к работе подключились опытные мастера железнодорожного депо. Они работали сверхурочно в ночное время, и к открытию нового сезона сцена была оборудована. Теперь круг вращается легко и бесшумно.

                                                                       В.С. Жерновов,

                                                                       заведующий монтировочной частью театра.

            История с Илюхиной не закончена. Подстерегает выходящего из театра Червоненко.

       — Алексей Петрович, я должна вам кое-что показать, — он останавливается. — Я не могу здесь. Зайдемте за эту дверь, — отстегивает резинку, спускает чулок. — Смотрите, что ваша жена мне сделала.

            Действительно, здоровенный синяк.

            — Глупостей не говорите, вы уже не знаете, что придумать, только бы подол задрать.

            На улице она догоняет его. Слезы в три ручья.

            — Я уйду, я здесь не останусь. Никто меня не удержит.

            — Вас не держат. Катитесь на все четыре стóроны.

            — Уйду! Уйду! Хоть в «Нацмен».

            — Так вас туда и взяли. У них там свои чаги-невольницы из-за Каспия, — кивает на Гурбан, уставившуюся Славе в хвост. — Нежно и страстно глядят из-под темных бровей.

            Золотое правило: ни стол, ни стул с подчиненными не делить. Потому обедает Червоненко дома. В чайхане в Парке культуры ему все приготовят по первому разряду, с доставкой на дом, и еще грязную посуду потом заберут.

            — Илюхина к тебе в претензии. Показывала синяки, которые ты ей наставила.

            — Она еще смеет жаловаться, эта вафельщица? Она первая начала, не веришь — спроси у Тамаркиной. Вот полюбуйся, — тоже отстегивает резинку и спускает чулок.

            «А у Илюхиной кожа почувствительней будет», — в смысле, что синяк посинее.

            — Что у нас сегодня?

            И сегодня, и вчера, и третьего дня у нас плов. Ничего другого быть не может. Он вспоминает пироги с картошкой и салом, приготовленные в дорогу тещей комбрига. Нет, с комбригом он не меняется — ни в военное, ни в мирное время.

            — Из-за того, что я твоя жена, я могу возмущаться только под столом. В театре я совсем беззащитная. Все это знают и пользуются. Если меня изнасилуют, ты тоже палец о палец не ударишь.

            — Изнасилуют? Ты красавица, а красавицы носят в рукаве бритву.

            — Леша…

            — Шлюхина чуть что бежит ко мне жаловаться. Ей это очень помогает?

            — Не хватает, чтобы ей это помогало — мужу на жену наябедничать.

            — В театре нет мужей и жен, сколько можно повторять? Никаких семейных приоритетов, ничего личного. В данном вопросе я чист, как стеклышко. Об этом надо каждый раз всем напоминать. Почему Илюхина пробуется наравне с тобой, как ты думаешь? Почему Сталиным будет Мирзоян? Почему… — «почему не завожу амуров с актрисами?» — это в уме. Иначе неизбежен встречный вопрос: «А так бы заводил?»

            — А я сегодня видела Бабая, он уже ходит, с палкой… А вот и не плов! — принесли петыр — чурек с завернутым в него фаршем пополам с курдючным жиром. — Такое на улице съесть — верная смерть.

            Червоненко согласен:

            — Да-а, тому не поздоровится. Сильно не поздоровится.

            Есть петыр надо молча. Как рыбу. В молотом мясе попадаются острые косточки.

            — Да, чуть не забыл. В той сцене, на скамейке в тюремном дворе, Наташа поет. При звуках песни в окне появляется Сталин. Тебе надо с Гриней Мовсейчиком пройти «Ночь тепла, ночь тиха».

            «Чуть не забыл». Нинон в панике: она — актриса не певчая, она из художественной гимнастики. Танец плюс внешность. Леша же знает об этом. (То-то и оно, что знает).

            — Нинок, что ты расхлябилась? Ты чего испугалась? Гриня в два счета разучит с тобой, и споешь. Петь это не плясать, это каждый может: «На-ни-на, шесть ландо, на-ни-на… Хорошо, когда в сердце весна…» Нинок, ну что за малодушие? Полчаса по утрам вместо гимнастики, — каждое утро Нинон тратит полчаса на упражнения: актриса должна быть стройной. — Ну, Нинок, любовь моя… «Но-не-нам, но-не-нам… Хорошо, когда в сердце любовь…» — вальс из будущего.

            — А нельзя без песни?

            — Уже нельзя. После того, как Мовсейчикова Мара спела, уже нельзя себе представить Наташу без этой песни. Да справишься ты. Я Грине сказал: кровь из носа.

            — А Илюхина?

            — Вместе учить будете… Я тебе обещаю, Шлюхина эту роль не получит. Хочешь перекрещусь?

            — Хорошо, перекрестись.

            — Вот тебе крест святой, — «бьет четверку».

            И четверти часа не прошло, как Нинон влетает в музыкальную часть, а Илюхина уже там. Как наваждение. Пристроилась к пианино и пальцем в клавишу тык-тык с листка. Ноты умеет разбирать. Бакинка. А выросла бы в Ольменском, умела бы на шпагат садиться. Тут половина их из Баку, Мирзоян тоже.

            Мовсейчик перед Нинон лебезит. Он не верит, что в театре «несть мужа ни жены». На том свете — да, ни мужа, ни жены, «а в дыму и в огне души носятся». Ах, как Марочка поет: «Окрест братья во пламени, а в дыму и в огне души носятся»..

            — Подключайтесь, Нинон Ивановна. Я исполню, а вы послушайте. Лиля, пусти, — садится за пианино и поет, шлепая не по тем клавишам. Под аккордеон было лучше.

            Беспардонность с одной, лебезятничество перед другой — но Илюхина вознаграждена в первом же раунде: Каракумихе-то слон на ухо наступил — даже не медведь. Всё на одну ноту гундосит, в какую клавишу ни ткни. Есть Бог на свете.

            Нинон и сама видит, что есть, что схлопотала плетью, от которой рубец будет гореть всю жизнь в плохую погоду.

            — Мне нездоровится, — и вышла, театрально держась за стенку.

            Мужнин кабинет ей заказан. Любая шлюха может застигнуть Леху врасплох — берущим ванну, только не она. Лиане Левоновне сказала:

            — Алексею Петровичу передайте, что я на улице съела петыр, он поймет… — и на погост умирать.

            Ждать пришлось недолго.

            — Нет! Нет! Нет! — на все уговоры примчавшегося Червоненко. Он ходит вокруг приютившего ее дивана, призывая взять себя в руки и попытаться выучить «романс Наташи», прежде чем говорить «нет».

            — Нет! Ты не понимаешь!

            — Но ты даже не пыталась. Он говорит, что ты тут же убежала. Петь — что может быть проще? — поет: — «Легко на сердце от песни веселой…» Это же так просто. «А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер!»

            Червоненко, как перина, набит Дунаевским. Но не только.

            — Ну, попробуй со мной: «Наш драмадер вперед летит, в коммуне остановка…».

            Довел ее до слез. «Другого нет у нас пути».

            — Ты… ты специально, что ли? Представь: я бы твою Лиану заставляла сесть на шпагат, — Лиана Левоновна в насмешку над именем, которым была наречена при рождении, поперек себя шире. — А что если… — умолкает.

            — Что?

            — Его жена споет, а я закрою глаза, мечтательно откину голову? — показывает, как она это сделает.

            — Теперь уже поздно. Только козырь дать против себя. Это надо было сразу предложить, а не задним числом выдавать за режиссерский замысел. Моя вина. Я не ожидал, что с этим будут трудности.

            Разверзшиеся хляби и аршинные всхлипы.

            — Но ты мне обещал, что эта роль ей не достанется.

            — Конечно, обещал! Конечно обещал! В последний раз спрашиваю: ты уверена, что не сможешь петь, даже не будешь пытаться?

            — Ы-ы, — трясет головой, сжав губы в нитку, — словно в них тычется ложка каши — с тем же результатом, что палец в клавишу.

            — Но ты понимаешь, что я не могу отказаться от постановки, это не какой-нибудь «Аршин мал алан».

            По-детски всхлипывает:

            — Угу.

            — Я вижу только один выход. Роль Наташи — это ведь роль второго плана, если б не тематика. Так?

            — Угу.

            — И эта роль не требует большого актерского мастерства. Послушай. Я предложу ее жене Мовсейчика. Она никакая не актриса, к тому же рыжая. Но она певица, а главное здесь — песня. Сколько б Илюхина ни пыжилась, против певицы ей не сдюжить… А?

            — Угу.

            Так Мара была привлечена к работе над ролью. На следующей читке уже полыхает копна ее волос.

            Червоненко объявляет:

            — Мара заменит Нинон. Об этом просила сама Нинон. Ей бесконечно дорог образ Наташи, но истина ей дороже. Любительское пение навредит лирической кульминации третьего действия. Мара в этом отношении находка. Побольше, чем порт «Находка», Афанасий Михалыч не даст соврать. Но как драматическая актриса она прежде не выступала, это ее дебют. Не усложняйте ей задачу, пинаясь под столом. (Смех в зале.)

            «Все было решено наперед в пользу Каракумихи, а она провалила роль. Ну и вытащили за рыжие космы эту страхолюдину, только б не я. Любительское пение…» Илюхина приготовилась хлопнуть дверью, но призадумалась: горбоносая, страшная, еще посмотрим, как двигается. Саша говорит, был против: рыжих грузинок не бывает… бедняжка, много он понимает. Мирзоян утвержден… Сбылась мечта идиота, тише воды, ниже травы будет. А все равно — видеть Каракумиху, ползущую по стеночке, это стоит роли».

             Мовсейчик уже распрощался с мечтой об арии «певца за сценой» для Марочки — чем опрометчиво себя тешил — как вдруг узнает, что она взята на главную женскую роль. Очумел от счастья. И так-то суетливый, он суетится втройне.

            — Всю ночь читали. Робость есть, конечно, но это скоро пройдет, увидите, — он говорит это всем и каждому, начиная с Червоненко, благородно поддержавшего Марочку, и кончая Мирзояном, который в ответ горячо пожал ему руку: «Ни пуха, ни пера», — пожал с такой силой, что Мовсейчик испугался: музыканту рука на вес золота.

            Робости в Маре не чувствовалось. Помогал «грудной голосина». Вот она в диалоге с Митей Казнаковым (Сильвестром):

            — «Сильвестр (в дверях, шепотом): „Oдна?“»

            — «Наташа: „Oдна, одна…“» — в ее голосе нотки обыденного раздражения и нетерпение разом.

            Саша, ведущий застолье — Казнакову:

        — Трепетней, трепетней… «Одна?» — твой шепот достигает ушей последнего глухаря в последнем ряду. Ты бы слышал Комиссаржевскую.

            — «Одна?»

            — «Одна, одна… Но, понимаешь, отец, как назло весь вечер народ идет к нам. Сейчас только выпроводила соседку. Пришла соли попросить и застряла».

            Уверившись, что Мара не нуждается в его опеке, Червоненко уходит. Еще не ясна смета, которую он должен подписать. Перебирает пьесу по картинам. «Стол, над ним висячая лампа, часы с гирями, буфет, кушетка, над кушеткой на стене ковер, на нем оружие». Главная статья расхода — исходящий реквизит. «Сдвинутые новогодние столы, двадцать пять человек гостей». Среди гостей Сталин, которому поют здравицу. Нельзя, политически ошибочно, чтобы баран, изжаренный целиком, был из крашеного папье-маше. Это тебе не «Сказка о попе и его работнике Балде». Все должно быть настоящее. Сколько же баранины потребуется? Тридцать представлений — уже целое стадо. А яблоки и конфеты, которыми убран орешник? Пять кило «Кара-Кум» каждый раз. Тогда дерево на сцене будет по-новогоднему сверкать. (Чтобы актеры не давились и не говорили с набитым ртом, исходящий реквизит до конца спектакля запирает в своем чулане «каптенармус» Адиль, ему тоже что-то перепадает от актерской добычи.)

            Вскоре закулисы наполнит запах краски — Мазель малюет декорации. Накануне премьеры в театре здороваются: «С новым спектаклем! С новым счастьем!», это завел Лонский. Мазель напрасно считает себя недооцененным. Самое ценное в этом сыне витебского клезмера — как и в Червоненко: «Готовность подходить творчески к задачам, которые ставит перед нами современность». Вот он ученик Юделя Пэна, а вот уже выученик Баварской академии художеств. С началом Империалистической служивший в Туркестанском округе, он в Эру светлых годов руководит Ударной Школой Искусств Востока (УШИВ), перед разгромом УШИВа успевает перебежать в театр, где он — многолетний автор наклонно-остроугольных декораций во вкусе… без имен! без имен! без имен! (вальс из будущего). А еще жалуется, что недооценен. Эх, Илья Моисеич, главное, что не переоценен. Переоценка ценностей — вот от чего надо бежать во все лопатки.

   — Алексей Петрович, а правда, что в Москве пройдут дни культуры и искусства народов Востока и мы повезем туда наш спектакль?

            — Если и дальше так пойдет, то правда. Ага, макет пролога…

            Червоненко в мастерской художника, работа кипит. Театр понарошку, в коробчонке игрушечная сцена воспроизводит авторскую ремарку к первой картине: «Большой зал Тифлисской духовной семинарии. Писанное маслом во весь рост изображение Николая II и два поясных портрета каких-то духовных лиц в клобуках и в орденах. Громадный стол, покрытый зеленым сукном». Другая коробка: «Широкая улица перед зданием пересыльных казарм, забор с воротами». Забор уходит в даль — такой же бесконечный, как полированный стол совещаний в республиканском ЦК. На авансцене груды щебня.

            — Да, жизненно, — Червоненко рассматривает одну за другой коробки с игрушечными декорациями. Комната в доме Сильвестра. Кабинет кутаисского военного генерал-губернатора. Полувыгоревший заводской цех. Квартира рабочего Дериспана — за окном ночь, на столике зеленая лампа, на спинке стула принадлежащее Сталину пальто, тут же фуражка. Часть тюремного двора, в который выходят окна двух одиночек («что происходит в длинной сводчатой подворотне — из окон тюрьмы не видно»). Кабинет Николая II в Петергофе, висит клетка с канарейкой. На письменном столе музыкальная шкатулка. У окна куколка Николая. Царь в малиновой рубахе с полковничьими погонами и желтым поясом, в плисовых черных шароварах и высоких сапогах со шпорами.

            При виде куколки в черных плисовых шароварах Червоненко воскликнул: «Эврика!»

            Характерный актер Рауль Цыганков (дед Щукарь, Трибуле) будет играть Кикаву, переводчика в жандармском управлении. Кикава и вашим и нашим. Не доносчик, а информант, что по сути одно и то же, но «первый кнут» все же не ему — ему прутик. Цыганков играет самого себя. Червоненко, благодаря Цыганкову, «держит руку на пульсе», без чего невозможно руководить коллективом. «Кто? Где? Когда? Что делали? Кто их видел? Что сказал? Чем кончилось?» — игра, в которую играют на уроках от Москвы до самых до окраин и обратно — от самых от окраин до самой до Москвы. У школьников она зовется «чепуха», а у взрослых «оперативная информация». То же самое в природе: температура, боль — это организм сигнализирует. Благоразумие требует жить в согласии с природой, а не восставать против нее. (От Руссо один шаг до будущих обитателей дома на месте снесенного Воскресенского собора.)

            Со слов Кикавы-Цыганкова Червоненко знал, кто чем жив. Это при капитализме деньги решают все. У нас каждый жаден-говяден только до исходящего реквизита. Все остальное — дело чести, под которой понимаются почести. Ну и конечно мужеско-женские дела. К великому своему удивлению, Червоненко узнал, что Самсонов тайный воздыхатель — по ком бы вы думали? Правильно. Оттого при Нинон он с еще большим смаком растирает этого слизняка. «Нинок, а ты знаешь, что Самсонов в тебя влюблен?» Она долго смеялась. То, что возыхатель осыпается во всех смыслах, ничего кроме смеха вызвать не может. А все-таки — и это «немножко странно» — романтическое чувство питомца старорежимных муз к чемпионке Ольменского района ему «немножко приятно»… самую капочку, как говорит Нинон. Нахохотавшись до слез, она сказала: «Он будет моим Яго». А про себя думает: «Нехорошо».

            «Белых» ролей остается все меньше. К доске объявлений прикноплен список действующих лиц — едва ли не против каждого вписано имя исполнителя. Заполняются последние пробелы. Губернатором Кутаиса будет Лаптев, двухметровый комик из цирковых клоунов. Из цирка его переманил Лонский, посулив роль Йорика, и, надо сказать, обещание свое сдержал. Многие годы под «бедного Йорика» из могилы вылезал двухметровый фосфоресцирующий скелет — пока не был получен циркуляр с перечнем не рекомендованных к постановке пьес. (Из не рекомендованных «Макбет, «Гамлет».)

            Околоточного надзирателя будет играть Антадзе. Простоватого служаку чисто по-человечески жаль. Его можно сыграть с большой выразительностью, очень выпукло, снискать успех. «Околоточный отделяется от забора, крестится, бормочет: „Господи Иисусе… Господи…“. Наташа приближается к нему медленно, вцепляется в грудь, рвет с плеч погоны, хватает за горло: „Ах ты… ах ты, палач…“. Околоточный: „Что ты?.. Что ты?.. Пусти! Я не убивал… я не убивал… это капитан Антадзе убивал! А я… пусти!“ В это время вбегают Сталин и Сильвестр. Сильвестр: „Наташа, что ты!.. Скорей!“ Сталин: „Бери ее силой!“ Схватывают Наташу и увлекают ее со сцены. Околоточный, крадучись под забором, удаляется».

            Курьез в том, что околоточный, которого играет Антадзе, возлагает вину за пролитую кровь на своего однофамильца капитана Антадзе. Червоненко предлагает: во избежание самооговора фамилию капитана заменить на другую. Антадзе отказался: в этом что-то было — бросить в зал: «Это капитан Антадзе убивал!». Произвести себя в капитаны.

            Вакантной остается только роль Николая I.

            — Лиана Левоновна, бросьте к Илюхиной записку, пусть в антракте зайдет ко мне.

            У Лианы Левоновны день заканчивался вместе с закрытием касс — в семь сорок. Опоздавшим к началу оставлялся десятиминутный шанс, что давало пищу для шуток: семь рублей сорок копеек — столько отпускалось в месяц на содержание заключенных при старом режиме. (А то все гадают, откуда взялись эти «Семь сорок».)

            Илюхина, как и в прошлый раз, в шальварах, с кинжалом, возникла в дверях, не зная, найдет ли Червоненко застегнутым на все пуговицы или снова — в чем ванну принимают. Это занимало ее настолько, что она вонзит в басмача кинжал, бормоча: «Вам, Алексей Петрович, и одной-то жены много». И еще удивится, что лицо под суфлерским козырьком не принадлежит больше Лидии Всеволодовне, а какому-то черту рогатому. «Иногда ведь бывает — размышляет она, продолжая роль, — сгоряча да с перепугу отверг, а потом ночами не спит. Нейдет с ума „на колени встану“. А если не это, то что ему надо? Зачем вызывает?»

            Но Червоненко и не помышлял о ванне, она скрыта за створками ширмы в глубине кабинета. Сам Червоненко за рабочим столом, и на морде у него не обманчивая строгость, цену которой ты знаешь. И не прикидывается, что оторвался от работы. Раздосадованный взгляд: что вам? Нет, внимательный взгляд, а что еще хуже — предложил сесть.

            — Садитесь, Лилия. Я вас жду. Вы в антракте уже заглядывали сюда, вот я и подумал, что вас игра не очень утомляет.

            Садится. Смотрит измученно: жги меня, режь меня, я ко всему готова.

        — Вы мне сказали, что хотите уйти из театра. Я не собираюсь вас удерживать. Смотришь, обретете своё счастье на другом поприще, не сценическом. Женщине в нашей стране открыты все дороги. Постýпите в Бакинский нефтяной институт, будете нефтяником. Или полюбите хорошего человека, станете женой знатного чабана, матерью пяти хорошеньких детей. А может, и правда выучитесь на музыкальном инструменте с одной струной, будете петь и подыгрывать себе на нем, вас возьмут в «Нацмен». Гриня говорит, что для любительницы вы хорошо поете. Я вас никоим образом не неволю. Вы получите прекрасную характеристику. Вам надо только написать заявление. Ну как?

            Илюхина сидела, не шелохнувшись. По ее щекам текли крупные нефтяные слезы.

      — Я вас огорчил? Вы ожидали услышать от меня что-то другое? — Червоненко достает часы. — У вас еще есть время сходить в уборную напудриться… или кто-то осушит вам слезы поцелуями? Порепетируйте. Вам во втором акте целоваться с Бессарабником.

            — Алексей Петрович, за что вы меня так ненавидите?

            — Я не питаю к вам, Лилия, никаких чувств.

            — Да, я знаю, вы очень любите свою жену. А из нее Наташа, как из меня Трибуле. Вот вы и отыгрываетесь на мне. Очень благородно с вашей стороны.

     — Вы, кажется, передумали уходить? У меня к вам нет претензий профессионального характера, а что вы Шлюхина — впредь держите это при себе, договорились? Можете идти. Ах да, в пьесе, где вам так хотелось сыграть, осталась одна нераспределенная роль, Николая Второго. Хотите попробовать?

            — Вы издеваетесь?

            — С чего вы взяли? Шаровары черные у вас есть. Не хватает бороды, за ней дело не станет.

            Уже за кулисами, прежде чем выбежать на сцену, она успевает рассказать Драчеву, что Червоненко навязал ей мужскую роль под угрозой увольнения.

            — Он издевался надо мной, как настоящий фашист.

            — Ты — Николай?

            — Да, представляешь.

            — Интересное решение: Николай не-мущин… Травести это твоё. «Дон Хиль —зеленые штаны», блеск.

            — Там я по пьесе переодеваюсь мужчиной, а здесь я по пьесе мужчина, мне наклеят бороду, вроде как стану педерастом.

       — Ты дура набитая! — вырывается у «вечного Саши». Впрочем, он отходчив и продолжает: — Гамлета играли Сара Сиддонс, Сара Бернар, Зинаида Рейх… — Саша ходячая театральная энциклопедия. Что до Мейерхольда и Зинаиды Рейх, то он слышал звон, но звон кремлевских курантов заглушает для него все на свете.

            Не дослушав, с криком «Свободу женщинам Востока!» Илюхина выбегает из-за кулис, размахивая кинжалом, которым перед антрактом убила поработившего ее басмача. В другой руке у нее красный флаг.

            — Свободу узницам гарема!

     Ее клич подхватывают другие «рабыни веселья». С пеньем «Интернационала» они обращают стражников в бегство. Кто-то усатый закрыл себе паранджой лицо — смеху-то!

            Червоненко задумчиво курит под мерное постукиванье Славиных копыт. Сменить бы адрес. Жизнь с видом на Парк Культуры — поначалу это было хорошо, кто спорит. Но с появлением автобусной остановки под окнами и другими признаками растущего благосостояния народа возникает конфликт хорошего с лучшим. Передовой отряд творческой интеллигенции в праве на ванную комнату. Как всегда, жилищный вопрос на повестке дня. Еще Сталин посетовал Реджибу-абхазцу: «Как же мне жениться, у меня даже квартиры нет». Но это в долгосрочной перспективе. А в краткосрочной он еще не поставил крест на «Бессмертии».

            — Нинок, не кисли’. Ты рождена на роль Киры. Сейчас имеются все предпосылки для «Бессмертия».

            На завтра назначена первая репетиция. После краткого приветствия («Роли распределены, за работу, товарищи артисты») Червоненко занимает место демиурга — посредине второго ряда. Фонарик, прикрепленный к спинке переднего кресла, выхватывает из темноты священный текст и острый грифель удерживаемого троеперстием карандаша. По левую руку Самсонов. Червоненко держит его за «спеца», тот и держится «спецом»: немногословен, собран. От распустехи-трагика не осталось и следа.

            — Она что, в очереди в клозет? — Самсонов указывает на Мару.

            Червоненко кричит:

            — Мара, встаньте поизящней! Саша, сделайте что-нибудь с ее ногами!

            Драчев переставляет артистов по сцене, как шахматные фигуры. Он учит Мару изящно стоять:

            — Одну коленку согните, так, чтобы обе коленки встретились, и согнутую ножку — грациозным движением в сторону на носочек, как будто фотографируетесь.

            Декораций еще нет — выгородка, одни предметы в значении других. Пара стульев, сиденьями одно на другом, означают напольные часы с гирями. Ящики из-под брикетов это стол, бельевой узел — туша барана, к которой руки гостей протягивают деревянные плошки. Наташа отрезает от воображаемого барана куски и накладывает каждому. Колени сжаты, правую ногу вбок, на шпыньку. Трудно так все время стоять.

            — Мы потренируемся, я все понял. По утрам Марочка будет распеваться в такой позиции.

            Когда Мара пела «Ночь тепла, ночь тиха» Мовсейчик всем телом раскачивался, производил руками экспрессивные движения, беззвучно произносил вместе с ней: «Он там предо мной в фимиаме стоит». И так же переживает он за грузинские песнопения. Здравица у них называется… «мра… ва…жалмьер…», язык сломишь. Он разработал способ, как ее исполнять без того, чтобы разучивать. Поющих грузин изобразить проще пареной репы. Делишь на два голоса. Половина тянет нижний тон. Другие подтягивают на квинту выше, потом сменяют на кварту. Мелкой ноткой опевают свой тон и дальше держат. Берут тоном выше, опевают, держат. А нижние, знай, тянут свое.

            — Ну как я придумал? А, Алексей Михайлович? — убежал, не сомневаясь в похвале.

            Червоненко вопросительно смотрит на Самсонова: вроде бы похоже? Но завлиту, истинному русскому словеснику, что квинта, что пинта. Только недоумевающе пожал плечами.

            Актеры разгуливали в своем гражданском обличье, кто-то, обмотав голову полотенцем на грузинский манер, на ком-то форменная фуражка. У жандармского полковника Трейница — Руси Абрамова, выступающего на третьих ролях отчаянного насмешника — к вытянутым на коленях штанам была подвешена шашка. Практически в одежде каждого что-то намекало на предстоявшую ему роль: у Порфирия из кармана торчало зубило, у Сильвестра на носу круглые железные очки без стекол, адьютант в сандалиях на босу ногу и со шпорами, чем похож на петуха.

            От репетиции к репетиции спектакль обрастал плотью декораций, а плоть актеров уже покрывала одежда из костюмерной. Дольше всех оставался неодетым двухметровый клоун Лаптев, ему дважды пришлось перешивать мундир военного губернатора, а брезентовые боты заменяли сапоги вплоть до прогона.

            — Может, так и оставить? — предлагал Руся Абрамов. — Смешней будет, — на что Лаптев показывает ему кулак:

            — Мы не в цирке.

        В четвертой картине между ними происходит диалог. У Лаптева к уху приставлена слуховая труба размером с граммофонную (находка Червоненко).

            «Губернатор: „Джугашвили… Кто же он такой?“

            Трейниц: „Года три тому назад его, ваше превосходительство, исключили из Тифлисской семинарии за неблагонадежность. После этого он в течении некоторого времени работал в Тифлисе же, в обсерватории“.

            Губернатор: „Я не могу понять, простите, как же тифлисский… этот розыск не ликвидировал этого музыканта сразу? “

            Трейниц: „Почему музыканта, ваше превосходительство?“

            Губернатор: „Вы сказали, служил в консерватории?“

            Трейниц: „В обсерватории“.

            Губернатор: „Да-да. Но это безразлично“».

            — Только не утрируй его слабоумие, — советует Лаптеву Абрамов. — Тебе не надо.

            По сценическому движению у Мары двойка, Илюхина как в воду глядела. Драчев говорит:

            — «Вбегает Котэ…» Котэ, начинай.

            — «Зарево! Где-то пожар!» — запыхавшимся ни с того ни с сего голосом.

            — «Миха…» Где он? — говорит за Миху: «Что? Пожар?» Ну, Мара… что же вы стоите? Бегите!

            Мара срывается с места, как по команде «старт!».        

            — Стоп. Вы же не состязаетесь в беге. Снова. «Вбегает Котэ».

            — «Зарево! Где-то пожар!»

            Драчев голосом Михи:

            — «Что? Пожар?» Ну, Мара, чего вы ждете? «Наташа бросается к окну, отодвигает занавеску, в окне дальнее зарево. Наташа: „Смотрите!“». Представьте себе: вы — Марианна… вы же Тургенева читали? Перед тем Нежданов сказал, что вам нужен не он, а такой человек, как Соломин. Тут вы слышите за окном выстрел…

            Мара честно признается, что Тургенева она не читала.

    — Как?! — «вечный Саша» краснеет, становится темно-лиловым. Вдруг лопается, его прорывает, как созревший нарыв. — Кто не провел ночь с Тургеневым, тому нечего делать в театре.

            Червоненко запрыгивает — со второй попытки, животом — на сцену.

            — Саша, погодите. Мара, где вы живете?

            — Энгельса три, строение одиннадцать, комната пятнадцать.

            — А что вы видите из окна?

            — Такой куст большой.

            — А если вы услышите голос за окном: «Мара, Мара»? У вас занавеска есть?

            — Есть.

        — Вы слышите, кто-то вас зовет — что вы делаете? — Мара быстро подходит к окну, отодвигает занавеску. — И видите, этот куст горит.

            — Гляньте… куст горит… — удивленно.

            — Правильно, вы удивлены, — а Драчеву: — Эх вы… «выстрел».

Червоненко смущает один эпизод. А именно конец третьего действия.

            «Трейниц (Сталину): „Извольте следовать. (Начальнику тюрьмы.) Отправьте его, пожалуйста, к фаэтону“.

            Начальник тюрьмы делает знак надзирателям. Те вбегают в подворотню и там становятся цепью под стеной.

            Сталин (взяв сундучок): „Прощайте, товарищи! Меня переводят!“

            Канделаки (в окне): „Прощай! Прощай! Прощай!“

            Один из надзирателей вынимает револьвер, становится позади Сталина.

            Начальник тюрьмы (тихо): „У, демон проклятый“ (уходит в канцелярию).

            Когда Сталин равняется с первым надзирателем, лицо того искажается.

          Первый надзиратель: „Вот же тебе!.. Вот же тебе за все…“ (Ударяет ножнами шашки Сталина.)

            Сталин вздрагивает, идет дальше. Второй надзиратель ударяет Сталина ножнами. Сталин швыряет свой сундучок. Отлетает крышка. Сталин поднимает руки и скрещивает их над головой, чтобы оградить себя от ударов. Идет. Каждый из надзирателей, с которыми он равняется, норовит его ударить хоть раз».

            — Ну что, — спрашивает Червоненко, — это допустимо? С политической и психологической точек зрения?

            — Что? — Самсонов наклоняется к странице, высвеченной фонариком, и пробегает ее глазами. — Вы же говорите, это принято к постановке МХАТом… Партизанщина до добра не доводит. Вы думаете, что схватили Бога за бороду, а она на клею. Не сочтите за обиду, но я в рабстве у Эврисфея… А вот мне этот сундучок не нравится: бросает сундучок и хватается за голову.

            — Пусть это будет узелок. Он несёт его на голове. На востоке всё принято носить на голове… а я еще помню, как у нас в Астрахани мороженое на головах носили.

            — Хорошо, что не арбузы.

            — А может, лучше, чтоб ему заломили руку? Ему с рукой что-то сделали. Мне это доподлинно известно. От одного близкого к Ворошилову лица. Недопустимо бить Сталина у всех на глазах.

            — Послушайте, вы! Продукт атеистического воспитания. Вы даже не видите, что это сцена бичевания Христа. Его изгоняют из семинарии. А Христа фарисеи изгоняют из синагоги. Против кого он проповедует, против кого направлено его учение? Против них. Царь, министры — это Рим. Наместник царя в Кутаисе — Понтий Пилат. Сам спектакль называется «Пастырь».

            — Он будет называться иначе…

            Афишный столб обхватом с колонну на фоне шестиколонного портика глядится его декоративной руиной. Представляешь себя на музыкальной комедии Франца фон Зуппе «Последний день Помпеи». Она еще будет поставлена, эта комедия, все впереди. Пока же на афишной тумбе в придачу к сводной афише и плану на ближайший месяц наклеена еще одна афиша, извещающая о внеплановой премьере. На ней кричащими буквами, зазывно:

                                                           М. БУЛГАКОВ

                                                            БАТУМ

                                    Драма в четырех действиях с прологом

            Мара долго стояла перед своим именем в столбце действующих лиц и исполнителей, не в силах отвести взгляд. По сценическому движению она улучшила свой первоначальный результат. Ей подсуживали. Точнее не ей, а ее «голосине», глубина и тембр которого с первым же словом убеждали как никакой «язык тела».

            Этот неординарный спектакль требовал от его создателей неординарных решений, и они не заставили себя ждать. Тут и царь-баба, и рыжая баба-яга в амплуа «мэтресс трагик», и «герой-премьер», сошедший с небес на сцену. Отдельное спасибо Мовсейчику, ведавшему музыкальным оформлением. Мало того, что он открыл безболезненный способ разучивания негрузинами грузинского двухголосия. Ему спектакль обязан как минимум еще одной оригинальной мыслью. Вызванные на подмогу городовым против стачечников, солдаты поют:

Барабан наш громко бьет,
Царский воин шибко идет.
Жить солдату тяжело,
Между прочим ничего.

            Пение все громче:

Шел я речкой, камышом,
Видел милку нагишом.
Шел я с милкою в лесу,
Дернул милку за косу.

            На мотив чего прикажете это петь? Вспомнился «Хор мальчишек» из «Кармен»: «Выправкой своей гордимся, чем же не солдаты мы?» Но в отличие от мальчишек, эти солдаты вооружены отнюдь не деревянными ружьями. Сейчас раздастся истошный вопль Тамаркиной: «Убивают!» Каким-то наитием Гриня дает единственно правильный ответ: на мотив «Чижика-Пыжика». Червоненко засомневался: «Выглядит несерьезно как-то». Но Мовсейчик сослался на авторитет Пушкина. В одной его поэме любовную арию на мотив «Чижика-Пыжика» поет придурковатый царь: «Буду век тебя любить, постараюсь не забыть. А как стану умирать, ты напомнишь мне опять».

            — Это Пушкин?

            — А кто?

            «Черт его знает, может и Пушкин?» Червоненко не решился спросить, что это за поэма. А у Драчева спрашивать — срамиться в любом случае: и если это Пушкин, и если это не Пушкин.    

            На генеральной репетиции — «енералке» — было много видных партийных и советских деятелей республики. Такого их скопления Полторацкий драматический театр им. 100-летия со дня смерти А.С. Пушкина еще знал. Как пошутил недобитый семиреченский контрик, «хоть с максимкой приходи». (Из протокола.) По восточному обыкновению да по большевистской суровости товарищи были без жен и дочерей, и великого греха брать на душу не пришлось бы.

 Первый секретарь Фонин чувствовал себя причастным к великому культурно-историческому свершению. Кто как не он уверенным пером начертал резолюцию «не возражаю»? (Позабыл, что перо было не таким уж уверенным.) На работников культуры и искусства, особенно на театральных работников пуризм руководящего звена не распространялся. «Даешь свободу женщинам Востока!» — требовал со сцены женский состав.

            Нинон, разжалованная в простые смертные, наблюдала зал, сцену, происходящее на ней. Это не то. О, какое это горькое не то — сидеть вот так в зале. Одно утешает: Илюхиной Наташа тоже не досталась. Лучше сидеть во втором ряду кресел и быть простым смертным, чем превратиться в мифическое чудовище с женским естеством. Роль не бывает на клею, борода прирастает. Нинон чувствовала это своим естеством: ты тот, чью роль исполняешь. Не меняй амплуа, иначе на всю жизнь останешься Трусом или Балбесом… или Бородатой Женщиной… педерастка шлюхина!

            После второго антракта Червоненко ушел за кулисы, чтобы потом выйти на поклон вместе со всеми. Нинон сидела одна. Финал она прорыдала. Рыдали все — с того места, где Сталин, бежавший из Сибири, появляется на сцене и никто его не узнает.

            — А Наташу можно видеть?.. — спрашивает он.          

            Вочеловеченный, измученный… И рыдала, пока «голова его не склоняется на край кушетки».

            Наташа:

            — Сосо, что ты? Очнись, — в это время слышно, как кто-то открывает входную дверь. — Вот отец.

            Входит Сильвестр, всматривается в спящего.

            — Что?! — пауза. — Вернулся?

            — Вернулся.

Занавес.

            Овации. Актеры, взявшись за руки, гирляндой выступали на авансцену и гирляндой же пятились от нее.

            Сталин вышел особо, и зал приветствовал его стоя. Она вскочила со всеми в едином порыве и думать позабыв, что Сталин это Мирзоян. Зал ревел.

            «Батум» Булгакова много лет не сходил в Ашхабаде со сцены. Известно, что, несмотря на негласный запрет, где-нибудь в глубинке могли поставить и «Гамлета», и «Макбета». А в Норильском театре, по словам Смоктуновского, который там начинал свою карьеру, представляли «Ричарда III». В войну «наш драмадер» пополнился новыми кадрами, благодаря эвакуированным. Из старожилов тогда многих потеснили. «Вечный Саша», благоговевший перед перед театральной Москвой, лишился былых иллюзий, но куда большего лишился Мовсейчик — брóни, будучи уволен из театра как не отвечавший профессиональным требованиям.

            В ночь на 6 октября 1948 года, в час двенадцать минут по местному времени театр перестает существовать, как и всё кругом, включая жителей. К этому времени соотношение полов было один к четырем, по четыре жены на мужа, поэтому истреблению подверглись большей частью женщины с детьми. Из 132 тыс. жителей 47% были женщины, 37% дети, 17% мужчины. В грудах мусора, среди кусков самана, покрывавших землю сколько хватало глаз, рыскало зверье. Для борьбы с хищниками командующий Туркестанским военным округом герой Советского Союза генерал армии Петров отрядил армейские части. Взвод лейтенанта Юрия Петрова, сына командующего ТуркВО, вступил в бой с вооруженными мародерами в форме сотрудников милиции. В этом бою Юрец нашел свой конец.

            А теперь слово народным сказителям. Сталин лично прилетел обозреть результат подземного испытания первой советской атомной бомбы и, вроде бы, остался доволен. Черная стальная птица минут двадцать кружила в небесах и скрылась.

Октябрь 2019

 

Оригинал: http://7i.7iskusstv.com/y2020/nomer2/girshovich/

Рейтинг:

+1
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Комментарии (1)
Арон Липовецкий [автор] 11.03.2020 01:46

"В ночь на 6 октября 1948 года, в час двенадцать минут по местному времени театр перестает существовать..." - извините, Леонид, откуда взялась эта дата. Она на год опережает первые испытания ядерного оружия в СССР. И этого никто скрывать бы не стал. Наоборот, постарались бы оповестить весь мир, как в августе 1949.

0 +

Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1132 автора
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru