litbook

Критика


Новая история Петра и Февронии0

В прошлом — касательно славянской языческой жизни — есть немало тайн. Одна из них вроде бы ощутимо ясна, прям-таки достоверно присутственна в летописях и легендах. Однако и красочно в то же время затушевана обильными словесами, немалыми историческими событиями, кои закономерно или задуманно уводят хоть историков, хоть простых любознателей в сторону от того, что было содеяно предками нашими почти тысячу лет назад.

Содеянное — поворот языческой Руси навстречь христианству.

Ведь нигде намека — досточтимо подробного — не встретишь, отчего это сильное государственное образование, то самое, что было на славном Днепре, вдруг перешло если не в экономическое, то в духовно-нравственное подчинение деятелям восточной ветви римского единобожия. Византия взяла в свои руки подспудное управление Древней Русью — управление верой, то есть думами, чаяниями простых людей и князей.

Полагаю, сие не случайно, потому что на самом деле не было безмысленного поворота в судьбе страны. Невысказанная по сию пору — но без сомнения присутствовавшая — мысль древних государственных мужей имела отношение к дальнейшему существованию народа, которому надо было выжить в условиях грозного соседства.

Безопасность диктовала свои правила. Ее нужно было обрести, коль соседи укреплялись, последовательно приобретали вооруженную мощь, экономическую силу, целеустремленную волю к экспансии хоть духовно-нравственной, хоть экономической.

Язычники поняли, что их многобожие по сравнению с византийской религией не имело цементирующих преимуществ. Не обеспечивало безопасности. Давала возможность выживания в новых условиях как раз умная дипломатия, религиозный союз с мощной Византией.

Кроме того, язычники имели достаточно разума, чтобы не полагаться только лишь на преимущества единоверия, на дипломатию в сфере исповедальных предпочтений.

Поэтому часть из них двинулась в иные пределы. Тут опять-таки наблюдалась, по моему мнению, не столько миссионерская христианская предприимчивость, сколько забота о дальнейшей безопасности. Народ при любых дальнейших поворотах — если византийское влияние станет смертоносно опасным — должен был выжить.

Итак, Древняя Русь призадумалась: запад и юг были очень сильны.

Лепо нам бяшить или не очень лепо, а всё же достоверно известно, что был на Киевской Руси умнеющий князь Владимир. Настолько умнеющий — примечал возрастающую крепость соседних государств. Видя сие, а также терпя обиды от кочевников неохватного ковыльного Поля, дозволил — а может, повелел? — немалой части своих подданных переселиться за черниговские леса, за мещёрские болота.

Русичи взяли с собой домашний скарб, вишенки из садочков. Погнали гуртами блеющую да мычащую скотину.

Через долечку времени осели на северо-востоке, на плодородном ополье, что удивительно местами напоминало далекую батьковщину.

Попрохладнее здесь были погоды, однако плодовые деревца прижились хорошо да и сочный травостой пришелся по нраву домашним животным.

Стали стада множиться, а садочки принялись плодоносить, дав начало знаменитым владимирским вишням. Посредине ополья поднялся город, досточтимо известный в длинной череде исторических лет. Он поныне имя носит неслучайное.

Как раз такое, чтобы прежнюю родину северянам не избыть и почтить доброго киевского князя, нужду народную понимавшего, о будущем его причинно думавшего.

Что ж, зря баить не станем, не один уж век прошел — почитай что полный десяток. Но вот и вишенки на владимирском ополье исправно цветут, и проживает в плодородной земле срединной России тот язык, которым было написано «Слово о полку Игореве». Прекрасное сказание о битвах древних русичей за свободу и независимость, за избавление от постоянных набегов кочевных воителей.

Родился я в то горькое время, когда советская страна терпела страшные беды, стараясь отбить, пересилить нашествие жестоких фашистских захватчиков. Несколько лет мне довелось провести в маленькой деревушке, она угнездилась поодаль от славного города Владимира — под боком просторного Муромского леса, что зелеными волнами уходил в приокскую Мещёру.

Здешние проживатели не сказать чтобы особыми упрямцами слыли насчет почитания далеких днепровских предков. Жили себе, землю пахали, как большинство селян-володимерцев.

Вот только не говорили они, а баили, красоту всяческую называли по привычке лепотой. Вещего именно Бояна среди них не было, но там, в глубинке ополья, жил дух глубокой песельной старины.

Уж и мечи харалужные отзвенели, и червленые щиты ушли в бездны истории. Уж нынче и броню «тридцатьчетверок», дошедших до немецкой столицы, а потом вернувшихся восвояси, пропустили через мартены Магнитки. Переплавили, небось, как и всю старую технику, на плуги и серпы. Впрочем, наверняка сгодился прочный металл и для газовых труб. Отчего не поддержать торговых партнеров Западной Европы? Там сибирский газ нынче необходимость насущная.

Лета идут, однако запали глубоко в душу владимирские дали, березовые ситцы редких рощ, красочные зори необъятного неба — огромного купола над просторным опольем. В памяти есть такое, что не забуду, пожалуй, до самой смерти.

В зрелые годы была одна поездка на родину матери, тогда увидел я деревенских проживателей в новом свете.

Потом-то стал пристальней вглядываться в, казалось бы, простецкое бытие володимерцев. А поначалу, когда открывались мне алмазы тамошней речи и сила далеко не простых страстей, была горожанину причина… какая? Ну, хотя б задуматься над сложностями жизни, над коловращением российских судеб.

Сердце мое вроде как проснулось, застучало чаще, громче. Сегодня в нем хватает таких страстей, что не умолчать ни в какую. В той знаменательной поездке произошло со мной…

 

Наш грузовик с воем скользил по норовистой глине. Разбрасывал во все стороны — с несусветным старанием — липкие холодные ошметки. Однако же оставался на месте: с бензиновым мотором этакий ноль без палочки.

С того несчастного момента, когда машина, стращая нас бедовым голосом, сползла в Малиновый овраг, когда вменила нам в обязанность из кабины соскочить прямиком в желтовато-жидкий суглинок, прошел не иначе что полный час.

Всемерно торопились сумерки.

В черемуховых соловьиных угодьях по берегам ручья, текущего в речку — неширокую, однако же наверняка достославную — стало заметно темнеть.

Мы несколько раз торкались к кузову. По команде самозабвенно выдыхали, наваливались на борта. Дружка в лад дружке голосили.

Что именно? Какого черта кричали?

Ну, как же — по ситуации: раз, два, взяли!

И всё же будьте уверены насчет упористо-несчастного момента. Автомобиль оставался неумолимо равнодушным. В смысле присущего продвижения.

Касательно мощи стального мотора надобно отметить: никаких барахтающихся не прибавлял сантиметров. Не говоря уже о бахвалистых метрах.

Как ни старались, не было нам дороги. Цель путешествия брезжила где-то в недостижимом отдалении. И потому ноль без палочки, сами понимаете, торжествовал, хотя бешеная дрожь сотрясала капот.

Водителя и пассажиров пристрастно окутывал дым из выхлопной трубы. Подключенно забрасывало грязью из-под буксующих колес, всё глубже погружающихся в овражную преисподню.

— Вот зараза! — не выдержал Михаил.

В нашенской компании у него было твердое положение — шофер. А то, что взялся он за рубль подвезти меня и кривулинского мужика Филиппа Коробина в деревню, так отчего не взять, коли дают? Не постеснялся, благо пассажиры не высказывались на этот счет вслух.

Присев на корточки, хозяин грузовика заглянул под кузов:

— Придется идти за помощью. Не выбраться тут.

— Ну и топай! — вдруг выпалил Филипп. — По твоей милости попали в Малиновый овраг. Дурак ты, Мишка. И шалопут. Тоже чемпион моторных гонок нашелся! Папироску — в зубья, и одним пальчиком править. Как живы-то остались?!

— А ты не боись.

— До сих пор во лбу стоит об том мысль. Взять бы тебя да без штанов спустить в овраг. По крапиве.

— Ну, ты! Дядя! — поднял голос Михаил, неуверенно идя на рассвирепевшего Коробина. — Не очень здесь возникай.

— Хватит вам, — сказал я устало. — Иди, Михаил, в деревню за трактором. Мы посторожим пока машину.

Проклиная раскисшую дорогу, лысые покрышки, председателя, экономившего на резине, шофер полез на крутояр.

Березки на верху косогора стояли тоненькие. Он старался помочь себе — хватался за них и, обрывая листву, постепенно продвигался вперед.

По прошествии нескольких громких минут скрылся из наших глаз.

Причина здешней сырости — глубина овражная и понизу густая растительность, плохо пропускавшая солнечные лучи. Явный избыток тенистых деревьев наблюдался, вот Коробину и пришло на ум согреться, обсушиться. У него пошли в ход отвалившиеся от берез сучки, а также ветки, что гляделись не шибко толстыми.

У меня по случаю имелись городские газеты.

Ими не задержались обложить волглую растопку. Под нее как не напихать азартно? Пусть добросердечно занимается огонь!

Вот, значит, насовали туда в проявившемся приступе усердия. Кочегарному недосмотру сказали крепколобое нет — и не замедлило пламя вполне ухоженно проявиться. Смолистые сучки помедлили, потом пыхнули дымком в порядке естественности. Огонь не разрюмился глядя на сырость, а наддавал и наддавал. В полном соответствии с тем, как споро прикладывали мы к нему заботливые руки. Вскоре поднялся языкасто, и вовсю затрещали податливые веточки.

Оба, Филипп и я, не догадались захватить с собой чего-нибудь поесть. Зачем было нам входить в догадку, коли быстрая машина уж никак не обещала задержек в дороге? Без припасов ехали, налегке.

— Дома едьбы полно, — ворчал мой спутник. — Баранчука освежевали на той неделе. А здесь какая радость? Сиди, ровно пес приблудный.

Возвращался Коробин в родную деревню из большого села, что располагалось у широкого тракта и где гостевал у старого приятеля. Надоело ему, колхозному пенсионеру, обминать бока на лежанке — за семь верст от своей деревни покурил на пару с давним другом, посидел с ним под окном на лавочке.

Теперь вот возвращался к привычной лежанке. Нет, в гостях он, конечно, посидел не только у приятеля под окошком. К тому заходил, к другому, потому как перекинуться словечком со знакомым каким разве станет лишним?

Невредно это, да и тамошние новости не мешает прознать. Женился кто на которой или что еще сотворилось, а пенсионеру нет резона терять интерес к володимерским случаям.

— Хорошо тебе на пенсии, — сказал я, решив отвлечь Филиппа от мыслей об ужине.

Коробин пробурчал недоверчиво:

— Так уж. Непременно.

Пришлось поддать напористого жару:

— Нет, что ли? Ты блины кушаешь или спишь на печи, что хлеще того, а денежное довольствие идет. Верно? Ты на двор ночью выйдешь, небом подлунным залюбуешься, но пенсия тебе знай копится. Это и есть хорошо, даже замечательно.

Греясь у огня, Филипп не то чтобы рассердился, он вначале грустно вздохнул, потом отрубил:

— Вот и видно, нет у тебя идеи.

Что называется, из рук в мои суемудрые руки выдал толечку непрезентабельного недовольства.

Мне враз и напрочь сдаваться не пожелалось. Хотя организатор костра ясно дал понять: насчет коробинского благополучия собеседник рассуждает легкомысленно. Незамедлительно я отреагировал вопросом:

— А у тебя есть?

К моменту этому, когда пенсионер позабыл думать о баранчуке, хитрости свои я уже оставил тоже. Поведение Филиппа заставило меня проникнуться любопытством. Об чем шибко заковыристом баит этот непрестанный володимерец?

Попутчик помолчал, шевеля палочкой угли, и серьезный — не второпях! — прозвучал в мою сторону ответ:

— Имеется. Не без того.

На сей раз не было в его сипловатом голосе неуютной раздосадованности. Если что обозначилось, то одно лишь: задумался и ушел деревенский проживатель, провалился мысленно в какие-то неизвестные мне, прошлые года.

По краям оврага еле-еле просвечивало сквозь верхушки деревьев закатно необоримое небо. Внизу, там, где сиротливо, потерянно, каменно стояла остывшая машина, густела темнота.

Ветра не было. В эту извилистую, послушно идущую вдоль ручья преисподню задуть свежему вихорьку — лопни даже! — непросто.

Наш способный костер освещал небольшой круг, внутри которого оказалось деревце. Ствол могутности когда еще наберет, однако достоверно приближался к запланированной природным распорядком крепости, и я прислонился к нему спиной. Вытянув ноги, подставил размокшие ботинки горячему духу огня.

Присевший было на корточки, Филипп медленно поднялся. Походил вокруг обездвиженной машины — разминал, наверное, затекшие ноги. Потом вернулся к костру, расположился возле моего упористого деревца и стал отрешенно глядеть на огонь. В затаенной тихости присутственного отсутствия.

Решившись вернуть володимерца к небезынтересной беседе, я сказал миролюбиво:

— У каждого своя идея насчет жизни.

— Оно так, — согласился мой деревенский знакомец. — Только моя не вот тебе простая.

— Какая же, если не секрет? — мой интерес лишь возрос, наполнившись неприятием задумчивого коробинского отсутствия.

— Непростая, — повторил он упрямо.

— А всё ж таки?

— Человеком надо быть.

— Вот так штука! Дальше, как говорится, некуда!

— Смеешься? А ты не спеши. Больно торопкий. Взять, к примеру, Мишку. Он покамест на человека похож только одёжкой. Однако с нутра — так себе. Вроде легонькой перелетной птички.

— Злой ты мужик, — не выдержал я. Почему-то жалко стало неудачливого шофера.

Топает он сейчас по раскисшей после дождя проселочной дороге. И светит ему лишь недовольство деревенского тракториста, которому — заводи тридцатисильную тарахтелку и езжай на ночь глядя к овражьей чащоре. Небось, заберет у бедолаги рубль. Для успокоения своей потревоженной души.

Коробина, против всякого предсказания, нисколько не задела невыдержанность спутника. Покрутил головой, словно резкие слова оказались напрочь несостоятельными. Проще говоря — глупыми.

Его реакция стала для меня, честно скажу, неожиданной. Он затем ухмыльнулся, ровно держал за пазухой солидный припас несомнительной мудрости, и продолжил спокойно:

— Птичка божия летает… Я не злой, а справедливый. Правду отчего не сказать? Кому хочешь доложу. Да вот этому… Громовержцу… пожалуйста. Шофер наш не иначе как чересчур легок. На вес, на погляд — на суть. И парень сам знает об этом.

— Брось, Филипп!

— Я выбранил его очень крепко, верно? Но он ведь малый здоровый. Запросто мог съездить ругателю по сусалам. Ан не тут-то было! Почему? Кость у перелетной птахи легкая, и Мишке супротив человека не устоять нипочем. Думаю, он имеет мечту о пенсии непременно.

— А ты, значит, не из перелетных, и начхать тебе на денежное довольствие.

— Не начхать. Но вообще-то здесь у тебя есть правда.

— Вот видишь. Уже начинаешь со мной соглашаться.

— Погоди. Я человек. И бабу свою любил всю жизнь. Не отказывалась она рожать мне детей. Теперь посмотри Мишкину супружницу. На кажинном углу талдычит: рази с таковским разгуляем заведешь детишек? Эх, мало ты знаешь народ здешний! С гулькин нос пожил в Кривулино. Через неделю куда гостя понесет черт? Остался бы на побывку сверх назначенной меры. У меня, к примеру, есть цельный кладезь володимерских случаев. Рассказал бы тебе про одного мужика, про Натоху. Тот истинно не перелетный какой. Человек он, и Мишке вовсе не чета.

— Откладывать зачем? Давай сейчас.

— Трактор, конечно, враз не подскочит. Его ждать часа два. Не вот тебе близкий свет.

— Правильно. Сам знаешь: тут далековато.

— За мной и долгое слово не станет. Как пожелаешь. Такое дело нашему брату, деревенскому пенсионеру, не в тягость. Вот, гляди, история какая приключилась у нас.

 

Пришло время Натохе — этого мужика тебе Натохой назову, чтоб ты потом не лез к его семье с расспросами, — жениться пришло ему время.

Увечный? Ну так что ж, и хромые зачинают детей.

Без малышни, известно, в избе пусто. Пусть хоть мух будет полно, и теленок за печкой станет помахивать хвостом.

Натохина мать Прасковея позвала в гости бабку Степаниду. Четыре часа поила ее чаем с зелеными леденцами. Толковала про свою вдовью жизнь. Сухую, как солома.

Словом, наводила на гостью тоску зеленую.

Степанида чайком баловалась. Всему, как водится, поддакивала и прела потихоньку в теплой жакетке. Но ничего — ждала, когда разговор пойдет о деле. Ведь без него обильные чаи гонять вовсе ни к чему.

Между прочим всяким разговорчивая хозяйка и говорит тихонько:

— Женить бы Натоху.

Напротив ей Степанида режет попросту:

— Чего ж, мать, накачиваешь здесь меня простым питием? Бражка-то есть? Вот и ставь на стол. Жизни мне осталось мало, так что баловаться некогда.

Прасковея, когда дело дойдет до личного интереса, баба завсегда щедрая. У нее в сорокалитровом бидоне из-под молока обычно с осени плещется медовуха. Раз бабка торопит уговор, она — крышку долой, полную кружку черпает, подносит гостье: пей и разумей, как поставить в скорый завод женитьбу.

Та кружку опрокидывает, быстренько розовеет. Не так чтоб уж докрасна, а ровно как требуется для воспоминания окрестных молодок.

— Нюську с Большаково желаешь?

Прасковея ответствует рассудительно:

— Тонка больно девонька. Затопчет ее Натоха. Ты не смотри, что хромой. Он жеребца Огонька осаживает одной рукой.

— Василису из Родников хочешь?

— Здорова чересчур. Спереди-то у нее прямо башни торчат какие. Не сладить ему с могутной женой. Что ни говори, а всё ж таки он увечный.

— Ишь, Натоха у нее на особицу! Товар у меня тоже непростой. Если что, может показать свой гонор. Ты, мать, не разбрасывайся невестами. Вот мое последнее слово: на пасху приведу тебе девчонку из Покосов. Тиха, перепелочка, а уж скромна — как есть в нашей положенной обычности. Семьи у них десять душ. Рады-радешеньки будут ее спровадить. Натоху твоего она приласкает, не сомневайся. Не стоит и думать. И работать по дому ли, в поле — это как водится, не оплошает скромница. На дорожку нальешь еще медовухи?

Упилась в тот вечер Степанида аж по самое горлышко. Всё петь норовила перед бригадировой новой избой.

Тимоха, бригадный-то начальник, терпел поначалу. Потом вышел, разка два обошел вкруг бабки и учинил допрос:

— Угощалась где?

— Прасковеина медовуха, — подмигивает старая. — Будет у ейного хромуна семейный порядок.

Высказалась вполне подробно. Но со своим подходом. Коли ты желаешь иметь понятие, то, дескать, уразумей нашенские намеки.

Тому колючая вожжа под хвост, чтоб слушать без последствий, непричастно видеть бабкино веселье. Пошел к соседке. Как насчет этого самого? Можно ли причинно употребить кружечку?

Отведал в свою очередь.

Короче говоря, наклюкался будь здоров. Потому как у соседки душа помягчела и бидон наладился разливаться в охотку. На тот раз в заветной Прасковеиной посудине убавилось почти вдвое.

На пасху Степанида — обещалась, как же! — представила девку. Клавдеей звали ее. И пока она за столом пряники жевала, бедная вдова, мать Натохина, обсмотрела ее. Всю как есть.

Разве лишнее — узнать, что при молодке из Покосов, чего не хватает невесте?

Был дотошный взгляд. Да ведь немного приметишь через платье. Хотела Прасковея сводить будущую сыновью супружницу в баньку. Однако забоялась: теперешние девки, не приученные выходить замуж через помывку. Не показывают про такое в кино. Вот они и полагают, что перед скорой свекровью зазорно быть без ничего. Не понимают того беспокойства, когда у вдовой матери болит душа за сыновье счастье.

Натоха тут же сидит. Смотрит на людей бирюком. Башка у него здоровая и лохматая, и на быстрой скорости шарики в ней крутились — пот выступил на лбу.

Ему Клавдея сразу пришлась по душе. Аккуратненькая из себя, лицо чистое. Губки хоть и маленькие, да пухленькие. Словом сказать, сладкие.

Молодка пусть роста небольшого, но крепенькая и желанная.

Только вот ни в какую не смотрела на жениха. Разок бы хоть глянула, неуж испугалась хромой ноги? Она у него скрюченная была с детства. Упал он с крыльца единожды. И не высоко вроде подмостье, а поди ж, как отозвалось. Нынче парень никакой ходок.

Ковыляет по мере возможности, и приятствия девкам — приметный для глазу недостаток.

«Ладно, — мыслит меж тем Натоха, — не по сердцу я тебе. Зато сама ты, лапочка, приглянулась мне. Поэтому станем с тобой рожать детей. По семейному закону».

Клавдее тогда выбирать, известно, не приходилось. Дома у нее восьмеро братьев и сестер. Родители ждут не дождутся, когда чадушки разбредутся по свету. А для замужества парней в окрестных деревушках никакой не избыток.

Хорошие-то, небось, всё больше обретаются в больших городах. Там они при насущном деле — блюдут фабричную дисциплину или инженерного ума набираются в институтах.

Остались в близкой окрестности если увечные какие, а также бесталанные. Пьяницы-мотыжники и драчуны: эти на гулянках, почитай на кажинной, утюжат друг друга. Не пойми, что им неймется, по каковской причине машут кулаками.

Насчет невест ссорятся? Так ведь их не сосчитать: любому — неоглядный простор женихаться. Можно бы и потише вести себя, покультурней.

Вдовий сын не подарок, однако и не шибко он пьющий. Пасека стоит в огороде — шестерка ульев. Раз ему не переставать обихаживать пчелок, то сторожись знай. Тем винище, дух его прокисший, не годится во всякое время.

Парень ковыляет себе потихоньку, обсматривает рамки с пергой. Шастать по гулянкам ему некогда.

Не понять разве: он подходяще тихий, для мужьев не вот вам напрочь лишний?

К хромуну у Клавдеи не было присухи — это без сомнительности, именно точнее точного. Всё же не помчалась взапуски и такая отвратность, чтоб враз прекратить невеститься и утечь под родительскую крышу.

Бидончик Прасковеин, ясное дело, тут пригодился. За столом его как раз прикончили, порешив, что Натохе с Клавдеей отныне жить вместе.

Вдова ставит спешное условие:

— Свадьбы разгульной устраивать нет надобности.

Она к тому высказалась, что сын с хромой ногой — помеха гулянью. Плясун из него никакой. Пройти рука об руку с молодой женой и то не в способностях. Может получиться непотребная срамота. А насмешничать всегда найдется, кто не пропустит случая.

Степанида пощипывает Клавдею, чтоб глядела веселей. На ухо молодке нашептывает:

— Слышь, пасечникова жёнка! Меды будешь варить — позови отведать. На предмет благодарствия свахе. Прояви добросердие, а то обижусь. И не задерживайся: мне по старости лет помереть куда как просто. Не бери греха на свою счастливую душу.

Та на бабкины заигрывания — без внимания. Губки пухленькие съежились. И такая вся растерянная сидит, жаленная, что Натоха аж крякнул.

Хватил он костылем по плахам половым и пошел ко пчелам. Там, вишь, дела у него наметились внезапно.

Степанида — что здесь поделаешь? — урезала шепоток.

Засобиравшись, увела Натохину лапочку. Чтоб не приключился какой раздрай. Будущая свекровь сообразила: надобно добром их проводить — дала прощальному голосу ласковость. Молодке из Покосов приятственные пожелания Прасковеи не шибко согрели душу.

В снах не таким виделся Клавдее муж. Был он узок лицом, улыбчив и на прямой пробор причесан.

А с тела тверд, будто железо. Равно как пружинисто гибок и ловок. Курил не махру какую-нибудь, не козьи ножки из старых газет, уважал он лишь сигареты с цветным ободком. Обувка у него смотрелась начищенная хоть в будни, хоть в праздники.

И не сапоги носил, как вдовий сын, но ботинки с фигурным кантом.

В речах отличался негромкой сладостью. Неотложных дел посторонних вовсе не имел, а любил он всегда обнимать молодую жену, прижиматься к ее груди твердым своим телом.

В родительской избе что нашептывал Клавдее? Нежные словечки. Громыхать каким костылем — этого не было и в помине.

Вернувшись домой, она жаловаться не жаловалась, однако ходила как в воду опущенная.

Под утро, глядя на серые потолочные балки, в своем закуточке, говорила девка чуть не в полный голос:

— Куда ж, милый мой, запропал? Словечки вы все горазды сказывать. Когда замуж идти, так ступай за кого другого. Хоть за сивого мерина. Вас, потребных, и не сыскать.

Непонятная подходила судьба, гремя Натохиным костылем. Не было от нее защиты. Не приходил желанный который, и не брал Клавдею за белу руку, и не вел в сельсовет расписываться.

Потом были, конечно, такие ночи, когда ловкий молодец показывался, улыбался ласково, прижимался к девке в ее неспокойных снах. Как прикажете ответствовать?

— Я твоя, — твердила она. — Хочу быть завсегда с тобой. Не мил мне Натоха.

А затем уговорные дни подошли, и тихо-мирно отправилась не куда-нибудь, а в жены к хромуну.

Миновала невозмутимая неделя.

Дальше Прасковею поворачивает что к треволнению. Материнское сердце чует беду: ой, какие-то нелады у молодых! Сын по избе бродит молчком, однако повадился ни с того, ни с сего шибко постукивать костылем. Другой неделей шуму из-под хромой ноги стало больше.

Хлыщет молодой супруг подпоркой по мытым праздничным половицам, а поговорить с матерью — нет его, окаянного. С лица будто мертвый.

Молодка не краше. В печь горшки швыряет, и вид у громкой стряпухи горестно-каменный. Тоже ровно убитая: губы синие, щеки бледные, глаза и вовсе белые. Какие-то бешеные. Короче, пыль столбом, и все дела! У бедной вдовы от незадачи такой приключилось расстройство чувств, впору поплакаться бабке Степаниде. Ну как же, нынче стала в собственном дому чужая напрочь!

Тут еще сообразила же Клавдея — сломала ухват. Вот неповоротливая кобылка! Добрый десяток лет служил он хозяйке. Привыкла она к нему, словно к дитю родному.

Теперь выкидывай, значит? Ни за что ни про что спорченный?

Подступила непонимающая вдова к сыну: я вам, однако, мать, мне знать всё надобно.

Тот почал было отнекиваться, поскольку не имел желания заводить дотошливый разговор. Но Прасковея не сдавалась:

— Выкладывай. Изъяснись мне трезвенно. Без утайки.

Натоха зацепился костылем за что-то. Плюхнулся на стул. Тут не желаешь, а усядешься вполне усидчиво. Досада уж так крепко проняла его, что дальше, как говорится, некуда. Взял и ляпнул:

— Не дается.

У Прасковеи образовалась нестихающая речь. Вдобавок к тому, что глаза выстроились квадратами и щеки распалились огнями.

Стоит напротив вредного стула, бряцает сердитым языком, прям-таки рвет и мечет:

— Да мы… Да я… Ах, она такая-разэтакая! Сюда почто заявилась? Кашу мне варить пшенную? Мужняя жена, а представляет семейному устроению пришло постороннюю. Не было у нас такого и не будет!

Понеслась, что называется, куда ни попадя. Поехала в те края, где Макар покамест не выганивал своих телят. Насилу ее утихомирил отставной супруженец. Сам, дескать, справлюсь, а ты не шуми вдругорядь.

Как повечеряли, Клавдея стала укладываться спать по прежнему распорядку. Они с Натохой располагались за перегородкой возле печи.

Вдова, конечно, шныряет поблизости. Неймется хозяйке дома учинить дотошно-пытливое разбирательство. Сын воительство ее не одобряет, хоть и не спешит поднимать голос. Плечом шнырялку воспрещенную оттирает, шипит гусем:

— Уйди! Не твоя забота!

Коль такое у него чин по чину мужское решение, торчать у перегородки стало ей не с руки. На печь забралась она. Притихла настороженно, почала ждать, как дело обернется.

Слушает со всем вниманием: у молодых что творится? об чем особом шепчутся? Однако не разобрать ничего досужей печной соседке. Нет бы жене и мужу высказаться погромче, поясней насчет взаимного согласия. Чтоб прибавилось у заботливой матери какого-никакого соображения.

Заныло материнское сердце не иначе что сокрушительно. Заболело за несчастного хромуна, ужалось в комок — ни вздохнуть, ни выдохнуть. Привскочила тогда вдова с кирпичного печного полка, ударилась головой о низкую притолоку и завизжала от обиды:

— Погоди, Натоха! Сейчас приспущусь к тебе. Попридержу кобылку!

Тот заорал что-то. Да как шарахнет по дощатой перегородке — строение пошатнулось, затрещало. Пошел по избе ветер.

Прасковея съежилась мышкой, затаилась, и стало у молодых тише прежнего. Так что не слыхать и шепота.

— Клавдей, а, Клавдей! — пропела хитрая хозяйка дома. — Ты, слышь, не держи на меня сердца.

В ответ никакого тебе звучного пошумливания.

«Ну, слава те, наладилось у них», — подумала вдова, и притупилась у нее в мыслях всякая обиженная принужденность.

Через пару лет у пасечника двое шустрых ребятишек. Ничего себе прибавление, мордастенькое. Оно, как ему положено завсегда, на своем настаивает ощутительно, живо, и с ногами у него заведенный порядок.

Такие, значит, образовались у Натохи и Клавдеи перемены.

А Прасковея померла — выросла у нее шишка в горле. Напрочь непотребная, по качеству истинно что злодейская, потому не поддалась лечению.

Схоронили вдову. И знать, ушло вместе с ней особое материнское попечительство, к коему девчонка из Покосов, теперешняя мужняя жёнка, имела почитание. Сызнова она стала дичиться Натохи. Словно и не жили вместе, и не рожала ему детей.

На поминках что сотворилось? Худого слова насчет Прасковеи никто не услышал, однако пасечникова супружница всем обычаям вопреки дала Степаниде от ворот поворот, не поднесла медовухи ни стаканчика.

Та, когда явилась, не получила места за столом, обнаружила указание на выход. Разобиделась записная сваха до слез.

Из Натохиного дома летела она, ровно пуля. Так торопко бегла, что платок развязался, и седые волосы вились позади не хуже, чем у какой Бабы-Яги.

Ближе к весне председатель Маронов приехал в колхозный тот угол.

Дело мужикам давно привычное — собрались у бригадировой новой избы, расселись по бревнышкам. Если начальству поговорить с деревней, пусть нынче станется, как надобно.

Одни, как водится, дымят махрой. Иные — папиросами. Другим курить не к спеху, сидят и смотрят, куда завернет разговор. Есть резон ждать председателева слова, чтобы уж потом высказаться поосновательней, с интересом к посевной и летнему распорядку.

Приезжий стругает палочку перочинным ножиком. По-свойски говорит:

— Не был у вас аккурат с осени, и потому интересно мне. Как жизнь, товарищи?

Тимоха поспешает с ответом. Он, конечно, бригадир, и ему привычней выставляться вперед:

— С каждым днем заметно лучше. Материально и морально развиваемся.

Маронов по-хозяйски ухмыляется:

— Это хорошо. А что у вас тут сеять будем перед лесом?

Тимоха, как уж здесь произошло с ним, шлепнул:

— Кукурузу.

Газеток, небось, не читал давно. Или от усердия получился в голове заскок.

В то время почали отворачиваться от нее, царицы полей, и мужики потихоньку заулыбались на ретивость говорильщика. Маронов, наоборот, набычился, в голосе проявилась упористая неуступчивость. Такие рога нацелил вперед, что лишь держись. Без околичностей попер на выступающего:

— Не угадал на этот раз, Тимофей Васильевич! И почему-то очень крупно. Объяснись давай.

— В давешнем годе… вы же сами…

Говорильщик стал заикаться. Чует, что неладный выходит расклад. Не лишиться бы места — по деревенским меркам — высокого. По колхозным статьям почетного.

Председатель как посмотрел на него тучей, так и закрылся не шибко догадливый бригадный начальник.

Натоха располагался поблизости. Среди тех на бревнышках, кто не столько дымил махрой, сколько смотрел и слушал. Пчеловоду тоже важно, чем занять поле перед лесом. Поэтому не утерпел, подал голос к случаю:

— Гречиха у нас растет хорошо.

На погляд мужиков не полную глупость ляпнул. Крупяные культуры на влагу отзывчивые. Им, когда ближе к лесу, тамошние ручьи только во благо.

И курящие которые, и прочие — все зашевелились.

Потому как верно заметил хромун: если вдобавок и с дождями будет порядок, то урожай станет не хуже какой ржи. Даром что от зерновых прибыток нынче меньше.

Доложил Натоха насчет гречихи необманно. Всё как есть — по природному распорядку володимерского ополья. При всём том держал на уме и свою выгоду. Маленьким его летунам завсегда оно своевременно — с духмяным цветоносом. К тому же под боком он расположится. Взяток даст как раз отменный.

Очень был доволен хозяин шестерки ульев, когда собрание порешило по его совету.

Что касаемо упористого Маронова, то ему ведь нисколько не секрет — на крупу высокие закупочные цены. Какой резон выступать против нее?

Интерес советчика — тако же не тайна, ведом он председателю. Но разве опыление растений пчелками не повысит здесь урожай? Вестимо, резко возрастет гречишная доходность. Пусть себе трудятся заодно с полеводами и проживатели натохинской пасеки.

Сеятельные советчики ждали: Маронов и другое слово молвит. Насчет того, что пора бы сменить бригадира.

Не сообразили враз: жизнь ходит кругами, она даст кому по шапке, а он сторожись продолжай. Потому как обозначится и новый круг. Если Тимоха линию к случаю не угадал, то ведь были у него допрежь догадки иные. Строгую линию вызнавал несомнительно и чтил твердо волю председателеву.

Так что оставили заблудшего у бригадной власти, как и самого Маронова не турнули толику времени назад, когда не стало набольшего кукурузного начальства.

Тем годом по инвалидному списку дали Натохе в районе мотоколяску. И новое он закрутил дело — сообразил колесить на трескучем моторе по лесным муромским деревушкам, где уважали бортничество.

Лишь бы не секущий ливень, а хромун в обязанности подкатит по сухому проселку!

Покупал не что-нибудь, не инструмент какой или колоды. Был у него лишь интерес к пчелиным семьям. Даром их не брал. Рассчитывался честь по чести, и денег, которые счет любят, не жалел для своего заведения.

С кавказскими списался крупными хозяйствами. Выписал из тамошних пасек породистых маток и поселил их в свои ульи. Вот ведь до чего додумался!

Наладил штук двадцать семей. Вощины к ним достал в областной столице, благо до Владимира куда ближе, чем до южных гор. А то, что Клавдея всё больше дичилась, так с чего ему печалиться? Двое ребятишек: куда она денется?

У мужа — известные дела, у жены — свои рачительства, как раз такие, что знай вари щи да кашу. Детей без попечения оставлять нельзя, истинно или как? Вестимо, спеши ежедневно управляться с домашними заботами. Идет, идет каждому свой черед в естественности.

Накачал тогда Натоха — чтоб не соврать! — девятнадцать пудов меду. И запах от его сеней шел, как от пряника печатного.

Медовухи, до которой не одна Степанида имела охоту, натворил до верху старого бидона покойной Прасковеи. Деревенские ребятишки стали играть, между прочим говоря, только вблизи духмяного дома. При всём том норовили погромче выставиться под окошком у крыльца. Причина простая — дозволялось им лопать мед.

Однако ложка вручалась не задарма.

Принес из леса добрую слегу, оно и ладно. Можешь зачерпнуть долю из глиняной корчаги.

Пасечника понять нисколь не мешает: самому ведь несподручно шастать на костыле за околицу. Однако же ему когда и двор починить надобно. Когда есть нужда заготовить дров на зиму. А накосить травы корове? Сегодня беремя да завтра копешку — чтоб забить сенник? Слов нет как нужны помощники.

Кормились возле пчеловода и деревенские ребята, и соседи на погляд вполне взрослые. Уж что-что, а которые поболе деятельные да годами вышли поспособней, они даже рамками с пергой попользовались, не без того.

За ульями глядючи, Натоха из виду этим летом утерял — в недобрую меру! — свою молодую супружницу.

Она Ваньку с Нинкой, пасечника чадов, на соседскую девчонку Глашку оставит, сама — на покос. Опять и опять хватается за литовку. Да сызнова за привычные вилы. Вроде как не достает бабе достатка в семье, вот и урывается.

Ейное усердие доступно бригадирскому пониманию. Ежели надобно поднять материальное благосостояние, то работанье завсегда найдется для желающих.

Идет, значит, от него непрестанное ублаготворение.

Она молодые силы прикладывает, сама из себя вся как есть живая, платьишко вокруг бедер вьется по быстрой походке. И видно было, что этакое верчение вгоняет в краску допризывников.

Напротив, они ей задаром не нужны были, от мамкиной сиськи только-только оторвавшиеся. Положила она завлечь Тимоху.

Он ее нарядил возить сено. Она же, хитрая баба, так устроила, чтоб с этим именно мужиком возы вить, ни с кем иным.

К вечеру, километрах в двух от Провалова луга, поодаль от деревни, навивали они последний воз. Пусто было вокруг, обкошенная поляна одно лишь и баила, что — слава те! — завершие сенокосу. Давай теперь, бригадир, думай, какой спроворить другой для деревни труд.

За перелеском к скотному двору катил под горку паренек Силов. Деревенский молоковоз лихо гнал по младости лет. Звонкая получалась у него дорога — пустые бидоны бренчали на всю округу.

Тимохин в полосочку заношенный пиджак висел на суку. Мужик, в расстегнутой рубахе, усталый и вспотевший, лицо утер и пошел за кустик справить малую нужду. Вертается — ан Клавдея копешку подгребла, легла на нее. И так ему со значением говорит:

— Поди сюда.

Он безо всякой мысли приближается, высказывается вполне обычно:

— Чего разлеглась? Пора ехать.

Она чтоб ответить ему толком — нет ее.

Ни гу-гу в ответ. Лежит молодка, манит Тимоху пальцем. По бригадирскому разумению получается нынче истинно что безделица какая, а точнее — срамота.

Он забеспокоился. В суету вдарился, рубаху стал застегивать. Кое-как справился, принялся натягивать свой рабочий пиджачок. Да неловко, мимо рук, выходит у него. И очень он поэтому разохотился произнести убедительную речь.

Вот, значит, выступает:

— Тут, это… выкосили, сама знаешь, поляну. Там, это… на скоростях чересчур бренчит Силов. Не помять бы ему бидоны молочные. Не иначе, расхулиганился парень. Как считаешь?

Она его тихо-мирно выслушала. Как была с закрытыми глазами, так и осталась. Однако не убавилось в ней к нынешнему подходящему случаю настойчивости. Замечает укоризненно говоруну:

— Ну, и чего ты копаешься? Иди сюда, коли зовут.

Тимоха понял, насколько речи его здесь лишние. Вскинулся:

— Я тебе что?! Ежели пора ехать? Ишь, как удумала!

Схватил сгоряча кнутик, которым погонял коня. По голым ногам молодки — хлобысь!

Клавдея села, платьишко поправила, заплакала. Потом обозвала мужика дураком и отправилась непонятой одиночкой вдоль перелеска неведомо куда. Далеко, однако, не ушла — в родительскую деревню.

Неласково ее встретили чрез меру озадаченные родичи, поперли через день назад, к Ваньке с Нинкой. Делать нечего, возвернулась черная как ночь. В прогоне кривулинском — ей навстречь Степанида с коромыслом.

Несла старая пару маленьких ведер с грушовкой. Угостил кто-то бабку ранними яблочками.

— Никак раздобрела на подареньях?! — заплескались руки у разнесчастной молодки, и она, того вроде бы и не желая, схватила вдруг натруженное коромысло свахи.

Ведерки затрепыхались, отлетели в сторону. Клавдея в задорности, в опечаленной досадности приласкала любительницу медовухи, в самый что ни есть раз — коромыслом. Да раз, что называется, другой. За свою многорадостную жизнь, за вареные меды.

Дома Натоха усидчиво мастерил рамки для ульев. Завидя жену, спросил между привычным делом:

— К матери, что ли, ходила?

— Куда же еще?

— Встретили с отрадой?

— Повидали, потом проводили.

Он замолк, а у нее отлегло малость от сердца. Ведь правильную поведала правду: не дал муж повода, чтоб ей в хитро-безудержное вдариться вранье.

Тимоха, как она объявилась, целый день шмыгал возле избы пасечника. Всё будто по делу поспешал куда, однако искал к случаю тропинку. К какому? Именно к такому, чтоб мимо не прошагать — зайти к соседу с нужным словом.

До поры не было толкового соображения. Блюсти деликатную беседу — не возы навивать.

Затем нашлась придумка. В сенях бригадир покашлял, двинулся вперед. Зашел к хромуну, задевая сапогами за углы разные, за порожек, за ухваты возле печи.

— Здоров будешь!

— Будь и ты, — ответствует Натоха. Подняв лохматую башку, смотрит, с чем пожаловал Тимоха.

Тот потоптался, позабыв не к месту о придумке. Затем она проявилась, заставив его вспотеть внезапно, и беседчик доложил:

— Ты лошадь просил. Было сказано. Верно?

— Когда?

— Так ведь съездить за жердями в лес.

— Может, когда всё же говорилось. Забор не мешало бы починить на огороде.

— Ну и вот: завтра будет тебе лошадь, которая не взбрыкивает. Послушная, покладистая на все сто. А также получишь крепкую на конюшне сбрую.

Пчеловод рад нежданному обещанию. У него на лице довольство и полная улыбка.

— Раз пошла такая превратность, спорить нет нужды. Мы с дорогой душой. Коли не торопишься, присаживайся. Отведай хоть и медовухи.

Он потчует от щедрости открывшихся чувств. Но Тимохе что-то не по душе, рука поскорей тянется к стакану. Как хлебнул духмяного настоя и лицом разрумянился, так восхотел изложить подробности происшедшего. Рот было открыл, ан вспомнил: не собирался вести доскональных разговоров.

Тогда он рот прикрывает рукой, начинает махать ладонью. Вроде как обожгло трезвенника набродившимся питием. Пчеловод промашки бригадира не примечает, знай подливает в его посуду. Крепка медовуха? Да и пусть себе. Авось, гостю не впервой употреблять этакий настой.

Тимоху прям-таки сжигает обязательное желание высказаться исключительно подробно.

Из-за нескольких стаканов в душе у него запели… если, к примеру, птицы, то в непременности добродушно блаженные. И всё же он не позволил им разливаться до полного самозабвения.

Натохину посуду отставляет. Головой, воспротившись сладкоголосью, трясет. И неуклонно спрашивает:

— Клавдея тотчас дома?

— Шебуршится на дворе. Позвать ее?

— Не, я ни к тому. Ты вот что, Натоха. Давай не стесняйся. Спрашивай, чего надобно. Отказу не будет. Я ведь понимаю: нелегко тебе приходится и жене тоже. Хозяин из калеки, извиняюсь, худой, а потому Клавдее одной тянуть дом трудно. Мое мнение — семье вашей нужна помощь от деревни. У тебя со здоровьем нелады. Но завтра оно и у меня почнет шалить. Не станем зарекаться от хворей, а лучше поддерживать дружка дружку. Ошибаюсь разве?

— Благодарствую, конечно.

— Брось. Ты вот что… Давай приглядывай за женой. И прощевай на сегодня.

Вслед за тем вышел, чертыхнувшись. Когда споткнешься о порожек негаданно, кому не охота обвиноватить нечистую.

В башке от медовухи кружение?

Пусть и так, но касательно спотыкательства голова — с краю, поскольку не подкачала и провела беседу. Вполне уважительно и в заведомо деликатной политичности. Молодец ты, мужик, и все дела!

До собственного дома идти недолго. Не дальняя околица, а соседское месторасположение.

Тимоха в един миг всё же не попал к себе на крыльцо. Поскольку ходил под окошками, вкруг двора и огорода, не находя входа в избу.

Птицы блаженства пели ему, что не испортил он свою задачу. А если кое-кто водит умелого беседчика вкруг дома, то никому не удастся испортить настроение справному человеку.

Да, не запутался он в словах. Не утерял доходчивую мысль. Изложил свою позицию как полагается. При этом пожалел калеку по всем деревенским правилам, и тот получил правильный намек насчет жены.

Постоянный ходок, найдя крыльцо, присел с устатку. Вслед за тем обнаружил благополучно и дверь.

Что теперь нужно сказать? Если бригадир и пожалел хромуна, то напраслина приключилась. Натоха ведь его речи все пустил мимо ушей.

За что ухватился?

Ну как же! Лошадь нынче дают! Оно очень даже не лишне огородить поспособней капусту и огурцы.

Не спотыкнулось, дошло до Клавдеи, за каким чертом пожаловал бригадир. Ни слова не говоря, прошествовала к себе за перегородку.

И сидела она там потом ни жива, ни мертва.

Дотошливо изложить: руки белые — сиротливо неживые, а душа, любви желающая, — напрочь заупокойно мертвая.

Прасковея в гробу, та была краше несомнительно. Так вот с молодкой из Покосов сотворилось, если разобъяснить в подробностях.

Пронесло бы тогда беду. Будь она, примерно сказать, сама по себе, а мужняя жена — в иных местах. Но взять надобно в понимающее внимание: Клавдея носила несчастье на сердце. Пестовала неустанно. Нелюбовью потчевала к супругу.

Паренек, который молоковоз Силов, ходил в допризывниках и по мере своих годов отличался завидной крепостью. Дубок дубком. Он давно был в огонь очарованный и платьишком, и всем прочим, что имелось у сенокосной бригадирской напарницы.

Последнее время видеть ее не мог, чтоб не захохотать без мысли, неуместно, а то и какое другое отколоть глупое коленце.

Ясно — молодой еще. Жеребенок несущественно бойкий. Откуда ему знать, как по уму подойти к бабе? Радовался лишь, когда видел ее и разговаривал с ней.

Та, отвергнутая серьезным Тимохой, заприметила малого. До поры приглядывалась к нему. Однако виду не показывала, что имелся у нее солидный интерес к молодому дубку, столь явно беспокойному.

После того, как оклемалась в заботах о детишках, вновь повело ее подале от семейной избы. Изводится на деревенских работаньях, и вся недолга.

Муж на бригадную ее старательность хмыкает, отваживать не отваживает — пожимает плечами и всё чаще навещает свой набор ульев на огороде. Клавдея тако же не препятствует шибко приличному медосбору. А то, что дала волю неприятию Натохиных ласк…

Пусть себе, полагал супруг. Уставать ведь стала куда как заметно.

Он по-прежнему весь во пчелах. Мужняя жена тем часом присмотрелась к неуёмному дубку и намекнула: надобно съездить на молокозавод.

— Подвезешь?

— Запросто! — хохочет Силов. — Вот она, телега. Садись!

Свистнул коню возчик, тот и зашагал, мерно кивая головой.

Парень распятил свой зубастый рот, вкруг коего курчавились редкие волосики. Смеется чуть не до упаду. Уж так-то ему хорошо, весело, что не передать никаким словом.

Ей что с того? Пусть радуется. Не видится досужей спутнице этих зубов: у тоскующих зрение выборочное. Порой напрочь иное, чем у путешествующих прочих.

Катит телега по дороге средь покосных лугов. Громыхает по светлым березнякам.

— Куда погнал? — недовольна Клавдея.

— У меня это быстро. Где надобно, там окажешься по всей норме. Незамедлительно

— Давай потише.

В одном ельнике, что угнездился поодаль от деревни, она решилась умножить намек. Завлекательно говорит допризывному герою:

— Давай поцелую тебя.

— Можно, — откликается молоковоз неотвлеченно. — Чего такого?

Прислонилась она к нему. Ну, и задрожал он до потери пульса. Обронился у него кнутик. А больше всего случилось так, что без рассуждений потерял самовластную голову.

С телеги ошалело приподнимается, лепечет невесть какую чепуху. Того и гляди свалится под колеса.

Наисильное, выходит, настигло парня пристрастие.

— Ты меня люби, — привечает ошалелого Клавдея. — Тоже стану любить тебя. Двое будем любых.

— Будем, — повторяет тот, как заговоренный.

— На белом свете люди разные. Но коли на двоих счастливых прибавится в жизни, то на двое благодатно ведь неомраченных, правда?

Сама выбрала она его, и потому стал Силов ей дорогим, нужным неоглядно. Вот, значит, как удалось ей прислониться. Не вот тебе сикось-накось, а на удивление слаженно, со смыслом. Истинная получилась не разлей вода.

Лишнего чего баить? Любовь у них сообразилась хоть и необвенчанная, однако бережливо хорошая. Всё, как у людей, когда нет принужденного недостатка в сердечности и доброте.

Только вот армию, регулярно служебную, занозисто не приневолишь, чтоб отказаться ей от новобранцев. Пришел назначенный час, и забрали Силова как раз в шоферы на артиллерийский тягач. Когда-никогда получил там лычку, выслужился в командиры отделения.

Об том было письмо другу из соседской деревни, Петьке Дичкову, а тот уж поспешил доложить Клавдее. Что за разговор просил затеять с ней повышенный чин? В том-то вся штука — новоиспеченный, жуткий для разумения.

Просил бравый молодец передать: у командира отделения теперь обрисовывается другой на жизнь взгляд. Любовь с Клавдеей выглядывает ненужной, когда у той дети и муж-калека. Короче, надобно ей и ему сообща забыть о прежнем. Пусть не ждет она: после армии не вернется уже Силов в родные места.

Сукин сын, мальчишка! Взгляд у него переменился! Стал такой, что без оглядки нужно сунуть бабе под нос мужа-калеку!

И как ей быть, когда получила кованым сапогом в сердце? Когда как раз под ним носила ребенка от любого?

Света не взвидела оставленная Клавдея. Ваньку с Нинкой схватила и — на зады, за двор, где крапива да бурьян. Села там на травяную кочку, и полились у нее слезы невозбранно мучительные.

Глаза напрочь открыты, зрачки солнцем плавятся. Что ни есть — выжигает оно белый свет.

Вместе с белым светом выжигают лучи горячие избу Натохину. И по всей правде невиновных Ваньку с Нинкой. Слезы текут ручьями по щекам, однако неостановимо глядит Клавдея на солнце. Небось, нечасто доводилось ему видеть такую гиблую отчаянность.

Дети, которые сидели рядом, почуяли неладное, затеребили мамку свою, тороватую на пагубность. Заревели в голос:

— Ай-яй-яй!

Их крики, плач не миновали бабьих ушей. Ударили так, что очнулась она.

Что сотворилось потом? Как очувствовалась — враз лицо руками закрыла, на землю рухнула. Малых ребятишек своих стало ей жальчей некуда.

Натоха рёв тот услышал, что через крапиву и бурьян тёк незапрещенно во двор. Пчеловод, хоть и занятой был, не миновал, взбудораженный, того странного момента. Приковылял к семейству.

Обнаружилось ему: баба совсем не в себе.

Детская ватага орет у нее дичиной, почему бы не обратить на то внимание? Можно бы ей запросто. Но заместо всего похожего почему-то на земле валяется она и ребятишки в нее тыкаются, ровно кутенки.

Он для порядку покрыл жену матерком.

Подняла Клавдея опухшее лицо, красными глазами на главу семейства глянула. И сказала так, будто пасечник был совсем лишний в деревне шаромыжник:

— Уйди!

Не обругала, нет. Просто убила. И как раз одним словом.

Враз ему стало страшно, и поскорей наладился он, убитый, домой. Виду, конечно, постарался не обнаружить, что испугали его тут напрочь, до болезной трясучки.

Внутрях аж захолонуло всё, однако не упал он в избе. Почал ходить по скрипучим половицам. Костылем стучал по стульям, чтоб не мешались на дороге.

Догадки толклись в голове.

Чувство проявилось тягостное. Такое, что — небольшого он полета птаха. Была где-то птица почище него. И тогда должно выходить: лишенец он в своем семействе, чистый недоумок.

Тесно ему показалось в дому. Вышел на крыльцо, сел на приступочку.

Трет лоб и бормочет:

— Вот каковская сообразилась штука!

Смешно сказать, но пролезла в его большущую башку вовсе никудышняя мысль.

Что если приласкать жену покрепче? Чтоб грусть-тоску ее блажную развеять? Небось, не помешает, когда почует она крепкое рядом плечо.

Как ночное время настало, он по глупости мужской, по самонадеянности полез целоваться. Получив всамделишный отпор, должон был поутихнуть непобедно.

Хотя б тебе и слыть главой дома, а куда деться? Случилось именно что оскудение прежнего значения. Потому в тщании и тоске затих до лучшего часа.

— Отстань от меня, — сказала Клавдея. — Навсегда вовсе не приближайся. Нехорошая тебе я.

Замер Натоха, ровно какой хомяк на вершине лугового холмика. Свою беду понял крепче крепкого. Да каждый здесь дотумкает насчет отставки. Она ведь была представлена не в капризных сердцах — в твердом желании отодвинуться от нелюбого.

У мужика душа распахнулась. Не для просветленного какого чувствования — для боли и гнева, а тако же напоследях для непритворной жалости к молодой жене.

Сквозь сжатые зубы стон пробился, и пасечник уткнулся лбом в подушку. Ненужному супругу запонадобилось спрятаться от болезного разговора.

Всё же он пересилил себя. Приподнялся, сел, спустив недужные ноги на пол:

— Тогда говори, что и как!

Не скрыла ничего Клавдея. Потому как была у нее своя неотступная несчастливость и не доходила молодка из Покосов до разумения: плохо нынче мужу. Его боль стонала как-то на особицу. Ровно за горами и долами, и значит, — едва слышимая для уха.

Что ж… сгинуть он, ясное дело, не сгинул. Однако нисколь не напраслину бают про человеческую погибельность. Каждый, как ни суди, имеет привередную свободу умирать в одиночку.

В избе у них какие кровати на отличку пустые? Вот и лег он снова рядом с женой. Невидящий, непонимающий, одинокий. Одно слово — мертвый.

Ночь не спал, наутро поинтересовался:

— Ребенок будет… уж точно ли Силовский?

Клавдея горшки в печь ставит, говорит резонно:

— Таиться, видишь, не собираюсь. Мне лучше знать про дитё.

Замолчали — она, хмурая, и он, мрачный до невозможности.

Зазноба посторонняя, мать скорого прибавления — того, что от молодца Силова — шага пасечникова ждала. Какого именно? Раз привержен семье хромун, может в непреклонной обидчивости обругать. Или возьмет и закричит, ударит.

Неизвестно, как он обернет неспокойно-мрачное дело. Пусть творит всё, что пожелает. Его право законное. Даже в запальчивости.

А тот сел к столу, застыл в тоске затравленной.

С какой стати нынче тормошиться? Думу продумать — это напрашивается наперехват всего прочего.

Вот хозяин медовых ульев и пытался размыслить по уму. В непомерных своих усилиях аж ледовито закоченел, не ведая, как угреться супротив супруги, ейного на разлад решения.

Если что в нем и теплилось, то лишь мыслишка: зачем всё? кому нужда, чтоб сегодня мучилась она и терзался он?

Мужика понять немудрено. Жить-то с Клавдеей в одном дому разве просто им дальше?

Ушел, ни на грош не промыслив, ко пчелам. Не появлялся весь — из рук вон бесполезный — день.

Пошла вторая у него бессонно глухая ночь. Пластом лежал Натоха. Упирался глазами в темноту.

Не было у хромуна мочи ни для крика особого, ни для беспамятного рукоприкладства. Ни для того, чтоб встать и уйти неведомо куда.

Так до третьих петухов и возлежали рядышком жена и муж.

Не сомкнув глаз, думали о своем. Но если в корень смотреть, об одном предполагали — о дальнейшем пребывании под избяной крышей.

А жизнь у них пошла такая.

Взял Натоха доху из овечьих шкур и подушку, набитую гусиным пухом. Отправился не в дальние дали — во пчельник. Там в стороннем замшелом строении и приладился продолжать обитание.

Ввечеру уж не поднялся на крыльцо, не взошел к семье.

Клавдея дома осталась, колхозную справляла работу, в прежнем порядке ребятишек обстирывала, кормила. По утрам топила печь. Чтоб всегда в избе горячее было, ежели вдруг ушедший супруженец заявится похлебать щец.

Однако тот не очень-то спешил объявиться. Всего лишь опосля случившегося разок заглянул — принес детишкам свежего сотового меду.

В причастной своей сараюшке Натоха смастерил полати из горбылей. На этих неошкуренных досках и пребывал кажинную суровую ночевку. Под ними не шибко расчищал обстановку, не в подробностях. Убрал стружки, сотворенные деланьем рамок для ульев, однако оставил деревянные заготовки. Как стояли, так и пусть своим чередом обозначаются в наличности. Авось не забудешь постругать рубанком.

Пахло у него смолкой сосновой. Поскольку всё же новых кудрявых стружек прибавлялось в углах у двери.

Снятые соты дополнительно наполняли сарай отдушкой свежего цветочного взятка. А старые, нуждающиеся в ремонте рамки, на которых наплывами осел прополис, добавляли толику и такого запаха — духа давно обжитых пчелиных домиков.

Поначалу мужик не уставал строгать. Но душа у него болела всё шибчей, и вскоре усердная забота об ульях уже не приносила ей, немочной, прежнего облегчения.

Лежа на твердых горбылях, глядел он в стенку. Ночевки стали мукой. Сон опять не шел к нему ни в какую. С рассветом, конечно, залетал на полати привет солнечный — сквозь щели в стенах проникали, золотились лучи. Кажется, возьми и встань, снова двигай старательным рубанком. Чтоб отвлечься от тягостных дум.

Привстать-то можно, да руки падают, не вот тебе охотно тянутся к инструменту.

Лучи, навещавшие сараюшку, в свою очередь не торопились успокаиваться. Они «здорово живешь!» не говорили, однако же исправно расцвечивали светлыми пятнами мшистую стенку.

Вроде как природную мастеровитость проявляли дельно сотворительную.

Не поспешало, потихоньку шло солнечное животворенье. И всё слушал, слушал Клавдеин отставник, как гудели пчелы, по ошибке залетавшие в дверные щели. И думал, продолжал думать о супружнице, о женской ее доле.

Легчало мужику? Нет, было ему в прежнем виде больно. С днями и ночами нисколько не утишалась немилосердная в груди маята.

На полном ходу занесло семейное пребывание в такую овражину, что ни просвета, ни пролаза. В этом темном провале отвесно вверх встали загрубелые склоны. Не выкарабкаться из непреклонно закаменевшей теснины. Погибать здесь, словно зверю неразумному.

Тогда-то понял Натоха: чем больше злобы и отчаяния накопит он в себе, тем станет у него меньше сил. А ведь надобно самому из черной ямы вылезти, жену вытащить, ребятишек выпустить в жизнь по семейному порядку.

Добром надобно будет, добром выкарабкиваться.

А где взять-то его, когда неуёмно хлещет горячей кровищей рана?!

— Эх, Клавдея! — слёзно выговаривал в подушку Натоха, болтая слабой в горе головой. — Ты чего поделала со мной?!

Ответа от наволочки не было. А слова у него так и рвались наружу. В полной — ишь, вывернулось как! — неудержимости:

— Зачем зарезала острым ножом? Ну-ка встань передо мной и ответствуй.

Вдруг возникала строгая сумрачная жена.

Прямо стояла, и светили скрозь нее солнечные зайчики.

Чужим духом веяло от Клавдеи. Не колыхаясь, висели руки вдоль простенького, без оборок, незнакомого платья. Упрямо смотрела она вдаль, с поворотом головы как раз в густые муромские боры и топкие приречные болотины.

Не замечала — хмурая! — ни бедующего мужа, ни трухлявых вкруг него стен, загораживающих мир.

Что нынче скрывать, страшно ему было. Вроде как сотворялся всамделишный конец света, от которого не скроешься ни в каких весях.

Мужик крепился. Однако мороз шибал по коже. И лезли из упавшего сердца всякие слова. Что потребные, что непотребные, в которых смысла не различал, а только если — душа стонала, изливалась болью.

— Пошла сей же момент прочь! — мотал башкой огородный жилец.

Он глушил в себе бездумно подступающие рыданья. Но бороться с нутром своим — небось, закачаешься напрочь, когда оно исходит горем.

Натоха скрипел зубами в подушку:

— Не мучь меня. Чего тут потеряла? Гадина ты!

Колотило хромуна, ровно в падучей. Воздуха не было такого подле Клавдеи, чтоб дышать легко и свободно.

Вот хоть и всяко животворило приветное солнце, но густой на манер киселя приключился воздух. Тот самый — с пляшущими возле мшистой стены золотыми пылинками.

В горло он мужику никак не проходил, и оттого грудь у калеки ходила ходуном. Хозяин пчельника царапал ее ногтями, длинными по причине отрастания. Оно, ясное дело, не до ножниц и брадобрейства было ему в одиноком сарае.

Чуть остыв, глава бедующего семейства приказывал:

— Встань, Клавдея, передо мной другой раз!

Уходом напрочь не уходила она, восставала. И вскоре посветлевшим стало являться ее лицо.

Теперь жена приходила с распущенными волосами. Тянулась не куда-нибудь, а к солнышку. Оно по-прежнему старательно старалось — просвечивало всю как есть хилую огородную строению.

Изгибалась мать Натохиных ребятишек и в забытьи трепетала, будто березка на теплом майском ветру.

— Лапочка моя, — шептал хромун. — Не знаю, как мне быть. Нет ведь здесь иной, окромя тебя. Ты всё-таки жена моя. Не погуби!

Слабость входила в руки-ноги пчельного мастера. Лежал он и сам себе не верил: надо же как переворачивало всего!

Нестихающая боль жгла дотоле огнем сердце. А вот нынче смиренно полегчало. Тишина там, где раньше гремел тучный гром небес и рушилось всё вокруг. Где шла под откос семейная — с малыми детьми — жизнь.

Значит, оклемалась больная душа? Что греха таить, тихая минута не задобрит весь громкий недобрый час. Подплывала недолга. Наваливалась ополченно. Опять шалели Натохины зенки, текла соль по щекам. И рвался из нутра новый мученический стон:

— Встань передо мной, жена. Ответ давай. За что мытаришь меня? Чего тебе надобно?

Выступала из темных лесных далей Клавдея. Ласково гладила ребятишек по головам. Сильными руками брала их и баюкала у груди.

Что за причина была ей отвечать мужу ласковым смехом? Наверное, думала о чём-то хорошем. Нежная светилась у нее улыбка. Глаза были ясные и спокойные. Ноги крепко стояли на земле, утопая в деревенской уличной пыли босыми пятками.

Жадно смотрел на нее обитатель сараюшки. Одно чувствовал — очищалась его душа, наполнялась живым светом.

Так отлеживался он во пчельнике на огородных низах. Если и ждал, то вот чего — должно добра в сердце накопиться по мере, достаточно для дела. По капельке собирал. И над кажинной капелюшечкой сутками, бывало, напролет трудился.

Если глянуть с досуже равнодушной стороны — не рассудить, с какой стати уж очень сильно страдал. Ведь корчился мужик, будто баба рожающая. Но это не понять лишь той стороне, которая не интересуется ничем, окромя себя.

У Натохи затем вот что произошло.

Месяца полтора трудился над обездоленной душой. Как насобирал свою меру добра, взял овчинную доху и подушку, подался в дом.

Увидела его Клавдея — пыльного, красной бородой заросшего — испугалась. К детишкам, сидящим у стола, отступила. Сказала еле слышно, присев рядом с ними:

— Пришел, значит. У нас готов суп с перловкой. Есть-то станешь?

— Давай, — ответил Натоха почти спокойно. — От горячего не откажусь. Налей. А то я всё больше пробавлялся солониной из погреба.

Потом он в баню сходил, сменил бельишко, укоротил отросшие ногти, побрился, причесался перед зеркалом. Жена вкруг него порхала всполошенной перепелкой.

Ей бы услышать еще кой-какое слово. Но хромун помалкивал до поры.

Ввечеру Клавдея согрела чай. Стала потчевать неразговорчивого супруга ватрушками. И всё ждала, ждала пристрастной беседы.

Ребятишек она пораньше уложила спать. Ведала — разговор вдумчивый будет, по нынешней оказии ничуть не окольный.

— Ты не суетись теперь, — сказал Натоха, ополовинив стакан с чаем.

Допил его, не глядя на жену. Покашлял, чтобы взбодрить себя. Вздохнул, потому как не сапоги всмятку вознамерился жене предложить. В конце переживательных концов высказался вполне определенно:

— Мой ребенок, поняла?

— Родится который?

— Он самый. За своего стану считать.

Жена молчала. Не знала пока, что и как сказать. Искала слова, а подходящих не находила, хоть возьми и заголоси.

Натоха всё загодя продумал. Потому как раз ни одного слова и не утерял:

— Обижать тебя не буду и его тако же. Нельзя нам с тобой разводить свару. Поглядеть если, ребятишки вон растут, им не требуется для роста камнепадный таковский гам.

Мелкими частыми слезами рассыпались Клавдеины глазыньки. Заколыхалась вся, шагнув к стулу возле окна. Того и гляди сядет мимо.

— Погоди. Чего сердце рвёшь?! — помягчел Натоха. — Ты что полагала? Я тебе зверь лесной?

С тех пор стала задумываться жена пчельного мастера.

На мужика своего много больше прежнего поглядывала. Чему дивилась? Кудрям его густым. Рукам, что к топору да рубанку были способны дальше некуда.

Украдкой заглядывала в его очи, богатые синевой — там ли не зло потаенное какое?

Поднимет он глаза на жену, и примечает она: истинно в них неблагонамеренности нет. Одно лишь мягкое светится добро.

Растаяла Клавдея, словно воск на пару. С последующими днями хромун стал ей дорог. Лучилась, на мужа глядя. Вскоре дочку родила благополучно.

Степанида в крестные напросилась. Клавдея на сей раз приласкала старуху. Поставила ей литровую баклажку медовухи.

Веселилась бабка. Но про любовь пела песни… как бы точнее сказать… опасливо поглядывая на молодух.

 

Костер потухал, накалив, затем испепелив собранную сухмень. Остро пахло овражными прелыми листьями.

Мне, будто после огорчительно соленого, захотелось пить. Сорвал на холмике под березкой запотевшую вечернюю земляничину. Она обожгла рот сладкой и одновременно буерачно кислой хладостью.

Жадно глотал ягоды и слушал, как рокотал далекий вспомогательный трактор. Изредка он замолкал, но потом с утроенной силой приближался, будоража сумрачную тишь ополья.

Над обширным Володимерским краем ангел ночи — если таковые наблюдались в природе — расправлял свои крылья.

— Вот каким образом, — хрипло сказал Коробин, приподнимаясь с кучи валежника.

— Дела наши, — поддержал его я, вспомнив стародавнее деревенское выражение. В котором если и было согласие, то слишком общее для того, чтобы считать его безусловным.

— А что касаемо пенсии, — упрямо продолжил Филипп, — то я за нее молитву возносить не стану никому. Хоть даже председателю страны. Заработал ее в честном труде, понял?

Он с непонятным отчаянием выругался в овражную темь. Крепко был зол на шофера Мишку?

 

К тому времени был я уже наслышан о Муромском лесе, возле которого проживали родственники матери моей. Причем в количестве столь большом, что о многих не имел даже понятия. Лес этот, как известно, уходил далеко на юг, и добирались его зеленые волны аж до славного своей стариной города Мурома. Что сказать хочется? Переселенцы днепровские, видимо, в свое время не случайно обосновались возле территории племени, давшего название городу. Мурома — исконные обитатели здешних мест — люди были вовсе неравнодушные. Недаром их богатырь вдруг очутился на службе у киевского князя Владимира.

Илья Муромец прославил и родину свою, и того самого победительного Владимира, что не раз давал успешный отпор воительным кочевным племенам. Легенд на этот счет существует предостаточно. Но раз дыма без огня не бывает, значит, и подвиги богатырей киевских имели, как говорится, основания для того, чтобы остаться в памяти славянских народов.

Мои родственники изобильно ведали всякого разного о соседях, что предпочитали жить в борах и рощах Приокской Мещеры. Правда, не было разговора меж нами о том — странный обмен произошел в обозримо коротком временном промежутке, когда днепровцы пришли сюда, а бесподобный воин Илья вдруг ушел отсюда и объявился могучим богатырем, как раз постоянным защитником города на Днепре.

Может, тут нет случайного совпадения?

Именно что произошло взаимопонимание? Объединение язычников в тайном стремлении и византийское христианство познать, и дать от ворот киевских поворот неустанным нападениям кочевников?

Повсюду ходили древние кобзари, и всюду внимали им насельники земли Русской. И вероятно, примечали они гораздо больше того, что примечаем ныне мы, современные читатели былин. Поскольку древние летописцы имели отношение к монастырским заведениям — к служению Христосу, — то и не было им особых указаний насчет занесения в свои писания слухов и намеков касательно языческой предприимчивости.

Ох, надо нам размышлять постарательней об истории государства нашего! Если Карамзин кому-нибудь единственный свет в окошке, то позвольте кое-кому повнимательней всё же всматриваться в памятники устного народного творчества.

Так полагаю по сию пору.

А еще думаю: сказители владимирского ополья (довелось их послушать) что-то уж слишком близки стародавним — мудрым в своей песнопевности — кобзарям, знавшим нечто большее, чем монашеские летописи.

С чего бы мне поведали о любви столь великострастной? В устном народном творчестве, кстати, присутствует легенда о муромских насельниках. О князе Петре, что полюбил простую девушку, женился на ней вопреки сословным предрассудкам. Бояре, начав могуче протестовать, вынудили князя с женой удалиться в дальнюю деревню. Но их сила не смогла перебороть силу добротворной любви.

Могучим Ильей Муромцем предстал перед народом Петр на бранном поле необоримой любви: бояре были вынуждены позвать его снова. И он успешно княжил, и умерли они с женой совместно. Как жили. В один день.

Владимирцы мои! Что за необоримость мне явлена была в окраинном уголке Муромского леса?!

Не сразу понял. Потому что вот как произошло.

После дорожного приключения спалось крепко. С утра пошли разные дела, и я отложил рассказанную историю — как бы лучше выразиться — подальше. Пристрастно вспомнил о ней спустя много лет, когда постарел самым что ни есть пенсионным образом, когда закончились навсегда мои поездки в ополье владимирское. Слухи дошли: один за другим поумирали рассказчик, его соседи — все герои истории. Кривулинские «Петр и Феврония», нет вас на белом свете, но жива моя память о простых деревенских людях, которые по большому счету уж нисколько не простые.

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1132 автора
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru